Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2020
Чему же еще верить, как не издательской аннотации? «Бабаза ру (Баба за рулем)» (М., 2020) — новая книга малой прозы Татьяны Москвиной, где меткий взгляд публициста сочетается с острым пером прозаика, сатира переплетается с драмой, бытовой жанр — с историей контркультуры».
Все так и есть. Но я бы хотел поговорить отдельно о метком взгляде публициста.
Когда писателю случается задеть что-то злободневное, его довольно часто упрекают в публицистичности; со мною по крайней мере такое не раз бывало. При старом режиме, впрочем, это был комплимент: Ленин открыто требовал, чтобы литература сделалась частью общепролетарского дела — укрепления власти большевиков, так что с границей между публицистикой и художественной прозой ясности нет.
Лет десять назад ко мне даже обращалась дипломница филфака с вопросом, чем отличается проза от публицистики. Богатством языка, подсказала она ответ. Целями, ответил я. Публицистика может иметь язык роскошный, а проза самый убогий, но все-таки публицистика останется публицистикой, если она ставит целью осуществить какие-то изменения социальной реальности. Проза же никаких практических целей не ставит, она лишь стремится эстетически преобразить реальность, превратить пугающее и мерзкое в прекрасное или забавное.
Иными словами, публицистика стремится изменить реальность, а проза — защитить нас от реальности, преображая ее в нечто пускай трагическое, но восхитительное, чему хочется даже поаплодировать.
Разумеется, проза может обладать и публицистическим эффектом, но эффектом побочным, подобно тому как электрическая лампа помимо света дает еще и тепло.
Сейчас я попробую пересказать рассказ Москвиной «Обмани смерть», используя раскавыченные цитаты, и вы сами наверняка почувствуете, где просто «информация», а где художественная проза. Рассказчица споткнулась и упала, вернее сказать, обрушилась при выходе со Смоленского кладбища, а ее ловко подняла и обтряхнула, не причитая по-бабьи, будущая главная героиня рассказа — в черном бархатном пальто с широким капюшоном, немного смахивающая на колдунью из фильмов про всякую волшебную чушь.
Спасительница явно была тетка с вывертом — наверное, астролог, или целительница, или гадалка по картам таро… Короче, мошенница либо сумасшедшая. Или то и другое одновременно. Седые волосы до плеч, серебряные кольца.
За кофе с эклером она с непонятным энтузиазмом провозгласила, что могло быть гораздо хуже, и фыркнула длинным бледным носом — дескать, уж я-то знаю.
Далее она сообщила, что на кладбище приходила к человеку, который умер сорок дней назад, хотя должен был умереть двадцать лет тому.
Затем последовал рассказ, о котором ее никто не просил.
Двадцать лет назад она сняла лачугу под Зеленогорском, чтобы дописать некую книгу об искусстве. Настоящей способности живописать у нее нет, но ведь кроме способности живописать нужно еще что-то, отвечающее на вопрос зачем, и вот это «что-то» у нее было. Немного, но было. Однако самый мизерный микрон этого вещества способен взорвать гору слежавшегося бытия.
Сегодня все уединение смело` бы в единый миг звонком мобильного телефона, но тогда кончался ХХ век, и человечку было еще дозволено настоящее уединение. Героиня лишь раз в три-четыре дня выбиралась в Зеленогорск и звонила по уличному автомату, который своим кондовым железом навевал обманчивую мысль о своем будущем долголетии.
Агония вещей, в отличие от человеческой, никого не пугает: ненужные вещи понемногу делаются смешными и нелепыми, вот и всё.
И вот однажды она услышала в трубке плач мамы с драматическим текстом «Он умирает!».
Привилегию умирать под плач мамы имел один человек — ее муж и отчим рассказчицы Игорь Валентинович, совершенно ничтожное, на тогдашний ее взгляд, существо, бывший научный сотрудник, который уже несколько лет проводил свои дни у телевизора и ненавидел правительство.
Зачем мама, энергичная пышка, вышла замуж за это маленькое очкастое недоразумение, дочь, кажется, начала понимать только сейчас. Он показался ей надежным. И вот наступил закономерный итог этого бессмысленного и безрадостного симбиоза: у Игоря Валентиновича диагностировали рак прямой кишки.
Известие о смертельной болезни отчима осветило эту жалкую фигуру белым пронзительным светом. И после некоторых высоких переживаний героиня села на крылечке с фотографией Игоря Валентиновича и, упершись взглядом в небо, стала убеждать себя — ментально, без звука — в том, что этому человеку непременно нужно остаться в живых.
И небо откликнулось. Новый врач все перепроверил и отменил диагноз — у него не рак прямой кишки, а всего лишь полипы, полипы, полипы, его послезавтра оперируют…
Игорь Валентинович был спасен и плотно устроился дома, чтобы не отвлекаться от своей основной работы — ненавидения правительства, а мама бегала в поисках денег, нанимаясь то воспитателем, то домработницей. Но через несколько лет маму разыскал овдовевший однокурсник из Америки и предложил ей «переменить участь». Мама делала вид, что она думает, решает, колеблется, хотя все решено было мгновенно. И тут же придавлено могильной плитой по имени Игорь Валентинович. Она только заикнулась о том, что Юра приехал, и, знаешь, у него жена умерла, и он… как Игорь Валентинович хладнокровно ответил: «Уйдешь — я повешусь».
Еще несколько лет назад дочь бы рявкнула: «Пусть вешается!» — но теперь она молчала, признавая роковую власть слабых над сильными. Признавая также ответственность за лично ею вымоленное чудо. И она посмотрела маме в глаза и сказала: «А если ты уедешь и он повесится?»…
Мы, так сказать, в ответе за тех, кого спасли.
Не буду портить печальное наслаждение от завершения рассказа, попытаюсь лучше испортить удовольствие от прочитанного, предложив читателям самостоятельно подчеркнуть те места, которые представляются им скрытыми цитатами, а затем сравнить с книгой. Мне кажется, люди с литературным вкусом безошибочно различат, где простой информативный пересказ, а где художественное преображение.
Это сравнительно легко увидеть, когда речь идет о житейской истории. Но понимающим людям это бьет в глаза, даже когда Татьяна Москвина пишет о явлении социальном, публичном и, стало быть, в некотором роде публицистическом.
Вот в повести «Сестра трезвость» внутренний монолог потихоньку спивающейся заезженной женщины.
«Но ведь блокады не будет? Разве это может повториться? А кто его знает. Вона как мир бодро поехал на саночках с горы. Всего-то лет пять назад существовала вера в какой-то цивилизованный мир! Где, завернутые в подарочную обертку, нас так терпеливо ждали сладкие общечеловеческие ценности.
И под фантиком оказалась пустышка. Что ж, нынче жизнь стала проста, проще некуда: вот моя пещера, а вот твоя — и чтоб ко мне не совался… так что иди, Катерина, за едой, потом еду приготовь. Потом съешь. И покакай. И вот я пришла, и какое там „только курочку“. И того похватаешь, и сего, и результат один: к кассе ползешь путем всякой плоти, тележка доверху».
Что прежде всего слышится в этом голосе? Публицистический призыв дать кому-то отпор и сплотить какие-то ряды? Разумеется, нет; это живой голос горько обиженного человека, вызывающий прежде всего сострадание.
«Теперь красивых культурных драпировок у власти нет никаких. Жалеть некого. Просто — боимся, что будет хуже, и правильно боимся, потому что будет хуже».
Но в повести звучит не только безнадежность — есть и преображение, и поэзия, и горечь, и смех, «и жизнь, и слезы, и любовь». Читайте и обрящете.
История контркультуры здесь тоже предстает чем-то вроде гимна русскому року.
«Такое было всегда. Когда количество фальшивых Орфеев, поющих для властей и за деньги, превышает терпение Господа, Он сдергивает с места тех, кто сидел у себя на крыльце и пел, соревнуясь с птицами небесными. Людей зачастую без голоса и без слуха. Людей без ничего. Людей ниоткуда… Но именно они получают приказ: иди. И они идут — а потом уходят».
Видимо, в художественной литературе, в отличие от публицистики, всегда есть стремление в какой-то иной мир, подальше от нашей земли. У Татьяны Москвиной это стремление ощущается постоянно.
Сергей же Носов — «Построение квадрата на шестом уроке» (М., 2018) — на первый взгляд, прекрасно себя чувствует в обыденной земной белиберде: настолько очаровательной она у него предстает. Нет, в книге встречаются и знаменитости — Гете, Гоголь, Ахматова, Ленин, но и они погружены в какой-то забавный, порою почти абсурдистский контекст.
Гете явлен через препирательства русских паломников, решившихся докучать гению всякой высокоумной чепухой; «Гоголь» оказывается названием аргентинской сливочной карамели; Ахматова в виде призрака является к ее благоговеющему английскому переводчику, которому выпало счастье угореть в ее «будке» (попутно она наставляет его по множеству личных вопросов и в пух и прах разбивает его гипотезу, будто бы «будка» каким-то образом содержит в себе зародыш будущего); Лениным же мечтает сделаться маленький мальчик, устрашенный участью когда-нибудь превратиться в скелет.
Героиня-рассказчица Москвиной явно смотрит на своих героев из какого-то более высокого разгневанного мира, а художественное «я» Носова как будто бы варится в одной житейской кастрюле с его персонажами; но это впечатление обманчивое: герой-рассказчик Носова тоже смотрит на изображаемый им мир из некоего иного мира — из мира снисходительной насмешливой умудренности, до которого земным гадостям и глупостям дотянуться тоже очень нелегко; и насмешливая снисходительность — прекрасная экзистенциальная защита от реальности.
Возьмем, например, небольшой триптих — три рассказа, в каждом из которых, есть серьезный повод для публицистического негодования. Уж не знаю, какова социальная опасность педофилии, но говорят и пишут о ней много и пафосно.
А вот какой она предстает в рассказе Носова «Рома и Педофил». Педофил этот, по выражению Роминого дружка Кости-Лопаты, недоделанный: он никого не трогает, а только показывает в закутке за сараем. И за это платит четыреста рублей. Одним словом, идиот. Но вот после третьего сеанса он пресытился взорами Кости-Лопаты и возжелал чего-то свеженького. Поэтому бедные детишки по очереди стали зарабатывать по двести рублей, потому что половину брал себе хозяин Педофила Лопата, и все, что для этого требовалось, — смотреть и приговаривать: «Здо`рово! Здо`рово!» Самое трудное при этом — не рассмеяться.
Но Рома знает, что ничего смешного ему не предстоит, это работа неприятная, да и стыдная. Но ведь на свете много таких работ — у врачих, например, занимающихся медицинским осмотром.
Рома снимает очки, чтобы видеть поменьше, но Педофил неожиданно его отвергает: «Этому — нет», и уходит прочь.
А Рома остается как оплеванный. Словно он получил в дневник незаслуженное замечание. Может быть, все дело в его оттопыренных ушах? «Но ведь это же не чудовищно? Это же не настолько чудовищно, чтобы напугать человека?»
Рассказ «Две таблички на газоне» — один день специалиста по дрожжам Тамары Михайловны, интеллигентной пенсионерки, возмущенной тем, что выгуливаемым на уголке двора у нее под окном собакам их невоспитанные хозяева позволяют беспрепятственно гадить, пользуясь отсутствием таблички «ВЫГУЛ СОБАК ЗАПРЕЩЕН!».
Тогда как на другом участке таких табличек две.
Тамара Михайловна целый день по самым разнообразным поводам борется за свои достоинство и справедливость, и бесконечные подробности этой эпопеи одновременно узнаваемы и нелепы, забавны и печальны…
Финал раскрывать не буду, это тоже нужно прочесть. А самому автору в следующих изданиях не помешает исправить маленькую неточность: Тамара Михайловна замечает давнее отсутствие последнего томика в белом четырехтомнике Маршака, а ведь там переводы из Роберта Бернса и из сонетов Шекспира; увы, сонеты Шекспира — в третьем томе.
Заключительный же рассказ этой троицы можно немного посмаковать.
Крупному управленцу Виталию Сергеевичу на сорокапятилетие среди разных экзотических даров вроде памятных кирпичей, бронзовой кувалды, настоящего штурвала, стреляющего будильника и кожаной плети ковбоя какой-то аноним преподнес книгу. Да так ловко упрятал ее в подарочный пакет, что супруга заметила ее только утром.
Супруг не верит своим глазам: «Книга? Мне?» Может, там есть открытка? Или что-то заложено между, как их… между страниц?
— Нет ничего. Да ты сам посмотри. <…>
Но он не стал ее брать в руки. Он на нее глядел, как на бомбу, которую ему втихаря подсунули. <…>
Если человеку мысль приходит подарить Виталию Сергеевичу книгу, значит, он совершенно не понимает, что такое Виталий Сергеевич».
А может быть, здесь умысел? Попытка научить Виталия Сергеевича чему-то такому, чего он без этой книги не знает?
Подарок настолько непонятный, что рука не поднимается выбросить в мусорное ведро.
Проведя весь день в рассеянных чувствах, управленец опустился до того, что начал просить супругу книгу прочесть и ему пересказать хотя бы в общих чертах. Но и она нежно просит ее от такой обязанности освободить.
В семейной жизни наступает заметное охлаждение, но в конце концов книгу поручают прочесть заместителю по оргвопросам Голубицыну.
Голубицын прочел и пересказал. Оказалось, что в одном рассказе школьник зачем-то напугал педофила, в другом старая дева разводила дрожжи, а у нее под окнами собаки гадили…
(Надеюсь, сюжеты вы узнали.)
Кончилось тем, что супруг заподозрил, будто это именно супруга подарила ему книгу с какой-то тайной целью, да теперь еще и не хочет признаваться!
Она даже заплакала от такой несправедливости, но он не верил и слезам — потребовал клятвы. И она поклялась их любовью! И в подтверждение еще и съела щепотку земли из кактуса. По поводу земли он сказал: «Это лишнее было», и супруги обнялись, и в итоге друг друга утешили.
И в доме воцарились мир да любовь.
А книгу Голубицын отнес в тот же ресторан и оставил на подоконнике в банкетном зале.
По-моему, прелестная история.
Лев Николаевич Толстой на склоне лет признавался в своем дневнике, что может вообразить себя ужасным злодеем и понять его, но неспособен проникнуть в душу глупого человека.
Кажется, Сергею Носову это удалось.