По поводу «Оттепели» Сергея Чупринина
Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2021
Был такой забавный стишок: прошла зима, настало лето — спасибо партии за это. Партия действительно приписывала себе все хорошее, что рождалось в стране само собой, помимо ее участия. Государственные проекты, требующие концентрации огромных ресурсов и не принадлежащие к текущим нуждам населения, могла выполнить только правящая корпорация, не та, так другая, однако партия приписывала себе и достижения советской литературы, несмотря на то что мартиролог уничтоженных и затравленных ею писателей воистину нескончаем. Правда, существует и светлый миф об оттепели, о «детях Двадцатого съезда» — цветах послесталинской весны. Поэтому документальную историю истинного отношения партийного начальства к этим цветам я бы включил в профессиональный исторический минимум — я имею в виду монументальный том «Оттепель: События. Март 1953 — август 1968 года» Сергея Чупринина (М., 2020).
Трудно представить, что всю эту работу проделал один человек: существенно больше тысячи страниц точно, с умом выбранных фрагментов из постановлений, донесений, доносов, писем, дневников — один лишь список источников занимает примерно сорок страниц. Еще труднее представить, что такое чтение может быть увлекательным, и тем не менее от книги трудно оторваться. Борьба за жизнь всегда захватывает, а борьба советского искусства за свободу от партийного диктата и была борьбой за жизнь, ибо без свободы творчества искусство погибает.
Забавно, правда, что свою борьбу советские творцы вели под знаменем возвращения к ленинским нормам, хотя именно Ленин еще в 1905 году в статье «Партийная организация и партийная литература» открыто провозгласил, что «литературное дело должно стать частью общепролетарского дела, „колесиком и винтиком“ одного единого, великого социал-демократического механизма, приводимого в движение всем сознательным авангардом всего рабочего класса». В статье, правда, можно было отыскать и лазейки, что каждый-де может врать совершенно свободно, только не от имени сознательного авангарда всего рабочего класса, — однако всем было известно, что в этом случае уклонист становится подпевалой империалистов, ибо никакого мирного сосуществования в области культуры быть не может, искусство — это тоже идеология.
Так что при товарище Сталине эти лазейки вели прямиком в ГУЛАГ, если не на тот свет.
Чупринин, однако, начинает со смерти вождя.
Сначала из наблюдений очевидцев, чьи имена мало что говорят.
«В поезде и на улицах, в метро много было явно подавленных, расстроенных людей, женщины заплаканные, но встречалось и много смеха и шуток, особенно среди женской молодежи. В общем же на улицах утром было полное спокойствие, даже какое-то затишье».
«В начале марта 1953 года по всей Москве были расклеены афиши фильма „Мечта сбылась“ — их срочно заклеивали. Мы это отметили не без ехидства. В общем, резвились и радовались как могли».
Классики были посерьезнее.
Пастернак Фадееву: «Как поразительна была сломившая все границы очевидность этого величия и его необозримость! Это тело в гробу с такими исполненными мысли и впервые отдыхающими руками вдруг покинуло рамки отдельного явления и заняло место какого-то как бы олицетворенного начала, широчайшей общности, рядом с могуществом смерти и музыки, могуществом подытожившего себя века и могуществом пришедшего ко гробу народа. <…>
Какое счастье и гордость, что из всех стран мира именно наша земля, где мы родились и которую уже и раньше любили за ее порыв и тягу к такому будущему, стала родиной чистой жизни, всемирно признанным местом осушенных слез и смытых обид!»
Пришвин: «Демонстрация Ходынки и хулиганства возле Дома Союзов показала нам, что будет, если поколеблется режим диктатуры».
Довженко: «Мы уже без Сталина родного. Лежал в гробу, подложив богатырские руки творца. <…> Как тяжело на сердце. <…> Долгие годы мы были спокойны с ним, потому что всякий чувствовал в работе, в творчестве, в исканиях, в войне, что есть у нас Сталин, и поэтому, как бы ни было тяжело, трудно или опасно, — все закончится хорошо, потому что всегда и во всем решительно он был на высоте. И… не стало его».
Будущий писатель Анатолий Жигулин рисует куда менее пафосную картину: «А вот на оловянном руднике Бутугычаг в Озерлаге (Дальстрой) все обнимали и целовали друг друга, как на Пасху. И на бараках появились флаги. Красные советские флаги, но без траурных лент. Их было много, и они весело и дерзко трепетали на ветру. <…> Начальство не знало, что делать, — ведь на Бутугычаге было около 50 тысяч заключенных, а солдат с автоматами едва ли 120—150 человек. Ах! Какая была радость!»
Зато в это же время восьмиклассник Володя Высоцкий пишет свое первое стихотворение «Моя клятва»: «В эти скорбно-тяжелые дни / Поклянусь у могилы твоей / Не щадить молодых своих сил / Для великой Отчизны моей. / Имя Сталин в веках будет жить, / Будет реять оно над землей, / Имя Сталин нам будет светить / Вечным солнцем и вечной звездой».
Еще одно наблюдение: на траурном митинге в Союзе композиторов евреи рыдали искренними слезами больше русских, ожидая погромов от нового правителя.
Зато партийно-государственная элита проявила поразительное трезвомыслие. Маленков на заседании Президиума ЦК КПСС уже решился заявить вслух, что с политикой «культа личности» пора кончать. Были, стало быть, уже и термин, и уверенность в правильной реакции коллег.
Историк и журналист Ю. Жуков: «И вдруг, как по мановению волшебной палочки, все изменилось: с 19 марта ни газеты, ни журналы больше не писали о Сталине. Контраст оказался столь сильным, что в адрес ЦК пошел поток писем студентов и рабочих, пенсионеров и военнослужащих, коммунистов и беспартийных, требовавших объяснить им странную метаморфозу, развеять их недоумение, даже обиду. Но ЦК молчало, вернее, продолжало тихо, но активно действовать, отнюдь не разглашая своих мотивов и целей, скрывая их даже от партократии, оказавшейся в полной растерянности и вынужденной лишь догадываться, куда повеял ветер».
А 1 апреля в Президиум ЦК КПСС уже поступает совсекретное предложение Берии немедленно освободить и полностью реабилитировать так называемых врачей-вредителей. Он же подписывает приказ о запрете пыток.
Довольно быстро доходит дело и до литературы.
23 июня, после некоторых формальных ужимок, чтобы и себя не уронить, Михаила Зощенко не восстанавливают, а снова принимают в Союз писателей на основании его партизанских рассказов. Как разъясняет Константин Симонов, мы в свое время исключили его из Союза правильно, исключили за серьезные ошибки, а партизанские рассказы — это не очень сильно художественно, но это очень честная попытка стать на правильные позиции. То есть по-прежнему «правильные позиции» или даже попытка на них стать перевешивают художественную слабость.
А 26 июня арестован Берия, обвиненный в преступных антипартийных и антигосударственных действиях, «направленных на подрыв Советского государства в интересах иностранного капитала и выразившихся в вероломных попытках поставить Министерство внутренних дел СССР над Правительством и Коммунистической партией Советского Союза». Отношение к реальности имеет, разумеется, разве лишь вторая половина обвинения: партия и правительство должны стоять превыше всего.
И Твардовского это радует: «Давно уж я так понимал, что если ты глубоко и бесповоротно веришь в партию, как в самое лучшее, разумное и доброе для людей, для жизни, прогресса, то всё нипочем». А 7 сентября участники Пленума ЦК, посвященного сельскому хозяйства, «буквально в последние минуты работы без какого-либо обсуждения, мимоходом, единодушно избрали Н. С. Хрущева первым секретарем партии, вверили ему тот самый пост, который совсем недавно занимал Сталин». Прямо по Шварцу: прежний дракон их так объездил, что они повезут любого, кто возьмет вожжи.
Но послабления в культуре уже 2 октября доходят до решения Министерства культуры «больше производить таких пластинок, которые пользуются большим спросом у населения», в том числе грампластинок с западной танцевальной музыкой: в первом квартале 1953 года было выпущено 27 тысяч таких пластинок, в четвертом квартале — 327 тысяч, а в первом квартале 1954 года — 665 тысяч экземпляров — рост за год более чем в 24 раза.
Попутно восстановлены дипломатические отношения с Израилем, а товарищ Грибачев сигнализирует наверх, что если Фадеев возьмет под защиту «группу раскритикованных за идейные ошибки писателей одной национальности, то это может дезориентировать писателей и быть воспринято как указание ЦК о прекращении борьбы за высокую идейность литературы».
Народ между тем не безмолвствует: как же так, вчера с газетных полос славословия не сходили, а сегодня «культ личности»? Если вы так быстро умеете переворачиваться, то мы так не умеем — верность все-таки везде считается добродетелью. Ее требует вовсе не привязанность к Сталину, а желание сохранить уважение к себе — пламенные антисталинисты ошибочно принимают нежелание быть попугаями за идейный сталинизм. Присущий в основном только той части правящей элиты, которая опасалась, что ситуация выйдет из-под контроля.
Хрущев (уже в отставке): «Решаясь на приход оттепели и идя на нее сознательно, руководство СССР, в том числе и я, одновременно побаивались ее: как бы из-за нее не наступило половодье, которое захлестнет нас и с которым нам будет трудно справиться. Подобное развитие событий возможно во всяком политическом деле. Поэтому мы вроде бы и сдерживали оттепель».
Сдерживание обратилось прежде всего на искусство. И запустили этот наезд даже не марксистские попы, а воротилы социалистического реализма, пристегнутого к марксизму и социализму совершенно произвольным образом: его не требовали ни производительные силы, ни производственные отношения, его требовала только низкая культура пришедшего к власти жлобья. (В чупрининской «Оттепели» далеко не самый смелый, но умный критик находит для правящего слоя меткое словцо — жлобократия.) Отдел науки и культуры ЦК направляет Хрущеву и полузабытому Поспелову донос «О состоянии советского изобразительного искусства»: «В связи с ослаблением идейно-воспитательной работы за последнее время среди художников оживились формалистические и эстетские настроения. При обсуждении художественных выставок поднимаются на щит художники, еще не преодолевшие формалистических пережитков в своем искусстве (А. Дейнека, С. Герасимов, М. Сарьян, А. Матвеев, А. Гончаров и другие). <…> Эстетски настроенные художники и критики тенденциозно раздувают значение творчества скульптора Эрьзи, находящегося под сильным влиянием буржуазно-модернистского искусства. <…> Особенно обнаженно нездоровые эстетские настроения в отношении советского искусства выражены в повести И. Эренбурга «Оттепель». <…> Приверженность И. Эренбурга к французской „модной“ живописи известна».
Известна — и что? И чем опасны формалистические и эстетские настроения? И чем плохо, что «в 1954 г. выпуск западных перезаписей составлял больше половины всего выпуска легкой музыки»? Разве Маркс где-то запрещал веселиться? И разве не ясно, что, превращая социализм в унылый монастырь, вы отталкиваете от него все живое?
Но как люди тянулись к прекрасному после всех невообразимых мясорубок! Шаламов так вспоминал о выставке трофейных дрезденских картин: «Я пришел к музею в четыре часа утра и был записан в очереди 1287 номером. А люди стоят в переулках с вечера. Все заборы исписаны: „принес в жертву Аполлону жену, дачу и казенную автомашину“, „стояли насмерть“, „был в Дрезденке, видел Сикстинку, иду снова“ и т. д.».
Однако и партия тоже не забывала о высоком: «С. Герасимов уличен в неправильном отношении к женщинам и будет за это привлекаться к партийной ответственности. Свои недостойные поступки Герасимов при обсуждении этого вопроса в министерстве признал. <…> И. Пырьев устраивает картежные игры. Во время таких игр обсуждаются вопросы, относящиеся к политике развития советского киноискусства. <…> Министерство намерено поправить тех товарищей, которые допускают ошибки и ведут себя неправильно».
При этом «ошибающиеся» товарищи — взрослые, талантливые, знаменитые люди. Господи, да какое вам дело, кто как себя ведет с женщинами и о чем говорит за картами?! Вам же лучше, что развлечения отвлекают людей от политики! Но партийные попы ставят придуманную ими же мораль даже выше политической целесообразности.
У нас и стрижка стиляг была делом государственной важности. Правильно учил Макиавелли: не наноси малых обид, ибо за них мстят, как за большие, а партийные попы будто нарочно только этим и занимались. И с этим примириться было невозможно, в отличие от бытовых неурядиц.
Речь Суркова на воистину судьбоносном XX съезде партии: «В ходе борьбы с лакировкой и бесконфликтностью у ряда литераторов наметилась тенденция видеть все вокруг себя только в темных тонах и изображать действительность только черными или, в лучшем случае, серыми красками. Кое у кого появилось стремление к уходу от больших тем современности в мир интимных переживаний, стремление к поэтизации мелких мещанских чувствиц, размазывание под видом критики пережитков капитализма, различных „оттепелей“ и бытовой серости, скопившейся на задворках нашего большого мира, охваченного пафосом созидательного труда».
Не было у них более важных государственных забот, чем муштровать писательские фантазии! Черненко, уже и сам сходя в гроб и на пороге схождения туда же вверенного ему государства, тоже все-таки напоследок успел отчитать писателей, в результате чего даже и лично у меня слетела в «Советском писателе» уже одобренная книжка, хотя у меня и в мыслях не было посягать на общественный строй — меня занимали куда более серьезные вопросы: что есть истина? В чем смысл жизни? И тому подобные отвлеченности. Прочли бы это только такие же чокнутые, а я бы продолжал честно трудиться на благо советской оборонки, не держа никакого камня за пазухой.
Да разве же возможно силой загнать писателей в большие темы? Дайте людям большие дела, большие грезы — и романтическая молодежь (а только за ее сердца и стоит бороться, остальных сказками не купишь) сама потянется творить эти дела и воспевать их. Сам помню, как захватывали гранинские инженеры-«искатели» и физики, идущие на грозу, как читалась «Жизнь Бережкова» Александра Бека, как зачарованно следили кинозалы за «Битвой в пути» несгибаемого Бахирева или за «Девятью днями одного года» обаятельного Гусева — до сих пор помню все имена.
Будет большое дело — найдутся и его певцы. Ведь и в романе «Не хлебом единым» захватывало не очернительство, а как раз тот самый вожделенный положительный герой — изобретатель Лопаткин. Роман вполне мог быть истолкован не как разоблачение власти, а как ее призыв помочь ей в борьбе с консерваторами, душащими все новое и талантливое, — молодежь бы отозвалась с величайшей готовностью (та, разумеется, ее часть, к которой только и стоит обращаться).
Ну а если вас уж так раздражают интимные «чувствица», составившие славу великой русской литературы, то зачем позориться — объявлять об этом на весь свет? Можно «мелкотемье» нормальной человеческой жизни придерживать малыми тиражами, ссылками на недостаточную высокохудожественность (а самое лучшее, вроде Трифонова, публиковать, отнимая у обиженных оружие), отсутствием рекламы, слабым распространением — ну, собственно, всем, что само собой делается сейчас. Однако партийная власть, лицемерная решительно во всем, кажется, только в культурной политике, то есть именно там, где это приносило только вред, проявляла хваленую большевистскую непримиримость. Творя врагов из тех, кто был вполне готов к лояльному сотрудничеству, и не приобретая друзей, поскольку заказная макулатура, никого, разумеется, воспитать не могла: умные над нею потешались, а глупые не читали. Впрочем, глупых обмануть куда труднее, чем умных, поскольку они верят только собственным глазам.
А между тем геополитические противники готовили соцреализму очень сильных конкурентов, которых упертость партийных идеологов наделяла всеми прелестями запретного, да еще и утонченного плода.
1956 год.
«Издательство „Свободная Европа“, субсидируемое ЦРУ, принимает решение о пересылке книг и пропагандистских материалов в СССР и страны социалистического лагеря. При поддержке ЦРУ создается также „Бедфорд паблишинг“, издательство со штаб-квартирой в Нью-Йорке и филиалами в Лондоне, Париже, Мюнхене и Риме, для перевода произведений западных авторов на русский язык. Как указывают Питер Финн и Петра Куве, „среди переведенных и изданных произведений были «Портрет художника в юности» Джойса, «Пнин» Набокова и «Скотный двор» Оруэлла“ <…>. Вместо рассылки книг по почте — в Советском Союзе надзор был строже, чем в странах Восточной Европы, — издательство „Бедфорд паблишинг“ избрало своей целью раздачу книг приезжим из Советского Союза или гражданам стран Запада, которые ехали в Советский Союз; они должны были раздавать книги по приезде. Кроме того, издательство поставляло книги в посольство США в Москве. <…> За первые 15 лет „Бедфорд паблишинг“ раздал советским читателям более миллиона книг. Программа продолжалась до распада Советского Союза. В странах Восточной Европы раздали 10 миллионов книг и журналов».
Эти козыри советская власть могла отнять у своих геополитических противников играючи, издав Набокова и Джойса, — их, как и сейчас, читала бы кучка эстетов, у которых был бы отнят повод для недовольства, а начальство демонстрировало бы Западу широту своих воззрений. Да и Оруэлла вполне можно было выдать за сатиру на те мрачные пятна в нашем прошлом, от которых мы сами стремимся избавиться. А наши надзиратели вместо этого превращали своих врагов в наших союзников, заставляя нас с унижениями и опасностями пробиваться к тому, что мы считали и считаем частью нашей родной культуры, ибо европейская культура для нас действительно родная, начиная с Андерсена и сказок братьев Гримм.
Из дневника Павла Антокольского: «Конечно, „Процесс“ — это вещь грандиозной силы и грандиозного значения. Кто посмел взять на себя право не давать мне в руки этой книги в течение стольких лет? Кто решал судьбу моего развития? Духовного, нравственного, художественного, общекультурного… какого угодно?.. Чем я хуже француза, англичанина, поляка, чеха, румына? Почему я должен быть беднее их всех, прочитав только сегодня писателя, прогремевшего во всем мире и на всех языках двадцать или больше лет назад? <…> Когда всерьез задумываешься об этом, сердце разрывается от негодования, тоски, горя».
Наезды на джаз («идеологические уступки влияниям буржуазного искусства»), на импрессионизм («он порожден не тенденцией к более глубокому и всестороннему освоению действительности, а отходом художников от общественно-воспитательных задач искусства»), на «остатки разгромленных в свое время партией различных мелкобуржуазных, формалистических группировок и течений», пытающихся «здоровую дискуссию о путях ликвидации последствий культа личности на фронте культурного строительства превратить в демагогическую политическую демонстрацию против самих основ ленинской политики партии в области литературы и искусств»; «ряд художников и критиков открыто выступил и против партийного и государственного руководства искусством».
Что такого в джазе, создании черных рабов, «буржуазного»? Притом что и само это слово совершенно неизвестно, что означает. И почему импрессионизм, открывающий и созидающий новую красоту мира, каким-то образом мешает общественно-воспитательным задачам искусства? Вы воспитывайте, если считаете себя к этому способными, а другие пусть несут чистую радость, счастье. Вы же сами утверждаете, что ваша цель — человеческое счастье, развитие всех человеческих способностей. Почему же вы стремитесь урезать эстетические способности своих сограждан? Это похоже на то самое стремление к подавлению успешных конкурентов, от которого и стремилась избавить мир коммунистическая греза — ее превратили в обычное орудие подавления. Чему собственно и служит любая идеология — оправданию чьей-то власти.
Именно поэтому искусство — НЕ идеология.
«Председатель правления Ленинградского Союза советских художников Иосиф Серебряный в содокладе о живописи предложил: если бы в наших художественных музеях мы показывали в определенной пропорции наиболее яркие образцы формалистического искусства 20-х годов — Татлина, Малевича, Кандинского, Филонова и ряда других, мы бы не совершили ошибки и, может быть, прояснили некоторые нездоровые головы, млеющие перед „новым“ искусством Запада».
Да, подавлением «формалистов» партийные идеологи отнимали у своего же государства важные козыри, но монополия на власть для них была важнее репутации страны.
«Выступая на Пленуме ЦК КПСС, Н. С. Хрущев, в частности, сказал: „Есть у нас отдельные люди среди писателей, которые говорят: какое может быть партийное руководство литературой?.. Но что такое партийное руководство? Ведь это воля миллионов людей. А иной литератор высидит где-либо на дачке свое иной раз хиленькое произведение и хочет, чтобы оно было признано как выражение дум людей нашего времени, всего народа. Разве это не есть самый настоящий культ собственной личности, которая, видите ли, не хочет терпеть руководства партии, выражающей волю миллионов“».
Какой это, интересно, литератор-мегаломан претендовал на то, чтобы его произведение было признано выражением дум всего народа? На это претендовали только сами партийные боссы. Творцы же претендовали исключительно на право самим распоряжаться миром собственных фантазий, в чем и заключается свобода творчества.
И ссориться ни с боссами, ни с идеологией они вовсе не желали, наоборот, всячески пытались доказать свою лояльность.
Евтушенко объявлял, что коммунизм — это талант.
Аксенов в «Литературной газете» в статье «Принцы, нищие духом» стыдил стиляг и фарцовщиков: «Вы не динозавры, ребята! Вспомните, что вы современные советские люди, поднимите головы в небо. Неужели вы не увидите там ничего, кроме неоновой вывески ресторана?»
В «правдинской» статье «Ответственность» Аксенов даже принимал нелепое большевистское уподобление искусства оружию: «Наше слово — оружие в нашей борьбе, каждое слово — как патрон. Легкомыслие для писателя просто-напросто аморально. <…> На пленуме прозвучала суровая критика неправильного поведения и легкомыслия, проявленного Е. Евтушенко, А. Вознесенским и мной. Я считаю, что критика была правильной… Но еще легкомысленней было бы думать, что сейчас можно ограничиться одним признанием своих ошибок. Это было бы и не по-коммунистически, и не по-писательски. Я никогда не забуду обращенных ко мне во время кремлевской встречи суровых, но вместе с тем добрых слов Никиты Сергеевича и его совета: „Работайте! Покажите своим трудом, чего вы стоите! “».
Думаю, Аксенов и через много лет говорил чистую правду: «В шестидесятые годы молодые писатели нашего поколения не чувствовали себя чужаками в советском обществе. Борясь со сталинизмом, мы ощущали себя не антисоветской, а даже как бы просоветской силой. С наивностью, достойной лучшего применения, мы тогда еще полагали сталинизм извращением социализма. Вражда была не окончательной, ибо общество ошибочно полагалось единым».
Вот и Вознесенский жаловался Давиду Самойлову, что английский журналист Маршак опубликовал в Лондоне его стихи: «Какова мораль западного журналиста! Они не понимают, что мы не желаем ссориться с родиной. Все, что нам не нравится, — внутреннее дело. И никому не дозволено в это вмешиваться!»
Скорее всего, и Вознесенский не так уж и фальшивил в своем обращении к Хрущеву: «Дорогой Никита Сергеевич! Мне очень больно, что я не сумел выразить всего на встрече. Самое дорогое для меня — родная русская природа, народ, его история, традиции, его сегодняшняя борьба за самое красивое общество на земле, Коммунистическая партия, осуществляющая самую поэтическую мечту Ленина».
В той же «Правде» необузданный Эрнст Неизвестный тоже не чурался агитпроповских штампов — «Надо работать больше, лучше, идейнее»: «В эти дни особенно много я думаю об ответственности художника перед обществом, думаю и о собственной работе, и о собственной ответственности. Надо искать пути к высокой простоте и подлинной народности языка скульптуры. Надо стремиться к выразительности и идейности, — собственно говоря, идейность всегда бывает самым прочным фундаментом выразительности, в самой природе монументальной скульптуры обращаться к народу и нести целостное мировоззрение. У нас есть марксистско-ленинское мировоззрение — самое целостное из всех существующих в мире. Я еще раз говорю себе: надо работать больше, лучше, идейнее, выразительнее — только таким образом можно быть полезным стране и народу».
Так отцепитесь же от них — ведь все ритуалы покорности уже соблюдены! Нет, партийным попам требовалось, чтобы творцы не просто отбивали ритуальные поклоны, но и реально творили по их указке. До полной гибели всерьез, ибо подчиненность чужим замыслам и методам для художественного творчества и есть его гибель.
Тогда-то и родилась шутка: в советском искусстве было три периода — ранний репрессанс, поздний реабилитанс и ухрущение строптивых.
И тут наконец мы подходим к главному вопросу: на каком же таком основании партийные чиновники претендовали на руководство музами? Каково было хотя бы их демагогическое, пропагандистское прикрытие? Монументальная чупрининская «Оттепель» подводит к роковому ответу: НИКАКОГО ПРИКРЫТИЯ У НИХ НЕ БЫЛО.
И похоже, они даже не догадывались о его необходимости.
Внимательно вчитываясь во все тысячу с лишним страниц «Оттепели», все больше изумляешься неисчерпаемости бессмысленной бдительности, с которой надзиратели от культуры высматривали крамолу в хороших и отличных книгах, фильмах, спектаклях, операх и симфониях — а их Чупринин перечисляет на удивление много. Это был бы самый настоящий Ренессанс, если бы так последовательно не душилось все самое оригинальное.
Во имя священной идейности. Но во все эти дни запойного чтения «Оттепели» я, сколько ни старался, так и не сумел понять, в чем заключались их идеи. Чем их тупость и тирания приближали коммунизм хотя бы в какой-то иезуитской теории? Моего иезуитства на это так и не хватило.
А они на всех сотнях страниц ни разу даже не попытались намекнуть, ради какого, хотя бы самого крошечного, «во имя» они претендуют на духовное руководство огромной страной. Они ни разу даже не намекают, к какой цели приближают страну их удушающие усилия. Аргумент один — этим воспользуются наши враги. Но враги — это только препятствия на пути к цели, а в чем заключается сама эта цель?
О цели ни слова. Отсылки к неким ленинским принципам еще можно найти, но о целях нет ничего: священное писание служило исключительно борьбе за власть. Прямо по Оруэллу: цель власти — власть.
Где-то там за кадром коммунизм, конечно, еще брезжит, но в реальной культурной политике не просматривается ни малейшей попытки как-то обосновать, почему Иогансон коммунизм приближает, а Филонов отдаляет, Хренников приближает, а Шостакович отдаляет, и т. д. На то, что кто-то понятен народу, а кто-то непонятен, они ссылаются, но в их же собственной мифологии народ считается массой, нуждающейся в перевоспитании, в освобождении от буржуазных вкусов. А если же все направлено на то, чтобы идейно обезоружить западную «буржуазию», то именно подавление свободы творчества вооружало ее наилучшим образом.
И это прекрасно понимали даже и в их собственном стане.
Перед Вторым съездом писателей РСФСР Леонид Соболев обратился в Президиум ЦК КПСС с дельным предложением: «А что, если в докладе вообще не упоминать имен Евтушенко, Аксенова и всего пресловутого „нового течения“, не останавливаться в сотый раз на анализе неверных тенденций их писания, а сделать акцент на литературе, полезной для формирования коммунистического сознания? <…> В таком варианте доклада есть своя убедительная логика: во-первых — это неожиданно для всех не дает последующим ораторам желаемого повода для защиты „гонимых Россией талантов“, весьма разочарует жадных на сенсацию зарубежных „друзей“, которым не будет материала для сладострастного размазывания „нового гонения“. Нельзя забывать, что если обрушить на головы этих „гонимых“ громы и молнии — да еще где? на съезде! — это снова создаст им такое же громовое „паблисити“».
Нечто подобное по поводу Даниэля и Синявского писал в «Юманите» и Луи Арагон: «Я не могу себе представить, чтобы коммунист отнесся с безразличием к приговору, вынесенному в Москве по делу Синявского—Даниэля. Это событие, тяжкое по своим последствиям, особенно — для Франции. <…> В самом деле, есть основания опасаться, что могут подумать, будто подобного рода судебная процедура неотделима от самой сущности коммунизма, что приговор, вынесенный сегодня, есть прообраз того, чем станет правосудие в стране, уничтожившей эксплуатацию человека человеком. Наш долг заявить, что это не так и не будет так, по крайней мере, во Франции, где ответственность лежит на нас».
Однако наши идеологи были готовы пожертвовать даже репутацией коммунистической сказки, чтобы только сохранить свое право от ее имени управлять культурой, то есть душить ее. Хотя ее достижения они имели полную возможность, как и все прочее, приписывать своему мудрому руководству, но им и достижений было не жалко.
Все-таки враги народа действительно существовали — это были наши партийные идеологи.
А счастье было так возможно!..
Нет, счастье было невозможно, невозможно лишить свободы многомиллионную массу без жестокой армейской иерархии — другого способа заставить людей действовать по единому плану нет: плановое хозяйство несовместимо со свободой, тем более при выходе из одной ужасной войны и на пороге другой (при этом репрессии, разумеется, явно выходили за пределы страшной целесообразности и породили больше новых врагов, чем уничтожили прежних).
Но вот культурный ренессанс был вполне возможен, покуда еще не успела утвердиться жлобократия.
Сталина так много обвиняли в цинизме и властолюбии, что хочется разок пофантазировать, какой могла бы сделаться советская культурная политика, если бы на троне оказался властитель, воистину достойный звания великого циника и честолюбца.
Социализм ему нужен исключительно для того, чтобы сосредоточить все ресурсы в руках государства, то есть в его руках. Коммунизм — чтобы морочить дураков, составляющих, по его мнению, подавляющее большинство человечества, всегда подавляемое количественно незначительным меньшинством хитрецов, авантюристов и честолюбцев вроде него самого. Эти самые опасные, ибо готовы рисковать даже с мизерными шансами на успех, — значит, не нужно оставлять им ни малейших шансов и уничтожать при первом подозрении, тогда они станут грызться друг с другом, не посягая на его власть. И есть совсем уже крошечное меньшинство — сумасшедшие, готовые отдавать жизнь за свои бредни, которые они именуют то верой, то идеей, то еще какими-то пышными и бессмысленными словами. С ними нельзя ни договориться, ни запугать — их нужно уничтожать сразу же по выявлении.
Если не упускать из виду эту кипучую братию, можно спокойно заниматься серьезными государственными вопросами. Военными прежде всего, ибо к ним сводятся все прочие вопросы. Государство — это армия и ее инфраструктура. А государственная власть — это он.
Но он истинный, великий честолюбец, а потому он желает, чтобы его слава жила в веках. И в пору запойного подросткового чтения, сжигаемый жаждой бессмертной славы, он наткнулся на брошюрку о французском короле Франциске Длинноносом, и его поразила вступительная фраза: «Царствование Франциска Первого было ознаменовано продолжительными войнами с Карлом V Габсбургом и расцветом французского Возрождения».
И дальше скороговоркой про государства, которые он то приобретал, то терял, про войны, которые он то выигрывал, то проигрывал, в которых то попадал в плен, то выкупался, раздавая клятвы, тут же и нарушаемые. В собственной стране раздавил все зародыши демократии, прежних вассалов превратил в придворных, а чиновников выбирал из скромного среднего сословия, открыто провозгласил свою волю верховным законом: «Si veut le roi, si veut la loi» («Чего требует король — требует закон»), а издания законов припечатывал формулой: «Car tel est notre plaisir» («Ибо нам так угодно»). Удвоил налоги ради роскошеств и войн, но освободил от податей солдат, усилил флот и французские пушки сделал лучшими в мире…
Там было еще что-то про торговлю, про земледелие, про ковры и шелка и всякую тому подобную скуку, но внимание будущего державца полумира приковали к себе отношения его будущего коллеги с попами. В ту пору новые попы восстали против старых, погрязших в роскоши и безверии, во имя новой чистой веры, и королю приходилось прижимать то одних, то других, но в конце концов он стал на сторону старых и правильно сделал: с теми, кто погряз в роскоши и безверии, всегда можно договориться, а тех, кто всерьез считает себя слугой высших сил, может унять только костер.
Но все это в брошюрке проговаривалось скороговоркой, а дальше долго расписывалось, каким покровителем искусств был великий Франциск, какие дворцы он возводил — Фонтенбло, Шамбор… Какие мастера на него работали — Леонардо да Винчи, Андреа дель Сарто, Рафаэль, Бенвенуто Челлини… Получалось как-то, что он был причастен даже к роману Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль». Пышные имена звучали роскошно.
Так вот что, оказывается, обеспечивает бессмертную славу —не завоеванные территории, которые сегодня есть, а завтра нет, а гении, которых ты пригреешь!
Этим Верховный Честолюбец и занялся с первого дня, одновременно истребляя других авантюристов и честолюбцев, вместе с которыми шел к вершине, и на корню выжигая племя новых, марксистских попов, оставляя на развод только тех, кого можно было держать на поводке, кто готов был по его первому намеку (марксизм — это был он) подвести марксистский базис под главный закон его империи: «Ибо нам так угодно». Или выбить этот базис из-под кого-то из его врагов, как выбивают скамейку на эшафоте.
Но Верховный Честолюбец не собирался покровительствовать всем подряд — он собирался опекать только лучших из лучших. Отобрать которых было дело не простое, ибо лучшим из лучших в этом ордене лироносцев считал себя каждый второй. Внутри себя он их всех ни во что не ставил, но напоказ ставил на тех, кто возбуждал большую бузу, подобно Булгакову или Маяковскому, а не то, подобно Малевичу или Филонову, создавал свою секту, в которой их считали гениями. Вожди маленьких сект довольно часто производили фурор на Западе среди прогрессивных идиотов, которыми тоже не следовало пренебрегать, поскольку, не распоряжаясь ни единой дивизией, они распоряжались репутациями.
И не прощали преследования только своих, по поводу истребления плебса же лишь примиренно грустили, если истребления прикрывались симпатичными им лозунгами. А он ставил на силу, то есть на плебс, открывая ему дорогу в армию, в промышленность, в управление и даже в культуру — для плебса же. Пускай немногочисленное жлобье воспитывает и развлекает жлобье многочисленное, пусть даже считает себя главным — пролетарским, народным, только нельзя позволять этим волкам и шакалам врываться в ту оранжерею, где он разводит гениев. Любой выходец из черной кости тоже может туда попасть, но только не через чиновников или попов — его должна принять туда как своего какая-то авторитетная компания из самой оранжереи. И пусть у оранжерейных избранников будут собственные школы для выучки им подобных, и пусть они грызутся друг с другом, ибо в душе они сами такие же попы, а находить управу друг на друга они смогут только у него.
Небольшую палату в этом сумасшедшем доме можно отвести и юродивым вроде Хлебникова или как там его, с поддельной английской фамилией, который с абажуром на голове читал свою белиберду. Шарманс, что ли, или Чармс? У обожравшихся умников бывает мода и на сумасшедших, те ведь всегда оригинальны. Их тоже можно время от времени спасать от псов и попов, проявлять широту — прогрессивные идиоты когда-нибудь и это зачтут.
Лаять и завывать под стенами заповедника можно и даже нужно, чтобы его обитатели слишком много о себе не вообразили, чтобы каждую минуту чувствовали, что он их единственная защита, пусть даже ручные марксистские попы четырежды доказали их пользу для пролетарского государства: ведь они это делали лишь по его указке. Так что пускай булгаковский «Бег» гуляет по театрам, поскольку эмигранты в нем выглядят жалкими и потешными: один проигрывается на тараканьих бегах, другой предает любимую женщину при первой же угрозе, а единственный храбрец — сумасшедший, и народ кричит ему: «Храбер ты только женщин вешать да слесарей! Все губернии плюют на твою музыку!» Пускай и платоновский «Чевенгур», истолкованный как сатира на примкнувших к революции жлобов, издается для немногих. А многие его и не осилят — помучаются да и плюнут. Потаращатся да и плюнут и на всех этих Кандинских, но жаловаться этому шарлатану или безумцу окажется не на что — будет у него и мастерская, и зарубежные выставки-сенсации, и пайка академика.
И все они, а главное их почитатели, будут понимать, что благоденствуют только благодаря ему. А если какой-нибудь строптивец вздумает ему дерзить, он сумеет поставить наглеца на место примерно так же, как его учитель Франциск ставил на место Бенвенуто Челлини: «Такие люди, как вы, хоть вы и даровиты, должны понимать, что вы себя выказываете великими только благодаря случаям, которые получаете от нас. Но если вы думаете служить своим прихотям, я вам покажу, как я имею обыкновение поступать, когда желаю, чтобы делалось по-моему».
А если все-таки и внушения окажется недостаточно, в конце концов кое-кого все-таки придется и показательно покарать. Ни в коем случае не казнить, не давать повода для пересудов типа «дурак, чижика съел» и даже не заключать в тюрьму, а просто обречь на нищету и бездомность: пусть скитается и побирается по преуспевающим друзьям как наглядный урок — охотников уподобиться ему найдется негусто.
Из плебса выжимать последние соки, а научным и художественным талантам оказывать всяческое покровительство, и тогда войдешь в историю как кровавый тиран и вместе с тем творец советского Возрождения.
«Посмотрим, что перевесит».
Чупрининской «Оттепели» наверняка предстоит войти в арсенал историков советской культуры. Но вдруг ее прочтет какой-то властолюбец и поймет, что ничто не приносит так мало пользы и так много вреда, как наезд на высокую культуру. Зато ее поддержка приносит удивительно много для романтизации исторического образа властителя.
Нынешнюю всемирную жлобократию посмертная слава мало волнует, но отчего бы не пофантазировать?