Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2020
Вера Александровна Будникова (1924—2019) — участница Великой Отечественной войны с 3 июля 1942 (когда она восемнадцатилетней пошла добровольцем на фронт) по октябрь 1945. До того работала медсестрой в осажденном Ленинграде в клинике челюстно-лицевой хирургии. Во время войны была бойцом инженерно-аэродромного батальона Военно-воздушных сил Краснознаменного Балтийского флота, корректором фронтовой газеты. После войны окончила с красным дипломом ЛЭТИ. Работала с 1951 по 1964 в ГОИ научным сотрудником в области разработки специальной телевизионной техники. В дальнейшем была начальником лаборатории в КБ электронной промышленности. Последнее десятилетие трудовой деятельности занимала должность ученого секретаря в НПО «Буревестник». Жила все время в Ленинграде — Санкт-Петербурге. Дочь заслуженного санкт-петербургского инженера-гидротехника с дореволюционным стажем.
НАЧАЛО ВОЙНЫ
В июне <19>41-го года меня отправили в Крым, в Алупку, где жили наши знакомые и куда вскоре должна была приехать моя мама. Я жила в большой квартире, наслаждалась солнцем, свободой, морем, и тут грянула война. Мои хозяева немедленно стали хлопотать, как достать железнодорожный билет. Это было необычайно трудно, но, тем не менее, удалось. Потом оказалось, что не меньшая проблема — добраться до Симферополя, куда можно было доехать только автобусом. Но и эта проблема решилась, меня проводили до самого поезда, который и увез меня. Многие отдыхающие не сумели достать билетов, и можно только догадываться об их судьбе.
Поезд, в котором я ехала, двигался самым невероятным образом: то он стоял по полдня, то двигался в обратном направлении, и так в течение двух недель. К этому времени все было съедено, вода была недоступна, но, так или иначе, мы наконец прибыли в Ленинград. Моим родителям пришлось усердно отмывать меня от паровозной копоти и выслушать мой рассказ о путешествии.
В сентябре начали гореть Бадаевские склады, и, по мнению многих, именно это было причиной голода. Как я узнала позже, запасы на этих складах в действительности ничего не решали — запасов там было ничтожно мало.
Самое первое впечатление о войне было таким. В одном доме со мной жила моя подруга <…>, которая вместе со мной училась в музыкальной школе. <…> Мила как-то позвала меня вместе поиграть. Чтобы попасть к ней, нужно было только пересечь наш двор и войти в парадную, которая находилась на тогда еще Кировском проспекте. Еще не поднявшись по лестнице, я услышала громкие крики и вышла на улицу. Там я увидела множество разбросанных тел; у многих были оторваны руки и ноги. Некоторые были уже мертвы, живые же кричали, не понимая, что с ними произошло.
Это первое знакомство с войной осталось в памяти на всю жизнь, причем во всех самых мельчайших подробностях. Оказалось, я увидела последствия обстрела, которых <потом> было множество.
Но шла война, и нужно было что-то делать. У мамы было медицинское образование, а мы с <моей сестрой> Адой поступили на краткосрочные курсы медсестер, которые были организованы при 1-м Медицинском институте. Занятия там продолжались по нескольку часов в день, а преподаватели относились к нам как к студентам. Запомнился профессор Привес, человек необыкновенно красивый, но лицо его портил нервный тик. Он читал нам анатомию, и сдать ему экзамен с первого раза было трудно, но нам с Адой это удалось, и мы этим очень гордились.
Хирургию преподавал очень колоритный человек, фамилию которого я не помню. У него не сгибалась одна нога, и во время операций ему нужно было специальным образом пристраиваться за операционным столом. Кроме того, у него была привычка любому больному, отказывавшемуся от операции, сообщать, что он сам перенес точно такую же операцию и, как видите, никаких следов…
Нам преподавали множество предметов: терапию, десмургию, фармакологию и еще многое.
Еще во время занятий я понемногу работала в челюстно-лицевой хирургии, куда меня и взяли перевязочной сестрой по окончании курсов.
Никаких перевязок я не делала, но это была малая операционная, в которой делались гнойные операции. Там я впервые в жизни увидела, во что может быть превращено человеческое лицо. Мама говорила, что я после работы кричала во сне.
У большинства раненых были переломы верхней и нижней челюстей, а лицо представляло собой сплошное месиво. Каждая перевязка вызывала страшную боль, раненые стонали, а хирурги, невзирая на все, делали свое дело. Тогда я узнала, как велико искусство этих подвижников: ведь зачастую они собирали воедино разрозненные куски тканей и возвращали даже самым истерзанным человеческий облик.
Многократно описанное событие произошло, когда я, как обычно, стояла у стола с инструментами и что-то подавала хирургу.
Пол подо мною провалился, как мне показалось, на полметра и снова вернулся на прежнее место. После этого ужаса у нас повисли руки, и несколько мгновений мы не могли совладать со страхом, но потом, взяв себя в руки, продолжили свое дело.
Окно нашей перевязочной выходило в главный двор института, и наш корпус был неподалеку от центрального фонтана, который уже не работал, но обрамление оставалось. Первая бомба весом в тысячу килограммов попала именно в это обрамление и ушла в землю, пройдя в нескольких сантиметрах от края фонтана.
Только после этого завыли сирены, означавшие начало воздушной тревоги, а уже потом по громкой связи поступил приказ об эвакуации всех больных из прилежащих корпусов. Мы на носилках перетаскали наших раненых с четвертого этажа в бомбоубежище и просидели в нем около трех дней. Всё это время все напряженно следили за тем, чем кончится эта операция.
После адских трудов саперов, которые буквально по сантиметру откапывали бомбу, ее наконец увезли.
После этого раненые снова были возвращены в палаты, и работа закипела. Очень тяжело вспоминать о том, что происходило в то время в госпитале. Тяжелые ранения, скудное питание погубили множество молодых прекрасных людей. Сколько их не вышло из госпиталя, никто не знает.
Но вот объявили о начале занятий в школе. Я к этому времени должна была учиться в выпускном десятом классе.
Пропускать занятия было не в моих интересах, но как совместить учебу с ежедневной работой в госпитале? Выход из положения был найден: нужно перейти работать палатной сестрой. Там был другой режим работы: смена начиналась в три часа дня и длилась до девяти утра. Школа располагалась буквально через дорогу, так что успеть к началу уроков было можно. После такой работы полагался перерыв, а потом дневная смена с девяти утра до трех ночи.
Я думала, что если я и буду иногда пропускать занятия, то как-то нагоню потом. Все дело было в том, что работникам госпиталя полагалась рабочая карточка, а учащимся — иждивенческая. Однако вскоре оказалось, что после ночного дежурства ни о каких занятиях не могло быть и речи. Таким образом, я пошла в школу, как все.
Стоит сказать несколько слов о том, как изменилась наша домашняя жизнь. Мы все втроем — родители и я — перебрались в маленькую комнату, где папа установил неизвестно откуда добытую маленькую печурку. Страшно вспомнить, чем мы ее топили. Сначала в ход пошла мебель, потом уже книги. Изредка удавалось поживиться какой-нибудь дощечкой или щепкой.
Про то, как мы питались, написано уже очень много. Вываренный столярный клей или кожаные ремни тоже упоминались не раз. Однажды мамин, можно сказать, приемный сын привез нам небольшой мешочек отрубей. Из них сделали чудесные лепешки, которые жарили на касторке, случайно завалявшейся в аптечке.
Хочу описать еще одно спасительное происшествие.
Однажды в очереди за какими-то продуктами мама разговорилась со стоящим позади пожилым человеком, который пожаловался на то, что они всей семьей сидят в темноте, а это было настоящей катастрофой, ведь электричества давно уже не было. Мама немедленно предложила этому незнакомцу поделиться с ним горючим.
Совсем недавно я назидательно советовала моему младшему приятелю быть добрее, потому что добро всегда возвращается к своему источнику. Я вспомнила об этом, потому что мамина доброта тогда, быть может, спасла наши жизни. Мужчина, стоявший в очереди, оказался заведующим продуктовым магазином. С этих пор он считал своим долгом сообщать нам, когда вместо развесного мармелада будут давать сахар или шоколад и пр. Каждая калория была на счету, и такая любезность дорогого стоила.
После войны я пыталась найти этого человека, но мне это не удалось.
Ужасная блокадная жизнь продолжалась, но однажды мама пришла домой с дежурства и принесла несъеденную еду, которую обычно брала с собой. Нам она сказала, что есть ей не хочется. Мы с папой сразу поняли, что это значит…
Обычно при дистрофии перед концом пропадал аппетит. Мы были совершенно беспомощны, все, что можно, давно было снесено на рынок и обменено по драконовским ценам на хлеб, крупу или еще что-то съедобное…
Неожиданная помощь пришла оттуда, откуда ее можно было ожидать меньше всего.
Совершенно неожиданно появился мой брат с двумя краснофлотцами на борту маленького газика. А у нас к этому времени уже не было сил, чтобы радоваться встрече. Мама, которая лежала несколько дней, тут же встала. Дальше события развивались очень медленно: машину, оставленную во дворе нашего дома, невозможно было завести целых пять дней.
Все нервничали, потому что истекал срок командировки. Усилия прилагались невероятные, даром что занимались этим профессионалы. Они же — наши спасители, поэтому их имена должны быть здесь названы. Это Коля Рябенко и Паша Демченко.
Все это время мы отменно питались привезенными концентратами и лярдом, поставляемым нам тогда американцами. Это был, как нам казалось, замечательный жир.
Но настало время отъезда, и меня стали снаряжать в дальний и небезопасный путь, для чего собрали множество одеял и подушек. Запомнился один эпизод, случившийся во время сборов. Мы с Лёней были очень дружны, особенно в детстве, и, как все дети, имели обыкновение бросаться подушками. Желая меня подбодрить, Лёня, стоя на нижних ступеньках, по старой памяти решил кинуть в меня маленькой подушечкой. Никто не мог понять, до какой степени мы ослабели. Увидев меня лежащей на каменных плитах лестницы, Лёня большими скачками бросился ко мне, подозревая, что я уже мертва.
Но я только немного ушиблась, а Лёня долго не находил себе места от угрызений совести.
Дальше был долгий путь на Большую землю через Ладогу. Все это тоже описано в литературе: и тонущие машины, и фары, светящие из-под воды, и многочисленные контрольные пункты, и многое другое. Лед в некоторых местах был уже тонким, и такие места были огорожены, но все равно некоторым не удавалось преодолеть опасные места, и тогда наступал конец — некоторым водителям не удавалось выскочить, несмотря на то что почти все ехали с открытой левой дверью…
Наконец мы прибыли в какой-то населенный пункт; кажется, это было Марьино, и меня, полузамерзшую, вытащили из-под груды одеял. Потом мы переехали в какую-то деревню, где квартировал Лёня. Там мы жили до приезда родителей.
В какой-то из вечеров Лёня свел меня к своим знакомым, жившим неподалеку. Там мы пробыли дня два, и там меня накормили чудесной картошкой с салом, чего нельзя было делать ни в коем случае: известно, что многие погибали именно после неосторожного обращения с едой. В конце второго дня нашего пребывания в гостях я заболела, поднялась температура выше сорока, и я услышала, что хозяева просили увести меня из их дома, потому что нехорошо, если я умру у них.
Меня увели домой к бабушке, которая за мной трогательно ухаживала, и нескоро, но я поправилась. Совершенно не помню, как приехали родите-ли и как мы добирались до места назначения — города Устюжна Вологодской области.
В этом замечательном городке нам досталась большая комната, а всего в доме жили две женщины — мать и ее дочь, актриса местного театра. В этом театре мы пересмотрели чуть ли не всего Островского в прекрасном исполнении.
Мне же нужно было учиться, и я определилась в десятый класс местной школы, где была принята со всей доброжелательностью, какая была возможна и которая распространялась на всех ленинградцев, приехавших в этот город.
В школе мне выделили теплое место у русской печки, стена которой выходила в комнату. Очень скоро я попросила пересадить меня, не выдержав жары.
Но была уже середина октября, и, чтобы получить аттестат, нужно было усиленно заниматься. Ясно, что занятия в Ленинграде носили чисто символический характер. Когда кто-то, не приготовивший уроков, говорил, что не было света или просто ленился, нам не ставили никаких плохих отметок, понимая, что даже приход в школу давался с трудом. Все ходили еще и потому, что нам давали в школе какое-то подобие супа с плавающими в нем редкими крупинками.
Вначале меня очень удивляло, что все учителя говорят, сильно окая. Когда я привыкла к этому, оказалось, что уровень моих учителей нисколько не ниже, чем ленинградских, нечего говорить и о самих одноклассниках. Среди них были такие таланты, что столичная спесь должна была моментально исчезнуть. Абсолютно все учителя, зная мою историю и большой пробел в занятиях, старались помочь как могли. В результате я получила аттестат об окончании средней школы со сплошными пятерками.
Но после этого нужно было думать о том, что делать дальше.
На семейном совете решено было ехать к Лёне, который в этот момент был на Большой земле и был потому доступен. Папа, имевший какие-то документы, пересек Ладогу. Я же, представ перед братом, сильно его озадачила. Подумав, он сказал: «В солдаты». Папа тем же путем вернулся в Устюжну, а мы с Лёней поехали в Волховстрой, где я написала заявление с просьбой зачислить меня в ряды Красной Армии добровольцем. Так в день моего восемнадцатилетия началась моя военная служба, которая закончилась в октябре 1945-го.
НА ВОЙНЕ. 1943—1944
В Лебяжьем под Ленинградом на местном кладбище похоронен Муслим Мирза-оглы Рамазанов, убитый в своей постели выстрелами в висок из пистолета. Он похоронен с воинскими почестями товарищами, горько сожалевшими о его безвременной кончине.
Я расскажу, как это было.
Начальником медицинской службы нашего батальона был Орлов — человек без высшего образования, как нам тогда казалось, пожилой. Был он хорошим практиком, хорошо относился к больным и казался вполне добропорядочным. Мы, санинструкторы рот, были ему подчинены по медицинской службе, а строевому начальству — по службе вообще. Объясню, что санинструктор — это не тот, кто кого-то должен инструктировать, как мне казалось, пока я не заняла эту должность. Это человек, который нес всю медицинскую службу, начиная с профилактической и кончая самой экстренной, скорой помощью. Образование — на уровне курса медсестер. Лечили всё — тяжелые травматические заболевания и военные раны. Знаний, естественно, не всегда хватало, и на первых порах санинструктору роты, которая базировалась вдали от штаба батальона и его санчасти, приходилось туго.
Помню, как привезли краснофлотца с вывихом плеча, побелевшего от боли и ждавшего от меня облегчения страданий. Совершенно не зная, с чего надо в таких случаях начинать, я быстро скрылась в своей землянке, где у меня хранились перевязочные материалы и лекарства, а заодно и единственная книга — учебник для медсестер довоенного издания. Панически перелистав его, я нашла строчку о необходимости врачебного вмешательства. Выйдя из землянки, я уверенно заявила, что нужна помощь врача и больного следует везти в госпиталь. Потом, конечно, такие случаи паники не вызывали: в военное время опыт приходил очень быстро.
(Через много лет после войны, обремененная уже совсем не медицинским образованием, в разговоре с одним доктором я упомянула, что я тоже бывший медик. Когда я сказала, что была санинструктором роты в войну, он презрительно засмеялся, оскорбив меня в лучших чувствах. Думаю, что он и теперь, так же как и тогда, не знал, что это такое.)
В ту пору я была санинструктором именно той роты, которая стояла отдельно от всего батальона. Штаб располагался в Красной Горке, а моя рота — в деревне Борки, точнее в землянках в лесу около этой деревни. Немцы все время вели обстрел наших укрытий, где располагалась и наша техника. А уж про аэродром, который мы строили, и говорить не приходится. Нельзя было пройти десятка метров, чтобы под свист снаряда не последовала команда «Ложись!».
В расположение роты шрапнелью стреляли по часам — точно в 19:00, во время ужина. Шутили: «Шрапнель сверху, шрапнель в котелках». Теперь не всякий знает, что тогда шрапнелью называли перловую крупу, из которой варили надоевшую всем кашу. Обстрелы были страшные, но по счастливой случайности раненых в роте было мало.
Орлов периодически наведывался по долгу службы к нам в Борки. Запомнились некоторые эпизоды. Он, например, требовал, чтобы у женщин были волосы не длиннее трех-четырех сантиметров. Мы торговались, а он убеждал нас в необходимости и разумности своих требований: ведь если ранение будет в голову и будет «карман» с волосами, то на благополучный исход меньше шансов. Образность аргументов оставила в памяти не только сам разговор, но и использованные выражения. Вообще, Орлов был незлобив и не вызывал у нас страха ожидаемого разгона или окрика, что было нередко с другими начальниками.
Но в целом мало что я могу сказать о нем вообще: он был в офицерском звании, а мы — простые краснофлотцы, и дистанция между нами была огромная. Позже, когда не стало у нас ни Орлова, ни Рамазанова, пришел новый начальник Безажинский, который быстро сумел завоевать всеобщую нелюбовь, чтобы не сказать больше. На его совести сразу оказалось несколько случаев, когда налицо была явная жестокость по отношению к больным. Ему важнее всего было отчитаться во всеобщем здоровье в батальоне перед начальством. Хорошо помню его вопли: «На работу, на работу!» — когда к нему обращались с жалобами. Правда, в то время средства диагностики почти отсутствовали, но были госпитали, а там имелось кое-какое медицинское оборудование. Одного нашего сапера он умудрился отправить на работу с желудочным кровотечением — у того было прободение язвы. Он долго жаловался на боли, но ничего, кроме обвинений в симуляции, от Безажинского не дождался.
Надеюсь, что этого беднягу в госпитале спасли, но наш начальник остался безнаказанным. Кажется, он еще долго практиковался в таком же духе. Все это было банальным сочетанием трусливости и карьеризма. После войны одна из моих подруг, приехав издалека в Ленинград на День Победы, нашла его телефон и поговорила с ним. У меня ни разу не появилось желания ни видеть его, ни говорить с ним, очевидно, потому, что ближе знала его прежде.
Много позже описываемых событий, зимой, по снежной дороге к нам в роту, в наши землянки и укрытия, приехала из политотдела инспектор. Она должна была проверить условия быта женщин в воинских частях. Человек она была хороший, дело свое старалась делать добросовестно. Но мы жили в условиях, когда вопрос о том, есть ли у нас тазик для умывания, был близок к издевательству. Спали мы, сбившись все вместе на нарах, к утру землянка промерзала, на стенах образовывался иней, а мы по очереди вскакивали по утрам, чтобы затопить маленькую печурку, а остальные могли бы спустить ноги в не совсем смерзшиеся сапоги. Умывание было чисто символическим. Кинокадры, где фронтовые здоровяки выскакивают из землянок и растирают голое по пояс тело снегом, — для меня неизменная фальшь.
После завтрака нас увозили на целый день на аэродром или на то место, где он строился, вечером мы приходили в нетопленное подземелье. Какой при этом тазик? При той скудости нашего быта!
Помню, что как-то мы с подругой разжились катушкой ниток, цвета хаки, конечно. Долго чувствовали мы себя богачками и могли благодетельствовать своих подруг, у которых этого не было. Надо сказать, что, за редкими исключениями, в эти суровые времена отношения между нами были спокойными, дружественными, несмотря на то что вместе жили очень разные и по образованию, и по воспитанию, и семейным традициям молодые девушки. Так по крайней мере было в нашей второй роте. Естественно, внутри создавались более мелкие группировки, теперь бы сказали — «по интересам».
Возвращаясь к проблеме тазика, не могу удержаться от описания нашей одежды и заодно завидной изобретательности владелиц.
Овчинные полушубки были привилегией комсостава, а наш брат ходил в шинелях или ватниках. Женской формы в <19>43-м еще не было, ее изобрели много позже, когда в обиход вошли погоны, офицерские звания и пр. Работы наши, связанные со строительством боевых аэродромов, были в основном на свежем воздухе, и хотя женщин старались пристроить куда-нибудь на кухню, в санчасть, писарем, в штаб, но всем таких мест не хватало. Многие так и оставались саперами и наравне с мужчинами работали «на поле» и делали самую тяжелую физическую работу. Но и те, кто были на «теплых» местах, всегда участвовали в общих авралах, на которые выходил и весь командный состав батальона. И эти авралы были почти постоянно. Основная работа при этом ни с кого не снималась и выполнялась потом, после изнурительной дневной, иногда просто каторжной.
Особенно туго приходилось нам, когда наша армия перешла в наступление и мы должны были буквально в считанные дни подготовить где-нибудь новую взлетно-посадочную полосу для приема на ней наших истребителей.
Вернемся к одежде. Ходили мы в шинелях, при большом морозе доставался и ватник. На ногах кирзовые сапоги, номера на три-четыре больше, чем нужно. Портянки. Юбки перешивались из флотских брюк. Мы носили морскую форму, значит, юбки были черные, мы гордились ими и презирали «пехоту», которая носила хаки. Чулки не выдавались. Первое время как-то обходились домашними запасами, а потом, когда все сносилось, стали изобретать. Ведь портянки хороши с брюками, а если ты в юбке, то ноги остаются голыми. И вот, когда мы стали продвигаться по уже освобожденной от немцев территории, кто-то в качестве трофея принес очень длинные, плотные трикотажные ленты, которые немцы носили в виде обмоток поверх коротких сапог.
Моментально из двух таких лент кем-то из рукодельниц были сшиты цилиндры с двумя боковыми швами. Конец такого цилиндра зашивался наглухо, и получался чудесный толстый, прочный чулок. Позднее внесли усовершенствование в виде специально присборенного участка, который формировал пятку, а боковые швы заделывались так тщательно, что и заметить их было невозможно. Потом эти обмотки шли буквально на вес золота. Не буду останавливаться на других деталях женской одежды, но во всех случаях проявлялась выдумка в моделировании. А еще больше — в добывании материала для их изготовления. Мы пускались на такие преступления, как хищение старой наволочки у старшины. А ведь риск был огромный… Женскую форму нам выдали в <19>45-м. Это были уже черные пальто, черные береты, хорошие шерстяные юбки, суконки с матросскими воротниками (гюйсами), чулки, сапоги нужного размера, туфли. И все остальное, нижнее — тоже. Время рукоделия ушло в прошлое. При демобилизации мне выдали все это обмундирование, и первые два-три курса института я ходила в нем, внося кое-какие упрощения в строгости военной формы. Первое настоящее пальто появилось году в <19>47-м.
Однажды в конце лета к нашему командиру роты приехал из штаба батальона капитан медицинской службы. Меня вызвали в землянку командира и объявили, что этот капитан — мой новый начальник по медицинской части, который, будучи дипломированным врачом, сменил Орлова. Иного обращения, кроме «товарищ капитан», мы тогда не употребляли, поэтому его имя я узнала не сразу, но, к сожалению, очень скоро.
Он быстро осмотрел мое хозяйство, поинтересовался житьем-бытьем всех моих подруг (женщин в роте было человек десять), осмотрел наши землянки и нары, выспросил все о моих трудностях. Попал вместе с нами под сильный очередной обстрел. Моей подругой была черноволосая Нирса Анисимова, мы спали вовсе не фигурально под одной шинелью на одних нарах. Он познакомился и с нею, после чего стал ласково называть меня «Белая бала», а мою подругу — «Черная бала». «Бала» — это что-то вроде «дорогая, родная». Это обращение, которое вовсе не показалось нам тогда фамильярным, до сих пор принято у нас с ней в переписке. «Черная бала» теперь живет во Владивостоке.
Ясно, что своей доброжелательностью, внимательностью и теплотой он немедленно расположил нас к себе. Ведь сантиментов в армии не полагалось, и мы ими не были избалованы.
Он провел у нас много времени, а на прощание сказал, что решил перевести меня из роты в штабную санчасть, где, с одной стороны, полегче, а с другой — все-таки работа рядом с врачом, а не в одиночку. А штабного санинструктора он на это время переведет в нашу роту. Он решил всех ротных санинструкторов вообще по очереди посылать в штаб хотя бы на время.
Этому не суждено было сбыться. Но приказание было получено, и я стала собирать свой скарб.
Наутро, попрощавшись со всеми, в полном неведении, что мы расстаемся всего на один день, я отправилась в штаб. Он размещался в двухэтажном деревянном доме в Красной Горке. Много лет спустя я нашла этот дом, но теперь его уже нет: он сгорел во время пожара. Санчасть батальона располагалась в бревенчатом здании школы по другую сторону дороги. Школа эта была до последнего времени цела. Дом был П-образной формы, палочки от «П» были короткими, и в них были сени, но вход был только с одной стороны. Внутри школы были оборудованы палаты на несколько человек и расставлено нехитрое медицинское оборудование. Начальник санслужбы жил обычно там же. В зависимости от количества больных или раненых дежурили там один или два средних медработников. Одним из фельдшеров была маленькая миловидная девушка Зоя. Она отличалась от нас тем, что имела среднее медицинское образование (повыше, чем мы, выпускники краткосрочных курсов медсестер, которые я, в частности, кончала в блокадном Ленинграде). Зою мне и предстояло сменить, а ей — уехать в мою роту. Это означало расстаться с более теплой жизнью при штабе и попасть в более тяжелые условия жизни в землянках, с частыми перебазированиями, тяжелой работой на аэродроме и большими нагрузками по лечебной работе. Тогда из-за плохого питания процветали фурункулез и прочие недуги, правда, почти никто не простужался. Проработав целый день на аэродроме, санинструктор, падая от усталости, должен был оказать помощь всем больным, раненым и просто травмированным. Все-таки в штабной команде этого не было. Был врач.
Я не успела узнать, как Зоя отнеслась к предстоящему переводу, невольной причиной которого я была.
После того как я прошла несколько километров, нагруженная своими вещами, уставшая, но довольная, что не опоздала к назначенному сроку, я поднялась на второй этаж в штаб. Там сразу стала советоваться с кем-то, кому лучше доложить о прибытии — начальнику санслужбы или командованию батальона. В ответ — гробовое молчание, все стали отводить глаза. Болтливость в те времена была делом опасным, и все знали, что лишнее слово может обойтись дорого. Я отправилась к командиру батальона, доложила по всей форме о прибытии для прохождения дальнейшей службы и безо всяких объяснений получила приказ отправляться обратно к себе в роту, в Борки.
В лазарете при санчасти лежала в это время с каким-то нездоровьем некто Нина, из нашей роты. Я решила ее навестить, мне это не удалось, но по дороге к санчасти я встретила старшину штабной роты Мишу Лейзеровича, которого под конвоем вели два вооруженных краснофлотца. Зная исключительную добропорядочность и дисциплинированность Миши, я воскликнула: «Куда же вы?» Мне ответили: «На гауптвахту!» Моему удивлению не было предела. После этого я поняла, что что-то произошло. Вскоре встретился кто-то хорошо знакомый и шепотом сказал мне, что ночью был убит в санчасти наш новый начальник. Тот самый, от которого я получила приказание явиться в штаб.
Много позже стали вырисовываться подробности этой страшной истории. Дело было так.
Новый начальник санслужбы должен был принять от старого, Орлова, все имущество по акту, причем самым ценным и, конечно, уязвимым был наличный спирт. Это было еще до введения той наркомовской ежедневной нормы по 100 граммов в зимнее время, которые мы потом исправно получали. При передаче оказалось, что не хватает 2 или 4 литра. Рамазанов не соглашался подписать акт приемки, а это грозило Орлову трибуналом — времена были суровые. Не знаю, как проходили переговоры, но они, видимо, зашли в тупик. И тут пришло решение.
Шофером командира батальона, который ездил на маленькой легковушке, был очень красивый, славный во всех отношениях, молодой Иван Антонов. Он был очень привязан к Зое, той самой, что работала в санчасти. Так вот, зная об этом, вечером Орлов напоил Ивана допьяна и при этом стал его пугать ужасами ротного житья, которое предстояло «его Зойке». Разгоряченный Иван нес всяческую хулу и угрозы в адрес Рамазанова, а Орлов поддерживал это. Наконец Иван поддался подстрекательству и повез Орлова на машине комбата в санчасть к Красной Горке для выяснения отношений с Рамазановым. Подъехав, Орлов оставил Ивана с машиной неподалеку и пошел в разведку. В санчасти на его стук открыли хорошо знавшая его Зоя и наша Нина. Орлов тотчас накинул им на головы свою шинель, приказал молчать и прошел в комнату, где спал Рамазанов. Несколькими выстрелами из пистолета он убил спящего, вышел снова в сени, снял шинель с дрожавших девчонок и велел никому ничего не говорить до утра, а утром сделать вид, что они только что увидели мертвого, а до того всю ночь спали и никаких выстрелов не слышали. Это было правдоподобно: стены бревенчатого дома были толстые, девочки спали в дальнем его конце и в самом деле могли не слышать выстрелов или не придать им значения и снова заснуть.
Испугавшись угроз Орлова, они так и сделали. Не знаю, чем руководствовался убийца, вряд ли он хотел спасти девочек от соучастия — ведь не пожалел же он Ивана. После того как он сделал свое дело, он вернулся в машину. Оба тут же уехали. Не знаю, как они провели ночь, но хорошо знаю, каково было Зое с Ниной. Утром они разыграли как по нотам спектакль, которого от них требовал Орлов. Сразу приехали военные дознаватели, началось следствие, и вот почему Миша был отправлен на гауптвахту. Ведь он отвечал за штабную команду, и самовольная поездка Ивана была на его ответственности.
Но и у Орлова утром нервы не выдержали, и он явился с признанием. К этому времени на месте была уже собака, которая должна была взять след убийцы. Поэтому ее все-таки пустили по кругу, где стояло несколько человек, и убийца в том числе. Она безошибочно набросилась именно на него. Раскрыть остальные тайны не представляло труда.
Орлова осудили и отправили в штрафную роту. Зою перевели из батальона в другую часть, больше мы ее не видели. Нина выписалась из лазарета, вернулась в роту и обратилась ко мне с жалобой на заболевание, которое требовало немедленной госпитализации, что и было сделано. Нина хотела избежать уточнений, касающихся времени обнаружения убийства. Мне об этом стало известно из ее доверительного рассказа много лет спустя.
Ивана осудили на десять лет заключения за соучастие в преступлении. Может быть, считалось, что эта мера менее суровая, чем штрафной батальон. Друзья Ивана долго добивались замены заключения на штрафбат, но ничего не вышло. Он отсидел все десять лет. Тридцать лет спустя с ним встретились его однополчане. Он был неузнаваем, тюремная наука поставила свою ужасную печать, и жизнь его была погублена. Вскоре он умер в Лодейном Поле. А вот Орлова мы видели уже в конце войны, едущим на велосипеде в Лебяжьем. Он «смыл кровью» свою вину и выжил. О дальнейшей его судьбе никто не знает. На его совести не только убийство, но и судьба Ивана.
Все, что тут написано, было военной тайной. Никто никому ничего не говорил, все скрывалось, только потом было восстановлено по частям. Командир и комиссар батальона, конечно, тоже понесли наказание. Для нашего Миши все обошлось, ибо он не был виновен. Он благополучно дошел до конца войны, женился на моей подруге по батальону, они прожили вместе долгую жизнь. Его не стало накануне 45-летия Победы. Потом в Ленинград приезжала его вдова, и мы вместе вспоминали эту историю. Теперь нет и вдовы.
Наш батальон перебазировался на запад и разместился на берегу моря, в покинутой жителями деревне под названием Тисколово. Место было странное: плотная береговая полоса в отдалении кончалась обрывом, до которого, вероятно, когда-то доходили морские волны. Место пустынное и дикое. Впоследствии это впечатление оправдалось.
Очень быстро мы освоили эту территорию: починили баню, какие-то необычные корыта на ножках для стирки, возвели что-то вроде лазарета, кое-какие командные пункты и приступили к своим основным обязанностям.
Вскоре после переезда на новое место у меня возник конфликт с начальником санслужбы. За это я подверглась суровому даже по тем временам наказанию в виде трех дней гауптвахты (губы). Ритуал этого взыскания был хорошо организован: от шапки или берета откалывалась звездочка, затем снимался ремень. Поскольку шинели наши не имели хлястиков, шинель сразу превращалась в балахон. В таком виде следовало отправляться к месту трехдневного сидения. Но на губе для меня не нашлось места, почти километровый позорный путь пришлось проделать обратно и, несмотря на шуточки окружающих, сохранять достоинство и шествовать с гордо поднятой головой. Впоследствии мне не довелось посидеть на губе. Сначала наказание перенесли на более поздний срок, а позже меня перевели в другую часть.
Вскоре после этих переживаний командир роты по секрету сообщил, что в Ленинград от нас скоро пойдет машина, и если я получу разрешение командира батальона, то он готов несколько дней обойтись без санинструктора. Было известно, что в Ленинграде живет моя сестра Ада. Разрешение было получено, и я стала узнавать, кто будет назначен водителем. Им оказался хорошо мне знакомый Саша Подколзин. Дело было в том, что моя сестра Ада жила на Моховой, и от покладистости водителя многое зависело, поскольку поездка на Моховую не совпадала с основным маршрутом. Тогда еще не была забыта блокада, и каждому, имеющему родственников в Ленинграде, собирали подарки в виде кусков мыла, концентратов, сухарей и пр. Мне от старшины роты достался царский подарок — почти полная наволочка свежевыловленной рыбы.
До Ленинграда мы добрались вполне благополучно. Саша подбросил меня до Моховой, и там состоялась радостная встреча с Адой, которую я не видела очень долго. Ада жила тогда в большой коммунальной квартире, но людей в ней осталось немного: некоторые эвакуировались, некоторые умерли в блокаду от голода. Однако бесценная рыба требовала немедленного вмешательства. Мы расстелили газеты и принялись за дело… <…>
За те два или три дня, которые я провела у Ады, наш газик загрузили тонной тола и покрыли его брезентом. Состав пассажиров несколько изменился. Теперь трое сидели в кабине, а меня посадили в кузов и дали в руки маленький чемоданчик, приказав обращаться с ним бережно и не выпускать из рук. В нем, переложенные ватой, лежали капсулы детонаторов.
Мы рано выехали из Ленинграда и ехали по направлению к теперешнему Сосновому Бору. В какой-то момент нам пришлось, пропуская встречную машину на узком месте дороги, податься вправо и выехать на обочину. После этого машина забуксовала и никак не могла тронуться с места. Тогда Саша вытащил лопату и пошел разгребать жидкую грязь перед машиной, в которой мы застряли.
Раздался страшный взрыв — и сразу истошный вопль сидевшего в кабине капитана: «Товарищи, кого убило?» Так он кричал несколько раз.
Саша попал лопатой на отвод противотанковой мины. От него не осталось НИЧЕГО, кроме окровавленного куска ноги, который был заброшен метров за сто, на другой берег небольшой речушки Воронки. Меня выбросило через весь кузов за задний борт. Своего чемоданчика я из рук не выпустила. Прошло очень много лет, но я помню Сашу, как будто это было вчера. Помню, что у него были рыжеватые волосы, немного веснушчатое лицо, ловкие движения и какое-то внутреннее благородство. И говорится <это> не потому, что он погиб, а просто это правда.
После всего случившегося все встречные и попутные машины останавливались, и водители качали головами: ведь на нашем месте мог оказаться каждый. Все старались помочь нам отремонтировать машину. Удалось восстановить ее настолько, что через несколько часов мы смогли самостоятельно ехать, хотя и с черепашьей скоростью.
Хорошо еще, что кто-то мог вести машину, но второй должен был всю дорогу вытирать водителю лицо и глаза. Для этого пришлось часто останавливаться. К ночи мы добрались до Тисколово и, очутившись среди своих, поведали о том, что случилось.
Вид у всех был ужасный: ведь стекол и кабины как таковой не было.
На рассвете послали за краснофлотцем, который был оставлен на дороге сторожить опасное место. Он изрядно продрог, ведь даже костра нельзя было разжечь, оставался только жалкий фонарик. Не понятно, как он выжил.
Утром состоялись похороны Саши, похоронили его как раз на высоком обрыве, которым оканчивалась песчаная отмель… Отданы были все воинские почести с троекратным залпом.
С тех пор мне не довелось побывать в Тисколово, но хотелось бы думать, что могила сохранилась.
К концу жизни часто задумываешься, как лучше умереть: внезапно, оставшись в памяти близких таким, как, например, Саша, или влачить долгую, не всегда почитаемую жизнь.
Меня после всего положили на несколько дней в лазарет, из которого я самовольно сбежала в свою роту. От начальника, с которым я конфликтовала, не последовало никаких наказаний.
Не совсем уместно говорить здесь о нашем вооружении, но у нас были тогда только винтовки Мосина, других не было. Но в действительности говорить о винтовке следует как о винтовке Мосина — Залюбовского. Последний после ухода Мосина разработал технологию и внедрил ее в жизнь, но поскольку Анатолий Петрович покинул Россию в <19>20-м году, имя его по понятным причинам исчезло. После перестройки я узнала, что Анатолий Петрович был моим хоть и не кровным, но родственником. Но это совсем не относится к рассказу о войне.
После описанной трагедии жизнь продолжалась, и хочется рассказать о том, чем мы занимались и каково было то самое основное наше назначение, давно переставшее быть военной тайной.
Наш отдельный батальон проектировал и строил ВПП для истребителей, двигаясь вместе с фронтом и строя километровые (по длине) взлетно-посадочные полосы. Работы велись в немыслимо короткие сроки. В моей записной книжке сохранилась запись о тех местах, где мы их сооружали. Мой брат Лёня был одно время заместителем командира по этой части и подверг критике мои записи, но в свое оправдание могу сказать, что они были сделаны уже после войны. Вот короткий перечень тех мест. Многих, наверное, уж и не существует: Иссад, Выстав, Новая Ладога, Плеханово, Бернгардовка, Проба (Рахья), Кронштадт, Борки, Красная Горка, Гора-Валдай, Ломаха, Липово, Выбье, Тисколово, Клопицы.
Некоторые эпизоды из жизни того времени достойны особых пояснений. В Копорье нужно было построить эту самую ВПП в неимоверно короткие сроки: это было связано с началом наступления наших войск. Немцы, которые уже пользовались существовавшим до того аэродромом, вспахали все поле плугом, приведя его полностью в негодное состояние. Сверху все было покрыто толстым слежавшимся полуметровым слоем снега. Был объявлен очередной аврал, и все, кроме разве командира, вышли на работу. Сначала вручную разгребали снег, потом ломами измельчали борозды, утрамбовывали их с помощью тяжелых, специально сделанных колод, потом укатывали чуть ли не единственным бывшим у нас катком, потом засыпали снегом и снова укатывали.
Мы почти не спали, но некоторые умудрялись заснуть хоть на несколько минут, подложив под себя черенок лопаты, а голову пристроив на ее ручку. Не обходилось это без несчастных случаев: как-то водитель машины, не заметив лежащего, слегка придавил его. Аэродром был построен за 22 или 23 дня, и впервые нас отвели на отдых. Мы очень долго спали, а на камбузе дежурили коки, которые кормили нас в любое время, вне всякого расписания. После суточного отдыха все началось сначала.
Хочется рассказать еще об одном эпизоде, связанном со строительством такой же полосы. Срочно понадобилась щебенка, которой в округе не было, но наши инженеры и тут нашли выход из положения. Откуда-то привезли большое количество слоистых бутовых плит. Две или три служили сиденьем, в руки давался тяжелый молот, а спереди помещали другие плиты, которые предстояло размельчить, превратив в щебень. Качество работы строго контролировалось. И опять дробили камни абсолютно все. Норма была немалая: один кубометр в день. Вряд ли после такой работы наши женские ручки были пригодны для ношения колец, браслетов или иных украшений… После нескольких дней такой работы меня увезли с места действия с резкой болью в спине, на чем моя карьера молотобойца окончилась и, к счастью, и для остальных тоже: щебенки было уже достаточно.
Раньше я уже писала о том, что все работы велись нами под постоянным обстрелом немцев.
Мы всегда знали, когда летная и когда нелетная погода, знали, когда и кто вернулся или не вернулся с задания, видели многие воздушные бои, которые велись прямо над нашими головами, видели, как израненных летчиков вынимали из кабины, и было непонятно, как они могли посадить машину точно на аэродром. Однажды на аэродром приземлился самолет с уже мертвым пилотом. Как-то по краю поля шел отряд новобранцев, а садившийся, почти неуправляемый самолет выделывал немыслимые пируэты. Громкая команда «Ложись!» уложила всех плашмя на землю, а двое совсем необученных лечь не успели. Крылом самолета головы ребят были срезаны, как ножом. Позже отец одного из погибших приезжал прощаться с сыном.
Наша внутренняя батальонная жизнь не отличалась разнообразием, но вовсе не лишена была событий.
Не помню, в каком году это было, но в батальон прислали пополнение — целую роту молодых необстрелянных ребят. На них страшно было смотреть, все дрожали от холода, сбившись в кучу, и похожи были на немецких военнопленных, каких рисовали тогда карикатуристы. Вскоре начались и всякие неприятности вроде нечаянных ударов топором по ноге, порезов и прочих травм. По счастью, командование вовремя сообразило распределить их по разным ротам, где они получили всякого рода поддержку, а заодно и кое-что для утепления из закромов «стариков». Но, однако, не для всех это кончилось благополучно, одного из несчастных судили военным трибуналом и приговорили к расстрелу, который происходил при всем честном народе. Иными словами, для этого построили весь батальон и привели к месту казни. Мне стоило большого труда избежать этого зрелища, мне это удалось, но леденящий душу рассказ все равно пришлось услышать.
В батальоне случилось и еще одно ужасное событие. Два молодых человека полюбили друг друга, и это не было редкостью. Но в этом случае почему-то оба они подверглись дикой травле. Причины этого мне неизвестны. Результатом этого было самоубийство совсем молодой девушки. Не имея других средств, она воспользовалась своей винтовкой. После этого прожила еще четыре часа, а я узнала об этом через минуту после выстрела, потому что к комбату мимо меня буквально пролетел начмед Орлов и успел мне об этом прошептать побелевшими губами. Это была Катя Коровякова, миловидная девушка, которую все любили. Нам не позволили хоронить ее и даже узнать, где могила. Ее приравняли к дезертирам.
После этого сменились комбат и замполит. Новый командир батальона майор Катунин оказался человеком, многое сделавшим для личного состава, при нем батальон удалось перевести на высшую категорию продовольственного снабжения, что в то время было делом серьезным.
Военные трагедии проистекали наряду с обычной жизнью, и под конец мне хочется рассказать и об одном смешном происшествии. Как-то раз моя близкая подруга была освобождена от работы по нездоровью и осталась дома. В то время мы жили в хорошей избе, хотя и на двухэтажных нарах, было тепло и, как мы считали, уютно. Утром я ушла вместе со всеми, а в обед заглянула проведать больную. Я застала ее мечущейся по постели, невнятно бормотавшей, в бреду! В наших санитарных сумках не было ничего, кроме перевязочных средств, простейших лекарств и градусника, который я и поставила больной. Через некоторое время он оказался где-то в ногах, а я в отчаянии выдумывала, чем бы помочь бедной страдалице. Все разрешилось довольно быстро, стоило только больной дохнуть на меня.
Дело было в том, что вместе с усиленным питанием мы стали получать так называемые наркомовские сто граммов водки. Не имея пристрастия к спиртному, мы с моей подругой не нашли ничего, кроме эмалированной мисочки, в которую и сливали ежедневно бесценный продукт, чтобы добро не пропадало. Проснувшись ночью и испытывая жажду, больная сделала несколько больших глотков из мисочки. Остальное понятно без слов, но все кончилось хорошо, никто ничего не узнал.
В конце <19>44-го года из политотдела ВВС КБФ пришло письмо, в котором предлагалось найти сотрудницу для работы в редакции газеты «Летчик Балтики»; о характере работы ничего не говорилось. У меня к тому времени сильно болела спина после упражнений, описанных выше. Не обошлось без участия моего брата, и я была отправлена из батальона восвояси. На этом навсегда окончилась моя медицинская практика. Однако интерес к медицине остался тоже навсегда.
Редакция в то время находилась в Ленинграде и занимала помещение где-то вблизи теперешней площади Мужества. Совершенно не помню прощания с батальоном и с моими подругами и способ, каким добиралась к месту новой службы. Отчетливо помню встретивший меня страшный грохот каких-то печатных машин и полчища крыс, которые бегали чуть ли не по ногам.
После устройства на новом месте я узнала, что крысы ведут себя совершенно беспардонно и ночью, несмотря на отодвинутые от стен кровати, умудряются перебегать через укутанные с головой наши тела. Наконец, любой поход в туалет требовал вмешательства сильного пола, превращаясь тем самым в публичную акцию.
Но главным для меня было то, что я смогла повидаться с моими дорогими мамой и папой. Они уже вернулись после эвакуации и жили в своей квартире, которая не была никем заселена, а это случалось довольно часто, если жильцы домов оставались без крова. Но наши свидания продолжались не очень долго, потому что всю редакцию вскоре после взятия (освобождения) Таллина перевели в этот город. Там для редакции был уже приготовлен целый большой деревянный дом, принадлежавший какому-то банкиру. Вся обстановка в нем сохранилась. Середину дома занимал большой зал с зеркалами, вокруг него было много всяких комнат. Кабинет хозяина был обит кожей и обставлен мягкой мебелью. Для персонала отвели удобную большую комнату. На втором этаже был настоящий женский будуар с белой мебелью на гнутых ножках. Но главное, что меня особенно поразило и привело в восторг, это ванная с дровяной колонкой, которую можно было топить и мыться когда угодно, а не по банным, как раньше, дням. И это было не единственной радостью: меня окружали совсем другие порядки и другие отношения между людьми, но об этом речь впереди.
Среди сотрудников редакции были очень интересные и достойные люди. Не всех помню, но хочется написать хотя бы о некоторых. Был среди нас писатель Анатолий Кучеров, человек совсем не военного склада. Мне вспомнился один эпизод, с ним связанный. У него болела голова, и он обратился к нашему печатнику: «Вася, не будете ли вы так любезны сходить в аптеку для меня». В ответ Вася фыркнул и остался на месте. К счастью, рядом был некто, хорошо знающий военную иерархию, и он просто приказал. Дело было в том, что Кучеров имел звание капитана, а Вася был простым краснофлотцем.
Через минуту таблетки были уже в руках у Кучерова.
В кабинете хозяина расположился главный редактор Чернух. Он любил рассказывать, как они с напарником питались во время голода. «Мы выйдем на улицу, настреляем ворон, потом изжарим их и едим. Назавтра опять настреляем и т. д.». Он любил такие рассказы. Оставалось непонятным, откуда брались вороны, если к тому времени уже съели не только собак, но и кошек. Но Чернух был весельчаком, и да простится ему эта фантазия. У него был заместитель Русаков, которого не запомнила в основной роли, но зато у него была бессмертная фраза, которая произносилась в присутствии молодых сотрудниц: «Орел мух не ловит». Перед самым его отъездом в другую часть я тоже была удостоена такого сообщения.
В большом зале постоянно сидел наш художник Лев Самойлов. Он прошел трудный военный путь: участвовал в знаменитом Таллинском переходе, тонул, чудом спасся и наконец попал к нам в редакцию. У него было обыкновение каждый раз при появлении какой-нибудь из сотрудниц отпускать какую-нибудь дурацкую реплику вроде: «Верка, — (Зинка или Панька), — у тебя в фигуре есть что-то венерическое». Сначала мы очень сердились, потом перестали обращать на это внимания, и все постепенно прекратилось, тем более что на поверку Лёва оказался добрым малым и хорошим товарищем.
К нам часто заходил знаменитый в то время карикатурист Владимир Гальба. Он очень ловко изображал многих из нас и наше начальство и тем очень нас веселил. Особенно ему удавалась египетская фигура со ступнями, повернутыми в одну сторону, туловищем анфас, а головой — в другую. Еще бывал у нас знаменитый шахматист, фамилию которого не помню. Бывали также сотрудники политотдела ВВС.
Почти напротив нас находился Смерш — «Смерть шпионам!», — так называлась организация, ведающая нашей политической нравственностью. Она работала преимущественно по ночам, и, когда нас туда вызывали, все об этом знали, потому что наше рабочее время как раз приходилось на ночь. Таким образом, для нас не было секретом, кто является осведомителем и кто чаще других туда бегает. Один раз я была туда вызвана для дачи показаний против моего начальника, который высказывался по поводу нового указа о присвоении звания «Мать-героиня». Он тогда прошелся как-то, что это приравнивает женщин к племенным коровам или как-то в таком духе. У меня остались очень тяжелые впечатления от этого допроса, и я с чистой совестью отрицала, что слышала что-то подобное. В конце этого диалога у меня потребовали комсомольский билет и вытащили пистолет… Потом повели к начальнику, который почему-то велел меня отпустить.
Теперь же мне хочется рассказать о человеке, на котором держалась решительно вся редакция. Это был Зельманов Акива Львович, секретарь редакции. Ни одна самая маленькая заметка не проходила без его правки, он был главным действующим лицом при выпуске газеты. Он был высоким профессионалом. Мы поддерживали с ним связь и после войны, а его журналистские статьи вызывали восхищение.
Поначалу меня определили в помощники к главному корректору Хомякову Анатолию Федоровичу, у которого я научилась распознавать разные корректорские крючки, а заодно и поняла степень ответственности, лежащей на нем…
Вспомнился один эпизод, который отчасти характеризует обстановку того времени в Таллине. Какое-то время мы работали ночью не в своей редакции, а в чужой типографии, которая помещалась на улице Пикк. Пешком до нее было минут двадцать ходу. Вероятно, эта типография была удобнее для печатания газеты. Там же делались оттиски гранок для корректоров. В один из дней, окончив работу и почувствовав непреодолимое желание спать, я, не дожидаясь машины, которая обычно приходила за нами, пешком отправилась в свою редакцию на Эндла, 12. Мой путь шел через улицу Карья, которая была полностью разрушена, но проезжая часть была расчищена для транспорта. Машины тогда ходили с затемненными фарами. На этот раз я была буквально ослеплена ярким светом незатемненных фар и испугана летящей прямо на меня машиной. Не знаю, какое по счету чувство заставило меня вскарабкаться на кучу кирпича, тем более что напоследок <в машине> настежь была распахнута дверь, чтобы меня сбить. Надо еще добавить, что к этому времени уже была введена новая женская форма и нетрудно было видеть, что впереди идет женщина.
После этого случая нам категорически запретили ходить ночью пешком, но всегда дожидаться прихода машины.
Мое обучение корректорскому делу длилось недолго. В это время по радио начали передавать, а точнее диктовать, последние известия, и это шло в быстром темпе, после чего нужно было сразу записанный текст отдавать в набор. Так в редакции появились радио-Паня и радио-Вера. При записи нельзя было пропустить ни единой буквы. Почерк у моей подруги был прекрасный и четкий, а мне пришлось ковылять позади и делать много ошибок. Но доброжелательность и спокойствие Акивы Львовича скоро дали свои плоды. Так мы и работали вместе довольно долго.
Не знаю, кому пришла в голову такая мысль, но решено было организовать выездную редакцию; это было связано с бурным наступлением наших войск. Для этой цели снарядили большой грузовик «шевроле», набив его всем необходимым для выпуска газеты. Туда поместились наборные кассы, маленький печатный станок и весь персонал. Для этой поистине исторической миссии выбрали и меня. Главным редактором был назначен на этот случай Иосиф Царт. Наш путь начался от парадной нашего, ставшего почти родным дома на Эндла, 12, длился долго, мы проезжали через множество городов, но кончился наш путь в Берлине.
Когда мы останавливались где-нибудь на ночлег, обязательно кто-то бодрствовал: не везде были рады нашему приходу. Запомнился мне город Кемпице, там мы ночевали и некоторое время гуляли, давая отдых водителю. Заодно нас всех поразила красота польских пани. Они казались нам очень изящными и хорошо одетыми. В конце концов мы доехали до города Кольберга. Точнее, это был не сам город, но что-то вроде военного городка, расположенного в лесу, вблизи моря, в очень красивом месте. Там мы обосновались и жили вплоть до того времени, когда был взят Берлин.
Разумеется, мы усердно выпускали газету. Кажется, я не упоминала, что она была форматом в одну четверть нашей таллинской.
В Кольберге нас ждал неслыханный комфорт: маленькие домики были оборудованы всем необходимым, были автономное электроснабжение, водопровод и канализация, хорошо сконструированные маленькие кафельные печки и, наконец, полные подвалы всяких домашних заготовок разных овощей. Там же, в подвале, был изрядный запас брикетов, похожих на наши торфяные для печей. Я жила в домике, куда вскоре приехала молодая инспектор из политотдела. Ее работа была мне неизвестна, но зато мне хорошо была видна роль двух полковников, которые каким-то образом появились уже в Кольберге. Я даже помню их фамилии, но намеренно не стану о них писать. Они приехали для того, чтобы поживиться трофеями, и для этого разъезжали по всей округе, собирая брошенные немцами вещи, среди которых попадались и весьма ценные. Это была одна из позорных страниц войны, но, увы, не единственная.
Выпуск газеты не прекращался, и она была нарасхват в частях, куда ее привозили. Мы продолжали свою ночную работу, но оставалось время и для прогулок по лесу. Так я набрела на стадо коров, жалобно мычавших, видимо, брошенных и долго не доенных. Все были одинаковые — пятнистые, черно-белые — и, наверное, породистые. К этому времени мобилизовали местное население, конечно, женщин, для уборки территории и сортировки брошенного немцами. Мне удалось привести одну корову этим женщинам, у которых были и дети. Меня не только благодарили, но все время просили дать какую-нибудь бумагу, удостоверяющую, что корова не украдена, а передана им по закону, чего я сделать, конечно же, не могла.
Не могу удержаться от описания того, как мы питались. Была организована гарнизонная кухня невдалеке от нашего жилья, и ходу туда было минут пятнадцать-двадцать. При первом же нашем появлении в столовой к нам подбежал некто в белоснежном переднике и сообщил, что сейчас мы будем завтракать, а на обед нам предстоит самим заказать что-нибудь по нашему выбору. Сначала мы решили, что это шутка, но потом выяснилось, что наши коки истосковались по настоящей кухне и рады были показать свое искусство. И действительно, нам долгое время готовили самые изысканные блюда, а повара, долгое время варившие только кашу, старались показать свое искусство. Со временем, правда, доступ к продуктам был не то что ограничен, но упорядочен, и наше меню стало чуть однообразнее.
В один прекрасный солнечный день, хорошо выспавшись, я решила прогуляться по направлению к морю. Это было совсем близко от наших домиков, и на эту прогулку не требовалось даже разрешения. Выйдя на пляж, я смотрела на тихое море, бесшумные маленькие волны и перевела взгляд на пляж — широкую песчаную поверхность. Вдруг мне почудилось, что из песка высовывается что-то вроде человеческой руки… Я перевела взгляд в сторону и там тоже увидела части человеческих тел. Они все были целехоньки, разбросаны по всему пляжу и наполовину засыпаны песком. Весь пляж был усеян этими мертвыми телами. Ни с чем не сравнить ужас, охвативший меня. Я бегом ринулась домой.
Позже высказывалось предположение, что это были останки <пассажиров> «Густлова», потопленного нами. Там были во множестве гражданские…
Перед самым взятием Берлина мы двинулись в путь. Дорога до Берлина была ужасна: сплошь по обочинам дороги лежали тела убитых и страшно вздутые лошадиные туши, и все это растянулось на несколько километров. Я часто закрывала глаза, чтобы не видеть этого. Так или иначе, мы доехали до Берлина, и первое место, где мы остановились, была Александерплац.
Едва остановилась наша машина, как ее сразу окружила масса людей в полосатых тюремных костюмах. Это были заключенные, которых выпустили из тюрем. Я была единственным сколько-нибудь знающим немецкий, а потому все внимание было направлено на меня. Они просили сказать, где находится комендатура, потому что они, вероятно, были голодны и искали какого-нибудь прибежища. Кое-как нам удалось узнать, где та самая комендатура и направить их по нужному пути.
После долгих поисков мы пристроились к какой-то редакции и не только там поселились, но и выпускали газету. Самый большой номер был выпущен по случаю победы. Конечно, с портретом Сталина на всю страницу. Мы провели в Берлине несколько дней, но о подписании в Реймсе мы узнали, прогуливаясь не где-нибудь, а на Колонне Победы — так называлась высокая круглая башня, бывшая некой достопримечательностью. Об этом нам сообщили поляки, которые тоже осматривали эту ротонду. В тот же день или на следующий мы пошли к Рейхстагу, на котором уже развевался наш флаг. Каждому хотелось увековечить свое имя на стенах именно этого здания. Я, конечно, не была исключением. Но все нижние поверхности были уже исписаны, и пришлось подставить какие-то ящики и с помощью моих товарищей все-таки сделать надпись: «Вера Будникова из Ленинграда, май 1945 г.». На большее не хватило мела, а еще останавливал риск сломать себе шею на самом интересном месте.
А вот вечером восьмого мая начался самый счастливый праздник. В этот день особенно внимательно нужно было записывать все передаваемые сообщения, тем более что рядом не было Пани и вся ответственность лежала на мне одной.
В тот самый миг, как я настроилась писать, влетели в мою «радиорубку» несколько офицеров с бутылками шампанского и хрустальными бокалами, стали наливать его и душить меня в объятиях с криком: «Война кончилась!» Я отбивалась как могла и каким-то чудом умудрилась кое-что записать. Позже, правда, весь текст повторили и потом повторяли еще не раз. Как будто знали, чтó у нас происходит.
Но главный салют был чуть позже: из окон, с балконов и просто с земли началась стрельба из всего, что могло быть для этого пригодно. Мне дали в руки какое-то оружие, и я палила с балкона трассирующими пулями в небо. Все это продолжалось очень долго, и можно только удивляться, что никого не подстрелили и не ранили. Было выпито много шампанского, и оно, конечно, было из бункера Гитлера, как и все вкусные вещи, которые появлялись невесть откуда…
На следующий день мы отправились впервые с экскурсией по городу. Мы побывали в рейхсканцелярии; там в одной из комнат были штабеля коробочек с какими-то медалями. Мы с наслаждением расшвыривали их ногами и даже топтали. Теперь здания рейхсканцелярии нет: его снесли начисто как воспоминание о позорном прошлом.
Мы прошлись и по кабинетам Рейхстага. Нам говорили, где кабинеты Гитлера, Геббельса и пр., но за достоверность этого не ручаюсь.
В кабинете Геббельса были спущены хрустальные люстры, и я взяла на память одну маленькую деталь, но потом с отвращением ее выбросила.
У меня до сих пор хранятся фотографии, сделанные нашим фотографом В. Горбуновым, где есть разрушенный Рейхстаг, и рейхсканцелярия, и все описанные кабинеты.
Вскоре мы отправились в обратный путь. Дорога до Таллина оказалась не такой веселой, как предыдущие дни: по дороге на большой скорости нас принялась обгонять полуторка, причем с правой стороны. Не понимаю до сих пор, каким образом это произошло, но нас отбросило к левой обочине, и мы врезались в дерево на левой обочине. У водителя оказались сломанными несколько ребер, наш главный, Иосиф, был ранен в глаз, но по счастью пострадало только веко. В каком-то немецком госпитале ему наложили швы, остальные члены команды отделались ушибами и синяками. Машина пришла в полную негодность. Не помню, как нас перегрузили на какой-то другой транспорт <…>.
Полевая почта между тем работала очень быстро, и моему брату сообщили, что редакционная машина разбилась вдребезги и живых там не осталось. Целых три дня бедный Лёня оплакивал сестру, и только после этого стало ему известно, что все живы.
Теперь о конце моей военной карьеры. Отец мой до эвакуации заведовал кафедрой в ВВМИСУ, в которое был преобразован бывший Инженерно-строительный институт. И, презрев все интеллигентские запреты, он написал письмо адмиралу Трибуцу, командующему Балтийским флотом. В нем он просил о демобилизации дочери, которая должна учиться и в случае отказа потеряет еще один учебный год. Основанием для этого было то обстоятельство, что всех флотских демобилизовали значительно позднее, чем пехотинцев. В самом деле, мы с завистью смотрели, как мимо нас целыми полками шли домой демобилизованные. Более того, когда я приезжала на зимние каникулы уже зимой, мои подруги еще томились на военной службе.
О письме Трибуцу я ничего не знала и в какой-то день занялась ванной. Для топки нужны были маленькие полешки, и, когда я колола их, одно отлетело мне прямо в лоб. В этот самый момент я получила приказание явиться в отдел кадров. Такие приказы не терпят промедления, и нужно было немедля туда отправляться. На лбу в это время вздулась довольно большая шишка. Мне посоветовали туго обвязать голову поясом, чтобы шишка немного опала, а перед входом в отдел кадров его снять. Вызов в этот отдел обычно не предвещал ничего хорошего, и потому меня это, конечно, испугало.
Подойдя к дверям отдела кадров, я, разумеется, сдернула давящую повязку и предстала перед начальственными очами. И тут… мне был вручен приказ о моей немедленной демобилизации из войск ВВС КБФ. Приказ не допускал никаких промедлений. В этот момент я почувствовала, что на лбу снова вздувается шишка и быстро достигает первоначальных размеров. Кадровик внимательно посмотрел мне в лицо, но ничего не спросил и отпустил меня. Уже вечером того же дня поезд увозил меня в Ленинград к родителям, которые меня вовсе и не ждали так быстро.
Еще несколько слов восхищения тем, как был организован прием демобилизованных в городе. В день приезда я отправилась в специальный пункт приема, который находился в теперешнем ДК Ленсовета. Там, пройдя длинный коридор и входя по очереди во все кабинеты, я через час или даже меньше вышла оттуда с новеньким паспортом, пропиской, продуктовыми карточками, талонами на все, что можно вообразить.
Назавтра я уже сидела в аудитории, став с этого дня студенткой ЛЭТИ.
ЭПИЛОГ
Если кто-то прочитает эти воспоминания до конца, то обнаружит разницу в изложении разных частей. Первая часть была написана на обычной пишущей машинке, и для меня не составляло труда переделать, вставить или дополнить что-то. После произошла быстрая потеря зрения, и я надолго была лишена общения с печатным словом. Первый человек, который поверил в меня и разрешил заниматься в компьютерном классе, была Тамара Михайловна Воеводина, за что я ей бесконечно благодарна. Моим первым учителем был Владимир Николаевич Давиденко. Никакие слова благодарности не годятся, В. Н. каким-то необъяснимым образом дал мне понять, что потеря зрения еще не конец света.
Вторым моим учителем стал Юрий Евгеньевич Левичев, он же остается им до сих пор. С его помощью мне удалось постичь множество компьютерных тайн, и я все время боюсь, что его бесконечное терпение когда-нибудь кончится.
Самое трудное для меня — правка и всякие исправления. Но я нашла способ — просить знакомых помочь мне. Действует безотказно: почти сразу мне приходит по электронной почте исправленный и даже отредактированный текст. Благодарю за такую помощь Т. Игнашеву, И. Райнер, Е. Александрова. Непрерывный патронаж во всем, что касается компьютера, в любое время осуществляет А. Матвеев, которого также сердечно благодарю.
Публикация Евгения Александрова