Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2021
Магия человеческого взгляда… Когда я смотрю на фотопортрет Глеба Сергеевича Семенова на обложке книги, мне кажется, что он провожает меня глазами по комнате. Бывают такие портреты… Взгляд внимательный, глаза чуть-чуть прищурены, и легкая, совсем легкая улыбка спрятана в уголках губ. Лицо доброе, но в то же время и упрямое, сосредоточенное на своих мыслях… Исполненное благородства и незабываемое лицо…
Это лучшая из всех известных мне фотографий Глеба Сергеевича.
Время, когда Глеб Семенов работал с молодыми поэтами в литобъединениях, было уникальным. Никогда больше не был столь велик в стране всеобщий интерес к поэзии. Это был какой-то особый всплеск — возможно, эхо освобождения от сталинского деспотизма. Стоит вспомнить хотя бы фильм Марлена Хуциева «Июльский дождь», в который включены документальные кадры поэтического вечера в Политехническом музее. Молодая Белла Ахмадулина читает там свои стихи и, волнуясь, бросает в зал: «Так кто же победил, Мартынов / Иль Лермонтов в дуэли той?»
А в Ленинграде в то время проходили многочисленные поэтические вечера, поэтические турниры между студентами разных вузов в переполненных залах, в литературных кафе… И народ шел на эти вечера, как говорится, толпами. Множество литобъединений работало в разных концах города…
Откуда возникло это устойчивое выражение: «Глеб-гвардии и т. д.»? Будем верить воспоминаниям. Чему же нам еще верить? Вот поэт Владимир Британишский пишет: «Выражение „Глеб-гвардии Семеновский полк“ принадлежит Городницкому. Говорят, что, взглянув как-то на Городницкого в горняцкой форме, Семенов сказал:
— Ты, брат, выглядишь как поручик!
— Глеб-гвардии Семеновского полка! — щелкнув каблуками, будто бы отвечал Городницкий. Рассказ весьма правдоподобный и в стиле Городницкого».
А молодой Александр Городницкий был в те годы «ослепительно красив», по словам того же Британишского, равно как и горняцкая форма с погонами на плечах… Действительно, гвардии поручик… и пошло, и закрепилось это «Глеб-гвардии», и стало любимым среди многочисленных учеников Глеба Семенова.
Глеб Сергеевич был настоящим петербургским интеллигентом в полном смысле этого слова — большая редкость не только в наши, но и в те дни. Интеллигентом со всеми вытекающими отсюда сложностями и трудностями. И при этом — большим поэтом (неровным, с очень сильными и вдруг неожиданно слабыми строчками), почти не печатавшимся в силу цензурных обстоятельств. Мы лишь потом, значительно позже, узнали, какой это был поэт.
Он работал с начинающими на совесть, так вкладывался в своих учеников, что, казалось, на самого себя остается не так уж много сил. А обладал он настоящим педагогическим даром, что тоже большая редкость. Он находил какой-то удивительно верный тон в общении с учениками — товарищеский, но не фамильярный, с пониманием и снисходительностью, но иногда и с известной долей иронии. И они готовы были на него чуть не молиться. Андрей Битов, известный нам в основном как талантливый прозаик, так рассказал о своем первом приходе в ЛИТО Горного института, где он тогда учился: «Ровно сорок лет назад, в октябре 1956 года, подталкиваемый в спину Я. А. Виньковецким (1938—1984), я вошел в аудиторию Горного института, где заседало литобъединение, руководимое Г. С. Семеновым (1918—1982), и мне там так понравилось, что на вопрос, что я пишу, испугавшись ответить, что ничего, я прочитал два стихотворения своего старшего брата Олега, таким образом начав свой путь как профессионал, не написав еще ни строчки, — с плагиата. В ту же ночь, из боязни быть разоблаченным, я сел за поэму на тему, что искусство вовсе не принадлежит народу. Действие происходило в Эрмитаже, лесенкой, как у Маяковского. Поэму снисходительно похвалили, зато стихи брата на ее фоне нещадно раскритиковали. Мне страстно хотелось от них отказаться, но тогда пришлось бы сознаться и в изначальном обмане. Таков был мой первый гонорар» (Звезда. 1998. № 9).
Что же так привлекало молодых поэтов в литобъединении Глеба Семенова? Были ведь в городе и другие ЛИТО: и во Дворце пионеров, и на филфаке университета, и при молодежной газете «Смена», и еще в разных местах. Ими тоже руководили поэты; на филфаке, правда, — доцент, читавший лекции по советской литературе, Евгений Наумов. Но Глеб Семенов, как я уже сказала, обладал каким-то особым пониманием чужих стихов, какой-то особой силой притяжения, умением разговаривать с молодыми и, конечно, ранимыми стихотворцами. Он никого не унижал, умел незаметно поддержать, но при этом никогда не кривил душой и в то же время, щадя молодые самолюбия, никого не ругал, а просто указывал на неудачные строчки, образы, сравнения.
Начал он сразу после войны. Пережив блокаду, окончив химический факультет университета… Какое-то время он вел ЛИТО во Дворце пионеров, где было несколько возрастных групп. Там впервые появились ставшие известными потом Игорь Масленников (прославившийся, правда, не как поэт, а как кинорежиссер), Владимир Британишский, Феликс Нафтульев, Александр Городницкий, Борис Никольский… Там не только читали и обсуждали стихи. Глеб Сергеевич приглашал на занятия литературоведов, писателей, стремясь расширить кругозор своих подопечных. С молодыми поэтами вели беседы профессор В. А. Мануйлов, художник М. С. Альтман, переводчик Е. Г. Эткинд, недавно вернувшийся с войны. Рассказывали им о древнегреческой мифологии, читали лекции по истории литературы. А иногда студийцы писали стихи на заданные темы, играли в буриме и даже в детскую игру — «мигалки», что очень оживляло занятия.
Но любимым литобъединением Глеба Сергеевича стало на четыре года (1953—1957) ЛИТО Горного института, где оказалось много будущих поэтов. Пришли в это литобъединение не только студенты-горняки; уровень притяжения ЛИТО Глеба Сергеевича был очень высок. Здесь занимались студент Педагогического института имени Герцена Александр Кушнер, студент Полиграфического техникума Глеб Горбовский, аспирантка-филолог Нина Королева…
На занятиях не всегда все шло гладко и безобидно. Поэт-геолог Олег Тарутин так описал свою первую встречу с Глебом Семеновым, к которому пришел на консультацию в газету «Смена»: «За столом сутуло высился худощавый длиннолицый человек в пиджаке и свитере, с волосами, зачесанными набок, на косой пробор. <…>
Знал бы я, на кого вывела меня судьба! О том, что значил этот истинно высокий поэт для молодой ленинградской литературы той поры, написано немало. Все, что было в этой литературе значительного, так или иначе прошло через его руки. <…>
Он был истинным Учителем нескольких поколений поэтов».
Кое-что из стихов Тарутина Глебу Сергеевичу явно понравилось, и он пригласил Олега в литобъединение Горного института, где тот учился. В сентябре Олег пришел в редакцию институтской газеты и здесь увидел Семенова, который предложил начать новый сезон ЛИТО с обсуждения стихов Олега.
И вот это обсуждение состоялось. Два оппонента хвалили Тарутина за его юмор и говорили, что лирическим жанром он, несмотря на нынешние недостатки, еще овладеет. Но затем выступил строгий критик студент Всеволод Белоцерковский, который сам стихов не писал, и сказал, что все это не лирика, а «какая-то детская болтовня».
— Ну зачем же так категорично, — подал голос от окна Глеб Сергеевич.
— Я просто предостерегаю автора, чтобы он не воображал, что он пишет лирику!
После этого выступило еще несколько человек, которым стихи Олега понравились. Подвел итог, как обычно, Глеб Сергеевич, который сказал насчет «органичности юмора» и «свежей струи» в стихах. Когда Олег, расстроенный и разозленный, вместе с приятелем вышел на набережную Невы, он разорвал свои стихи и выбросил их в воду.
— Больше я туда не ходок! — прокомментировал этот театральный жест.
Но через месяц его снова потянуло в ЛИТО, тем более что встречавшиеся в коридорах Горного товарищи спрашивали его, почему он больше не приходит на занятия. И тогда он всерьез задумался о том, что пишет и зачем…
Многие поэты, вспоминая о Глебе Сергеевиче, называют его — Учитель. Учитель с большой буквы.
Вот что написал о нем Игорь Масленников: «Глеб Сергеевич был учителем от Бога… Но не только учителем — а нашим товарищем, умеющим радоваться каждой нашей удачной строчке и быть снисходительным к строчке неумелой. Безукоризненный вкус, абсолютный слух на слово, чутье не только на таланты, но и на отзывчивые души. Наше обучение происходило вразрез с руководящим курсом. Культурный фюрер той поры товарищ Жданов уже отлучил от советской литературы и Михаила Зощенко, и Анну Ахматову. Но наш учитель этого „не заметил“. Мы продолжали их читать».
А Лина Глебова (Гольман), впоследствии прозаик, очеркист, писала: «В той жизни, где процветала серость, в той системе, где самостоятельное мышление было неуместно и даже опасно, где царила оголтелая ненависть к правдивому слову, Глеб каким-то удивительным образом, чем-то особым, что жило в нем, пробуждал в нас нашу индивидуальность, делал нас самостоятельно мыслящими, творческими людьми, не боящимися знать и говорить правду. И посреди той безумной жизни, которой я жила, Глеб, наше ЛИТО оказались для меня светлым островом совсем иного мировосприятия. <…>
Глеб понимал одну очень важную вещь, которую так хорошо знали организаторы концлагерей: чтобы деморализовать человека, лишить его способности к сопротивлению — человека нужно унижать. А вот Глеб развивал в нас чувство собственного достоинства, уважение к себе. <…>
Глеб не жалел для нас времени. Он стал первым человеком, кому интересна оказалась моя душа, моя судьба, который отнесся ко мне искренне, человечно, без тайной корысти или подвоха, первым человеком, который нечто понял во мне и захотел, чтобы это нечто воплотилось в жизнь, чтобы я состоялась».
Саша Штейнберг, физик, который, собственно, поэтом не был, но поэзией живо интересовался и ходил на занятия ЛИТО, написал: «Я уверен, что всем, кто был лично знаком с Глебом Сергеевичем, невероятно повезло в жизни. А мы, видевшиеся с ним годами еженедельно, если не чаще, оказались просто счастливцами. <…> Как заботливый профессор, великий маэстро, мудрый и опытнейший педагог, он учил талантливых молодых поэтов писательскому ремеслу. <…> И еще утверждаю, что был он и настоящим другом каждому из нас».
И сколько любви к Глебу Сергеевичу скрыто в воспоминаниях о нем из недавно вышедшей книги! Десятки объяснений в любви! Как они провожали его с занятий ЛИТО, шли рядом, стараясь держаться к нему поближе, слегка отталкивая из-за этого друг друга. Как приходили к нему домой, в его тесную комнату. Как дорожили каждым его словом… Он был в это время, бесспорно, главным человеком в их жизни, высшим авторитетом в поэзии…
Как писал впоследствии Александр Крестинский, обращаясь к другому поэту, Вадиму Халуповичу:
А Учитель-то жив, понимаешь, Вадим?
Не его ли глазами мы нынче глядим?
Не его ли — богаты мы — слухом?
Не его ли — спасаемся — духом?
Ах, как просто сказать: нам с тобой повезло…
В оболочку добра упаковано зло.
Глеб его различал по наитью…
Многие переписывались с ним, уезжая. Лида Гладкая, например, вышедшая замуж за Глеба Горбовского и уехавшая с ним на Сахалин, писала оттуда: «Глеб Сергеевич, дорогой! Мы очень жалели с Глебом, что не успели попрощаться с Вами. А я сначала жалела, что не успела отдать стихи, теперь — нет. Я их сделала здесь. Глеб много работает, даже совсем не пьет. <…> Мне кажется, что Ваше влияние для него необычайно полезно…»
И я все думаю: почему именно к нему так прилипали, так привязывались, иногда на всю жизнь, ученики? Потому что он был настоящим, а это они чувствовали сразу. В нем было врожденное благородство, которое и встречается не так часто, которое спрятано, трудно определимо, но всегда очень ощутимо. Он не притворялся, не учил их отмалчиваться — учил быть самими собой. Некоторые из них становились его друзьями до конца его короткой жизни. Уже перестав ходить в литобъединение, они встречались с ним отдельно, приходили в гости, разговаривали, спорили, иногда ссорились с ним. Он навсегда оставил свой след в их жизни.
А его жизнь была нелегкой. Он не вписывался в советскую эпоху. Он был в ней как-то экзистенциально несчастлив. И в то же время представить его в другой стране невозможно. Он не был, конечно, членом партии. Ему приходилось зарабатывать деньги на жизнь, не только ведя занятия в ЛИТО, но и работая в Союзе писателей референтом. А здесь уж ему доводилось общаться с разными людьми — с бездарными писателями, с обнаглевшими руководителями… Жил он скромно и привык держаться скромно.
У него были две отдушины: занятия с молодыми поэтами и собственные стихи, которые он почти не печатал, вернее, их не печатали. И еще, конечно, музыка, которая не требовала разговоров и пояснений. Он был постоянным посетителем Филармонии и здесь встречался со многими своими друзьями.
Стократ блажен, кому припасено
Пожизненное место у колонны!
Бетховен ли, Равель ли — все равно
поверх любой эпохи плыть в ковчеге
и знать, что никуда как в мирозданье
над хорами распахнуто окно.
Музыка словно задавала какую-то мелодию его жизни, его стихам, давала возможность забыться, не думать обо всех ежедневных тяготах…
Большинство его друзей так же остро чувствовали музыку. Он назвал этих своих ближайших друзей в одном из стихотворений «высокой стаей» — по-видимому, лебединой; лебеди летят высоко. В числе его друзей были переводчица Эльга Линецкая, писательница Энна Аленник, литературоведы Лидия Яковлевна Гинзбург и Тамара Юрьевна Хмельницкая…
Из любимого ЛИТО Горного института пришлось уйти со скандалом. Сборники молодых поэтов начали печатать в институте на ротаторе тиражом 500 экземпляров. Во втором из них было, на сегодняшний взгляд, довольно безобидное стихотворение Лиды Гладкой, начинавшееся словами:
Не все на свете весело,
Не все на свете просто.
Жизнь с легкостью отвесила
Мне тяжесть не по росту.
Наверное, сыграло какую-то роль в отношении к нему и ко всему сборнику то, что по городу уже ходили другие стихи Лиды Гладкой по поводу венгерских событий со строчками: «Там красная кровь — на черный асфальт… / Там русское „Стой!“ — как немецкое „Хальт!“»… Эти стихи ее заставили прочесть на комсомольском собрании в институте, сурово осудили (странно, что не посадили!), и, видимо, именно их имели в виду, запрещая и сжигая в институтской котельной сборник, в котором были ее другие стихи («Не все на свете весело…»). Это «аутодафе» состоялось, после того как сборник случайно попал в руки идеологического начальства, и, конечно, сыграла роль известность «венгерских» стихов Гладкой; гром грянул сверху. Вызвали с практики Лену Кумпан, которая подготовила сборник к печати, начались расследования и угрозы.
В «Ленинградской правде» 12 сентября 1957 года появилась заметка: «Литературным объединением студентов Горного института в течение пяти лет руководил поэт Глеб Семенов. Он пренебрегал необходимостью воспитывать членов литературного объединения в духе глубокой идейности, правильного партийного отношения к литературному творчеству. В результате такого „руководства“ в сборниках студенческой поэзии Горного института напечатано немало стихов, проникнутых настроениями уныния, апатии, безразличия к окружающему».
Глеб Семенов был уволен. Вместо него пришел Дмитрий Левоневский, имевший репутацию сексота, но на занятия к нему молодые поэты постепенно перестали ходить…
Через три года Глеб Сергеевич начал заниматься с молодежью во Дворце культуры имени Первой пятилетки. Сюда потянулись за ним его бывшие ученики из Горного. Появились и новые: Марина Рачко, Вадим Халупович, отслуживший в армии Яков Гордин, Виктор Соснора, Рид Грачев (Вите). На вопрос кого-то, почему Рид ходит в их ЛИТО, а сам при этом не поэт, Глеб Сергеевич ответил: «Поэт, поэт, только пишет прозой!»
Произошел там и один из казусов, связанных с Иосифом Бродским. Иосиф участвовал в так называемом турнире поэтов из разных ЛИТО, который состоялся во Дворце культуры имени Горького в феврале 1960 года. Он прочел там одно из своих ранних стихотворений «Еврейское кладбище»:
Еврейское кладбище около Ленинграда.
Кривой забор из гнилой фанеры.
За кривым забором лежат рядом
Юристы, торговцы, музыканты, революционеры.
Для себя пели.
Для себя копили.
Для других умирали.
Но сначала платили налоги…
Бродский прочел его в своей манере, почти пропел. Все это было настолько необычно, что Семенов, привыкший к сдержанности и боявшийся новых осложнений, обжегшийся уже на истории с ЛИТО Горного института, громко выразил свое неодобрение. Но сидевшим в зале стихи понравились, они просили поэта прочитать что-нибудь еще. И он прочел еще: «Каждый пред Богом / Наг. / Жалок, / Наг / И убог. / В каждой музыке — / Бах, / В каждом из нас — / Бог…»
Это тоже было необычно и неожиданно; курировавшая турнир поэтесса Наталья Грудинина уговорила присутствовавших там комсомольских начальников считать, что всего этого как бы и не было…
В дальнейшем Глеб Сергеевич оценил Бродского, «вслушался» в него. Лена Кумпан вспоминала впоследствии и об отношении Бродского к нему: «Иосиф Бродский действительно высоко оценил стихи Г. С. из упомянутого цикла (имеется в виду цикл «Чудо в толпе». — И. М.). Поймав меня за рукав на каком-то сборище в Доме Маяковского, Иосиф сказал: „Лена! Ксана (дочка Глеба Семенова. — И. М.) показала мне последние стихи Глеба, — тут я ощерилась и почувствовала, что, если он позволит себе хоть какую-нибудь насмешку, я выцарапаю ему глаза, но Иосиф продолжал: — Я искал тебя, чтобы сказать: это вот такие стихи (при этом Иосиф поднял вверх большой палец правой руки) вот так доведенного человека!“ (тут Иосиф резанул ладонью по горлу — и я расплылась в благодарной улыбке)».
ЛИТО Первой пятилетки Семенов любил, наверное, не меньше Горного. Он работал там до 1965 года, когда переехал на несколько лет в Москву…
Одним из самых близких и дорогих ему друзей была Тамара Юрьевна Хмельницкая, литературный критик и литературовед, которая тоже возилась с молодыми авторами, главным образом с прозаиками. Она много лет переписывалась с Глебом Сергеевичем, и свод их писем хранит в себе немало тонких мыслей, наблюдений, которые доверишь только другу или самому себе. Теперь, увы, уже умерла традиция этого длинного письма, письма-размышления, письма-разговора — Интернет убил ее. А тогда…
И вот что интересно: общепризнанный учитель молодых поэтов здесь, в этих письмах, часто выступает в роли ученика. Ученика мудрой, тонкой, глубоко понимающей поэзию, любящей женщины. Тамара Юрьевна была старше Глеба Семенова на двенадцать лет. Она пережила всю блокаду, потеряла во время нее родителей. На фронте погиб ее любимый муж, художник Иван Петровский. Вся ее комната в квартире на Загородном проспекте была увешана его работами. Здесь же стоял концертный рояль, на котором она после гибели родителей и мужа больше никогда не играла. Квартира, которая целиком принадлежала семье Тамары Юрьевны, стала теперь коммунальной, у Тамары Юрьевны появились скандальные соседи. Но она не утратила ни присутствия духа, ни способности удивляться и радоваться. Она была — несмотря ни на что — человеком радостным, ощущающим исключительность жизни. Что даже кажется странным после всего ею пережитого. Но она была такой изнутри и навсегда. Она окончила до войны Институт истории искусств, была ученицей Эйхенбаума и Тынянова, человеком блестяще образованным, но тоже находила себе в это время очень мало применения. Вышла под ее редакцией и с ее предисловием в «Библиотеке поэта» книга Андрея Белого, вышла книга «Творчество Михаила Пришвина», появлялись отдельные рецензии и статьи. Но многое резала и искажала цензура, и написать, издать что-либо крупное не получалось. Остались неизданными книги о Тургеневе, Зощенко, Каверине. Она сообщает в одном из писем Семенову, что собирается написать работу о связи времени и совести. Но этой работы она так и не написала…
Отнимали у нее много времени и молодые писатели, в частности тяжелобольной Рид Грачев (Вите), которого она любовно опекала, навещала в больницах, беседовала с его врачами, принимала у себя…
Глеб Семенов был ее близким другом, человеком, перед которым можно было раскрыться полностью, с полным доверием, «говорить друг с другом, как с собой». На ее долю выпадало утешать, поддерживать, необычайно тонко и с пониманием дела анализировать его стихи, не допуская при этом никаких скидок. Иногда, часто в силу в чем-то все-таки разных мироощущений или недопонимания друг друга, возникали у них и размолвки, но это случалось не часто и довольно быстро излечивалось.
И здесь, в переписке, Глеб Сергеевич предстает часто совсем другим: не всезнающим и всевидящим Учителем, готовым всегда помочь молодым поэтам, а человеком, которому самому трудно живется, у которого все складывается не так, как хотелось бы, которого мучает его жизнь…
Вот он пишет Тамаре Юрьевне в июне 1965 года из Москвы, куда переселился на время, где живет со своей женой Натальей Охотиной и пятнадцатилетним сыном Никитой: «Плохо мне, друг мой! И если бы так, как Вам: оттого что плохо другим. Нет, мне плохо, оттого что плохо мне. А плохо мне оттого, что я плохой. А плохой — оттого, что знаю, каким бывал хорошим. А хорошим быть — начисто разучился. Как разучиваются владеть инструментом. <…>
Я плохой, прежде всего, повседневно и ежеминутно: безвольный, равнодушный, убивающий время. Я не знаю, куда себя девать, ибо не знаю, чего мне хочется и даже чего не хочется. Мне не хочется писать стихи. Мне не хочется видеть людей. Во всяком случае, тех, общение с которыми требует хоть малейшего усилия. Даже когда это диктуется соображениями такта и участия. Мне не хочется, одним словом, обременять душу, коль скоро она еще есть, никакими эмоциональными нагрузками. Впечатление такое, что не выдержит.
Однако это только впечатление, — на самом деле безволие и равнодушие оплели душу, плющеобразно опутали.
Но что еще хуже: я не хорош и по самому нутряному. Все время сам с собой лукавлю, а ведь я — безобразно двойственен…»
Это был трудный период его жизни, когда он действительно раздваивался, делал не то, что хотел, а что заставлял себя…
И это пишет тот самый Глеб Сергеевич, на которого глядели с таким восторгом его ученики — молодые поэты; он всегда знал, что сказать им, он читал им вслух стихи Шаламова, правда, не называя автора… Но перед Тамарой Юрьевной он не боится выглядеть слабым. Поддерживая его, утешая, анализируя даже его поведение, она не боится анализировать и его стихи, которые любит проникновенно, не боится критиковать частности и делает это строго и беспристрастно — в таких случаях нельзя кривить душой. Вот она пишет об одном его стихотворении:
Из окон озаренный куст.
Явление куста народу!
За всю полночную природу
Ответствующий златоуст. <…>
Пускай не значит ни черта,
охлестывающая ноги,
бурьяна вдоль моей дороги
непроходимая тщета!
Вот что она пишет: «Стихи очень Ваши, близкие к тем, где строка „великолепствует окрест“, очень близкие и важные мне — особенно строфа с контрастом озаренного куста и бытового мрака. А вот центральная строка „явление куста народу“ немного смущает пронзительным остроумием, игрой ассоциаций и слов — и это при всем блеске мельчит мысль, хоть в последующем течении стала она очищена и вознесена. Я не призываю Вас отказаться от этой великолепной находки. Я только делюсь с Вами обертонами сомнения, скорее всего неправомерного.
И еще одна запинка — „непроходимая тщета бурьяна“ — образ поражающе новый и точный, и самобытный, но синтаксический путь к нему слишком околен и долог: „охлестывающая ноги, бурьяна вдоль моей дороги непреходящая тщета“ — синтаксически, несмотря на запятую, получается — ноги бурьяна, и очень сложно и трудно после „вдоль моей дороги“ подключается к этому же бурьяну „непреходящая тщета“.
Впрочем, я старательно вылавливаю мнимых блох — потому что даже эта корявость существенна. Для Вас характерно сочетание всезатопляющего „восторга творения“, извилисто-тернистого синтаксиса и откровенной „игры ума“ — ассоциативной, логической и словесной. Игра и логика — плотина, но стихийная сила стиха прорывает ее своим напором».
6 августа 1965 года Тамара Юрьевна пишет ему: «Так вот — все, что Вы пишете о себе — не Ваше плохое, а общечеловеческое. <…> Вы сейчас грустно упиваетесь своими дефектами, а у всех это есть, стоит только заняться рентгеном. И я через это прошла — зачем в прошлом? Не раз прохожу и сейчас.
И мне часто плохо не потому, что плохо другим, а потому, что я думаю, как плохо мне, и кляну себя за это и не уважаю. И у всех людей есть эта множественность взаимоисключающих движений души и поступков, и слов. Но у одних защитный рефлекс хорошо работает, и они не позволяют себе разрушать цельность и хватаются за аргументацию поведения и чувств как за перила, и заглушают тревогу. А другие расцарапывают до крови каждую трещинку и вонзают в себя сверло, и смотрят на все промахи в микроскоп. <…>
Я ведь давно знала и говорила Вам, что Вы ищете трагического расщепления, потому что это источник неблагополучия — не простого, а творческого. Из этого рождаются стихи».
А вскоре, 10 августа 1965 года, Тамара Юрьевна пишет об их общем горе:
«Глеб, милый — пишу Вам сразу же после звонка. Смерть Фриды (Вигдоровой, писателя и журналиста. — И. М.) — лучшего человека на земле (я не знаю никого с таким даром любви и умения забывать себя для другого) — эта смерть оставила угрожающее зияние и страх за тех, кто еще жив, за „нас“, за то человеческое тепло и проникновение, которое еще держит в мире, не дает окостенеть и остыть.
Я как-то жестко и угловато написала Вам — но это от боли за Вас, от желания вывести из душевной ситуации, враждебной и Вам, и тем, кто Вас любит… Я хочу Вам не успокоенности, а доброй и нежной тревоги за тех, кто добро и нежно тревожится о Вас же. Я хочу соединительной ткани доверия и тепла, понимания и растворенности. Нам надо светить друг другу, а не темнить».
Глеб Сергеевич отвечает 17 августа: «Смерть Фриды — действительно воспринимаю как начало вселенского сквозняка. Некое крушение. Я ведь почти не плакал, ибо это не горе, а некое крушение, и разные уровни скорби на похоронах — меня коробили мало: каждый горюет в ту меру, на которую способен. Для меня эта несправедливость (боже, какое общественное слово!) — явление апокалиптическое: бог уже иначе не мог, ему надо было дать людям понять, что надеяться не на что».
А вот уже другие времена. И Тамара Юрьевна пишет 12 августа 1971 года, когда все в личной жизни Глеба Сергеевича как будто наладилось и прояснилось: «Давно уж не получала от Вас такого раздерганного, рваного, скачущего, как температура при тифе, письма. А все потому, что забегаете вперед, устраиваете себе генеральные репетиции будущего. А это будущее в воображении всегда мучительнее и больнее действительности. Тем более, что все предстоящее Вам — хлопотно, но не трагично. А главная основа жизни у Вас — добротная, светлая, настоящая. Все это — досады, а не беды… И дай бог, чтобы серьезных бед не предвиделось долго-долго». И далее идут слова о Риде, которого она навещает в больнице, и о той неизбывной, мучительной боли, которую она за него чувствует: «Бываю каждый вторник в больнице с передачами… <…> Когда он бежит ко мне — маленький, худенький, потемневший, с истерзанными, кроткими, детскими глазами, в мучительном ожидании — я себя не помню от боли и сострадания…»
И в том же августе, 20-го числа: «Рада, что Вам хорошо и что Вы это наконец осознали. Я-то давно это чувствую и столь же давно пытаюсь внушить Вам, но ко всему, видно, человек может прийти только сам…»
Мучают квартирные трудности. Глеб Сергеевич получает наконец однокомнатную квартиру от Союза писателей, и после затяжного годичного обмена они с Леной Кумпан и детьми, Лидой и Сережей, поселяются на Петроградской стороне, на Большой Зелениной. И Тамара Юрьевна тоже наконец получает от Союза писателей отдельную однокомнатную квартиру в доме на улице Ленина. Но жить Глебу Сергеевичу остается восемь лет.
Тамара Юрьевна пишет 21 января 1982 года младшей своей подруге И. И. Подольской: «Вспоминаю себя и разные свои жизни, когда уже казалось — все, конец, больше невозможно ничего, и вдруг что-то возникало и властно требовало души и страсти.
Вот в моем возрасте терять близких — это действительно бесповоротно. Вместе с ними навсегда отлетает радость ожидания. <…>
Я уже писала Вам, что лучший мой друг послевоенных лет умирает от рака легких. Каждый гвоздь в моем новом доме вбит им, все вещи заботливо размещены так, чтобы я чувствовала себя „у себя“. Столько тепла и доброй воли вложено в каждую мелочь. Все напоминает мне о нем, не говоря уже о не материальном. О прекрасных стихах — умных, мужественных, точных. А с ним уже видеться нельзя. Он так слаб, что не может поднять руки и задыхается от удушья. Я только могу покупать необходимую ему снедь и передавать жене — женщине еще очень молодой и отважной, которая с честью и достоинством несет свою боль».
Через два дня, 23 января, Глеб Сергеевич умер. Его провожало множество народа. Помню эти похороны на Волковом кладбище; помню, как Саша Кушнер вел под руку спотыкающуюся Лену Кумпан.
Глеб прожил с Леной счастливые годы. Об этом говорят стихи тех лет. Он увлекался в последние годы жизни, да и не только в последние, Ходасевичем. Даже внешне старался на него походить, отрастил длинные волосы. Но — не получалось. Не было той едкости, того полного ощущения несчастья в душе, с которым жил в последние свои годы Ходасевич, уже близкий к гибели. Спасала любовь. Совсем другое звучит в этих стихах, посвященных Вадиму Халуповичу:
Всю зыбкость пятнистого света
В трехстопный вложу амфибрахий.
Какое счастливое лето
Глядит в декабре с фотографий! <…>
Среди негустого лесочка
стоим мы, друзья и соседи.
Моя долговязая дочка
гарцует на велосипеде.
А сам я — на фоне веранды —
кота подхватил под микитки.
Беспечности нашей варианты,
и настежь, конечно, калитки!
У гостя в руке сигарета,
Он прыскает от анекдота…
Какое счастливое лето —
как перед войною когда-то!
И даже здесь — легким мазком тревожное воспоминание о 1941-м…
Многих из его учеников уже нет в живых. Но память о нем хранится в изданных наконец его стихах, в воспоминаниях о нем. И в сердцах тех, кто еще жив.