«Роберт Оппенгеймер на испытании атомной бомбы» Сергея Стратановского
Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2020
В Аламогордо, на поле дхармы
Ночь черна в час предутренний…
«Что за гнусная музыка! Вырубите ее!
Танцы какие-то… Тру-ля-ля…
Мерзость… дрянь… прекратите»
«Выруби, Джонни» — «Слушаюсь, сэр» — Тишина
Ночь черна в час предутренний
В Аламогордо, на поле дхармы…
Что за слабость ничтожная в битве
овладела тобой, сын Притхи?
Она в рай не ведет — к позору! —
Тебе, арию, не подобает
«В Геттингене, я помню, студентик тщедушный какой-то
Об арийской науке,
с безуминкой адской в глазах…
Вот такие и были
недавно у власти в Берлине…»
«Сэр, уже утро… Пора начинать. Мы готовы…»
«Он прекрасный ученый, но он был способен, я думаю
Сделать бомбу для Гитлера.
Недаром же он уважительно
Говорил о нем с Нильсом»
«Сэр, мы готовы…»
Арджуна сказал:
Если Ты учишь, что созерцанье
все деяния превосходит
то зачем же меня побуждаешь
к столь ужасному делу, Кешава?
«Сэр, начинаем…»
Если тысячи солнц свет ужасный
В небесах запылает разом —
это будет всего лишь подобье
светозарного лика Махатмы.
«Гровс, это ужас!» — «Это — победа, профессор»
Пасти оскалив, глазами пылая,
Ты головой упираешься в небо;
вижу Тебя, и дрожит во мне сердце,
стойкость, спокойствие прочь отлетают
Словно костры ненасытного времени,
пасти Твои, Твои челюсти страшные;
жутко мне, стороны света смешались;
сжалься, о мира Владыка! Помилуй!
«Сэр, я жму вашу руку. Мы победили сегодня
Страх врага образумит,
ужас спасет мир воюющий
Тысячи наших парней
к своим семьям, избегнув побоища
Скоро вернутся…
Это мы их сегодня спасли
Разбудив силы атома»
Смерть я, Арджуна[1]
Это стихотворение (2004) — воображаемый разговор Роберта Оппенгеймера с генералом Гровсом 16 июля 1945 года, на первом в истории испытании атомной бомбы в Аламогордо (штат Нью-Мексико). Автор делает к нему примечание: «…во время взрыва Оппенгеймер вспомнил строки из „Бхагавад-гиты“ о теофании: явлении Бога Кришны воину Арджуне в своем истинном облике. Эти и некоторые другие цитаты из „Бхагавад-гиты“ включены в мой текст в переводе В. С. Семенцова и выделены курсивом».
Поле дхармы — это полигон, пустыня в Нью-Мексико. О том, что пустыня, в стихотворении не сказано. Но мы почему-то сразу знаем это. Сами первые строки, о дхарме, о часе предутреннем, и есть пустыня. Не описание пейзажа, а сам пейзаж. Ничего трансцендентного. Полигон — это полигон, он ничего не означает. И имени у него не было, пока не пришел человек и не назвал его Троицей (Тринити). Тот, что с душою прямо геттингенской (именно в Геттингене, мировом центре физики в двадцатые годы, подружился с Гейзенбергом и Нильсом Бором). Тот, что из Германии туманной привез известно что. А вольнолюбивые мечты — тесная дружба с американской компартией. Дух пылкий и довольно странный, мягко говоря: мог броситься с кулаками на собеседника, боялся больших аудиторий, а в дружбе и любви был щедрый и страшноватый. И чудеса подозревал: имел склонность ко всему высокому и таинственному. Главные открытия не, как принято думать, в расщеплении атома, а в теории черных дыр: «Есть в проблемах бытия черных дыр излишек», как Сковорода говаривал своей обезьяне. А значит, кто «чудесно спасется пустот бытия», а кому всю жизнь за ними гоняться. В физике любил красивые математические доказательства — не наивное «музы`ку я разъял, как труп», а посовременнее — «жар холодных числ». Место для разработки бомбы сам выбрал. Недалеко от своего ранчо, в местах поэтичных, пустынных и, соответственно, секретных. Военные одобрили. Признавался, что две великие любви его жизни — «физика и страна пустынь», то есть пространство между горами тихоокеанского побережья и Скалистыми горами. Троица, место испытания, кстати, не в честь Тринити-колледжа, где одно время учился, а из Джона Донна. Название стихотворения из цикла «Литания»: «Пусть хаоса стихий замкнется круг, / Да усмиряют пыл моих страстей / Любовь, мощь, знание троичности Твоей». Из всех физиков эпохи этот был самый большой лирик. А другие ведь тоже не лыком шиты.
Вообразить легко: концерт Баха для двух скрипок с оркестром ре-минор в переложении: Эйнштейн, Нильс Бор, а Гейзенберг за фортепиано. Симфония «Юпитер»… Уран… Плутоний.
И во все это врывается по служебному радио, скажем, оркестр Гленна Миллера, тру-ля-ля. Дух пылкий в бешенстве: вырубите… дрянь… мерзость… Он жаждет тишины. Тишины торжественной, чуть не погребальной. И то дело: не гранату швыряют на дальность! И Гровс, военный руководитель проекта «Манхэттен», беспрекословно передает приказ ниже: «Выруби, Джонни». Тишина. Не просто тишина — немота, замкнутая на самой себе опоясывающими строками. «Ночь черна в час предутренний / В Аламогордо, на поле дхармы». Все живое должно умолкнуть перед надвигающимся.
Эта немота пронизывает пушкинский «Анчар», предвестник ядерного гриба. Как грозный часовой — птица не летит — послал властным взглядом — послушно в путь потек. В лучшем случае титры, даже не закадровый голос. Он появляется только в комментарии post mortem. А князь тем ядом напитал… А бомбу сбросили на Хиросиму… Это вроде уже и не важно. Ощущение ужаса возникает снова от кольцевой, удушливой композиции: послал — потек — возвратился — принес — лег. Цепная реакция? Обратный отсчет? С того момента, как Джонни «вырубил», на поле дхармы царит такая же немота.
Да, голоса появляются, но совершенно невозможные для человеческого слуха, для легкомысленного Джонни, для деловитого Гровса. Этим голосам место только в высокой душе, опустошенной великой мечтой и сознанием величия своего дела. «Мне не смешно, когда фигляр презренный…» Любитель Джона Донна и знаток восточных древностей затеял слишком серьезное дело. Они ведь, эти физики, могли не только Баха урезать. «Я избран, чтоб его остановить, не то мы все погибли», — говорит руководитель проекта «Манхэттен», подсыпая яд в бокал участника «Уранового проекта» Третьего рейха. И еще все они — и Гейзенберг, не названный по имени, и Нильс, и Шрёдингер, и особенно наш романтический герой увлекались Ведами и учили санскрит. Соответствовали традиции: в Геттингене учились если не отцы, то крестные отцы индоевропеистики братья Шлегели. Наука пошла в массы и к двадцатым годам XX века достигла вот каких высот: «Прилив свежей крови с Востока на Запад, чтобы спасти западную науку от духовной анемии» (Шрёдингер). И правда, некоторые фрагменты «Бхагавад-гиты», которая звучит в голове нашего героя, вполне могли транслироваться по Берлинскому радио до конца войны:
Что за слабость ничтожная в битве
овладела тобой, сын Притхи?
Она в рай не ведет — к позору! —
Тебе, арию, не подобает.
Наш романтик воображает себя Арджуной, слышит голос божественного колесничего. Он настраивает себя и много лет уже, наверное, готовился услышать эти слова. Он читал перевод «Бхагавад-гиты» в двадцатых, в подлиннике прочел в тридцатые. О, «Бхагавад-гита»! Кто ж не помнит индийских лубков на стенах кришнаитского кафе между Покровкой и Фонтанкой, запаха сандала и вареного гороха, вкрадчивого вопроса: «Вы никогда не задумывались над смыслом своей жизни?» Кто ж не помнит вечно веселых бритых толп с четками, с хоругвями, с маленькими звонкими тарелочками и гулкими барабанами? Кто ж не помнит, как самолет с Джорджем Харрисоном стал падать, а Джордж Харрисон давай повторять маха-мантру и успел именно столько раз, чтобы самолет не упал? В этих игрушечных воспоминаниях юности нет места ни жуткой боевой колеснице, ни жутким ариям. И с другой стороны, наш герой — еврей, интеллигент, книгочей, туберкулезник — он-то какой, к черту, арий? Да, арий. «Арий» — волшебное слово. В руках Арджуны — ядерный лук, а значит, он уже не интеллигент, не книгочей, не еврей. Для него битва — не символ духовного роста, как для Ганди и кришнаитов, а вполне реальная, подходящая к финалу бойня. Только вот от туберкулеза не удалось отвертеться. Хотел одеть физиков Лос-Аламоса в военную форму. Ему пошли навстречу, но честные американские врачи не признали его годным к службе. Так что на поле дхармы явился в парусиновом пиджаке, как сельский агроном.
А воин был хоть куда. Когда весной 1945-го группа его коллег накатала телегу американскому правительству против бомбардировки японских городов, сначала отговаривал их, а потом петицию попросту запретил. Когда другие физики предложили взорвать бомбу где-нибудь на необитаемом острове, дал правительству «технический совет»: «Этот фейерверк японцев не испугает». Правда, это было до испытания. Потом он будет бороться
за мир, скажет, что «и его руки в крови». Да и тогда не мог же он не ведать, что творит. Парадокс. Отчасти объяснимый словами Кришны, довольно популярно (вспомним опять же кришнаитов) объясняющего царевичу Арджуне, почему тот должен бестрепетно убивать своих родичей и учителей в армии противника. Во-первых, потому что он солдат и это его единственное предназначение, та самая дхарма (нечто среднее между божественным чином и категорическим императивом). Во-вторых, потому что исход битвы все равно решен богом без него. В-третьих, потому что только повиновением богу можно заслужить райское блаженство и избежать позора. В-четвертых, потому что смерти на самом деле не существует, это иллюзия. С первыми двумя аргументами у нашего героя, кажется, все было в порядке еще до проекта «Манхэттен». Третий, если и не давал надежды, то хотя бы внушал уверенность в себе, доходившую иногда до хамства. А что до иллюзий, каким бы прекрасным оправданием и объяснением загадки его личности была бы его вера в то, что японцы или хотя бы американские военнопленные в Хиросиме попадут в рай! Но сумасшедшим он, к несчастью, не был. Да, неврастеником, но не безумцем. О «тщедушном студентике с безуминкой адской в глазах», мечтавшем об арийской науке, он говорит с гадливостью. Берлинские арии для него ариями не были. Ариями были великие физики, поступающие в согласии со своей дхармой: Гейзенберг делал бомбу для Гитлера, я — для Трумена. Гейзенберг не назван в стихотворении, и может показаться, что он и есть тот самый тщедушный студентик. Сознание нашего героя ныряет, проходит какую-то огромную толщу и после простой палаческой реплики Джонни, обращенной к Гровсу: «Сэр, уже утро… Пора начинать. Мы готовы», — всплывает за много миль отсюда и одновременно чуть ли не в точке погружения: «Он прекрасный ученый, но он был способен, я думаю / Сделать бомбу для Гитлера».
«Моцарт и Сальери» вспомнились не случайно. Перед нами тоже маленькая трагедия, как, впрочем, и большинство стихотворений Стратановского. Только здесь личины доведены до безликости, так невыносимо это напряжение обратного отсчета: «Сэр, уже утро…», «Сэр, мы готовы…», «Сэр, начинаем…». Так бездушно вторжение этого курсива. Он звучит и в готовой взорваться черепной коробке, и в немой пустыне, и за пределами этого всего, прожигая книгу. Это не цитаты. Нет, конечно, и цитаты, и текст, и контекст, и интерпретация, и иллюстрация. Но в адском мире этого стихотворения «Бхагавад-гита» теряет аппарат речи. «Ящики гнева и трепета, войн, всесожжений и царств» — вот что взревело здесь, еще до «часа Ч». Да, к этой грубо-утилитарной, технической материализации безликой силы Стратановский присматривался давно: «Ящик священный — ковчег, / генератор безмерного гнева» («Библейские заметки», 1978). Вот он, задор физиков середины века: «Бегали с вестью счастливой / и заспорили вдруг ненароком, / Как в этом ящике малом / помещается Он, Всемогущий». А что было-то в ящике? Что увидел Арджуна, попросив колесничего предстать в своем истинном облике (видно, риторика не слишком убедила)?
Обратный отсчет кончился. Джонни произносит слова, очаровательные и успокаивающие в своей человеческой простоте: «Сэр, начинаем…»
Свою-то музычку Джонни давно вырубил, теперь вместо нее включается музыка нечеловеческая. Вот-вот от нее расколется небо, лопнут барабанные перепонки. И вдруг — полная немота, не беззвучие, именно немота. Мы видим что-то очень громкое, но не слышим. Это мы оглохли или с бомбой что-то не так?
Если тысячи солнц свет ужасный
В небесах запылает разом —
это будет всего лишь подобье
светозарного лика Махатмы
Именно эти слова пришли в голову нашему герою во время взрыва. В пятидесятые годы он упомянул об этом в интервью, что и стало основой стихотворения Стратановского. Процитировал наш герой их в подлиннике — и тут же привел самопальный перевод, восходящий к переложению «Махабхараты» его учителя санскрита Артура Райдера. Русскому читателю в этом переложении бросается в глаза слово «radiance», что можно перевести как «лучение». А еще бросается в глаза другое — уже родное, не импортное:
Светил возженных миллионы
В неизмеримости текут,
Твои они творят законы,
Лучи животворящи льют.
Но огненны сии лампады,
Иль рдяных кристалей громады,
Иль волн златых кипящий сонм,
Или горящие эфиры,
Иль вкупе все светящи миры —
Перед тобой — как нощь пред днем.
Или:
В сто сорок солнц закат пылал,
В июль катилось лето…
И еще:
Я не Битва народов, я новое,
От меня будет свету светло.
Да, каждое стихотворение Стратановского — маленькая трагедия, но заложена тут и маленькая ода: «Я Божий сор, но, словно Навин, / движенье солнц остановлю». А за несколько строк до этого: «Я червь, я раб, я бог штыков». И это уже точно про нашего романтика. Для Гровса и Джонни он бог штыков, для Трумена и сенатора Маккарти он червь, потому что их дхарма — царская, а его — воинская. А для себя, у Стратановского, он и то, и другое, и третье. А главное, и тем он отличается от Суворова, — человек в страхе и трепете:
«Гровс, это ужас!» — «Это — победа, профессор»
Похоже, пробрало не только нашего героя, но и генерала Гровса. Этот «профессор» во время взрыва звучит снисходительно: шпак, очкарик. Получилось! — А значит, «профессор» больше не нужен. Но стоп. Это слово тянет за собой другие строки:
Эх профессор, лепила хренов,
естества пытала.
Что ж ты наделал, лепила?
Что ты со мной-то сделал?
Преобразил? Переделал?
Нож чудодейный вонзил?
А ведь я-то надеялся
Отсобачиться начисто —
Стать человеком вполне…
«Шариков — Преображенскому»
Кажется, так могла бы заговорить сама пустыня. Но наш герой-то слышит это в своей голове, вперемешку с обрывками мыслей и величественных цитат. «Теперь мы все сукины дети», — бросил он вскоре после взрыва. Стратановский этого не знал.
Наверное, стихами о пастях времени, величественными аккордами «Requiem’а» под пальцами отравленного Моцарта, слезами Сальери, а то и «Героической симфонией», мелькнувшей в «Психозе» Хичкока, — могло бы все и кончиться. И конец был бы красивым. Но, черт, опять заговорил этот Гровс. Как надоел! Результатом явно доволен, уже не снисходительное «профессор», а «Сэр, я жму Вашу руку». Представим себе, что Гамлету, персонажу, горячо любимому нашим героем, удалось не только Розенкранца с Гильденстерном отправить в командировку, не только жирную крысу за гобеленом ликвидировать, но четко сформулировать все цели и достичь их: «Мастер мести обдуманной… / И руки победительный жест / Среди трупов в финале». И правда, есть что праздновать:
«…Мы победили сегодня
Страх врага образумит,
ужас спасет мир воюющий
Тысячи наших парней
к своим семьям, избегнув побоища
Скоро вернутся…
Это мы их сегодня спасли
Разбудив силы атома».
Наши победили. Наши — это президент, генералы, наука, «всем миром навалились». После Тринити, после Хиросимы никаких ревущих пастей не будет. Вместо большого апокалипсиса миру предложен локальный, гигиенический. Другой нью-йоркский еврей, тоже побывавший на этой войне, тоже неврастеник, романтик, оригинал, ценитель восточной мудрости, сказал устами своего героя: «В общем, я рад, что изобрели атомную бомбу. Если когда-нибудь начнется война, я усядусь прямо на эту бомбу. Добровольно усядусь, честное благородное слово». Иногда и правда хочется. Не лучше ли сгореть, распасться, чем остаться с выжившими, получившими от смерти профит. С заплаканным платочком в руке. Не ба-бах, а хлюп. «Not with a bang, but with a whimper».[2] Слезы Авраама:
«Мальчик мой долгожданный, —
отец лепетал со слезами —
Мальчик мой Исаак
ты спасен от Господних зубов
За мое послушанье,
за хожденье мое перед Богом
И отныне наш род
воссияет в пустотах веков
«Исаак против Авраама»
До слез, впрочем, у Авраама был «Богонож», который он точил для «прямой уголовщины». И нож этот в родстве с «ножом чудодейным» Преображенского, с луком Арджуны и род свой ведет от того, кто «входит <…> в мясо, как нож, жизнь похищает, как вор».
Но и нож — не конец. Последняя строка стихотворения — не курсивом. Единственные слова от автора. Стратановский утверждает, что сочинил их. А между тем это самые известные слова Кришны из тех, что пришли в голову нашего героя во время взрыва. Они помимо Ганди и кришнаитов обеспечили «Бхагавад-гите» популярность во второй половине века. «Я смерть, разрушитель миров» — это райдеровский перевод, не традиционный. Обычно переводят: «Я время». Стратановский забыл или догадался?
Но есть кое-что важнее перевода, интерпретации, смысла. То, что двигало всем этим стихотворением, создавало его драматургию: интонация. После слов возвышенных и деловых, романтичных и циничных, человечных и бесчеловечных — будто кто-то сзади подошел и похлопал по плечу, так, по-приятельски, деликатно: «Смерть я, Арджуна».
1. В цитируемых стихах сохранены орфография и пунктуация С. Стратановского. Примеч. ред.
2. Вот так кончается мир. Не треском, но всхлипом (Т. С. Элиот; англ.).