Заметки о феномене чтения
Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2020
Недавно в нашем дачном поселке я пошел вынести мусор. У контейнеров увидел полиэтиленовый пакет из магазина «Пятерочка». В нем явно находилась пачка книг. Я не побрезговал, раскрыл его. Там действительно были книги — пять штук. Вот список этих книг:
Ромен Роллан. Собрание сочинений. Т. 8 и 9. М., 1956;
Генрих Гейне. Избранное. Т. 1. М., 1956;
Александр Глумов. Судьба Плещеевых. М., 1982;
Гюнтер Грасс. Повести. М., 1985.
Не могу сказать, что наличие книг на помойках для меня было новостью. Но всякий раз это зрелище наполняет меня печалью. Оставив свой мусор в контейнере, я побрел домой, но тут заморосил дождик, и мне стало не по себе. Меня охватило чувство, будто я оставляю под дождем каких-то живых существ вроде брошенных котят или щенков. Я вернулся, взял пакет и принес его на дачу. Глупо вроде бы, ведь своих книг у нас, что называется, завал, сотни томов.
К книгам, к чтению у меня, как и у многих моих сверстников, сформировалось особое отношение, которое в молодые годы имело характер страсти. Мы всегда читали что-нибудь. «Что ты читаешь?» — вот вопрос, который мы постоянно задавали друг другу. Ответ на этот вопроснего являлся кодовым, он определял характер нашего дальнейшего общения.
Вспоминается эпизод из моей ранней юности. Летом 1949 года (мне четырнадцать лет) на даче под Ленинградом, в Разливе, мне попал в руки от кого-то из школьных друзей роман Джека Лондона «Межзвездный скиталец». Это, помнится, была растрепанная книжонка, опубликованная, по-видимому, каким-то частным издательством во времена нэпа. Там рассказывалась история некоего профессора Даррела, попавшего тюрьму за убийство коллеги. Его подвергали жутким пыткам, затягивали в смирительную рубашку и помещали в абсолютную темноту на несколько недель. Он же выработал в себе способность полностью отрешаться от реальной действительности и витать в межзвездном пространстве, проживая при этом несколько разных жизней. Я взял в руки эту книжку утром, лег в гамак, читал ее до позднего вечера и прочел всю до конца, не отрываясь и практически не вылезая из гамака. Вспомнив теперь этот эпизод, я произвел следующие оценки. Известно, что в среднем человек прочитывает страницу за полторы минуты. В Интернете я выяснил, что в этом романе Лондона около 400 страниц. Следовательно, я должен был читать в течение 600 минут, то есть 10 часов. По моим воспоминаниям, примерно так оно и было. Хорошо помню, что я, подобно герою Джека Лондона, совершенно отрешился от реальной действительности и скитался вместе с ним по межзвездному пространству, переживая различные приключения. Это было похоже на бесконечный сон или кинофильм; при этом я воспринимал прочитанное не как слова на странице, набранные литерами, а видел лишь фантастические картины и слышал речь окружающих меня персонажей. Получалось, что под влиянием чтения моя вторая сигнальная система мгновенно перерабатывала буквы в изображение чередующихся сцен и озвученную речь персонажей читаемого мной романа. Размышляя теперь о своих ощущениях при чтении «Межзвездного скитальца», я вспомнил по этому поводу стихотворение Рильке в переводе Пастернака:
Я зачитался, я читал давно,
с тех пор как дождь пошел хлестать в окно.
Весь с головою в чтение уйдя,
не слышал я дождя.
Я вглядывался в строки, как в морщины
задумчивости, и часы подряд
стояло время или шло назад.
Как вдруг я вижу, краскою карминной
в них набрано: закат, закат, закат…
Нечто подобное я испытывал при чтении несколько раз и поздне´е, но, конечно, не так остро, как в свои четырнадцать лет при чтении «Межзвездного скитальца». Как-то летом, много лет назад, находясь в отпуске в деревне, я зачитался романом Достоевского «Подросток», который прочел весь практически за сутки. Вспоминаю также рассказ моего деда о том, как он студентом, следуя по Волге на пароходе общества «Кавказ и Меркурий» из Нижнего Новгорода в свой родной Юрьевец, прочел за ночь «Преступление и наказание». Так что феномен подобного захватывающего чтения, сопровождающегося перестройкой второй сигнальной системы, является, по-видимому, достаточно типичным. Не знаю, имеет ли он место при чтении электронных книг с экранов ноутбуков, планшетов или смартфонов. Думаю, вряд ли. Не тот теперь читатель. В наше время он имеет возможность непосредственно погрузиться в любую (по своему желанию) электронную виртуальную реальность, в компьютерные игры, в разглядывание комиксов и т. п.
Всю свою длинную жизнь я прожил среди множества книг. В нашей петербургской квартире, где я живу с рождения, соединились книжные библиотеки трех поколений. Во-первых, книги деда и бабушки. У нас до сих пор стоят на полках издания начала прошлого века — роскошно оформленные полные собрания сочинений издательства А. Ф. Маркса; среди них Чехов, Гончаров, Григорович, Вересаев, Леонид Андреев. Яркие твердые переплеты в стиле модерн, прекрасная бумага. Венчает все это великолепие энциклопедия Брокгауза и Ефрона: кожаные корешки с тиснением золотом. Тут же — гораздо более скромное полное собрание сочинений Льва Толстого издательства Сытина в самодельных переплетах. Переплеты были заказаны моим дедом. Любопытно, что у нас рядом с Толстым стоит полное собрание сочинений Салтыкова-Щедрина такого же формата и в таких же самодельных переплетах. Но это уже не издательство Сытина, а Литературно-издательский отдел Комиссариата народного просвещения (Пг., 1918). Указано, что Комиссариат в связи с книжным голодом перепечатывает классиков в спешном порядке по старым матрицам (очевидно, сытинским). Вот вам вещественное доказательство перелома эпох. Интересно, что орфография этого одного из самых первых советских изданий все еще старая.
Кстати, я прочел почти всего Толстого и многое из Щедрина именно в этих изданиях еще в юные годы, причем буквы старой орфографии (все эти яти, фиты, ижицы) меня ничуть не смущали. А вот мой школьный товарищ сказал, возвращая мне том Толстого после прочтения по школьной программе: «Как ты можешь это читать с такими странными буквами?» Надо заметить, что и Чехова, и Гончарова, а также Куприна, эти ветхие разлохмаченные книжки в мягких переплетах (приложение к «Ниве»; у деда не дошли руки их переплести) я впервые прочел именно в дореформенной орфографии, не испытывая никаких трудностей. Мне кажется, это было правильно. Старая Прежняя орфография лучше иллюстрирует особенности грамматики, которой пользовались тогдашние авторы.
Следующий пласт нашей библиотеки — книги, собранные моей матушкой, филологом, литературным переводчиком, и отчасти мной самим в советский период. Это полные собрания сочинений классиков, доставшиеся нам с немалым трудом, и множество отдельных изданий. Среди них книги из сферы профессиональных интересов мамы: Хемингуэй, Фолкнер, Эрскин Колдуэлл, Стейнбек и, конечно же, великолепный Сэлинджер в замечательных тогдашних переводах Риты Райт-Ковалевой, Ивана Кашкина и других. Чтение этих книг, особенно в условиях советской действительности, производило сильнейшее впечатление. Кое-что из этой литературы я впоследствии прочел по-английски и поразился качеству и адекватности наших переводов. В связи с этим вспоминаются слова Е. Г. Эткинда из одной его статьи: «Лишенные возможности выразить себя до конца в оригинальном творчестве, русские поэты, особенно между XVII и XX съездами, разговаривали с читателем языком Гете, Шекспира, Орбелиани, Гюго». Очевидно, Ефим Григорьевич имел в виду Ахматову, Пастернака и некоторых других. В нашем случае Райт-Ковалева и Кашкин разговаривали с нами языком Фолкнера, Стейнбека и Сэлинджера.
Позднее, работая в Оксфорде и Принстоне, я, русский физик, благодаря этому чтению приобрел среди моих тамошних коллег репутацию знатока американской литературы ХХ века: не за счет моей (весьма ограниченной) квалификации в этом предмете, а скорее из-за слабого интереса тамошних профессионалов к художественной литературе. Они не скрывали удивления, каким образом я в СССР смог получить такую детальную осведомленность в области американской литературы. Я, откровенно говоря, и сам удивляюсь, зачем советским властям надо было так обильно одарять нас литературой нашего потенциального врага.
Наш совместный с мамой вклад в домашнюю библиотеку составили дефицитнейшие издания Пруста, а также культовые книги того времени, например сборники Пастернака (а позже — Ахматовой и Мандельштама) из Большой серии «Библиотеки поэта». Достать эти книги стоило тогда большого труда и хитроумных усилий. Тома, стоящие передо мной на полке, имеют весьма затрепанный вид, они всё время в ходу. Я по-настоящему изучил поэзию наших кумиров в более или менее полном объеме по этим сборникам. Особенно увлек тогда Мандельштам, наименее известный из всех троих для меня в то время. До этого он был знаком мне лишь по его ранней книжке «Камень» и по нескольким кусочкам слепых машинописных копий. И вот теперь произошло чудо. По этому поводу вспоминается Бродский с переводом стихотворения Томаса Венцловы «Памяти поэта», посвященного Мандельштаму. Вот его фрагмент:
Не воскресить гармонии и дара,
Поленьев треска, теплого угара
В том очаге, что время разжигало.
Но есть очаг вневременный, и та
Есть оптика, что преломляет судьбы
До совпаденья слова или сути,
До вечных форм, повторенных в сосуде,
На общие рассчитанном уста.
Взамен необретаемого Рая,
Из пенных волн, что остров, выпирая,
Не отраженье жизни, но вторая
Жизнь восстает из устной скорлупы.
И в свалке туч над мачтою ковчега
Ширяет голубь в поисках ночлега,
Не отличая обжитого брега
От Арарата. Голуби слепы.
В результате этого чуда, второй жизни поэта, восставшей из «устной скорлупы», массив стихов Мандельштама вдруг появился на свет и оказался в полном моем распоряжении.
Кстати о Бродском. С 1961 года, то есть с начала нашего знакомства и до лета 1972 года, когда он покинул СССР, я воспринимал его стихи почти исключительно на слух. Он охотно и много читал в квартирах моих друзей Яши Гордина, Люды Штерн и Игоря Ефимова, а иногда и у меня дома. Его чтение завораживало и даже отчасти мешало мне воспринимать текст. Лишь постепенно я привык.
После эмиграции Иосифа ситуация, естественно, изменилась. Теперь я уже был лишен возможности слушать его чтение. Однако вскоре мне довелось в полной мере погрузиться в стихи Бродского. Как я уже писал (Встречи с Бродским // Звезда. 2013. № 5), поздней осенью 1972 года Володя Марамзин, с которым мы были добрыми знакомыми, обратился ко мне с просьбой помочь в самодельном издании собрания сочинений нашего выдворенного из страны товарища. Володя и Миша Мильчик решили еще перед отъездом Иосифа спешно собрать рукописи стихов (хранившиеся у него дома и те, которые он беззаботно раздавал друзьям и знакомым), чтобы создать некое собрание его сочинений — основу будущих изданий. Проблема была в том, что у «издателей» в условиях тогдашнего дефицита не было достаточного количества бумаги для машинописи. А требовалось довольно много. Как выяснилось впоследствии, собрание составило более 900 страниц. Я взялся раздобыть бумагу в моем институте. Володя попросил меня также по мере хода работы машинистки завозить ей нужное количество бумаги и забирать от нее машинопись. Кроме того, он обратился ко мне с просьбой произвести вычитку текстов на предмет поиска опечаток и внести исправления, что мы с моей женой и сделали. Когда перепечатка закончилась, Володя в знак благодарности вручил мне второй экземпляр машинописи четырех томов c вклеенной туда серией фотопортретов Иосифа разных лет. В результате я досконально изучил тексты Бродского 1958—1972 годов и с тех пор многое запомнил наизусть. Эти тома мы заключили в обтянутые ситцем переплеты, и они простояли у нас на полке много лет. Теперь они переданы мной в дар музею Ахматовой для фонда будущего музея Бродского. В семидесятые-восьмидесятые годы к нам стали попадать машинописные тексты стихотворений Бродского и даже книжки издательства «Ардис» «Конец прекрасной эпохи» и «Часть речи» с его новыми стихами, написанными уже в Америке и свидетельствовавшими, что его талант не иссякает в эмиграции.
Всеобщая уверенность в том, что мы никогда не увидим больше уехавших за кордон друзей, к счастью, не оправдалась. Тектонический сдвиг истории привел к тому, что с 1990-го по 1998 год я получил возможность работать по своей специальности в термоядерной лаборатории Принстонского университета,, США, расположенного вблизи Нью-Йорка, где жил тогда Иосиф. Мы возобновили нашу дружбу после восемнадцатилетнего перерыва. Встречи с Иосифом в Америке вновь дали мне возможность слушать его завораживающее чтение своих стихов.
После перестройки (благодаря интенсивному и богатому российскому книжному рынку) наша домашняя библиотека сильно обогатилась новыми, невообразимыми ранее изданиями прозы и поэзии. Теперь я чувствую себя до зубов вооруженным поэзией Пастернака, Мандельштама, Ахматовой, да и многих других любимых поэтов. Я многое знаю наизусть, и это мне иногда сильно помогает. Например, летом мне приходится несколько раз ездить на машине в деревню на Псковщину, где у меня есть дом. Путь неблизкий, 430 километров, и иногда по дороге я чувствую сонливость. Мой покойный друг Алик Шейнин, большой знаток русской поэзии, который тоже был склонен к дальним автомобильным путешествиям, посоветовал мне читать стихи, когда меня клонит в сон за рулем. И теперь в машине при первых признаках этого я начинаю бормотать почти про себя: «Гул затих, я вышел на подмостки. / Прислонясь к дверному косяку…»; «Я буду метаться по табору улицы темной / За веткой черемухи в черной рессорной карете…»; «Северо-западный ветер его поднимает над / сизой, лиловой, пунцовой, алой / долиной Коннектикута. Он уже / не видит лакомый променад / курицы по двору обветшалой / фермы, суслика на меже… » и т. д. И, вы знаете, помогает. Сонливость проходит. Особенно хороши для этого длинные куски из «Спекторского» или из «Лейтенанта Шмидта». Вот так я использую в жизни некоторую свою начитанность. То есть название рубрики «Чтение как судьба» имеет лично для меня прямой смысл: чтение спасает мою жизнь, оберегая от автомобильных аварий.
Возвращаясь к началу этого очерка (к теме книг на помойке) и глядя на наши книжные полки и шкафы, я погружаюсь в печальные мысли о дальнейшей судьбе бумажных книг, сопровождавших меня и мое поколение всю жизнь. Куда они попадут после того, как мы уйдем? На помойку? Кому они будут нужны? Успокаивая меня, мой друг Эдик Тропп, озабоченный той же проблемой, говорил мне, что наши книги есть часть личности каждого из нас и, естественно, они уйдут вместе с нами. Увы, наверное, так и будет.
Что же касается рубрики «Чтение как судьба», то могу с полной определенностью сказать, что моя начитанность не только спасала меня от автомобильных аварий, но и радикально изменила мою судьбу. Моя карьера физика сложилась довольно успешно. Мне довелось испытать увлеченность физическими исследованиями и даже радость от скромных открытий в этой области. Вместе с тем я оказался причастен и к гуманитарной культуре.
Здесь уместно вспомнить о концепции двух культур, впервые сформулированной английским писателем и физиком Чарльзом Сноу. 7 мая 1959 года Сноу прочел в Кембридже лекцию «Две культуры и научная революция», а затем издал одноименную брошюру, которая принесла ему международную известность. Вот что он там пишет:
«Очень часто — не фигурально, а буквально — я проводил дневные часы с учеными, а вечера — со своими литературными друзьями. Благодаря тому, что я тесно соприкасался с теми и другими, меня начала занимать та проблема, которую я назвал для самого себя «две культуры» еще до того, как попытался изложить ее на бумаге. Это название возникло из ощущения, что я постоянно соприкасаюсь с двумя разными группами, вполне сравнимыми по интеллекту, принадлежащими к одной и той же расе, не слишком различающимися по социальному происхождению, располагающими примерно одинаковыми средствами к существованию и в то же время почти потерявшими возможность общаться друг с другом; живущими настолько разными интересами, в такой непохожей психологической и моральной атмосфере, что, кажется, легче пересечь океан, чем проделать путь от Берлингтон-Хауса или Южного Кенсингтона до Челси».
Тема двух культур во второй половине ХХ века активно обсуждалась в мировой печати, особенно в связи с успехами астрофизики и ядерной физики. Она отозвалась и в нашей стране дискуссией под названием «физики и лирики» и всегда интересовала меня — ядерного физика с гуманитарными порывами. Естественно, это размежевание культур не было абсолютным. Наблюдается даже их взаимообогащение. Например, Эйнштейн писал, что Достоевский дает ему больше, чем любой мыслитель, больше, чем Гаусс. Очевидно, Достоевский давал Эйнштейну не логические, а психологические импульсы. При подходе к созданию универсальной теории Вселенной ему было важно, чтобы привычные представления о бытии были расшатаны мощным психологическим воздействием, которое может стимулировать появление новых ассоциаций.
Не могу утверждать, что, подобно Эйнштейну, у меня были моменты прямого влияния гуманитарной культуры на результаты моей научной деятельности. Однако получается, что и я являюсь не то чтобы синтезатором этих двух культур, но в весьма скромной степени (благодаря чтению поэзии и прозы) понимаю язык их обеих. И это сильно украшает мою жизнь. Так что действительно для меня чтение — это судьба.