Утопия как политический проект
Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2020
Есть разница между утопистом и реформатором, то есть человеком, который исправляет существующий мир, вместо того чтобы возводить на его месте новый. Ежи Шацкий. Утопия и традиция
Государь, уезжая, оставил в Москве проект новой организации, контрреволюции революции Петра. Пушкин — Вяземскому. 16 марта 1830 г. |
Утопическая традиция, возникшая в глубокой древности, многообразна.
Нас в данном случае интересуют те утопические модели, создатели которых стремились к воплощению государственного идеала вполне определенного типа.
Мы возьмем для беглого рассмотрения два типа утопических проектов. Об одном из них писал Ежи Шацкий, польский социолог, автор фундаментальной работы, из которой взят эпиграф: «Вольтер сказал как-то, что Руссо призывает людей опуститься на четвереньки. Ничего подобного. С тем же успехом можно было бы обвинить канцлера Мора в том, что он призывает англичан наперегонки плыть на его счастливый остров (Утопию. — Я. Г.). Дело не в практических рекомендациях, но в том, чтобы продемонстрировать теоретическую альтернативу существующему состоянию, в котором царят насилие, угнетение и вражда».[1]
Относительно практических рекомендаций дело тоже непросто. Но примем этот тип утопий как преимущественно теоретический.
Существует и другой тип утопических проектов. Суть их в том, что государственный или религиозный деятель, обладающий силой и властью, взяв за основу либо уже существующую, либо им самим сконструированную модель, старается ее реализовать. Это — случай демиурга.
Оба случая выбранных нами утопических проектов между собой связаны, как мы увидим, чрезвычайно важной для нашего общего сюжета тенденцией.
Это парадоксальное сочетание прекраснодушной мечты с неограниченным насилием.
Тот же Ежи Шацкий сказал со всей прямотой: «Утопическая мысль приближается к революционности постольку, поскольку указывает на необходимость применения политических средств ради осуществления идеала, отвергая вместе с тем мысль, будто при этом можно обойтись без борьбы и насилия. Заметим кстати, что среди утопистов очень редко можно встретить апологетов насилия, но уж если утопист вступает на этот путь, он не остановится ни перед какой крайностью. Убежденный в достоинствах своего проекта, он готов платить любую цену за его реализацию. Из любви к человечеству он будет сооружать гильотины, во имя вечного мира — вести кровавые войны. Ведь он максималист».[2]
Один из сильнейших философских и историософских умов русской культуры Семен Людвигович Франк, размышляя о русской интеллигенции, писал: «Из великой любви к грядущему человечеству рождается великая ненависть к людям, страсть к устроению земного рая становится страстью к разрушению».[3]
Это соображение, столь простое, сколь и глубокое, имеет куда более общий смысл, нежели характеристика одного — утопического — аспекта русского интеллигентского миропредставления. Это точное определение опасности утопического сознания вообще.
Два очень разных исследователя проблемы пришли, как видим, к единому выводу.
Другой значительный русский философ Николай Ануфриевич Лосский подошел к проблеме с несколько иной стороны: «Даже абсолютные ценности в условиях психоматериального бытия зачастую требуют для обеспечения доступа к ним, для сохранения условия пользования ими таких действий, которыми разрушаются относительные ценности, дорогие и самоценные для тех или иных субъектов <…>. Гениальные реформаторы вроде Петра Великого, разрушающие старые формы жизни, участники гражданских войн во время великих революций, борющиеся за абсолютные ценности, переживают тяжелую драму, внося в мир зло в борьбе за добро».[4]
Если присмотреться к сущностным аспектам этих утопий, предшествовавших эпохе Петра, то обнаружится, что идеальные общества неизменно построены на той или иной форме насилия и стремятся к тому, что Петр называл «регулярностью», то есть к жесткой и контролируемой системе. Не говоря уже о том, что, как правило, возникновение утопических проектов связано с кризисами, чреватыми насилием.
Знаменитое государство Платона — жесткая всеохватывающая система, разработанная им в диалогах «Критон», «Тимей», «Государство» и «Законы».
В своей классической истории античной философии Вильгельм Виндельбанд, тщательно проанализировав эти тексты, приходит к отчетливому выводу: «Философ требует (доводя до крайности политический принцип греков) от индивида, чтобы он совершенно растворился в государстве, а от государства, чтобы оно охватывало и определяло всю жизнь своих граждан». Обеспечивают реализацию этого принципа два высших сословия — философы и воины, объединенные в единой правящей группе стражей.
Все остальные «отдают государству свой долг, создавая своей работой материальную основу государственной жизни и подчиняясь руководству стражей». При этом жизнь последних должна быть урегулирована с самого рождения. «Платон, проникнутый сознанием важности деторождения, не хочет предоставить брак произволу индивидов, а устанавливает, чтобы правители государства заботились путем соответствующего отбора о нарождении здоровых следующих поколений. Но воспитание молодежи должно принадлежать в полном объеме государству».[5]
Несмотря на то что на вершине власти находятся философы, определяющая роль в сохранении и функционировании этой идеальной системы принадлежит воинам. Еще и потому, что такой военизированный тип государства обеспечивает, по убеждению Платона, защиту от внешних врагов.
Это и неудивительно. «Государство» было написано в 350 году до н. э. — за три года до начала наступления Филиппа II Македонского на греческие полисы. Это был закат греческой демократии. Мощной Македонии, как считал Платон, могло противостоять «регулярное», хорошо отлаженное и дисциплинированное военизированное государство.
Для Платона все это отнюдь не было интеллектуальной игрой. Он дважды пытался уговорить тиранов Сиракуз — Дионисия Старшего и Дионисия Младшего — реализовать его идеи. В первый раз это едва не стоило ему свободы, во второй — жизни.
Известная нам более поздняя — практическая — попытка построить утопическое государство — «город Солнца» — пергамского царя Аристоника родилась в ситуации яростной войны с Римом. Аристоник провозгласил всеобщее равенство, освободил рабов и призвал их, как и бедняков, под свои знамена.
«Город Солнца», утопия гелиополитов, просуществовал четыре года, пока Аристонику удавалось громить римские экспедиционные войска и войска их союзников. В конце концов он был разбит, пленен и казнен в Риме.
С удивительным постоянством попытки реализовать утопические проекты оказывались связанными с жестоким насилием.
В начале ХIV века в Италии проповедник фра Дольчино, блестяще одаренный оратор и воин, глубокий знаток Священного Писания, попытался построить царство Божие на земле с помощью мечей своих последователей. Он исповедовал учение вечного Евангелия, доктрину, провозглашенную монахом Иоахимом Флорским более чем за сто лет до того. Название доктрины восходило к тексту Апокалипсиса: «И увидел я другого ангела, летящего по средине неба, который имел вечное Евангелие, чтобы благовествовать живущим на земле…» (Откр. 14: 6).
Учение Иоахима Флорского — чрезвычайно обширная и сложная система, построенная на толковании различных текстов Священного Писания. В упрощенном виде суть его сводится к пророчеству о неизбежном наступлении века Параклета. В переводе с греческого Параклет — Утешитель, о котором говорит Иисус своим ученикам во время Тайной вечери: «Утешитель же, Дух Святый, Которого пошлет Отец во имя Мое, научит вас всему и напомнит вам все, что Я говорил вам» (Иоан. 14: 26). Иоахим предрекал явление истинно верующих, познавших истину учения Христа — в отличие от погрязших в грехах адептов папы римского: «Эти настоящие монахи добровольно избранной бедности начнут собой век Параклета, когда по одухотворенности всех внешних форм будет господствовать поклонение Богу в духе и истине через блаженство чистого созерцания. Это и есть новое благовествование, принесенное Иоахимом, вечное Евангелие».[6]
Но в назначенный Иоахимом срок эра Параклета не наступила. Его идеи проповедовали еще несколько вдохновенных еретиков, ставших жертвами инквизиции. И наконец Дольчино решил, что пришло время воплотить в жизнь прозрения Иоахима. Он уповал на молодого короля Сицилии Федериго II Арагонского, непобедимого и непримиримого врага папы. Федериго II, по убеждению Дольчино, должен был своим мечом сокрушить Рим и открыть эру вечного Евангелия. А когда Федериго II не оправдал его надежд, Дольчино с полутора тысячами своих фанатичных сторонников сам взялся за оружие.
И эта утопия не реализовалась. После нескольких лет успехов в боях с феодальными ополчениями Дольчино был взят в плен и казнен с чудовищной жестокостью…
Сочинение, давшее название всему корпусу интересующих нас текстов, равно как и политической традиции («Утопия»), было написано английским юристом Томасом Мором, философом, гуманистом, другом Эразма Роттердамского и Ульриха фон Гуттена.
«Утопия» — обширный трактат-наставление государям — написана Мором в 1515—1516 годах, когда он был разочарован внутренней и внешней политикой Генриха VIII, ко двору которого был близок. Англия тогда вмешалась в европейские войны.
«Социалистическая» направленность «Утопии» известна. Нас же в данном случае интересует один ее сюжет. На общем идиллическом фоне сочинения выделяется большая глава «О военном деле», которая в общем контексте производит неожиданное впечатление.
Утопия, которую ценили основоположники марксизма и вообще мыслители социалистического толка, устроена вполне «регулярно». Все города острова построены по одному образцу. Все жители городов одеты в одинаковую одежду. Занятия утопийцев не слишком обременительны, но вполне единообразны. «У всех мужчин и женщин без исключения есть единое общее дело — сельское хозяйство. Ему обучают всех с детства <…>. Помимо сельского хозяйства (которым, как я сказал, заняты все) каждый изучает что-нибудь еще, как бы именно свое. Они обычно заняты прядением шерсти или же обработкой льна, ремеслом каменщиков, жестянщиков или плотников. И нет никакого иного, сколько-нибудь важного занятия, которое было бы достойно упоминания».[7]
Вся жизнь утопийцев строго контролируется специально выбранными должностными лицами, которые, однако, тоже трудятся, выбирая себе ремесла.
«Главное и почти что единственное дело сифогрантов (надсмотрщиков. — Я. Г.) — заботиться и следить, чтобы никто не сидел в праздности. Но чтобы каждый усидчиво занимался своим ремеслом…»[8]
В «Утопии» ограниченный рабочий день — шесть часов. Но и время обширного досуга четко регламентировано.
Описание жизни утопийцев напоминает армейский распорядок: послеобеденный сон; ночной сон — восемь часов; около восьми вечера полагается ложиться спать — отбой.
«Что остается лишним от часов на работу, сон и еду, дозволяется каждому проводить по своей воле (личное время. — Я. Г.), но не проводить это время в разгуле и беспечности, а часы, свободные от ремесла, надобно тратить на другие занятия по своему вкусу». Этот вкус, однако, тоже фактически регламентирован — рекомендациями. Те, у кого есть к тому способности, занимаются это небольшое время наукой. И особо преуспевшие в науках переходят в сословие ученых.
Из этого сословия выбирают священников, дипломатов и самого правителя.
Но посреди этой полуказарменной идиллии мы встречаем обширную главу, называющуюся «О военном деле».
Есть свидетельства, что Мор хорошо знал сочинения Платона и в частности «Государство». «Регулярность» жизни в Утопии не выглядит столь жесткой, сколь в государстве Платона, но что касается военного дела и роли воинов в жизни Утопии, то этот сюжет у Мора вполне сопоставим с идеологией идеального государства Платона, существующей в пространстве между победоносными для греков войнами с Персией и надвигающейся македонской опасностью.
Глава «О военном деле» начинается вполне в духе представлений гуманистов: «Война утопийцам в высшей степени отвратительна как дело поистине зверское <…>. Вопреки обыкновению почти всех народов, для утопийцев нет ничего бесславнее славы, добытой на войне».[9] Однако же Мор предлагает тщательным образом разработанную утопийскую «науку побеждать». У науки этой есть свои особенности. Утопийцы «в назначенные дни усердно занимаются военными упражнениями; и не только мужчины, но и женщины». Утопийцы большое значение придают военной технике: «Они с чрезвычайной ловкостью придумывают машины; сделав их, они тщательнейшим образом их прячут <…>. При устройстве машин более всего они пекутся о том, чтобы было их легко перевозить и удобно поворачивать».[10]
Технология устройства лагерей у Мора явно восходит к римским образцам.
Утопийцы отважно сражаются, когда их вынуждают, но предпочитают использовать наемные войска из соседних государств.
И есть у них ряд приемов, лежащих далеко за пределами представлений военной этики и напоминающих практику ассасинов средневекового мусульманского мира — этого «ордена» политических убийц. «После объявления войны они стараются тайно и в одно время развесить в самых видных местах неприятельской земли много листов, скрепленных утопийской государственной печатью. В этих листах они сулят огромные награды тому, кто убьет вражеского правителя, меньшие, хотя тоже весьма великие, награды назначают они за каждую в отдельности голову тех людей, которые внесены в эти списки <…>. Ту награду, которую они предлагают дать убийце, удваивают тому, кто приведет к ним живым кого-нибудь из внесенных в списки. Также и самих внесенных в списки они приглашают действовать против сотоварищей, предлагая им плату и вдобавок безнаказанность <…>. Если не получается таким образом, то утопийцы разбрасывают семена раздора, выращивают их, завлекая надеждой на власть брата правителя или кого-нибудь из знати».[11]
Все это складывается в стройную «военную науку».
Через без малого сотню лет (в начале ХVII века в другом конце Европы — в Италии) было написано другое не менее знаменитое сочинение подобного жанра, автор которого, безусловно, знал сочинение Мора.
Томмазо Кампанелла, монах-доминиканец, до написания своей утопии прошел через тяжкие испытания. Его четырежды арестовывали по обвинению в ереси. Каждый раз ему, человеку блестяще образованному и яркому, удавалось опровергать доносы, тем более что он и в самом деле был правоверным католиком. Но в 1599 году он стал одним из организаторов заговора в Неаполе, находившемся под властью Испании. Заговорщики надеялись свергнуть испанское иго при содействии турецкого флота. Заговор был раскрыт. Большинство заговорщиков казнено. Кампанелла перенес чудовищные пытки, но не признал своей вины и правдоподобно симулировал безумие. Это спасло его от смерти. Впереди было 27 лет в тюрьме инквизиции. Там он и написал «Город Солнца».
Таким образом, великая утопия стала результатом неудавшегося мятежа и тяжелейших испытаний ее автора.
Разумеется, вся жизнь счастливых обитателей города Солнца предельно регламентирована, включая сексуальные отношения и деторождение. Института брака и постоянных пар там нет. Пары для каждого отдельного деторождения подбирает государство. Оно же и воспитывает детей. При этом Кампанелла ссылается на авторитет Платона.
Чрезвычайно подробно и вдохновенно прописано все, что касается военных дел. Город Солнца, как и государство Платона (и в большей степени, чем Утопия), военизирован. «Правителю Мощи подчинены: начальник военного снаряжения, начальники артиллерии, конницы и пехоты, военные инженеры, стратеги, и т. д., имеющие, в свою очередь, подчиненных им начальников и военных мастеров. Кроме того, ведает он атлетами, обучающими всех воинским упражнениям и которые, будучи более зрелого возраста, являясь опытными руководителями, обучают обращаться с оружием мальчиков, достигших двенадцатилетнего возраста <…>, теперь же начинают они обучаться битве с врагами, конями и слонами, владеть мечом, копьем, стрелой и пращой, ездить верхом, нападать, отступать, сохранять военный строй <…>. Женщины тоже обучаются этим приемам под руководством собственных начальников и начальниц, дабы при надобности помогать мужчинам при обороне города и охранять его стены при неожиданном нападении и приступе, по примеру восхваляемых ими Спартанок и Амазонок <…>. Через каждые два месяца делают они смотр войску, а ежедневно проводят военные учения или в поле — при кавалерийском учении, — или в самом городе. В эти занятия входят лекции по военному делу и чтение историй Моисея, Иисуса Навина, Давида, Маккавеев, Цезаря, Александра, Сципиона, Ганнибала и т. д.».[12]
Легко представить себе степень военизации общества, если военные занятия проводятся ежедневно.
Но воинственность эта ориентирована не только на внешних врагов. Воители города Солнца «беспощадно преследуют врагов государства и религии как недостойных почитаться за людей».
«Город Солнца» был опубликован в 1623 году. В том же году английский философ Фрэнсис Бэкон, любимец Якова I Стюарта, недавний лорд-канцлер, написал сочинение «Новая Атлантида», указывая этим названием на свою прямую связь с утопией Платона.
Он был знатоком Платона и в «Наставлениях нравственных и политических», которые писал на протяжении многих лет, в последней главе («О превратности вещей») ссылается на древнегреческого философа — на «Государство» и диалог «Тимей» из «утопического цикла».
А завершается эта глава и вообще «Наставления…» рассуждением о войнах, оружии и судьбах воинственных государств и народов. «Войны наверняка можно ждать при распаде великой империи, ибо такие империи, покуда они существуют, расслабляют население подвластных им областей, полагаясь для их защиты единственно на собственные свои силы; а когда силы эти иссякнут, то и все рушится, становясь легкой добычей. Так было при распаде Римской империи, так было с империей Германской нации Карла Великого, когда каждый хищник отрывал по куску, так может случиться с Испанией, если она станет распадаться».[13]
Неоконченная «Новая Атлантида» Бэкона по преимуществу посвящена восхвалению науки, но и тут есть выразительные пассажи. Мудрец, рассказывающий герою о достижениях Атлантиды, в частности говорит с гордостью: «Мы производим артиллерийские орудия, всевозможные машины; новые сорта пороха; греческий огонь, горящий в воде и неугасимый…»[14]
Эрудит и мыслитель Бэкон писал о совершенном государстве ученых вскоре после того, как, будучи обвинен в коррупции, потерял пост лорда-канцлера и был приговорен к длительному заключению в Тауэр и гигантскому штрафу.
Король его помиловал, но политическая карьера была кончена.
Есть удивительная закономерность в судьбах авторов великих утопических сочинений.
Платон, проповедуя свои государственные идеи, чудом избег рабства и смерти на Сицилии.
Фра Дольчино, автор пророческих посланий, в которых рисовал свою утопию — наступление царства Божия на земле, пытавшийся силой ее осуществить, был растерзан страшными пытками.
Лорд-канцлер Томас Мор, не сошедшийся во взглядах с Генрихом VIII, закончил жизнь на плахе.
Кампанелла, изнуренный пытками, провел 27 лет в тюрьмах инквизиции.
Лорд-канцлер Бэкон потерпел позорное крушение.
Нет ли в этой печальной закономерности внутреннего смысла и связи с устремлением всех этих людей к великой мечте?
И случайно ли осуществление этой мечты (как правило, по логике воссоздания утопии) НАХОДИТСЯ В РУКАХ ВООРУЖЕННЫХ ЛЮДЕЙ?
И как соотносится обозначенная нами традиция с утопией Ленина (вспомним его сочинение «Государство и революция», написанное в августе–сентябре 1917 года с уверенностью в отмирании государства, исчезновении денег, замене армии вооруженным народом) — «блаженной страной» грядущего коммунизма, путь в которую надо проложить безжалостной вооруженной рукой?
В XX веке попытка партии большевиков реализовать свою модель «дивного нового мира» неизбежно ретроспективно связывалась со всем тем утопическим, с чего пошла Российская империя — та система, которую они с такой страстью принялись разрушать.
В 1924 году Максимилиан Волошин написал:
Великий Петр был первый большевик,
Замысливший Россию перебросить,
Склонениям и нравам вопреки,
За сотни лет к ее грядущим далям.
Он, как и мы, не знал иных путей,
Опричь указа, казни и застенка,
К осуществленью правды на земле.
Оценивая последствия русской революции и сопоставляя ее результаты с утопической традицией, с «Утопией» Томаса Мора в частности, Бердяев писал в «Новом средневековье»: «Утопии осуществимы, они осуществимее того, что представлялось „реальной политикой“ и что было лишь рационалистическим расчетом кабинетных людей. Жизнь движется к утопиям. И открывается, быть может, новое столетие мечтаний интеллигенции и культурного слоя о том, как избежать утопий…»[15]
Он имел в виду большевистскую утопию, как казалось, успешно осуществляющуюся. Но, по сути, эта утопия была во многих своих чертах продолжением утопии петровской, которая, осуществившись наполовину, два столетия мучительно боролась за свое существование, пока не рухнула в крови и пламени, получив, как это ни парадоксально, своих продолжателей в лице тех, кто провозгласил себя ее злейшими врагами.
Проблема осуществления утопических проектов в политике и государственном строительстве сложна. Утопические проекты неосуществимы в полном объеме, а если частично и осуществимы, то на ограниченное время. Многие черты этих проектов разумны и реалистичны, но попытка осуществить проект в полном объеме губит его реалистические элементы.
Наиболее осуществимыми оказываются военные составляющие утопий, которые и удавались в тоталитарных системах.
Собственно говоря, вся история человечества, человека разумного — это история экспериментов, и удача или неудача в этом случае зависит от степени их органичности. Это бесконечная цепь экспериментов, направленных на минимизацию общественной энтропии как беспорядочности и человеческого своеволия. Но дело в том, насколько далеко заходит экспериментатор в своем стремлении к идеалу, то есть к полному осуществлению утопии. И еще: насколько далеко это стремление от возможности человека смириться с посягательствами на его личное восприятие. И если этот предел перейден, то «материал» начинает разнообразными способами сопротивляться экспериментатору.
И тогда начинается драма выживания утопии, которую ее создатель — демиург, убежденный в правомочности своих методов и здравости замысла — старается сохранить всеми средствами.
Зрелый Пушкин, писавший «Историю Петра I», как никто понимал принципиальную противоречивость петровской деятельности. «Достойна разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плод ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, — вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика».[16]
Тут хочется напомнить слова С. Франка: «…из великой любви к грядущему человечеству рождается великая ненависть к людям».
Именно Пушкин ввел в наши исторические представления понятие «революция Петра».[17] Он рассматривал деятельность первого императора не как реформу, а как революцию. Задачи великих революций отличались от великих реформ утопичностью представлений о конечной цели и соответствующим выбором средств.
Что сказал Пушкин? «Исполненные доброжелательства и мудрости» установления Петра I предназначены были для счастья будущего человечества и, возможно, для вечности. Методы же, которыми готовилось это далекое будущее, были вздорны и безжалостны по отношению к конкретным людям.
И этим трагическим противоречием определяется трагическая суть реализации утопий.
Утопическая традиция в России была достойно представлена человеком весьма замечательным — князем Михаилом Михайловичем Щербатовым, автором «Истории Российской с древнейших времен», к сожалению, малоизвестной и недостаточно оцененной. Щербатов являл собой удивительный тип русского аристократа, европейски образованного и резко осуждавшего Петра за тотальную ломку основ русской жизни. Это парадоксальное сочетание европеизма и глубокого уважения к старомосковской органике рождало уникальный тип идеологии, первым убежденным носителем которой был князь Дмитрий Михайлович Голицын, «последний боярин», предложивший в 1730 году первую русскую конституцию европейского образца, ограничивавшую самодержавие.
Щербатов напряженно размышлял о последствиях революции Петра — этой отчаянной попытки реализовать утопический проект. Он отозвался на деяния первого императора двумя сочинениями: «О повреждении нравов», где оценивал моральный ущерб от петровских преобразований, и (что особенно важно для нас) «Путешествие в землю Офирскую». Прекрасно знавший европейскую классику жанра, Щербатов сочинил свою утопию. Если в трактате «О повреждении нравов» он взвесил вред и пользу свершившегося, то в своей утопии он, как и предполагала традиция, предложил оптимальную, как он полагал, модель устройства послепетровской России. Политический и исторический опыт подсказывал ему, что не стоит отказываться от уже выстроенного Петром, не надо устраивать еще одну революцию, но следует постепенно минимизировать причиненный вред и приспосабливать полученное историческое наследство к фундаментальной традиции, к органике, оставляя лучшее.
Как и во всех европейских утопиях, в таинственную «землю Офирскую», расположенную где-то в Антарктике, попадает любознательный путешественник — шведский дворянин. То, что выбран именно швед, любимый враг, представитель той государственной цивилизации, на которую ориентировался Петр, само по себе принципиально.
Путешественник был радушно принят Генерал-Губернатором бывшего столичного города Перегаба (то есть Петербурга. — Я. Г.), а ныне просто порта. Как и герои Мора, Кампанеллы, Бэкона, швед выслушивает рассказ-проповедь этого Генерал-Губернатора об истории и достоинствах Офирской земли.
В ответ на просьбу путешественника показать ему город Генерал-Губернатор ответствовал:
«Но <…> я не буду вас спрашивать, что вы видели и как вам что показалось, ибо и учтивство чужестранного не позволит вам все, что вы нашли достойное охулению, сказать, да и не можете, не знавши ни обстоятельств, ни положения вещей, справедливо о сем судить. Но не могли вы, подъезжая к сему граду и ходя сегодня полем, не приметить множества развалин, а сие и может подать вам, яко чужестранному, худые заключения о нашем правительстве учинить; и так я за должность себе считаю кратко рассказать вам историю сего града и думаю, что самые сии развалины привлекут ваше почтение к правительству нашему.
Земля сия не плодородная, покрытая прежде лесами, едва могущими рости, болотистая, уступок, можно сказать, моря, находилась во владении единого народа Дысвы, который и ныне недалеко отсюда граничит с нами. Между древними нашими великими государями был единый, именуемый Перега; сей нашел государство свое непросвещенное и погруженное в варварство. Он первый учредил у нас порядочное правление, он учредил познание наук и военного искусства. Тогда еще мы не производили торговлю с разными народами; хотел он их в оную страну свою привлечь, но не имел пристанищ. Сего ради начал войну с дысвами и по многих переменах счастия покорил многие их области, и во время самой войны град сей во имя свое создал.
Невзирая на отдаление сего места от всех других частей его империи, на неплодоносность страны, на близость ко врагам нашим и на трудность привозу всех вещей, оставя средоточное положение в Империи древней своей столицы града Квамо, учредил здесь свое жилище; вельможи ему последовали, коммерция зачалась, и вскоре сей град из болота, противу чаяния и противу естества вещей, возвеличился».[18]
Щербатов был достаточно чуток к слову. Его сочинение тщательно продумано. И слова «противу естества вещей» отнюдь не случайны. То, что произошло, случилось вопреки естественному миропорядку и не было долговечно.
Далее Щербатов описывает грандиозное строительство нового града, напоминающее апофеоз Петербурга во Вступлении к «Медному всаднику». Пушкин вполне мог читать «Путешествие в землю Офирскую».
«Многие тысячи народу погибли в сих работах, и несчетные сокровища издержаны были. Но соделанного не возвратить, и сожалетельно бы было попирать плоды многих трудов, цену стольких жизней человеческих и многих сокровищей, хотя и самое содержание града, где учинилося усилие природе, многого стоило.
Но тогда же примечены были следующие злы:
1) Государи наши, быв отдалены от средоточного положения своей империи, знание о внутренних обстоятельствах оныя потеряли.
2) Хотя град Квамо и оставлен был, по древности его и положению, сие учиняло, что всегда стечение лучшей и знатнейшей части народа в оном было, а сии, не видев как род своих государей, любовь и повиновение к ним потеряли.
3) Вельможи, жившие при государях, быв отдалены от своих деревень, позабыли состояние земской жизни, а потому потеряли и познание, что может тягостно быть народу, и оный налогами стали угнетать.
4) Быв сами сосредоточены у двора, единый оный отечеством своим стали почитать, истребя из сердца своего все чувства об общем благе.
5) Отдаление же других стран чинило, что и вопль народный не доходил до сей столицы.
6) Древние примеры добродетели старобытных наших великих людей, купно с забвением тех мест, где они подвизались, из памяти вышли, не были уже побуждением и примером их потомкам и 7) Близость к вражеским границам; от сего народ страдал, государство истощевалось, престол был поколеблен, и многие по возмущениям оный похищали; бунты были частые, и достигло до той великой перемены, которым отечество наше было обновлено».[19]
На престол вступил «превеликий наш государь Сабакола», который вернул столицу в древний град Квамо и, соответственно, восстановил разорванные связи власти и народа, восстановил традиции, восходящие к «древним примерам добродетели старобытных наших великих людей».
При всей мягкости формулировок Щербатов вынес приговор петровской революции и неорганичной — как по сути, так и по форме — утопии.
Петербург сократился в размерах, потеряв свое политическое значение. И развалины, которые видел путешественник, — это руины тех роскошных зданий, которые оказались лишними.
Превеликий Сабакола, казалось бы, произвел «контрреволюцию революции Переги». Он построил гармоничное государство, но вполне определенного типа. Идея регулярности никуда не делась. Весь быт граждан регулируется полицией. И даже священники выполняют полицейские функции, наблюдая за нравственным здоровьем своей паствы и поднадзорных.
Вообще структура государственного управления во всех областях продумана тщательно и подробно, и принципы управления соблюдаются неукоснительно. Некая вздорная императрица Арапитеа, вздумавшая изменить порядок управления, спровоцировала бунт и лишилась престола и жизни.
Следовал ли Щербатов примеру своих предшественников, убежденно демонстрируя военизированность утопической Офирской земли, или, скорее всего, идеология военной империи казалась ему вполне совместимой с предложенной им моделью, но этой стороне дела он уделил пристальное внимание.
Боевой мощью Офирской земли были военные поселения, о которых Щербатов говорит с энтузиазмом.
Идея военных поселений, армии, которая сама себя кормит, восходила еще к временам Римской империи и в ХVIII веке практиковалась в Австрийской империи. Но Щербатов, скорее всего, исходил из самого духа Офирского государства, этого радикально улучшенного петровского детища.
Недаром об устройстве вооруженных сил путешественнику рассказывает сам император Офирский, опытный полководец и любимец своих солдат.
Он высмеял принцип европейской профессиональной армии и объяснил свое представление об армии идеальной:
«Гарнизоны у нас сочинены довольные по нужде городов. Первое их установление было, как видно по нашим летописям и древним узаконениям, из солдат раненых или выслуживших урочные лета, но как сии, живя в городах, поженились, стали иметь детей, то уже детьми их стали комплектоваться, и чрез течение многих веков толико умножились, что ныне великие селения составляют. Правда, что число военнослужащих не прибавилось, а токмо что из молодых людей комплектуются, но и другие, хотя они еще солдатами не называются, но должны носить все одинаковые особливые для них платья детства; начав с двенадцати лет, приступают к обучению их единожды в неделю владению ружьем, а как достигнут в степень совершенного возраста, который у нас для гарнизонов полагается семнадцать лет, то окромя что каждую неделю они должны учиться ружьем, но и каждый год весною и осенью собираются по две недели в лагерь, где их всем военным обращениям обучают, и сие продолжается до 60-ти лет. <…> Еще для воспитания их учреждены школы, в которых не токмо грамоте, но и разным грубым и умножающим силу ремеслам обучаются, и в школах сих они становятся на часы, ходят дозором и прочие должности яко солдаты исправляют, а через сие привыкают ко всем обращениям военной службы, и когда учинится убывание в комплекте, то уже совсем изученные вписываются, токмо надевают на них совершенные мундиры <…>.
Промышляя разными ремеслами, ибо по большей части они все ремесленники, составляют пользу городу и сами весьма зажиточно живут».
И далее император детально и толково перечисляет «все пользы, происходящие от такого поселения полков».[20]
Государство Офирское вырастило обширное сословие профессиональных военных, которые не стоят государству ни гроша, обеспечивают внутреннюю безопасность на случай бунтов и безопасность внешнюю на случай войны. Наличие этого сословия исключает рекрутские наборы и вообще воинскую повинность для остальных граждан.
Эти профессионалы с молоком матери впитывают преданность государству и государю (ибо «в случае какого внутреннего беспокойства государственный враг везде находит укрепленные места»), они — храбрые верноподданные, занимающиеся в остальное время ремеслами и земледелием.
Но это принцип, по которому существовало стрелецкое войско. Это организационный принцип Московского государства: дворянское ополчение, стрелецкие полки. Правда, стрельцы получали жалование. Но Щербатов, как и положено утописту, предлагает идеальный вариант.
«Путешествие в землю Офирскую» написано было в 1784 году — в расцвет царствования Екатерины II.
Не будем сопоставлять установления Офирского царства с нововведениями русской императрицы. Таковые совпадения имеются, но не они для нас важны. Перед нами — выразительный образец утопического проекта, с полной очевидностью противопоставляющего себя другому утопическому проекту, отчасти внедренному в упорно сопротивляющуюся реальность.
Щербатов противопоставляет военно-полицейской утопии Петра I утопию, схожую по форме, но причудливо облагороженную обычаями и нравственными представлениями Московского государства.
Это был спор двух утопий на пространстве России.
Петр своей могучей волей, вулканическим потрясением русской жизни во всех ее ипостасях так отформатировал общественное сознание России снизу доверху, что радикально противопоставить его претендующей на реальное бытие утопии возможно было только другую утопию.
Свирепый пугачевский мятеж, на который явственно намекает Щербатов, предлагая свою систему внутренней безопасности, мятеж, обещающий в случае победы наивную имитацию существующей государственной системы и сословного устройства — в справедливом варианте, был проектом чисто утопическим.
Не забудем и благородную утопию славянофилов, прямо противопоставленную утопии Петра.
Об исходных идеях «кремлевского мечтателя» речь уже шла.
Пожалуй, наиболее выразительным образцом русского утопического государственничества, восходящего по сути своей к наиболее жестким образцам утопической традиции, оказывается «Русская Правда» Павла Ивановича Пестеля — тщательно, педантично разработанный проект устройства России после победы военной революции.
Полковник Пестель был человеком блестяще образованным. Пажеский корпус он окончил столь успешно, что его имя как лучшего ученика было выбито на специальной мраморной доске. До этого он получил серьезное домашнее образование, а затем за четыре года прошел в Германии полный гимназический курс. Нет сомнения, что он имел достаточное представление об античной философии вообще и учении Платона в частности.
Человек сильного и ясного, систематизирующего ума, Пестель в регламентации будущего государственного устройства не уступал Петру. Именно неукротимое стремление вычертить идеальное государственное устройство и сделало его проект утопическим и внутренне противоречивым.
В двух редакциях «Русской Правды» встречаем немало обнадеживающих положений.
«Право собственности или обладания есть право священное и неприкосновенное, долженствующее на самых твердых, положительных и неприкосновенных основах быть утверждено и укреплено, дабы каждый Гражданин в полной мере уверен был в том, что никакое самовластие не может лишить его ниже малейшей доли его имущества».[21]
«Личная свобода есть первое и важнейшее право каждого Гражданина и священнейшая обязанность каждого Правительства. На ней основано все сооружение Государственного Здания, и без нее нет ни спокойствия, ни благоденствия».[22]
Но при этом границы личной свободы строго очерчены и пристально наблюдаются государством.
«Нравственность утверждается в Народе совокупностью Духовных, Естественных и политических законов. Всё на нее имеет влияние, и потому составляется она совокупностью правильного действия Граждан по сим разнообразным соотношениям. Из сего явствует, что целое содержание „Русской Правды“ на нее распространяется и ее укрепляет. Не менее того надлежит здесь следующие правила в особенности изложить:
1) Всякое учение, проповедование и занятие, противное Законам и Правилам Чистой Нравственности, а тем более в разврат и соблазн вводящие, должны быть совершенно запрещены <…>.
2) Всякие частные общества, с постоянною целью учрежденные, должны быть совершенно запрещены — хоть открытые, хоть тайные, потому что первые бесполезны, а последние вредны».[23]
Правда, после пункта первого Пестель оговаривается, что запреты не должны ограничивать личной свободы граждан, но решать, насколько «учения и проповедования» соответствуют законам и правилам Чистой Нравственности, будет высшая власть. А что до запретов всяческих обществ, то они мотивируются тем, что всеобъемлющая и благая деятельность власти делает открытые общества бессмысленными, а тайные неизбежно войдут в конфликт с этой властью.
Государство полковника Пестеля жестко унифицировано. Федерализм недопустим. Единая система законов распространяется на все области и народы страны.
Во второй редакции «Русской Правды» есть параграф 16: «Все племена должны быть слиты в один Народ».[24]
В результате тотальной русификации Россия будет населена только русскими. Народы, сопротивляющиеся этому процессу, ждет кара или изгнание. Кавказские племена в случае сопротивления будут выдворены со своих мест и малыми частями распределены по всей России. Евреи, как народ упрямый, беспокойный и энергичный, должны быть собраны вместе, вооружены, подкреплены некоторым числом войск и отправлены завоевывать территорию для своего государства на пространстве Османской империи.
Над всем торжествует идея абсолютного порядка.
Но полковник Пестель в отличие от своих предшественников сознает, что главным препятствием для поддержания идеального порядка, торжествующей «регулярности» неизбежно окажется несовершенство человеческой натуры. И он со свойственной ему холодной определенностью продумывает способы устранения этого препятствия.
Оба варианта «Русской Правды» остались неоконченными. Работу над вторым вариантом прервал арест. Но сохранились многочисленные подготовительные материалы, тщательно разработанные и демонстрирующие основополагающие идеи будущей конституции — модели грандиозной утопии.
Одно из важнейших в этом смысле сочинений — «Записка о государственном правлении». В этой записке есть статья 12-я — «Образование государственного приказа благочиния».
Этот текст, фундаментальный по своему смыслу, демонстрирует яркую родовую черту большинства утопий.
Пестель с полной очевидностью сознавал, что «дивный новый мир», возникший в результате широкого насилия — военной революции — и решительно отменивший прежнее мироустройство, может существовать, во всяком случае длительное время, только опираясь на насилие.
Безжалостно трезвый ум полковника Пестеля не дает ему игнорировать то, что сознавали и его суровые предшественники, — изначальную суть человеческой натуры, которая неизбежно будет противиться жесткой регламентации. Но никто из них не говорил об этом с такой степенью откровенности и железной логичностью практических выводов.
«Законы определяют все те предметы и действия, которые под общие правила подведены могут быть и, следовательно, издают также правила, долженствующие руководствовать деяниями Граждан. Но никакие законы не могут подвести под общие правила ни злонамеренную волю человеческую, ниже природу неразумную или неодушевленную».[25]
Разумеется, под «природой неодушевленной» Пестель подразумевает не камни и деревья, а тип людей неодухотворенных и, соответственно, не способных, как и люди неразумные, понимать благотворность системы, в которую они включены.
«Законы, определяя наказания, действуют отрицательным образом на волю человеческую, а положительным образом действуют они на деяния уже свершившиеся, каковое деяние составляет обязанность приказа Правосудия. Посему члены Гражданского общества пользовались бы совершенною внутреннею безопасностью, учреждаемою сею отраслью правления, если бы не существовала злонамеренная воля и природа неразумная и неодушевленная и если бы все предметы, относящиеся до внутренней безопасности, могли быть подведены под общие правила или Законы. Но поелику первые существуют, а второе невозможно, то и обязано Правительство изыскивать средства для отвращения таковых несчастий и для спасения Граждан от бедствий, беспрестанно угрожающих безопасности их и самому существованию, равно как и для доставления внутренней безопасности, во всех случаях законами не определенных и предвиденными быть не могущих».[26]
Как видим, профессиональный заговорщик уверен, что главная опасность, подстерегающая планируемую им идеальную систему, — заговоры злонамеренных и неразумных людей.
И он предлагает радикальный выход.
«Правление, имеющее предметом своего действия огромную и важную сию цель, есть Государственное Благочиние».
У Кампанеллы в «Городе Солнца» вооруженные граждане «беспощадно преследуют врагов государства и религии», а у Щербатова в земле Офирской военные поселения суть гарантия против мятежа. Но никто так подробно и убедительно не разработал систему «внутренней безопасности», как полковник Пестель, враг деспотизма.
«Государственное Благочиние, будучи Правление, доставляющее совершенную безопасность всему тому, что внутри государства законно обретается, в случаях, законами непредвиденных и неопределенных, имеет две главные обязанности: первая состоит в учреждении безопасности для Правительства, представляющее целое Гражданское Общество».
Вторая обязанность — повседневный порядок; не совсем понятно, чем эта функция отличается от обязанностей полиции, которая тоже в проекте предусмотрена.
«В первом порядке именуется Благочиние Вышним, во втором Обыкновенным. Вышнее Благочиние охраняет Правительство, Государя и все государственные сословия от опасностей, могущих угрожать образу Правления, настоящему порядку вещей и самому существованию Гражданского общества или Государства, и по важности сей цели именуется оно Вышним».
Казалось бы, речь идет о привычной нам спецслужбе, политической полиции. Но полковник Пестель обладал не только математическим умом, но и могучим воображением, далеко превосходившим силу воображения его предшественников в строительстве утопических моделей. Равно как обладал он куда более обостренным чувством неизбежности внутренних неустройств, спровоцированных изначальной порочностью человеческой натуры.
Пушкин писал о том, как презирали человечество Петр I и Наполеон I. Полковник Пестель, в котором было немало и от первого и от второго, и в этом не уступал им.
То, что он предлагает далее, способно привести в смущение даже убежденных конспирологов.
«Высшее Благочиние требует непроницаемой тьмы и потому должно быть поручено единственному Государственному Главе сего приказа, который может оное устраивать посредством Канцелярии, особенно для сего предмета при нем находящейся. Государственный Глава имеет обязанность учредить Вышнее Благочиние таким образом, чтобы оно никакого не имело наружного вида и казалось бы даже совсем не существующим. Следовательно, образование Канцелярии по сей части должно непременно зависеть от обстоятельств, совершенно быть предоставленным Главе и никому не быть известно, кроме ему одному и Верховной Власти. Равным образом зависит от обстоятельств и число чиновников, коих имена никому не должны быть известны, исключая Государя и Главы Благочиния. Из сего явствует: 1) что весьма было бы неблагоразумно обнародовать образование Вышнего Благочиния и сделать гласными имена чиновников в оном употребляемых и 2) что Глава Государственного Благочиния должен быть человеком величайшего ума, глубочайшей прозорливости, совершеннейшей благонамеренности и отличнейшего дарования узнавать людей. Обязанности Вышнего Благочиния состоят главнейше в следующих трех предметах: 1) Узнавать, как действуют все части Правления: беспристрастно и справедливо ли отдается правосудие, исполняет ли благочиние (Обыкновенное. — Я. Г.) свои обязанности, взимаются ли подати надлежащим порядком и без притеснений, не действуют ли корыстолюбие, обман и лихоимство и не делаются вообще какие злоупотребления».[27]
То есть создается параллельная система контроля, подменяющая соответствующие учреждения государственного аппарата, по образцу «майорских канцелярий» Петра I, но только негласная.
«2) Узнавать, как располагают свои поступки частные люди: образуются ли тайные и вредные общества, готовятся ли бунты, делаются ли вооружения частными людьми противузаконным образом во вред обществу, распространяются ли соблазн и учения, противные Законам и вере, появляются ли новые расколы, и, наконец, происходят ли запрещенные собрания и всякого рода разврат».
Надо иметь в виду, что перед этим в «Записке» провозглашалась полная свобода вероисповедания.
«3) Собирать заблаговременные сведения о всех интригах и связях иностранных посланников и блюсти за поступками всех иностранцев, навлекших на себя подозрение и соображать меры противу всего того, что может угрожать Государственной Безопасности.
Приведение таковых мер в исполнение по всем сим предметам поручается обыкновенному благочинию по соображениям Вышнего».
Последнее понятно. Ведь Вышнее Благочиние как бы не существует.
«Для исполнения всех сих обязанностей имеет Вышнее Благочиние непременную надобность во многоразличных сведениях, из коих некоторые могут быть доставляемы обыкновенным благочинием и посторонними отраслями правления, между тем как другие могут быть получаемы единственно посредством тайных Розысков (курсив мой. — Я. Г.). Тайные Розыски, или Шпионство, суть посему не только позволительное и законное, но даже надежнейшее и почти, можно сказать, единственное средство, коим Вышнее Благочиние представляется в возможность достигнуть предназначенной ему цели <…>. Сия необходимость происходит от усилий зловредных людей содержать свои намерения и деяния в глубокой тайне, для открытия которой надлежит употребить подобное же средство, состоящее в тайных розысках <…>. Для тайных розысков должны сколь возможно быть употреблены люди умные и хорошей нравственности. От выбора сего наиболее зависит успех в приобретении сведений и содержание оных в надлежащей тайне. Но дабы люди достойные и уважаемые соглашались на принесение Государству сей пользы, не должны они никогда и ни под каким видом или предлогом народу таковыми быть известными. Они должны быть уверены, что их лицы и добрые имена в совершенной находятся безопасности».[28]
И далее Пестель подробно описывает практику тотального шпионства.
В конечном счете всех создателей крупных утопических проектов, являвших миру идеальные государственные модели, роднил мощный импульс систематизаторства, порожденный страхом перед изначальным человеческим своеволием. Равно как и уверенность, что для достижения всеобщего благоденствия необходимо насилие. Отсюда и милитаризация представлений.
Но если Платон, Мор, Кампанелла и Щербатов, несмотря на участие Кампанеллы в мятеже и недолгую гвардейскую службу Щербатова, были теоретиками и штатскими людьми, то Петр I и Пестель — практиками и людьми военными по преимуществу.
Петр I воевал все тридцать лет своего реального царствования, а Пестель, отличившийся и тяжело раненный при Бородине, прошел все крупнейшие сражения заграничных походов.
Петр I строил и совершенствовал армию до конца жизни.
Для Пестеля устройство армии после захвата власти было постоянным предметом обдумывания. Еще далеко до военной революции и приступа к созданию нового совершенного государства, а полковник уже набрасывает проект первого приказа по армии после переворота и расписывает новую структуру и дислокацию вооруженных сил. В частности, гвардия выводится из Петербурга и отправляется в Киев…
Для царя Петра I в его отчаянной попытке реализовать утопический проект была гвардия.
Для полковника Пестеля гарантом необратимости радикальной перестройки системы доложен был стать подчиненный Государственному Благочинию корпус жандармов. В специальном документе Пестель подробно расписывает их количество по столицам, губернским и уездным городам. Общее количество доходит до 50 000. В несколько раз больше, чем было в структуре Бенкендорфа.
Можно с полной уверенностью предположить, что Бенкендорф, по праву и обязанности члена следственной комиссии внимательно читавший бумаги Пестеля, немало его соображений использовал при обдумывании структуры и методов работы корпуса жандармов. Разумеется, ни о какой «непроницаемой тьме» речь не шла, ибо проект Бенкендорфа в отличие от утопии Пестеля (этого над всеми надзирающего и карающего призрака) был вполне реалистичен и прагматичен.
Вряд ли генерал представлял себя тем гениальным Государственным Главой, который создавал Вышнее Благочиние. Что до полковника, то тут есть о чем подумать.
Мудрец, которого Пестель видит во главе своей почти мистической спецслужбы, неизбежно ассоциируется с кастой философов, которые, опираясь на касту воинов и сливаясь с ней, контролировали граждан государства Платона.
Можно себе представить, какой властью обладало бы на практике Вышнее Благочиние — этот монстр-невидимка, стоящий вне закона и над законом во главе с идеальным лидером и владеющий абсолютной информацией. И можно понять, почему с такой настороженностью относились к полковнику Пестелю лидеры Северного тайного общества, собиравшиеся в случае военной победы вручить власть группе либеральных, но вполне прагматично и трезво мыслящих государственных мужей.
Великий Петр предопределил агрессивный утопизм российского общественного сознания на столетия вперед. Его формула «Небывалое бывает», появившаяся по конкретному случаю, получила в сознании демиурга-властителя с неограниченной властью абсолютное значение. Его пример оказался заразителен и крайне опасен. Повторим текст эпиграфа — точную мысль Ежи Шацкого: «Есть разница между утопистом и реформатором, то есть человеком, который исправляет существующий мир, вместо того чтобы возводить на его месте новый».[29]
Это фундаментальное различие.
Но есть и более общий вопрос: чем отличается утопический проект, даже содержащий некоторые рациональные черты, от проекта реформаторского? Можно с уверенностью ответить: отличие в степени органичности по отношению к уже существующей и устоявшейся несовершенной реальности.
Е. В. Анисимов, глубокий знаток личности и деяний Петра, писал: «На языке Петра-реформатора привести что-либо „в порядок“ означало крутую ломку старого порядка».[30]
Ф. А. Степун, единственный из всех русских философов, наблюдавших эпоху военного коммунизма, сохранивший объективно-иронический взгляд, оставил важное для нас свидетельство:
«Монументальность, с которой неистовый Ленин в назидание капиталистической Европе и на гóре крестьянской России принялся за созидание коммунистического общества, сравнима разве только с сотворением мира, как оно рассказано в книге Бытия.
День за днем низвергал он на взбаламученную революцией темную Россию свое библейское: „да будет так“. <…>
Да не будет Бога, да не будет Церкви, да будет коммунизм.
Декреты оглашались один за другим, но коммунизма не получалось.
В ответ на ленинское „да будет так“ жизнь отвечала не библейским „и стало так“, но всероссийским „и так не стало“. Перенесенное в плоскость человеческой воли творчество из ничего не созидало новой жизни, а лишь разрушало старую».[31]
Рассказывая в мемуарах о своих беседах в этот период с Бердяевым, Степун сжато формулирует то, что впоследствии Бердяев развил в своих работах: «Объяснения неорганического, сверх всякой меры разрушительного характера нашей революции Бердяев искал в том, что Россия не сумела своевременно пробудить в себе мужское начало и им творчески оплодотворить народную стихию <…>. Явлением одновременно и своим и мужественным был в России лишь Петр Великий. Но этот муж оказался насильником, изуродовавшим женственную душу России. Народ нарек его антихристом и даже порожденная его реформами интеллигенция сразу же подняла знамя против созданного им на западный лад государственного механизма».[32]
Не будем оценивать известную идею Бердяева относительно «женственности» души России. Важно то, что подобным образом мыслитель формулировал свое представление о принципиальной неорганичности способа петровских преобразований. И дело не в «западническом» характере этих преобразований. Тенденция вестернизации существовала и укреплялась при предшественниках Петра и не вызывала ни категорического отторжения в московской элите, ни ужаса и ненависти в народе, поскольку мало его касалась.
Дело — в революционном, тотальном по замыслу, утопическом по сути своей методе проведения преобразований. Не эволюционном, основанном на трансформации уже имеющихся конструкций процессе, соотнесенном с психологической традицией и в этом смысле органичном, но в гигантском волевом творческом усилии, призванном создать «дивный новый мир».
Модели радикальных (как правило, вынужденных и запоздалых) реформ многообразны и должны соотноситься с реальными обстоятельствами.
Великие реформы Александра II (во всяком случае первый их этап) удались, поскольку это была вестернизация антипетровского типа. По выражению Пушкина, «контрреволюция революции Петра».
Она отвечала давним представлениям образованной либеральной части общества о политических и экономических свободах и трехсотлетней мечте крестьянства об освобождении от крепостной зависимости и получении собственности, пусть и общинной, на землю. Другой вопрос, насколько в силу своего запоздания реформы удовлетворили и тех и других.
Стремительные, совершенные под давлением надвигающейся катастрофы реформы Ельцина–Гайдара тоже были в известном смысле «контрреволюцией» — выходом из утопического морока советского социализма. Насколько советская система была возвращением к петровской (с крепостным правом в несколько модифицированном виде, самодовлеющим государством, гигантским военным бюджетом, стремлением к максимальному контролю над всем и вся и т. д.), настолько реформы начала 1990-х годов были возвращением к принципам Великих реформ, их естественным продолжением и развитием.
Несмотря на всю радикальность, это были реформы.
Революция первым делом начинает сокрушительную расчистку пространства для возведения нового здания.
Петровская революция началась с организационного и физического уничтожения активной части политико-социальной группы — Стрелецкого войска — и с морального уничтожения старомосковской аристократии.
Необходимо было свободное пространство.
1. Шацкий Е. Утопия и традиция. M., 1990. С. 86.
2. Шацкий Е. С. 137.
3. Франк Л. Этика нигилизма // Вехи. М., 1990. С. 193.
4. Лосский Н. Бог и мировое зло. M., 1994. С. 303.
5. Виндельбанд В. История древней философии. M., 1911. С. 220.
6. Гаусрат А. Средневековые реформаторы. В 2 т. Т. 2. СПб., 1900. С. 225.
7. Мор Т. Утопия. M., 1978. С. 182.
8. Там же. С. 184.
9. Мор Т. Утопия. М., 1978. С. 242.
10. Там же. С. 253.
11. Там же. С. 245, 247.
12. Кампанелла Т. Город Солнца. М., 1954. С. 75.
13. Бэкон Ф. Сочинения в 2 т. Т. 2. М., 1972. С. 485.
14. Там же. С. 521.
15. Бердяев Н. Новое средневековье. Берлин, 1924. С. 121.
16. Пушкин А. Полное собрание сочинений в 16 т. Т. 10. M., 1937—1959. С. 256.
17. Пушкин А. Переписка. В 2 т. Т. 2. M., 1982. С. 281.
18. Щербатов М. Путешествие в землю Офирскую // Русская литературная утопия. М., 1986. С. 50.
19. Там же. С. 51.
20. Там же. С. 61.
21. Восстание декабристов. Документы. Т. VII. М., 1958. С. 196.
22. Там же. С. 199.
23. Там же. С. 204.
24. Там же. С. 149.
25. Там же. С. 228.
26. Там же.
27. Там же. С. 229.
28. Там же. С. 230.
29. Шацкий Е. С. 37.
30. Анисимов. Е. Время петровских реформ. Л., 1989. С. 237.
31. Степун. Ф. Бывшее и несбывшееся. В 2 т. Т. 2. Нью-Йорк, 1956. С. 200.
32. Там же. С. 270.