Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2021
Цицерон писал своему другу: «Ничто не будет мешать счастью читать, если при библиотеке будет сад, если цветы и книги будут вместе».
ПОЛЕТ НА ВОЛЮ
ПРОЛОГ
Я стою, задрав голову, я смотрю: на втором этаже Библиотеки Ленина за широким стеклом между противоположными стеллажами просто летает моя жена Леля, Лелька. То к одному стеллажу, то к другому, так быстро.
Выхватывает то одну книгу, то другую, просматривает оглавления, ставит обратно в ряд.
У нее предложение от издательства: составьте новое собрание сочинений Бальзака. Это «левая работа».
И вот летает. Нужно подлинное собрание сочинений, составленное самим Бальзаком. Кому понадобился сейчас Бальзак, я не знаю.
Ну, ладно. Ведь как это обычно бывает: издают собрание сочинений для широкого читателя (я уже писал раньше об этом), стремясь к «полноте» — даже то, что он не хотел печатать, малоудачное, незаконченное, даже наброски, даже черновики. Потому и существует 24-томный Бальзак.
Для литературоведов это, конечно, важно, но для читателя? Только снижает, по-моему, читательское впечатление.
Вот и выбирает необходимое, оставляя необязательное.
«Летает». А сама словно девочка, как всегда. Она сказала: не буду библиографом Иностранки, буду вольным человеком!
Но вернемся к Бальзаку… Для нее после МГУ это была первая вольная творческая работа.
В моей комнатушке весь стол и даже часть на полу — в раскрытых томиках автора, было ведь несколько изданий. И теперь не она была моим всегдашним помощником и критиком: все новые свои рукописи я прежде всего обсуждал с Лелькой. Сейчас я был ей помощником, мы читали, спорили, соглашались или не соглашались, пока не приходили к общему мнению.
Над этой работой сидела она довольно долго, тщательно, иначе не может, а закончила, понятно, все равно раньше срока. Получилось десять томов. Потом мы чуть не полгода питались от гонорара «за Бальзака».
1.БЕЛЫЙ ХАЛАТ
«Военно-морская» палата в госпитале была большая. Лежали в койках на подушке головой к стене. Из коек четырехугольник. Последняя у двери. Кто лежал там, чуть приподнял подушку и с интересом смотрел на нас. По лицу было видно, что он не по призыву мобилизованный, а корабельный матрос.
За дверью длинный коридор поперек, а прямо — курилка. Там какой-то человек.
Единственная койка посредине палаты. Там лежал поверх одеяла красивый, молодой, темноволосый, в хорошем костюме. Он приподнялся, упираясь локтями, и громко запел:
Где же ты живешь, моя Татьяна,
Моя Татьяна, моя любовь!..
Профессор (это был обход), невысокий, полный, в наглаженном белом халате с карманами, послушал и повернулся к старшей медсестре, идущей за ним; как всегда, в белом халате, но без карманов, немолодая, высокая, суровая женщина. И спросил:
— Что это такое?
— Он штатский, невоенный, после блокады. Зовут его Леша. Он сумасшедший. Мест больше не было, положили сюда. А вон у двери — сейчас выписывается. Было ранение в голову, Дмитрий, Дима, старшина второй статьи. Мы с вами прошли мимо курилки, только что принесли главстаршину, положим на место Димы. А вот наш малыш. Самый молодой во всем госпитале, я его опекаю. Последствия двух контузий. Припадки. Курсант. Молчаливый.
Профессор наклонился ко мне и спросил неожиданное:
— Кто ваш любимый композитор?
Я задохнулся от неожиданности, но ответил:
— Григ. Чайковский. Шопен.
Профессор выпрямился и кивнул:
— Будет здоров.
2.ПО УЛИЦЕ САДОВОЙ
В мае 1945 года, когда окончилась война, мне в госпитале оформили инвалидность II группы: «остаточное явление контузий головного мозга». Но меня не демобилизовали, мне было девятнадцать с половиной лет. Воинское звание — матрос.
А демобилизовали после комиссии в октябре, когда стало мне двадцать.
И поехал я домой, в вагоне на третьей полке для вещей, мест больше не было.
Я шел с вокзала родного моего города Ростова-на-Дону по главной улице Энгельса, но так ее называли редко — больше по-старому, Садовой. Кое-где еще сохранились развалины. Я вижу: нет больше рыбного магазина, только кирпичи лежат, и «Динамо», и этот дом сбоку поврежден.
Я шел не очень быстро, в бушлате, бескозырке, клешах и с хорошей палкой, ее мне выдали в госпитале на всякий случай. И я услышал, как женщина, она стояла у одного из домов, сказала: «Еще один вернулся».
Был ранний вечер. Садовая была пуста. Столько обычно тут гуляющих людей! Эта левая сторона — особенно. И много тут было иностранцев, эмигрантов: австрийцев-шуцбундовцев, немцев-коммунистов, латышей, еще из Азии… всех не перечислишь.
И я увидел только безногого китайца в буденовском шлеме со споротой звездой.
Я слышал, что даже в Москве тоже есть такие. Только они все военные, молодые матросы. Вовсе не иностранцы. Говорили потом, что их собрали спрятать, отправили на остров Валаам в Ладожском озере, на бывшую учебную военно-морскую базу.
В школе у нас были тоже дети эмигрантов. Тогда мы не понимали, почему Стасик не может сказать четко «шестнадцать», а говорит «шешнадцать», и мы смеялись. Он был поляк.
Ростов-на-Дону немцы оккупировали два раза. Первый недолго, примерно неделю; некоторые не успели даже уехать, как, например, семья Игоря Матышука из нашей школьной еще компании 6-го класса «Е». Отец его — профессор мединститута, они не ростовчане и в суматохе не успели.
Через город проходили быстро последние воинские обозы. Потом Игорь уже с Урала мне в эвакуацию написал письмо: «…Особенно переживали мы в подвале в октябре. Каждый день сверху „гости“… Город был весь в развалинах на каждом шагу…» (письмо от 8. 05. 1945).
В пустых квартирах уехавших на входных дверях можно было увидеть надпись краской: «Jude». Эта краска с трудом смывалась.
Его письмо полностью я опубликовал в повести «Наугад». Ее перевели на французский, «Á l’aveuglette». Авторский экземпляр стоит у меня на полке, в переполненном книгами стеллаже.
3.ОДИН В МОРСКОЙ ФОРМЕ
В университет я пришел поступать на филфак. Здание тоже было полуразрушено. Лелька не раз об этом дне вспоминала:
«Как мы бежали, опаздывая, и с разгона, с хохотом я толкаю вперед, распахиваю дверь. Мне смешно: опять то же самое будет говорить декан. Как в прошлом году. И Алка смеется сзади.
На мне новое красное платье с цветами. Хорошо! Оно из „американских подарков“, мама перешила его на меня.
Вот они стоят, инвалиды Отечественной войны… Сняли пилотки свои, фуражки.
Справа все наши, со всех курсов, потом промежуток, и прямо на нас — поступающие демобилизованные. Мальчики и девушки в шинелях, гимнастерках, точно прямо с войны. Вот на костылях, рядом — с черной заплатой-глазом, у другого в гипсе, вижу, левая рука. И еще, еще…
А этот в морской форме, позади всех, в промежутке, стоит у стенки и не отрываясь смотрит на меня, в руке бескозырка, черные ленточки едва не касаются пола».
4.ВУЛКАНЫ-ДЕРЕВЬЯ
Стою на вершине вулкана. Он весь зарос зеленой весенней яркой листвой. Точно я на вершине дерева стою.
А небо ясное-ясное, прямо белое небо.
И впереди такие же вулканы-деревья. Но не густой лес, а стоят отдельно, но близко друг к другу. И кажется, что они побольше моего вулкана. Хотя и не очень…
А людей нет. Никого нет больше. Только белое небо и ярко-зеленые весенние радостные вулканы-деревья.
И проснулся я радостно. Это потом опять сморило.
Но сон — вулканы-деревья — поднял меня. Хочется записать. Тем более сегодня первый холодный день. И вовсе не светлое небо, хотя и без туч.
Меньше двух недель прошло с моего дня рождения. В общем, после такого сна я все-таки решился…
5.ЛЮДИ ВЕРМЕЕРА
Я все-таки решился и будто случайно остановил в коридоре университета эту девочку в красном платье с цветами. И сказал:
— По-моему, мы с вами знакомы.
— Да, может быть. — И посмотрела на меня иронически. (И я подумал: вот чего у меня пока в характере не хватает.) — Я захожу к маме, она теперь детям не преподает фортепьяно, а работает на том же заводе, где ваш папа экономистом. Я всегда спрашиваю — ему приятно: «Как ваш сын?» И он сказал мне, что вы скоро приедете.
Когда пришла она потом к моим родителям, меня проведать, я лежал под одеялом после припадка.
Моя будущая теща сказала ей: «Бедный мальчик, он падает».
Но почему я падал — у меня ведь было объяснение, и даже в документах, в выписке. «Начальник Генерального штаба ВМФ, адмирал В. Селиванов: ВВМУ им. Фрунзе в период с мая 1944 г. по май 1945 г. входило в число соединений действующего Балтфлота и выполняло задачи, поставленные Ленинградскому фронту». У нас погибли ведь двое курсантов. Именно тогда и меня «зацепило». Потому и попал в госпиталь. А было еще и в мае 1943 года… Но тогда не очень долго лежал.
Девочка в красном платье оказалась студенткой второго курса. И как я разузнал, даже моложе меня на полгода. Звали ее Лерка, очень озорная и была из музыкальной семьи.
Лелька сказала, что она может помогать мне с латынью, но и не только, мы ведь еще не начали учиться. (Я заменил рычащее «р» на мягкое «л» — вот и получилась Лелька.)
* * *
В Ростовском университете наконец приступили к занятиям, а в Московском университете, мы знали, уже дошли до Гофмана.
Мы с ней тоже читали Гофмана. И «Кавалер Глюк», и «Крейслериану» (но не всё успели закончить пока), и «Крошку Цахес», и «Майорат». Старались больше, чем по учебной программе.
Мне это стало очень интересно и близко: что же есть еще у Гофмана, с его тщательной прорисовкой деталей обстановки и вообще жизни вокруг, и иронией, и одновременно странностью фантазий? У Гофмана — это феи, у которых выбивает двери полиция и уводит к себе как «не имеющих дворянских предков». Очень уж Гофман не любит Ordnung («порядок») и послушных, как автоматы, людей. В «Крейслериане» бедный учитель музыки Крейслер, уволенный из придворного театра, сам хочет быть композитором, но не может переносить окружающую какофонию — играющих в карты людей, а вокруг фальшивые звуки ничтожных, бездарных «музыкантов» («Необыкновенные страдания директора театра»).
— А в русской литературе, — это уже мне Леля, — у Пушкина грозит несчастный, потерял любимую девушку: «Добро, строитель чудотворный! Ужо тебе!..» И куда ни бежит — «за ним повсюду Всадник Медный с тяжелым топотом скакал». Такой звук топота, тяжелый (ведь простое слово!), а мы слышим звук и понимаем, как он мучается!..
(Вот тебе и озорная, ироничная девочка…)
— И при этом Пушкин, — это уже я, — полностью перевоплощается в своего несчастного героя. А Лермонтов — в Печорина, Достоевский — в Раскольникова… Знаешь, я тебе еще покажу художника Вермеера.
И принес его альбом.
— Ой, до чего это здорово! — Она долго рассматривала картины, переворачивая листы альбома. — Они, да, они живые, как люди, выпуклые, и даже вещи все, тоже. Так и хочется дотронуться. И ярко все!
По-моему, вот: да, именно в этот день мы стали гораздо лучше понимать друг друга.
6.ИГРА В КАРТЫ
Я ходил теперь к ней каждый вечер через весь город. Я с родителями жил в центре, дом тридцатых годов, потому назывался он «Новый быт». А Леля — ближе к вокзалу.
В дверях их квартиры звонок, но у нас был условный стук — два раза. Это была большая коммуналка, где у Лелиной семьи были две смежные комнаты. В первой круглый стол, за ним музыканты вечерами играли в карты. А за белой занавеской, прицепленной сзади на стенку, Леля, оказывается, спала подростком.
Как сохранилась здесь такая чистая и умная девочка?.. Но игроки, друзья Лелиного папы-концертмейстера, зная о занавеске, не курили здесь и говорили совсем негромко, чуть не шепотом.
Еще тут помещалось пианино Лелиной мамы, красивой, как ее старшая, говорили, московская сестра Бабиля, только невысокого роста, полная приятная дама. (Лелька никогда не была такой дамой, а общее у нее совсем другое. Это я понял потом.)
От папы у нее — быстрота и азарт да и стремление всегда помочь.
У нас с Лелей договоренность (повторю, чтобы не забыть): не звонить в дверь, а стучать негромко два раза. Если пианино в комнате не было, значит, папа проиграл. Пианино увозили.
И тогда мы сидели рядом за этим столом, Леля помогала мне, как обещала, по латыни. А я, больше украдкой, влюбленный, смотрел на нее. А не в текст. И мы, конечно, еще разговаривали опять о книгах, которые она и я читали.
Когда папа выигрывал, пианино привозили опять, и я возвращался удрученный, но не домой через весь город по Садовой, а гулял в горсаду неподалеку, ожидая с нетерпением, что Лелька прибежит сюда. И еще издали махнет рукой: заходи, пианино нет. И я радостный возвращался.
Я ведь был тогда застенчив. Самый молодой из всех участников войны на курсе. И вообще везде, да я и выглядел моложе. Потому еще, конечно, мы так быстро и просто сдружились.
Наконец я решился и поцеловал ее в щечку. Как она покраснела, чуть отодвинулась! Дети… Да мы еще вдруг оба заметили, что на нас с любопытством смотрит женщина из окна домика напротив.
* * *
Встретив меня в университете в коридоре, Леля, не глядя на меня, сказала: «Папа куда-то уехал неожиданно и быстро».
Оказывается, младшего брата папы — он был известным марксистом, автором соответствующих книг — арестовали и расстреляли. И папа понял: надо срочно уезжать, «слинять», чтобы не прихватили и родственников, и уехал в Сталино (Донецк), где музыкальные друзья устроили его в филармонию.
Но он был нетерпелив и довольно скоро организовал в Ростове музыкальную бригаду, чтобы ездить к раненым по госпиталям. Но с собой не возьмешь рояль, и приобрел он большой аккордеон. И носил его на ремне на плече: вот и музыка есть.
А Лелина мама оформилась на заводе, не на канцелярскую работу, а развозить на грузовике документы о готовых изделиях вместе с рабочими (вот что общее у Лели с мамой — самоотверженность и доброта). Она даже опекала двоих неродных малышей, так можно было как-то, что называется, всем вместе прокормиться.
7.ВСЕ ПОЭТЫ
Девушки с площадки сняли шинели и, кто кончал десятилетку, стали просто студентками, только великовозрастными. А другие параллельно по вечерам догоняли. Одна из них прошла даже Ржев, где бои шли семнадцать месяцев. Немцы называли Ржев «северный Сталинград».
А ребята… Все они были поэтами, все писали стихи. И я пробовал писать военные рассказы. За одну ночь рассказ, за другую ночь рассказ.
Ребята читали и говорили: «Писатель Крупник стоит над ямой мертвецов». О качестве этих рассказов я не говорю. Все ведь начинают с чего-нибудь такого, но потом… Все справедливо сгинуло.
К середине первого курса ребята собрали свои стихи и мой рассказ «Завтра снова рассвет». Решили, что это будет рукописный альманах, название — «Молодость».
У Лели были две близкие подруги, и обе полные тезки: в эвакуации Лариса — Лёля Аграновская и в Москве тоже Лариса — Лёля Аграновская.
Ростовская Лёля и Лелька вместе с ребятами переживали дальнейшую историю альманаха. Была весна 1946 года. И конечно, про альманах знали не только мы…
Органы предположили, что в сочинениях самостоятельных, без всякой проверки обязательно окажется крамола. Поэтому один из главных гэбэшников начал охоту за альманахом…
Однако все его попытки найти альманах оказались неудачными. А дело в том, что альманах хранился у него дома. Его дочка, далекая от нашей редакции, взяла его к себе спасти, на хранение.
При этом надо сказать, что содержание альманаха было абсолютно безобидным. Это просто советские ребята и девушки писали стихи… Как у всех начинающих, первые пробы пера были очень наивные. Единственная строчка «крамолы» была у Жени М., бывшего артиллериста: «О как я голодал и как страдал в моей стране, стране социализма». Но его никто не выдал.
Не найдя альманах, гэбэшник решил устроить нам в университете публичную порку. Мы должны были каяться непонятно в чем, и мы не понимали, что происходит в нашем ростовском мире. Только потом мы поняли, что не только в ростовском… А ведь к Алику приходили даже в Москве, когда он единственный из всех наших демобилизованных поэтов стал потом членом Союза писателей. Как и я после первой книги «Снежный заряд».
Арестовали нашего преподавателя литературы Демакина. Студентов по очереди стали таскать на допросы.
Ребята и мы с Лелькой и Лёлей ходили всю ночь, встречались на улицах, обсуждали, как нам дальше жить в таком мире. Ведь Мишу Б., например, обязали каждое новое стихотворение приносить в органы. И он просто навсегда перестал писать стихи. И у других жизнь сломалась. Это вот такая нам всем была «награда», кто был на войне.
8.ПОЛУПОДВАЛ
Когда Лелька мне сообщила по телефону, что она неожиданно легко перевелась в Москву, в МГУ на второй курс, я не спал всю ночь.
В общем, я стал готовиться сдать необходимые предметы по московской программе, чтобы тоже переехать в Москву на первый курс.
Удалось, но не просто, а долго и без общежития. В Москве мы жили скудно и неудобно. Спал я сперва на кушетке у моего дяди Юры, а Леля у тети, Бабили, как мы ее называли про себя. Назвал ее так маленький Игорь вообще-то. Хотя она была еще совсем не бабушка: высокая, красивая, стройная. Соседи из наших коммуналок считали: из «бывших немцев, только скрывает». Да еще отчество Львовна — из бывших бар?..
Я снял наконец комнатушку рядом, в Курсовом переулке, в полуподвале, у одинокого мальчика Робика. Отец его тоже исчез, а мать умерла. Там была вторая комната, пустая теперь. Это жилье было покосившееся, набок скошенное, двухэтажное, с облупленными стенками строение. К моей комнатушке надо было идти по длинному коммунальному коридору. В комнатушке были письменный стол, тахта. Напротив моей двери — коммунальный сортир. Но на другой моей стене — окошко.
Я повесил на это окошко репродукцию из альбома Вермеера. Альбом был не сброшюрован, и я очень осторожно, тоненькими гвоздиками прикрепил верхнюю часть листа к раме. Снизу чуть-чуть отогнешь лист и видишь тротуар. И идущие ботинки, брюки, туфли и чулки, и самый край женских юбок, проходящих мимо людей.
Чаще всего почему-то проходил Дядя Яша, муж Бабили. Он сгибал колени, одной рукой держась за стенку дома. Потом выпрямлялся, снимал фетровую шляпу и приветствовал меня.
9.«У ФОНАРЯ»
Свадьбу мы отмечали у Бабили вчетвером: мы, Бабиля и Дядя Яша в их отдельной, на первом этаже, небольшой двухкомнатной квартире.
Наконец-то Дядя Яша мог не только снимать шляпу, меня приветствуя. Он с наслаждением разговорился.
Не умолкая, он рассказывал, потрясая дрожащей правой рукой, как кончал он в Варшаве консерваторию! Да. И как написал книгу о Шопене! Да, о Шопене. И хлопнул ладонью по столу, отчего едва не подпрыгнули наши рюмки.
— Мало того, — продолжал Дядя Яша, — я смог издать в голодном Петрограде, — он поднял вверх палец, — эту книгу. И была это целая история!
Мы с Лелькой слушали разинув рты.
— Во-вторых, — продолжал Дядя Яша, — на гонорар, да еще одолжив деньги у брата, и еще родственники собрали в Таганроге, — (откуда, оказалось, и сам Дядя Яша родом), — смогли купить эту двухкомнатную, хотя и на первом этаже, но отдельную квартиру! Ведь раньше, — продолжал Дядя Яша, — дом этот перестроили из амбара. И в конце переулка дровяной склад, откуда раньше носили дрова для печек, а это недалеко от продуктового магазинчика. И именно в этом доме был создан трудовой советский кооператив. Впервые в Москве! И никаких коммуналок. Во всех этажах — только кооператив. И не все могли попасть сюда. Было только четыре человека, потому здесь было много пустующих комнат.
На втором этаже поселился писатель Никифоров. Он действительно был из «трудовой семьи» и сам бывший рабочий. Здесь он писал свою книгу «У фонаря». Да, она так и называлась — «У фонаря»!
— Более того, — продолжал Дядя Яша, — к нему приезжал сам Енукидзе! — И Дядя Яша хотел поднять палец вверх, но опустил палец, глянув искоса на Бабилю. — Да, приезжал, в сопровождении балеринок. Да. Но это к слову…
10.СЕРДЦЕ ДЯДИ ЯШИ
— Но как я познакомился с нашей красавицей-хозяйкой. Ну, не смущайся, ты — красавица. Она только что вернулась из Германии, изучала медицину. Это было в империалистическую войну. Немцы интернировали всех русских студентов в Лейпциге, даже не в Лейпциге, а в маленьком городке Гримма под Лейпцигом почти до конца войны. Еще хочу вам рассказать: я встречал на улице в голодном Петрограде Максима Горького. И я сказал ему: «Алексей Максимович, я прочел вашу последнюю работу. И она мне понравилась». Горький поклонился мне и сказал: «Я очень рад, что вам понравилось».
Бабиля, покрасневшая от стыда, сказала:
— Ты расскажи еще, как в Февральскую революцию ты освобождал из Петропавловки Германа Лопатина. А может, это было в 1905 году?
— Нет, это в Февральскую. Никто не знал, кто это такой, а я-то знал. У меня на сюртуке был красный бант. Я хорошо помню. А кроме того…
Мы сидели с Лелькой пригнувшись, чуть ли не под столом. И посмотрели на всю красную от стыда Бабилю.
— Расскажи еще, — сказала она, — как ты создал оркестр при Доме ученых. И там ты — первая скрипка. Именно первая скрипка.
Вот как мы отмечали нашу свадьбу.
* * *
Дядя Яша умер через шесть месяцев. Его принесли прямо из Дома ученых. Потом Бабиле рассказали, как это случилось.
— Почему у вас в оркестре не играют русскую музыку? Только иностранщину! Почему?! — стало требовать начальство.
И тут начал вдруг подниматься в кресле Дядя Яша.
— Это вы мне говорите? Вы — негодяи! Невежды! «Стряпуха замужем» во всех театрах! Выше Чайковского?! Лучше Рахманинова?! Ло`жить руки, кафе´дра! Поучая профессоров! Идите в школу, в первый класс! Учите русский язык!.. Кафе´дра…
И начал оседать в кресле. Все кинулись к нему. Сердце Дяди Яши не выдержало.
Смешной Дядя Яша умер героем. Собственным сердцем защищая русский язык и свой оркестр.
11.ЭТОТ ГОД
Я хорошо помню самый первый день и этот год, 1941-й.
День был пасмурный. И ветер.
Толпа стояла на углу Садовой, смотрела вверх. Там висел репродуктор, большой, на чем-то держался. Говорил Молотов.
В этот год я получил паспорт. Мне стало шестнадцать лет.
Под музыку оркестра, с винтовками, с развернутым знаменем уходило на фронт Севастопольское военно-морское училище, эвакуированное недавно в Ростов.
Они шли плотным строем, каждая шеренга почти касалась идущей впереди. Позади догоняли их маленькие фигурки в серых робах, наверное, это те, кто пока еще не принял присягу.
Из Таганрога, где формировался эвакогоспиталь № 3240, приехала мама в военной форме, уже не гинеколог, а хирург, по одной шпале в петлицах — капитан медицинской службы.
— Собирайтесь быстро, идите к Дону. Будем переправляться на барже к железнодорожным путям к Сталинграду.
На переполненной барже сотрудники госпиталя с семьями. Это там я встретил моего друга Витьку Зелюкова с его маленькой сестренкой. Мама его — медсестра из другого госпиталя.
После войны, еще в морской форме, я пошел к ним домой. Витька не вернулся. Как не вернулись домой, говорили, курсанты Севастопольского училища.
12.НА КРЫШАХ
Эвакогоспиталь № 3240 погрузили в теплушки с сотрудниками. Брали еще только детей. Взрослые шли в военкомат или с вещами эвакуировались сами. (Моего отца приняли на военный Воронежский завод: там умер старик начальник планового отдела.)
Эвакогоспиталь № 3240 постоянно двигался: то вперед, то назад. Наши наступают, так казалось, — мы вперед, немцы наступают — мы назад. Отъехали аж до станции Кинель. Там медсестра родила девочку. Ее так и назвали — Кинель.
Наконец Воронеж. Его захватили немцы наполовину. Мы слышали бой, стрельбу пулеметов, а больше гром орудий. Но далеко.
Начали принимать раненых.
Мы, мальчишки-одногодки или чуть помоложе (девочки еще младше), влезли на крыши. Нас было четверо и один «приблудный», из Западной Украины, без всяких вещей, в иностранном светло-зеленом пиджаке с большими квадратными плечами.
С крыш мы видели, как совсем невысоко над нами летает немецкий самолет с «зажигалками» — зажигательными бомбами. Такой был противный звук у самолета — вз-ву, вз-ву, вз-ву.
Надо следить: бросит небольшую бомбу — надо ее сразу в воду. А у нас под ногами емкости с водой.
Но наше такое геройство продолжалось не очень долго. Теперь уже высоко над нами пролетали быстро бомбардировщики к Сталинграду. Бомбы они бросали дальше, и это было очень слышно.
13.СТАНЦИЯ ГРАФСКАЯ
Из Воронежа явно надо было уходить. Легкораненых отпустили, тяжелых забрал санпоезд.
Мы выехали из города. И въехали прямо в огонь. И остановились. Горела узловая станция Графская. Это сюда бросали методично по одной бомбе пролетающие бомбардировщики. Удар, взрыв и огонь!..
Горело все. Упавшие с рельсов разбитые теплушки. От них этот запах горящего дерева и запах дыма. И всюду дым.
Бежали люди в разные стороны, бежали, падали, кричали, но крики почти не слышны, и люди почти не видны сквозь дым.
А мы, мальчишки, не понимали, куда нам и как бежать (маленьких девочек взрослые несли, наверное, на руках). Под ногами у нас ничком лежали трупы.
Я споткнулся. Носок моего сандалия уперся прямо в человека без головы. Голова у него была оторвана ниже плеч, а глубже виднелось в дыму что-то переплетенное.
Я не слышал уже криков, не чувствовал ничего. Ни страха, ничего. Тупость какая-то, только тупость. Я это помню до сих пор.
Кто-то сзади ухватился за меня и не упал, он кричал:
— Люди! Товарищи! Люди!..
Почему-то вдруг стало тихо. Все, кто остался в живых, остановились. Над нами самолетов не было. А он все кричал:
— Остановитесь. Люди, товарищи, я это знаю, я слышал — летчики обедают. У них методично, по расписанию. Обед.
Медленно обогнул я того, кто лежал, и побрел куда не знаю, дальше, где меньше дыма.
А там, вижу, взрослые чинят пути. Стоят целые на рельсах пустые теплушки. Сюда не дошел огонь!..
— Парень, спасибо, не надо помогать, мы сами. Где паровоз? Нет паровоза?! Нет его?.. Нет?..
* * *
Дальше я не помню. Как мы с мамой попали в пассажирский этот поезд, не знаю. Я сидел в углу открытого купе, мимо нас, мимо купе, проходили люди, они с испугом глядели на маму, женщину в военной форме с наполовину желтым лицом. Я услышал: в соседних купе что-то меняли, наверное, на хлеб. Какие-то мужчины в белых нижних рубашках, в высоких, как я узнал потом, бриджах и нерусских бутсах. Это были, кто-то сказал, поляки, выпущенные из лагерей, будущая польская армия Андерса[1], они ехали на Восточный фронт. Меньшая их часть, так я узнал, присоединилась к нашей армии, отдельной бригадой, куда зачисляли и наших солдат, чаще с окончанием фамилий на «-ский».
14.ПЕСЕНКА ДЕТЕЙ
Поезд, оказывается, шел в Ташкент. После бомбежки на станции Графская у мамы оказалось наполовину желтым все тело, ее долго лечили, а потом демобилизовали. Мы с отцом вечером, когда удавалось, навещали ее. Воронежский военный завод тоже, как все военные заводы, был здесь, успели эвакуироваться до сплошной бомбежки.
Я тоже не сразу пришел в себя. И все я пытался узнать, кто тогда уцелел. Встретил я здесь только Семена, парня с Западной Украины. Он слышал, что погибли две девочки, а дочь начальника госпиталя Инну вынесли на руках. Я встретил ее в Москве через много лет.
* * *
Ташкент был переполнен очень разными людьми; беженцы отовсюду, эвакуированные московские и ленинградские актеры из самых знаменитых столичных театров, писатели, поэты из Москвы и Ленинграда и местные узбекские жители, но и ссыльные, и даже бандиты.
А рано утром, еще в темноте, идет и идет совсем другая черная толпа, и среди них я. Мы идем на заводы, мой минный завод № 708, должность моя — слесарь-электрик. Чиним моторы, которые так часто ломаются. И еще нас направляли на конвейер. Вечером я ходил в школу, кончал десятый класс. Еще как-то умудрялся много читать.
Однажды нас, нескольких ребят, остановил патруль. Проверили документы, и старший грустно сказал: «Эх, ребятки, дойдите до угла: там висит объявление». И мы прочли указ о досрочной мобилизации семнадцатилетних.
А ведь я еще до этого ходил в военкомат, упрашивал военкома забрать меня наконец в армию, я говорил ему, что не могу и не хочу сидеть в тылу. А он все отказывал: «Работаешь на оборону и работай». Тогда я сознательно не сдал на разряд, чтобы сняли бронь.
Военком-украинец, раненный на фронте, хотел направить меня, десятиклассника, не в пехоту, а в военно-морское училище. Считал, что не сразу пацан может погибнуть. Так и написал свою резолюцию начальнику флотского училища, капитану 1-го ранга.
* * *
Я помню, как мы шли на сборный пункт, точно в строю. Высокие городские впереди, а сзади маленькие, опухшие от голода деревенские. И плакали, глядя на нас, женщины, стоящие у своих домов. А над всем этим словно вечная песенка голодных детей:
Милые тетеньки, дорогие дяденьки,
Помогите копеечкой на кусочек хлебушка.
Уже в Баку капитан 1-го ранга Сухиашвили Константин Давидович взял мой рапо`рт (ударение флотское), где я просил направить меня в трехмесячное противотанковое училище. Я не знал, что это такое, но все равно казалось, это ближе к фронту, чем флот, который я очень любил.
Капитан 1-го ранга Сухиашвили знал, что это такое: у военных это называлось «прощай, Родина». Через три месяца младший лейтенант с двумя солдатами и с маленькой пушчонкой-«сорокапяткой» уже стоял впереди пехоты, перед идущими немецкими танками. Потому и училище всего три месяца… Про мою станцию Графская Сухиашвили не знал, но и я не знал, что в начале войны под Москвой он командовал сборной бригадой из восемнадцатилетних курсантов 1923 года рождения, и к ним еще корабельные матросы и морская пехота.
Сухиашвили прочел мой рапо`рт и отдал его мне. «Еще успеешь», — сказал он. И я успел… Десант, моя первая контузия. Но тогда недолго лежал.
В море у меня третья ночная вахта на руле, БЧ-1 (боевая часть 1), веду корабль по курсу. А попал в штрафники на три месяца: мы с Лешкой Быстровым, когда были на берегу, вынули из ящиков с американской тушенкой две банки. Паек не в море совсем не плавсоставский, и мы просто голодали. Только Лешка из штрафбата в училище не вернулся, он погиб еще на палубе. Он был старше меня, пошел добровольцем с первого курса ИФЛИ.
15.ПОЛОСАТОЕ ВРЕМЯ
Время… А время послевоенное наступало какое-то полосатое. 1950-е — начало 1960-х годов. И быстрое. Одна полоса наползала на другую. Кое-где в театрах еще идет «Стряпуха» (та, которая «замужем»). Но начался Международный студенческий фестиваль, а с ним и иностранное кино, и длиннющие очереди на просмотры. Это уже не немецкое трофейное. Самое разное. Новое. «Неореализм», Феллини.
Джульетта Мазина в фильмах «Дорога», «Ночи Кабирии». Трагическое кино о сегодняшнем времени. И «дешевка», с открытым сексом. И в кафе за соседним с нами столиком едят, разговаривают громко проститутки.
Я заканчивал, после университета, эти бесплодные три с половиной года в многотиражке. А Леля все на той же по распределению паршивой работе.
Зато покупаем, когда есть деньги, абонементы на концерты в консерваторию. В большом зале (это отдельно) стоит Ив Монтан и поет. А в кино его подруга Симона Синьоре. Какой удивительный у нее, такой женский шарм.
В наших лагерях, слышали, идет война «воров» и «сук», вернувшихся с войны уголовников.
Ходим мы еще в Дом композиторов, в Молодежный клуб. Им руководит замечательный человек, композитор и художник Григорий Фрид, и помогает ему молодая Алла.
А с едой плохо. Стоим за талонами на продукты и в очередях у закрытых еще дверей магазинов. Рядом в переулке видна раскуроченная старая машина. Эмка, что ли, без капота, словно бы открыта у нее нижняя челюсть, и торчат оттуда трубки, как зубы.
* * *
Это было в воскресенье, 1952 год. Мы с Бабилей обедали, все на наши талоны. Теперь я и завтрак ей готовила, и себе, конечно, вместе с ней. Ой, ну какая она стала сгорбленная, как старуха… Разве это она красавица, как говорил наш бедный Дядя Яша, высокая, стройная, но главное, умница она. А какая я дочка ей? Племянница. Да все равно.
Я ела суп и все прислушивалась: Илюня поехал за сыном, но сейчас зазвонит, обещал сразу, как купит билеты, сразу он позвонит. Так звони же ты, звони, звони! Не звонит…
Сына я рожала в Ростове в прошлом году в роддоме, под присмотром Илюниной мамы. И надо было, ох, надо было скоро возвращаться на работу. За ним ухаживала теперь моя мама, что говорила мне когда-то про Илюню: «Бедный мальчик, он падает».
Опять я смотрю, как Бабиля ест: возьмет суп в ложку и остановится, и держит так, и глядит на ложку, и не доносит до рта. Бедная ты моя Бабиля! Все думаешь, да. Что сказала так специально она, от вредности, не только мне, мол, плохо — пусть и тебе будет плохо. Что он погиб, да, погиб, госпиталь их разбомбили. Откуда она знает? Откуда может знать, это слухи, что погиб Николай Сергеевич. Мы про него давно знали, что у Бабили любовь и у него. Дядя Яша, бедный Дядя Яша, у него же инфаркт уже был, пенсионер.
Как это нехорошо: злорадная тетка, жена. Разве хороший человек так может поступать, ведь это горе. Ой, она сейчас перевернет ложку. Я подкладываю салфетку на стол, чтобы капнуло туда, а то и выльет. Куда она смотрит, бедная. Наверное, скоро мне придется ее кормить, как маленькую. Илюня, ну почему ты не звонишь? Ну звони, звони, звони. И Бабилю жалко…
Что это? В дверях звонок — неужели уже приехал с сыном? Я вскакиваю, бегу к двери, открываю.
Какой-то незнакомый человек. Почему он так хитро улыбается?
— Здравствуйте, я к вашей маме.
— Здравствуйте.
И машина стоит у входных дверей на тротуаре. Это же не может быть, что это, Енукидзе с того света?! О нем говорил же Дядя Яша…
— Я Константин Федин, — говорит, хитро улыбаясь, невысокого роста человек.
— А-а-а, здравствуйте. Вы к нам?
— Да.
— Ну, ладно. Пожалуйста, проходите, чего мы в прихожей стоим.
Он входит в комнату и здоровается с Бабилей. Она смотрит на него не понимая и опускает ложку в суп.
— Я на минутку, не буду вам мешать обедать. Мы с вами, помните, под Лейпцигом в империалистическую войну интернировали нас, русскую группу. Ну, мы шапочно почти знакомы, конечно. Вы молоденькая были, учились, по-моему, медицине. Но уже нет никого. А я вот книгу пишу опять, о прошлом, о Германии тех лет. И для писателя, вы знаете, нужны детали, что это невыдуманное было, нужны детали.
— А-а-а, — говорю я, — вы — классик нашей советской литературы. Да, я знаю.
Он делает вид, что он смущается.
(«Классик», нужны детали… Тебе Илюня сто очков даст в деталях, хотя он только начинает и у него не получается. Выйдет, я верю, что выйдет! Обязательно, слышишь?) А Илюня все не звонит.
Бабиля морщит лоб. Она как будто даже вспоминает. Бедная моя Бабиля.
— Это так давно было… Лейпциг. Там под Лейпцигом… была дорога. По краям деревья. Вишни посажены. Вдоль дороги. Для жителей, для немцев, украшение. А нам было вкусно, мы вишни срывали. — Бабиля даже словно жует. Ой, бедная моя Бабиля.
— Да, — сказал Федин, — вишни… Вы извините, не буду вам мешать обедать. Извините. Всего вам доброго. До свидания.
Я провожаю его до дверей. Вся наша домашняя коммуналка до того высунулась, прямо выпадет из окон. Смотрит, как разворачивается эта машина и выезжает из нашего переулка. Фу-у-ух…
* * *
Прошло, наверное, еще часа два, я уже не знала, что и думать. Куда Илюня девался с сыном? Я просто не могла уже сидеть на одном месте. Но в этой комнате не побегаешь. Какой там обед, уже ужин скоро. Я вскакивала, опять садилась, Бабиля смотрела на меня не понимая, удивленно: что со мной происходит? Илюня, Илюня, Илюня.
Наконец-то, наконец-то он приехал! На руках у него весело болтающее, закутанное в одеяло, радостное существо, оно повторяет: «Масина, масина, масина».
— Это он машины увидел на улицах, — объясняет Илюня, — пока мы шли с вокзала. Знаешь, билетов не было, мы как-то втиснулись в поезд на Москву. Я решил: пусть, ведь не выгонят же с ребенком. И по телефону не позвонишь, он же у меня на руках.
Я выхватила у него сына! Игоря! Одеяло развернулось, упало на пол, я все прижимала его теплого. Мальчик ты мой! Он обнял меня и тоже прижался, не переставая радоваться.
Я обернулась с ним к Бабиле. Это вовсе не была сгорбленная старушка. Она тоже радостно улыбалась, глядя на веселого человечка.
— Ну иди ко мне, иди ко мне. — И протянула руки.
И он потянулся к ней. Я мгновенно кинулась и подставила стул, чтобы она с ним села.
Она села, прижимая его к себе, а он устроился так уютно на ее юбке. Она гладила по его почти безволосой головке и все повторяла: «Хороший ты мой. Хороший. Мальчик ты мой, родной. Мальчик…»
— Да что у вас в Ростове было? Что случилось?
— Понимаешь, иду я, Буденновский уже перешел. Какой-то незнакомый человек, в чем-то сером, на голове коротенькие волосенки торчат… Он мне: «Не узнаешь?» — «Не-нет…» — «Демакин». — «Федор Викторович!» — «Да-а, это я. Только из лагеря выпустили. Срок кончился. Я уже слышал, знаю — вас всех допрашивали. А тебя?» — «Допрашивали…» — «И что ты сказал?» — «Что это все неправда, ничего не было запрещенного. Мы разговаривали о классической литературе. И у всех так. Наверное, на них очень сильно нажимали. Они могли что угодно сказать». — «А дальше что?» — «Обозвали „ничтожным эстетиком“». — «Молодец, „эстетик“. А ты куда теперь?» — «Да вот сын родился. Хочу в Москву повезти». — «Поздравляю. Доброго тебе пути, „эстетик“…»
* * *
— Я вошел, — продолжал Илюня, — в ваше парадное, позвонил. Какая-то женщина открыла, но не теща. Двери в ваши комнаты настежь — никого. Отец, наверно, с музыкальной своей бригадой в госпиталях, дают концерты. Но где теща, где сын? Я стою в растерянности (мы ж договорились с ней по телефону, что она вынесет мне ребенка). А из-за той занавески, где спала ты подростком, вылезло какое-то существо, но вовсе не сын. Я знал, что она еще двух детей опекает. И вот это существо видит: такое вот тут высокое, неподвижное. Тогда, засопев, оно лезет на меня, как на дерево. Лезет и сопит. Я пытаюсь отодрать от себя, но не дает, лезет. Лезет и лезет… Долез, обхватил меня за шею:
— Я Гига, Галек тозе.
А это вот и был мой сын! Игорь! Леля хотела, чтобы имя его, как у меня, начиналось на «И». А теща, оказывается, на минутку вышла ловить водопроводчика. Пустили наконец горячую воду, а ванна засорена.
* * *
Мы с Лелькой прожили вместе семьдесят лет. Однажды на вечеринке все ругали своих отделившихся от них взрослых детей. Леля молчала, а когда спросили у нее, ответила коротко: «Мой сын — дитя любви».
Когда же сын немножко стал на ноги, он возил по бульвару свою коляску, она была выше его, и по бульвару ехало нечто красиво сюрреальное, словно само собой.
Это официантка Капа, которая привечала нас, еще студентов, в своей столовке, работала потом в ГУМе с колясками и нам выделила самую лучшую.
16.«ФИЛОСОФИЯ СУЩЕСТВОВАНИЯ»
Рабочий день у нас с Илюней начинался в девять утра. До этого мы все завтракали, и Бабиля отводила Гишку в школу, в первый класс. Это недалеко, у нас в Курсовом. Немного в горку и напротив церкви, там, где синяя будка по приему стеклопосуды, а дальше, в глубине — школа и детский сад.
Гишка, конечно, хотел самостоятельно бегать в школу, но он любил Бабилю, а здесь все-таки горка, и она не молоденькая. А уж Бабиля, как говорится, просто души в нем не чаяла.
Смешной он был тогда, наш разговорчивый мальчишка. В школьной форме (тогда у школьников — не помните? — была и пряжка на ремне, и большая фуражка с козырьком, из-под нее торчали в обе стороны его уши).
Я ходила теперь в Иностранку, «дошла» по службе до справочного зала, а Илюня тоже, окончив университет и получив свободное распределение, работал не в каком-нибудь центральном издательстве, а в транспортной многотиражке, куда посоветовал ему пойти наш земляк Юрка Черепанов, он из тех демобилизованных, кто стоял тогда на площадке, ожидая ростовского декана (он тоже в Москве в Архитектурном учится). В многотиражке ответственный секретарь, объяснил Юрка, пьяница, выгнанный из большой газеты, всю свою работу он поручает литсотруднику — макет, типографию, хождение по объектам за материалом, а за это ему дает два свободных дня для «своей» работы. Юрка сказал: «Там литсотрудник уходит, пойдешь на его место».
Но что-то «своя работа» у Илюни не получалась. И приуныл он, вижу. Ведь тридцать лет уже, а ничего своего у него не получалось. Не выходит…
О чем писать: опять о войне, о флоте?
Считается, флот — самое опасное в войну. Это неверно, самое тяжелое — рядовой пехоты…
* * *
В комнату, где распределяли тогда Лельку после университета, пришел Леня Андреев. Он был 1922 года рождения, староста ее курса.
— Зачем вы ее посылаете в Туркмению? — сказал Леня. — На будущий год будет распределяться ее муж.
И они оставили Лельку в Москве, правда, на очень поганую работу…
В войну Леня был рядовым солдатом. Один год. Но какой это был год! Страшный год. Интеллигентный мальчик из Смоленска приехал в Москву поступать в ИФЛИ. Но уже началась война, и он пошел добровольцем, рядовым, а не в военное училище. Чтобы заниматься потом любимым делом, литературой. И он стал потом известным ученым.
А его записки о войне после его смерти, очень бережно сохранив, издала отдельной книгой (пять тысяч экземпляров!) с заголовком «Философия существования» его жена. При жизни он ни разу не правил эти записки. Это была подлинная история рядового на войне. Он писал об «учебном лагере», голоде, километровых маршах. Все время хотелось спать, тупость, грязь. Сперва жара, потом мороз, метель, снег, немцы наверху, где колокольня. А они бегут по широкому снежному полю, выставив штыки, под пулеметным огнем. И падают в снег. Он один остался в живых под Старой Руссой, пролежав сутки в снегу. Отморожены ноги и левая рука, потом все время мучительные операции.
О войне было это задолго до так называемой «лейтенантской прозы». Правдивую до мелочей, во всех деталях книгу хорошо бы издать большим тиражом, чтобы все люди знали, что такое в действительности война…
17.ВЕСНА
Я проводил Лелю на работу в вечернюю смену и пошел домой по бульвару. Еще пока не зажигались фонари. А как-то темновато было, да и на душе тоже. Три с половиной года в многотиражке. Толку?.. Я же не газетчик, два этих свободных дня — что дали?! Да ничего. Шел и шел, думал.
Этот человек, он, казалось, ожидал меня. Я знал, что могут раздеть, у меня снимут пальто. Оно не шибко модное, но в полутьме не различишь.
И тут как раз фонари зажглись. Но не очень ярко, эти фонари. Я остановился.
Худой высокий человек держал в руках что-то похожее на прутья. Нет, это не букет, не букет. Хлестнет, что ли, по лицу…
На нем какая-то непонятная одежонка, словно одна на другой надета. Теплая, явно нижняя рубаха, рукава высовываются из тельняшки сверху. И брюки тоже коротковатые, не ботинки — бутсы.
Он поднял прутья свои и сунул мне в лицо.
— Понюхай. Чуешь запах?
— Нет, «не чую».
— А ты понюхай получше. Ты не понял.
Ну что, значит, драться…
— Ладно. — Я понюхал.
— Ну?
— Знаешь, — сказал я и отодвинул «подарок» в сторону, — похоже, у тебя не прутья. Вроде липой пахнет, и листья липовые. Но рано еще…
— Да, — кивнул он, — за месяц ровно до срока. Я хочу проверить.
— Да?.. — Странно, правда. А ведь действительно липовый цвет. — Ты что, ботаник?
— Да нет, интересно, мне все интересно.
— Мне тоже.
Он берет в левую руку пучок липовых веток и поднимает вверх.
— Дай вторую руку. Чао! — говорит.
Да что это такое, парень этот?
А он незаметно исчез в сторону, за деревья.
— Салют! — отвечаю я.
А его уже нет.
А правда весна, верно, уже весна!
Я стою. Потом быстро иду к себе по бульвару.
18.ЯКУТИЯ
Все изменилось, когда к нам домой пришел начальник партии Аэрогеологической экспедиции Карзов (это опять тот же Юрка Черепанов подсказал, с ним он познакомился в Библиотеке Ленина) и пригласил на работу на три месяца поехать с ними в Якутию.
— Надо успеть, пока не идут дожди и не пошел снег. У нас три «научника», как их буровики называют, все три женщины, одна даже только что институт окончила. А мне нужен надежный помощник. Правда, у нас есть еще радист, тоже флотский. Но он подчиненный…
* * *
Леля сказала:
— Поезжай! Ты поезжай! Я вижу — ты пропадаешь.
А я вижу, что у нее губы дрожат.
Карзов нам понравился: крепкий такой, и сразу видно образованного человека, да и пришел (специально?) в хорошем костюме и при галстуке. Вынул из папки карту, показывает:
— Будем работать вот здесь, в тайге, в Якутии. База у нас в селе Нюрба. У нас баржа с катером, подниматься будем на барже по реке Мархе и в стороны ходить будем тоже, по ее притокам. Задача: определить новые алмазоносные районы. Мы — разведчики.
А мне-то давно хотелось повидать страну после войны, маленькие городки, поселки, с людьми пообщаться. Три года военно-морского флота. У меня — ночная вахта на руле, БЧ-1 (боевая часть 1), уже упоминал об этом. Веду точно по курсу. Правда, из пулемета тоже стрелял, но в белый, вернее в черный, свет, это на юге, десант. Ушли они — не слышно было ни звуков, ни стонов. Зато в ответ нам гранаты, первая моя контузия. Хотя тогда недолго лежал… А последний год долго в госпитале.
* * *
Вечером мы уже собирались в дорогу.
— А что у тебя со щекой?
— Это парез, наверное. — Леля пытается пальцем расправить щеку. — Это от волнения, я слышала про такое: парез лицевого нерва. Но ты все равно поезжай, обязательно поезжай! У тети старый знакомый очень хороший гомеопат. Он вылечит и без тебя. Ты езжай!
Действительно вылечили потом, хотя и не быстро, но словно бы и не было.
Так начались мои странствия. Несколько северных экспедиций, и одна в Туркмению на такыр (это не песок, а гладкая, коричневого цвета твердая почва), и дальние — четыре с половиной месяца до Курильских островов — Итуруп и Кунашир. Но так нельзя. Леле плохо одной, да еще и с маленьким Игорем… Это мучило меня. Решили: год сижу дома, пишу. Затем…
Очень мне еще хотелось снова в море. Договорились с ПИНРО (Полярный институт в Архангельске), чтобы зачислили меня в экипаж гидрологом. Я сбавил себе десять лет: не тридцать три, а двадцать три, под видом студента-заочника, моложавость помогает. И один ходил, без экспедиций. А еще поехал на Север, кольцевали птиц на заполярных островах.
* * *
Это самое первое Лелино письмо мне в Якутию. Его сбросили с вертолета в мешке вместе с другими письмами. В нем отчетливо ощутим ее характер, ее тоска, ведь впервые так надолго разлучились. Мы прожили вместе столько лет, а тогда ей было тридцать.
«29/VII—56, авиа, село Нюрба Якутской АССР
Аэрогеологическая экспедиция
Партия Карзова
Крупнику И. Н.
Родной мой мальчик!
Не было телеграммы, и нет ответа на мою телеграмму.
Где ты? В тайге? Хорошо было бы вместе сейчас бродить по лесу и днем и вечером. А так хожу я, все хожу, и никто мне не мил. И часто идут дожди. Даже отдых в санатории не радует. Вот так и сейчас. А вообще-то отдыхаю хорошо, шумно, весело, но не могу сказать, что интересно. Посмеяться есть с кем, а поговорить по-настоящему — нет. Выгляжу я лучше. Но все еще до окончательного выздоровления далеко. Лучше всего, пожалуй, восстановился рот. Заметно только, когда я очень смеюсь. В следующем письме я обязательно вышлю тебе фотографию, чтобы ты убедился сам.
В первые дни я слишком переоценила свои возможности, очень много ходила, танцевала, но быстро почувствовала, что это мне все еще не под силу. Я быстро переменила позицию и стала вести умеренный образ жизни. Но это мне не всегда удается. Ты ведь знаешь, что меня легко завести, что мне очень мало надо, чтобы завестись, а уж если я начала, то и остановиться трудно. Правда, у меня есть пожилые поклонники, которые постоянно меня опекают. Я от них только и слышу: „Валерочка, больше не танцуйте, не бегите“ и пр. Я действительно стараюсь, но после того, как постоянно слышишь, что тебе 20 лет, и попрыгать хочется, как в 20. Моя молодая соседка по палате мне сказала: „Если бы у меня была такая фигура, как у тебя, я была бы первой красавицей в Азове“.
Вчера я получила письмо от твоей мамы, пишет, что ты им шлешь очень короткие телеграммы. Вероятно, весь талант в коротких словах выразить многое ты тратишь на меня. Илюня, не сердись, родной мой, мне так хочется, чтобы ты был здесь, рядом. А сколько же ты получил моих писем? Это уже восьмое или девятое, а за 12 дней в санатории уже третье. Каждый день бегу в палату с мыслью, что меня там ждет телеграмма, но ты, противный, об этом не думаешь. Когда вы собираетесь закончить свою работу, свой поход? Ведь теперь уже перевалило на вторую половину, и, наверное, вам уже виден конец. Во всяком случае, я считаю, что конец уже скоро, и надеюсь, что 4 октября мы будем отмечать все вместе твой день рождения. Как ты себя чувствуешь? Как ты выглядишь?
Через несколько дней Гишке семь лет, хочу, чтобы ты поздравил не только Игоря, но и меня. Догадался-таки поздравить. Вспоминаю эти же дни в 1951 году и твою телеграмму, которую я храню и помню всегда.
Напоминаю тебе, что 8 сентября день рождения твоей мамы. Поздравь ее. Очень тебя прошу, ты все-таки пиши мне письма. Пока ты будешь в тайге, а потом в Нюрбе и будешь ехать от Нюрбы до Москвы, я их буду читать.
Крепко, крепко, крепко целую. Люблю тебя очень.
Твоя Леля».
* * *
Уже начался Международный конкурс имени Чайковского. Но до этого, после приезда из экспедиции, написал я, как сказала Леля, первый настоящий трагический рассказ — «Топь». И сразу «Пальтяев», а потом еще несколько экспедиционных рассказов, но слабее. Затухал порыв.
«Как Илюня говорит, — это Леля, — нельзя останавливаться на том, что получилось хорошо, повторять одно и то же. Надо идти вперед, дальше думать».
После выхода «Топи» в 1958 году решили отпраздновать, впервые в жизни пойти в настоящий большой ресторан, а не в столовку. Лелина подруга, «московская» Лариса Аграновская и ее муж Яков предложили пойти в «Пекин». Мы сидели за столиком и пересказывали наперебой слухи. О том, что наше партийное начальство хотело, чтобы первую премию по фортепьяно получил не американец Ван Клиберн, а наш, советский. И что председатель жюри Эмиль Гилельс сказал: «Если Вану Клиберну не дадут первую премию, я положу на стол партийный билет». Опасаясь скандала, начальство отступило.
Пока мы спорили, это правда или слухи, вдруг видим мы — из небольшой боковой двери напротив нас, но довольно далеко выходит сам этот молодой, почти мальчик, высоченный Ван Клиберн со спутницей, с переводчицей, наверно. Он явно пришел поесть.
Сами мы на концерт, конечно, не могли попасть, но слушали по радио, смотрели у кого был. Тогда Леля говорит: «Хорошо бы поблагодарить его за потрясающий его концерт».
Мы пошли вдвоем с Яковом и долго жали ему руку и все повторяли: «Спасибо, спасибо, спасибо», а он улыбался смущенно. Какие были у него длинные белые пальцы…
Мы вернулись к себе за стол, и Яков тут же сочинил такой стих:
В «Пекине» с Крупником я ел и выпивал,
И Вану Клиберну я руку пожимал.
«Ура!» — тихо сказали мы хором и чокнулись своими рюмками.
19.БИБЛИОТЕКА В САДУ
Наконец Леля уже «главный библиограф» в Иностранке. Там все ее любят. У нее столик отдельный в коридорчике, перед общей комнатой для сотрудников. Стенка сбоку даже вытерта — все приходят и как пароль: «Лера — вы умная женщина. Дайте совет».
Удивительный у Лели характер: быстрота ее от папы, упорство от мамы, а вот нежность и мудрость, ирония — ее собственные, Лелькины. Некоторые, правда, считают, что она строгая. Да не строгая она, а задумчивая бывает, даже хмурая, когда представляла раньше, что так вот и будет сидеть, отвечая за африканскую литературу в Иностранке всю жизнь. Это, мол, и есть лучшее, что получила в жизни и в работе, ведь ее так долго не оформляли в библиотеку. Поначалу приняли стоять на входе и оформлять пропуска. Уж очень паршивое было заведение, где она работала раньше после окончания университета и распределения. И вот дошла тогда до африканского отдела.
А ведь у нее был отличный диплом, и кончала французское отделение, да еще знала итальянский. А тут надо учить суахили, хотя ни с кем она так и не поговорила на этом странном языке, и книги на суахили не приходили в библиотеку. В этом отделе все сотрудники чуть не со школы изучали разные «экзотические» языки, и платили им за знание этих языков. Единственный стимул получается…
Но вот дошла и до главного библиографа.
А мне она говорит: «Только стукнет пенсия, тут же уйду на волю. Хочу вольно работать».
* * *
В те годы в Москве существовало издательство «Книга». Занималось оно важным просветительским делом, выпускало книги о полиграфии, издательской деятельности, в том числе сборники «Писатели мира о книге, чтении, библиофильстве». Вышло уже несколько этих сборников. Леле предложили договор сперва на книгу «про Восток», а затем, пожалуй, самую сложную: «Античность, Средневековье и Возрождение — от Платона до Сервантеса». Третья книга была «Европа. Новое время». Заголовки к этим сборникам она придумывала сама, на античный сборник взяла цитату из Цицерона. На страницах и на обложке — стилизованные иллюстрации (художник В. Э. Бегиджанов). А ведь еще нужны были подробные комментарии свои и других переводчиков, это специально отмечалось в тексте.
У меня в руках ее книги, и эта — самая трудоемкая для составителя — «Библиотека в саду», от Платона до Сервантеса. Остались ее письма, ручки, которыми она писала. А я тогда бегло читал эти книги, а перечел сейчас, и прежде всего «Библиотеку в саду», и встал оглушенный: «от Платона до Сервантеса», сколько нужно знаний, интуиции, труда, глубины в отборе. И я чувствую свою вину…
* * *
«Библиотека в саду»… Что самое важное в этой книге, насыщенной живыми цитатами древних мудрецов, поэтов, мыслителей, — РОЖДЕНИЕ ПИСЬМЕННОСТИ.
В. А. ЭЛЬВОВА
ОТ СОСТАВИТЕЛЯ
(Фрагменты)
В разные краски окрашена жизнь, и разный читатель
Книге сужден, и для всех что-то ко времени есть.
Авсоний
Главным героем сборника является Книга.
Между Платоном, открывающим сборник, и Сервантесом, его завершающим, — более двух тысяч лет.
Если современный человек знает легенды и историю давно исчезнувших народов, их законы, философию и науку, если произведения античных писателей дошли до потомков и стали началом, истоком европейских литератур, то произошло это только потому, что слово устное превратилось в Письменное Слово. Оно запечатлело человеческую память и пронесло то, что память сохранила, сквозь века. «Я не перестаю читать, — пишет Сенека в одном из писем к Луцилию, — а это, по-моему, необходимо — во-первых, чтобы не довольствоваться самим собой, во-вторых, чтобы, зная исследованное другими, судить о найденном и думать о том, что еще нужно найти».
Лукиан считает, что от древних писателей человек приобретает умение говорить и действовать «надлежащим образом, стремясь к лучшему и убегая от худшего». Византийский ученый, историк и философ XI века Михаил Пселл, один из лучших стилистов своего времени, объясняет, насколько важно для писателя тщательное изучение выдающихся образцов литературы прошлого, как он, Пселл, «впитал многое, и если станут читать написанные им книги, он один превратится во многих».
Значит, есть в книге нечто, что не дает ей погибнуть, есть та магическая сила слова, которая переживает тысячелетия.
Зачином сборника «Библиотека в саду» служит беседа о Записанном и Незаписанном слове между Сократом и Федром в диалоге Платона и легенды о возникновении письменности, благодаря которой и родилась книга.
Сократ был против Записанного Слова (он считал, что Слово надо самому обязательно запоминать, а не пользоваться потом уже Записанным другими Словом. — И. К.), но никогда бы не дошли до нас мысли Сократа, если бы их не записали ученики. «Лекарством от человеческой немощи» назвал письменность Иоанн Солсберийский много веков спустя.
Историческая потребность в книге породила множество книг. Возникли замечательные центры науки и культуры — Александрийская и Пергамская библиотеки. Александрия стала научным и издательским центром, где книгу исследовали, изучали, откуда переписанные книги распространялись по всему цивилизованному миру.
О совместных чтениях в Средние века рассказывает Фотий. Его книга «Мириобиблион», отрывки из которой публикуются в сборнике, составлена из пересказов различных произведений, прочитанных вслух совместно с учениками и друзьями. Такие чтения сопровождались обсуждением книг, анализом стиля и творчества писателя.
Особой формой чтения можно назвать, если выразиться по-современному, «чтение с карандашом». Бессонными ночами римский писатель Авл Геллий читает и делает выписки для того, чтобы люди, которым не попала в руки та или иная книга, узнали, хотя бы из его заметок, то, что он прочитал. Так возникли «Аттические ночи», существуют и другие произведения подобного рода. И эти книги — «плоды чтения» — оказались для далеких потомков источником сведений о навсегда утраченных сочинениях.
Плутарх рассказывает об Александре Македонском, что тот «от природы был склонен к изучению наук и чтению книг. Он считал, и нередко говорил об этом, что изучение „Илиады“ — хорошее средство для достижения военной доблести. Список „Илиады“, исправленный Аристотелем и известный под названием „Илиада из шкатулки“, он всегда имел при себе, храня его под подушкой вместе с кинжалом».
Нужно сказать, пожалуй, о стоящем несколько особняком сочинении флорентийского книгопродавца и издателя Веспасиано да Бистиччи «Жизнеописания замечательных людей XV века». Читатель, может быть, впервые встречает это имя. Веспасиано да Бистиччи не был знаменитым писателем, но он был близок со многими флорентийскими гуманистами, помогал им в поисках, покупке и переписке рукописей и создал живые, колоритные портреты выдающихся людей своего времени, продолжателей дела Петрарки — Никколо Никколи, Поджо Браччолини и других. Его сочинение насыщено множеством интересных подробностей эпохи, которых нигде больше не найдешь.
Книга — детище писателя. Он создает книгу, радуясь и страдая, отдавая ей силы души и ума, а то и всю жизнь. О том, как работает автор над книгой, как выносит ее на суд читателя (слушателя), как этот суд часто бывает несправедлив, говорит Плиний Младший в своих письмах, Светоний в жизнеописании Вергилия в I в., Боккаччо в «Генеалогии языческих богов» в XIV, Томас Мор в письме к Петру Эгидию в XVI и Сервантес в «Дон Кихоте» в начале XVII в. Как будто их не разделяют столетия.
(Москва: Книга, 1985)
* * *
Годы и годы прошли, и нет со мной больше Лели, 25 июля 2017 года остановилось ее дыхание.
Она всю жизнь хотела быть вольной, творчески работать, но получилось только восемь лет. Потом мы еще ходили вместе по стране и всюду — молодые, любящие, счастливые. Ведь душа могущественнее судьбы.
* * *
Теперь я сижу один. Во всем мире то затухает, то опять возникает пандемия коронавируса. Мне девяносто шесть лет.
Смерть не погубит тебя,
По тебе оставляю я
Память.
Я про счастье пишу
Девочки и мальчика…
Смерть не погубит тебя.
Парафраз поздней латинской поэзии
Ты была моим садом.
Библиотека моя в саду…
29.10. 2020 — 19. 07. 2021
1. Армия Владислава Андерса была сформирована из польских солдат, выпущенных из советских концлагерей в 1942 году. Сначала предполагалось, что она будет сражаться с немцами на Восточном фронте. Но потом она была отправлена в Иран и в составе британских войск участвовала в борьбе с фашистами в Италии. Примеч. ред.