Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2020
В ГОСТЯХ У БАБОНЬКИ-ЯГИ
Из пространства времени
Замечательному доктору —
Татьяне Николаевне Новиковой
Противным лечат,
А сладким калечат.
В давнишнем малолетстве обморозились мои ныне болящие ноги в уральской земле, по пути из Челябинской области в соседнюю Свердловскую. На некой небольшой станции, поезд, на котором я пересек границу областей, наконец остановился. И я, замерзший заяц, попытался слезть с подножки своего вагона, где, чтобы в забытье не сорваться по дороге, пришлось мне ремнем прикрепиться к поручям ступеней, и, по всей вероятности, я заснул на какое-то время. Отстегнувшись на станции от поручей, я попытался слезть на стылую поверхность чего-то подобного перрону, но не смог из-за ног. Они вдруг отделились от моего тулова и стали ватными. Господи, что такое с ними случилось? Поначалу я не понял в чем дело, отчего они у меня онемели. Затем смекнул: пока я, привязанный к поручям, кемарил, ноги замерзли, и мне буквально на руках пришлось сползти с подножки вагона на землю. С онемевшими ногами и болью встать в рост я не смог и оттого червяком и с огромным трудом пополз по снегу к вокзалу.
Интересно, что, когда на прошлой станции я взбирался на подножку вагона, двери всего состава были заперты наглухо и никто из людей не входил и не выходил. Отмычки мои не годились к вагонным замкам, и проникнуть внутрь я не смог. Да и все окна змеи-состава оказались абсолютно темными. Но мне необходимо было срочно покинуть Челябинскую область — там меня, беглеца, уже искали. Задачу пересечь границу я выполнил, став собственностью иной территории. Я не предполагал, что состав без остановок будет идти так долго, и не знал, что он пустой. Короче, оказался пленником этого странного эшелона. Еще интересно, что поезд мой поднимался все выше и выше в горы и оттого, вероятно, становилось все холоднее и холоднее. Отъехал я с осенней станции Челябинской области, а приехал в зимнюю, замороженным, вот такая беда произошла со мной.
Итак, до крыльца станции я дополз червяком, на руках и на пузе. Там на ступеньках вокзала какая-то теточка-бабулька с испугом окрикнула меня: «Ты что, пацаненок, по снегу змеей-то ползешь, али что случилось с тобой?»
Открыла двери вокзала и втащила меня в тепло. Небольшое помещение станции показалось мне сплошь забитым серой людвой. Почти все человеки спали на своих пожитках, многие из них храпели. Теточка-бабуся, перешагнув нескольких спящих людишек, растормошила здоровенную деваху, завернутую в пуховый платок, видать, свою дочь, строго приказав ей помочь малька застывшего пожалить: «Подмогнить надо бы, Евдоха, не то без помочи у него ножки отпадут. Дед-то сейчас на кобылке Ташке за нами подъехать должен, с собой малька заберем, вишь, он ничейный и не говорит даже совсем, только зенками моргает. Смотри-тко, как ножки у него обледенели, даже не чует их. Как он с темного поезда-то скатился? Зайцем, видать, на подножке торчал и застыл по дороге. Чего молчишь-то? Беда ведь, а молчишь? Старый хрен, „бурундук“[1] наш, что-то опаздывает… Видать, к Захарию Ивановичу завернулся да пробу с его самогону снимает, собутыльничает. Вот ведь седая сатана! Евдоха, подними штанцы мальчишке да ладошками посолонь, растирай его культяпки, только поначалу ласково, чтобы кровь помалу двигать». Минут через двадцать явился «бурундук», невысокий жилистый старик в овчинном полушубке, колхозный конюх. «Ну что, чурило старое, обещал поезд из города встретить, а сам по новой нализался с дружком Захаркой-бражником. Домой лошадь доведешь аль нет? Чего немого-то косишь?» Он кивнул головой.
«Ну ладно, давай, старый, шевелись теперь. Пацаненка застывшего спасать надоть. Стащи его в телегу, на время возьмем к себе в дом. Сиротный он, или беглый с казенки к нам попал. Ты с ним поаккуратней, вишь, ножки у него отмороженные отвисли. Порадей, булдыга!»
Дед взял меня своими узловатыми ручищами конюха в охапку и вынес во двор станции к телеге. На телеге завернул в меховой тулуп и уложил на покрытое сеном днище. Бабка с дочерью уселись по обе стороны от меня, поставив в головах плетеные из ивняка корзины и холщевые узлы. Дед, не произнесший ни одного слова, вдруг неожиданно велел укрыться всем седокам, а пожитки свои рогожей прикрыть. По дороге ветрено, не дай бог пурга начнется! Станционный поселок оказался небольшим, вскоре мы выехали из него на засыпанную снегом дорогу и двинулись далее навстречу ветру. Нам здорово повезло: усилившейся ветер со снегом застал нас уже подле их деревни. Мы, слава богу, успели въехать в огороженную частоколом небольшую усадьбу старшего колхозного конюха.
В избе старуха-мать велела дочухе скорее поставить самовар и растопить печь, а старику своему, Пантюшке, принести поболее дров для запасу. Меня же уложила на скамью подле окна и, прикрыв мне ноги ватником, прохрипела: «Терпи, малек, ноги твои спасать нашим древним способом с помощью буренок придется», — и побежала через сени в хлев. Спустя малое время вернулась в избу с большой глиняной миской, наполненной свежим, еще дымящимся навозом от телки и с каким-то длинным свертком старых пожелтевших газет. Достав из-под русской печи небольшой медный таз и дождавшись кипящего самовара, налила в него кипяток; развернув аккуратно газетный сверток, вынула из него какие-то большие темно-зеленые листья и бросила их в таз с кипятком. На скамью за моими ногами поставила таз с листьями, а на подоконник надо мною выставила миску с навозом. Затем на скамье в ногах расстелила кусок холста и стала вынимать из таза большие горячие листья, похожие на лопуховые и расправлять их на холсте своими длинными костлявыми пальцами, приговаривая что-то непонятное на своем уральском наречии, повторяя множество раз: «Хив, чив! Згин, згинь! Жу, жу! Згин, згинь!»
Своей великовозрастной дочери велела отщипнуть от полена широкую щепу и дать ей в руки. Этой щепой из глиняной миски стала черпать телячий навоз и намазывать его на расправленный лист лопуха. Увидав мои расширенные глаза, смотревшие с испугом, успокоила: «Не бойсь, пацаненок, это всего лишь обыкновенный лопух». Своей здоровенной Евдохе приказала скинуть с меня «срачицы», так она обругала мои казенные штаны. Опосля взяла из дочухиных рук огромные портновские ножницы и ловко начала отрезать холстины в размер лопухов, накладывая их поверх обмазанных навозом листьев. Сотворив таким образом шесть компрессов, бабулька с дочкой обернула ноги мои в это сильно пахнущее чудо-юдо. Поверх компрессов забинтовала их крепко, узкими старыми тряпками вместо бинта, которого, естественно, не имела, и дала мне в руки внушительную глиняную кружку горячего чая, заправленную медом и еще чем-то из темно-зеленой бутыли. К чаю вручили ломоть пирога с картошкой, очень кстати, так как я более суток ничего не ел. По окончании питательного угощения на большом, видавшим виды хозяйском ватнике отнесли меня в хлев. Там велели полностью опорожниться из их рук прямо среди скота и подняли вдвоем по деревянной приставной лестнице на сеновал. «Спать станешь на медвежьей шкуре, а покрываться козьим тулупом, слышишь, малый? Холодно не будет», — отрубила старая хозяйка. Как только положили меня на шкуру медведя, головка моя сильно закружилась, видать, в зеленой бутыли было что-то пьянское, и я сразу провалился в тартарары.
Спал я тяжко. Ноги мои горели. Снилось мне, что каким-то образом меня беззащитного захватила Баба-яга, привязала к лежанке своей адской печки толстыми веревками и кипятит в медном чане опущенные в него с лежанки забинтованные ноги. Сама же отвратительно хрипит, кряхтит и чмокает огромным ртищем, пританцовывая на толстых досках пола своей иззебки, держа в волосатых лапах-ручищах березовые чурки, стуча ими в такт, приговаривая ведьмины вирши:
Гори, гори ярко,
Гори, гори жарко,
Кипи, вода, круто,
Вари, вари ноги
На моем пороге.
Ух, ах, череган, сукман
Ух, ах, тарабах, бабах.
Я из последних сил пытался выпутаться из веревочных уз яги, чтобы вытащить из чана свои ноги, но у меня ничего не получалось. С отчаяния стал просить Матку Боску помочь мне освободиться от пут ведьмы: «Боженька, любимая Матка Боска, избавь меня от Бабки-яги, дай возможность вытащить мои бедные ноги из горящего чана. Больно нестерпимо мне, Матка Боска! Помоги Христа ради!» И вдруг после такого моления к Божией Матери я проснулся в сеннике над хлевом. Подо мною корова жевала, чавкая, сено, внизу слева на насесте ворчали куры, и где-то справа храпела свинья. А ноги мои пеленатые горели со страшной силой.
Проснулся я, видать, к утру, но еще было темновато. Внизу в коровник вошла моя целительница, хозяйская бабулька, очевидно, с керосиновой лампой — возник запах керосина, а в щелях замелькал свет. Она принялась доить свою кормилицу, отгоняя телку, обругивая ее бессовестный дылдой: очевидно, та пыталась опробовать парного молока от своей мамки. Отдоив корову, бабка зашла с ведром молока в сени и громко крикнула дочку, наказав ей снять меня с сеновала и отнести в баню, отец Пантюха уже стопил ее. Дочка, поднявшись по лестнице на сеновал, схватила меня под мышку левой руки, как какой-то пакет, приказав не шевелиться, спустилась со мной по лестнице и перенесла через заснеженный двор в малую черную избушку — баню. Там разложила как куклу на осиновой скамье вверх тормашками и взялась снимать с моих ног вчерашнее врачебное безобразие. К приходу матушки в баню она освободила меня от коровьих компрессов, выкинув их в окошко бани, и я, оглядев свои голые, густо красные ноги, вспомнил приснившуюся мне ночью Бабу-ягу с медным чаном кипящей воды. Мать-бабуля, войдя в баню, попросила дочку набрать деревянную шайку горячей воды, поставила ее на пол перед скамьей, достала из-под нее старый горшок с зеленой-голубой глиной, затем, одну за другой, обмазала ею вареные сосиски-ноги, а через паузу омыла их теплой водою. «Видишь, малек, глина-то лучше мыла моет, да и размякшую кожу стягивает, все на свои места ставит, во как». Присев передо мною на малую скамейку, стала поочередно на своих коленях растирать мне ноги каким-то желто-зеленым маслом, приговаривая: «Ты, не бойсь, не бойсь, пацаненок, учись боль терпеть. Боль — это ощущение жизни. Боль потерпишь чуток, кровушка веселее по жилкам твоим потечет и долой всю застыху прогонит. И снова ты побежишь на родину в Ленинград, к своей матке Броне…»
«А откуда вы, бабуля, знаете про мою матку Броню?»
«А ты во сне кричал громко ее, просил спасти тебя от огня… И другую матку, Боску, просил освободить от Бабы-яги. Весь двор всполошил. Нас в доме разбудил, во как! Да и говорил еще на каком-то непонятном наречии… Ты что, не наш?»
«Нет, наш. Только мать полька».
«Знать, ты бежишь к матери своей?»
«Да, бегу».
«Вот бедолага какая! А откуда бежишь-то?»
«Из-под Омска бежал. А теперь из челябинского детприемника смылся!»
«Вон какую длинную дорогу ты пробежал уже, до Урала добрался! Зима-то скоро наступит, холода, вишь, пошли. Государству надобно тебе сдаться».
«Да, тетенька-бабуся, придется сдаться. Сдаваться лучше в другой области. У вас я уже в другой, можно пойти на дело такое».
«А почему лучше в другой?»
«Я ведь беглый, коли поймают в челябинских землях, то снова вернут назад в тот же приемник НКВД да в нем сильно побъют. Мне бы в Молотов-Пермь попасть, а там через север да в Ленинград. В молотовском ДП перезимовать, отучиться, а по весне — ноги в руки да к матке Броне».
«Вон ты какой, малек, шустрый!»
«Да какой я малек! Мне уже десятый годок стукнул!»
«Но ежели бы ты не дополз до вокзала, то наш морозец отъел бы тебе ножки напрочь. Знать, Боженька улыбнулся тебе, коли набрел на меня, с ногами жить останешься».
«Спасибо вам, теточка-бабуля, за волшебную доброту, за мое спасение! Век вас буду помнить!»
«Я три месяца после Челябинска в Уфалее у китайца помоганцем жил, гавриком. Он узорные красивые картины на стеклах рисовал и затем на рынке продавал. Меня всяческим ремесленным приемам учил. Научил печатать красками по трафаретам, закреплять краски, чтобы не пачкали, бумагу-картон правильно склеивать и многому другому. Я у него на глазах оттрафаретил и отрисовал пять колод игральных карт-цветух, по-нашему. Одну из них, на выбор, с благодарностью вам оставляю. Они в моем мешочке заспинном, сидорке. Колоды со всеми королями, дамами, валетами, писаные цветными красками, как положено. Личины у них рисованы мелкими кисточками, связанными учителем-китайцем. По вечерам раскладывать пасьянсы начнете и в дурачка играть. Карты сейчас нигде не продают. Другого то у меня и нет ничего… А ноженьки вы мне точно спасли, тетенька-бабуля!»
«Погоди, оголец, лечить тебя надобно дней еще пяток. Жить начнешь здесь, прямо в бане. Печку топить будем ежедневно, дед дров принесет. Сегодня на ночь компресс лопуховый снова поставим, но без коровьей начинки. С лавки поднимайся только по нужде, а остальное время лежи! Дочуха Евдокия тебе козлиный тулуп принесла. Ты в него завернись кульком и живи в нем, здоровей. Она же, едой-кашей, какая в доме есть, кормить тебя станет. А пока парного молока выпей от моей Машки-коровы да хлебом из печи закуси. Давай, малый, живи дальше, видишь, ангел твой тебя охраняет!»
P. S.
Дед Пантелеймон на седьмой день лечебного гостевания у бабульки-лекарки с помощью своей ближайшей подруги кобылы Таши доставил меня, починенного, в санях на станцию к «железке». По дороге на мою благодарность по поводу его великой старухи-лекарки хвастанул мне: «Она, Матынька, вон по всей округе болящую скотину лечит в порядке живой очереди. Овец всяких, собак, коз, коров, быков, лошадей. Водились бы на наших землях бегемоты — она бы и их вылечивала от болезней. А тебя, козяву-шибздика малого, ей на раз плюнуть. Она же у нас ворожиха!»
ОДНА НОГА ЗДЕСЬ, ДРУГАЯ ТАМ
Превратности житухи
История, случившаяся со мною в ушедшей Совдепии, кажется сейчас, по прошествии времени, почти фантастической. Эти события происходили в 70-х годах прошлого столетия в нашем Питере, в те времена Ленинграде.
Я, еще молодой, военнообязанный художник, работал в самом знатном и популярном театре города, Большом драматическом, главным художником, или, как теперь прозывают, главным сценографом. Пригласил меня на эту должность великий режиссер Г. А. Товстоногов после успеха моих двух работ, сделанных для него: «Люди и мыши» по пьесе американского драматурга Дж. Стейнбека в театре имени В. Ф. Комиссаржевской и «Генриха IV» Уильяма Шекспира для БДТ, где по моим эскизам изготовили костюмы и одели актеров. Четвертым спектаклем, оформленным мною для БДТ, стала работа над замечательной пьесой А. Вампилова «Прошлым летом в Чулимске».
Премьеру «Чулимска» театр обьявил в конце сезона 1973 года, 29—30 июня. К концу мая декорации к спектаклю практически были сделаны. В ближайшие три дня я готовился смонтировать их на сцене и передать для сценических репетиций занятым в нем актерам и режиссеру-постановщику Георгию Товстоногову, как раз к его приезду из Москвы с сессии Верховного Совета СССР. Он тогда являлся у нас депутатом Верховного Совета.
Все шло по плану, как вдруг в ночь на 31 мая меня без какого-либо предупреждения разбудил явившийся на квартиру по улице Герцена, дом 34, военный патруль, усиленный натуральным милиционером. Офицер, начальник патруля, протянул мне, неожиданно разбуженному, лист бумаги с приказом о сборах и велел расписаться в повестке, одеться, взять с собою мыло, зубную щетку и бритвенные принадлежности. В сопровождении солдат с милиционером меня спустили по лестнице на улицу Герцена и посадили в военный защитного цвета автобус, то есть практически нежданно-негаданно арестовали, заявив, что я не отвечал на повестки военкомата, что могло быть — тогда я жил один. Семья моя, жена и малый сын, отъехали на лето к жениным родителям. Оставшись «холостым», я не следил за почтой, да мне и некогда было заниматься такими мелочами — навалилась работа в театре. Короче, я оказался в военном автобусе, где сидело уже несколько «партизан» с заспанными лицами, разбуженных внезапно и захваченных в плен этой ночью, как и я.
Происходило все такое в наши знаменитые белые ночи. Армейский автобус, проехав с нами и военкомовскими сопровождающими почти по пустому городу, через два с половиной часа ранним утром оказался в лесу Карельского перешейка, где-то километрах в двадцати от Зеленогорска. Мощный зык военкома разбудил всех сладко спящих и велел выйти из автобуса. Выстроив нас в две шеренги и повернув направо, приказал двигаться по узкой проселочной дороге, уходящей в глубину леса. Через 15 минут мы вышли на вырубку, где прибывшие ранее «партизаны» ставили большие военные палатки. Возле крайней палатки нас остановили, распорядившись офицерам запаса переодеться в форму военнослужащих Советской армии, а свои одежонки с обувью сложить и упаковать в выданные сидоры защитного цвета с указанием фамилии и звания.
Оказалось, что попал я в автобус с такими же захваченными в городе офицерами запаса, как и я. В офицеры я превратился благодаря военной кафедре, короткое время существовавшей в нашем творческом вузе. Меня, художника, забранного на сборы, с институтских времен всегда освобождали от военной работы, используя по профессии, заставляя рисовать разные разности, начиная с портретов маршалов на огромных металлических листах для полкового плаца и кончая полковыми газетами под тот или ной праздник.
Оказавшись в лесу, вдохнув в себя чистейший кислород, я окончательно проснулся и стал думать, как же мне теперь действовать в этих принудительных условиях жизни. По прибытии на место нам объявили, что мы, офицеры запаса, будем командовать взводами «партизанских» солдат, готовить их к учебному походу и учебному бою. Мне такие замечательные «подвиги» совсем не улыбались. Я никогда в жизни не командовал кем-либо да и как это делается понятия не имел и не знал ни одной военной команды. Если бы я что-то командное вдруг произнес, все мои солдаты свалились бы от хохота. Объявиться сразу художником мне тоже не хотелось. Узнав, что я художник, да еще такого профессионального уровня — член Союза художников, главный художник академического театра, заставили бы малевать портрет министра обороны маршала СССР товарища Гречко Андрея Антоновича на огромном металлическом листе. Уж очень мне этого не хотелось делать.
Необходимо было что-то придумать — понятное, убедительное и простое. Главное, по первости не получить взвод в командование. Надо было всего-то продержаться три-четыре дня, Товстоногов вернется из московского депутатства и вызволит меня каким-то образом. Хорошо бы найти способ сообщить в театр, где я нахожусь. А пока, вспомнив свое казенное детство, косить под дурачка, ничего в виду иметь не могущего. Да и вообще, я собачка маленькая, а кругом все начальники — волкодавы, я их очень уважаю и оттого предпочитаю с ними не иметь дел и вообще не шевелиться.
Переодевшись в солдатскую форму, накрепив на погоны рядового две маленькие звездочки, я почувствовал себя Швейком. Всех одетых в гимнастерки рядовых с офицерскими звездочками на плечах, накормили в походной столовке под тентом полевым завтраком, основу которого составляла детдомовская ячневая каша, не сильно понравившаяся ряженым офицерам. Поедая ее, я сообразил, что с непривычки от этой каши у меня может возникнуть растройство желудка, с которым мне на время придется покинуть лагерь. Сразу после завтрака нам командиром батальона товарищем майором велено выстроиться у своей палатки для назначения на должность. Вот тут-то, по дороге в эту палатку, я и исчез в лесу, держась за живот, и только через час явился к своим офицерам. На вопрос, куда я подевался, ответил, что ходил по «царским» надобностям после расстройства. Пока я отсутствовал, взводных, слава богу, распределили без меня. Свободных «партизан»-офицеров вместе со мной осталось пять человек. Моложавый дивизионный капитан объявил, что следующее распределение произойдет завтра здесь же после завтрака. «Во, лафа, — обрадовался я, — одним днем будет меньше». Следующим утром оставшихся «партизан»-офицеров распределили помоганцами к старшим служилым командирам по разным видам деятельности в полку. То есть «партизана», бывшего на гражданке секретарем комсомольской организации на каком-то заводе, назначили главным комсомольцем полка; снабженец с фабрики «Светоч» стал помощником снабженца полка; завгаражом строительного треста — соответственно — помощником начальника автохозяйства полка и так далее. Я, естественно, на распределении должностей отсутствовал по причине несварения желудка и оказался без должности. Всех нас обозвали штабными офицерами «партизанского» полка и поселили в одной большой палатке. Я, безхозный, оказался свидетелем крутой эксплуатации «партизанских» помоганцев. Каждый из них с утра исчезал по служебным надобностям, иногда даже не появлялся за обедом. А я тем временем исследовал красоты окрестностей лагеря. Естественно, мое лоботрясное безобразие долго продолжаться не могло. Палаточные соседи на третий день стали возмущаться моим бездельем, хотя вел я себя мышкой-норушкой, жалующейся на желудочные боли. Правда, по мне видно не было, что я болен. Особенное усердие по моему поводу проявлял главный комсомолец полка, заявлявший, что я специально кошу под хворого, чтобы отлынивать от государственной службы.
Начинался уже третий день моего внезапного исчезновения из города. Два дня дирекция театра искала меня, но никто не знал, куда я изчез. Мобильных телефонов тогда еще не изобрели. Завтра, в воскресенье, Товстоногов должен приехать из Москвы, а в понедельник быть на работе. Четвертого июня я обещал поставить ему на сцену декорации к «Прошлым летом в Чулимске». Придется бить челом политотделу части — объявить им, что я художник театра, член Союза художников. И только нацелился я доносить на самого себя, как вдруг в палатку вбежал радостный комсомолец с вестью, что меня наконец назначат командиром второго взвода вместо заболевшего «партизан»-лейтенанта.
«Вот, — думаю, — не было печали, так черти накачали; необходимо срочно, до назначения взводным, сдаться политотделу полка, а лучше дивизии». Почти бегом я кинулся к начальственной палатке полка в надежде найти там политработника и объявиться ему. Мне сильно повезло, в штабе я застал одетого с иголочки старшего лейтенанта — помощника политрука дивизии — на время командированного к нам в «партизанский» полк для идеологической работы. Я сразу же доложился старлею, кто таков, со всеми подробностями, и сообщил ему, что за мною охотятся с желанием назначить взводным взамен заболевшего офицера. Но мне не хотелось становиться взводным, так как не умею и не могу командовать. Что угодно смогу вам нарисовать, начиная от стенгазеты и заканчивая портретами героев Советского Союза для плаца, масляными красками. Несколько лет назад, тоже на сборах, в городе Выборге писал для плаца портреты маршалов Советского Союза. Молодой политрук с ходу понял всю выгоду эксплуатации меня по рисовальной части и велел мне сейчас же забрать из нашей жилой палатки сидор с гражданскими шмотками и дуть к машине-«козлику», в котором он ждет меня. Необходимо срочно бежать из лесного полка. Если они успеют сегодня провести назначение взводным, армия тебя уже не отдаст. Я по-быстрому, как старый опытный разведчик, проник в палатку, забрал одежонку и маханул на заднее сиденье армейского «козлика». Старлей, сидевший за рулем, спросил: «Тебя никто не видел?»
«Нет, в палатке никого не было. Все на работах».
«Ну, с Богом! Через час начнут искать, а мы уже в дивизии. Полковнику-замполиту я доложил про тебя. Он доволен. Поначалу предстоит расписать трибуну на плацу, она у нас неприлично голая. Поселим тебя в дивизионом клубе, там есть две комнатки на втором этаже. В одной будешь жить, в другой работать — готовить роспись».
«Хорошо все это, — говорю я ему, — но мне бы на работу надобно, позвонить, сообщить, что я живой. Меня ведь ночью с легавым забрали, а дома никого не было. Жена с сыном на Волгу укатила к своим родителям. Дирекция театра на ушах стоит, по городу меня ищет. Завтра хозяин БДТ Товстоногов, главный режиссер, с сессии Верховного Совета приезжает, а главного художника в театре нет и след его простыл».
«Кроме полевого телефона я ничем не владею. Позвонить можно будет только завтра утром из штаба. Сегодня воскресенье, там никого нет. Сегодня давай устроимся, фронт работ изучим, а завтра сообщим в твою дирекцию, что ты на сборах, помогаешь родной армии, в клубе работаешь, всё тип-топ.
«Ладно, — думаю, — терпением Россия славилась, день переживем, а завтра — Господь поможет!»
В клубе дивизионного городка лейтенант познакомил меня с местным начальником, начинающим седеть майором, шустрым малого роста человечком армянского происхождения. Тот несказанно обрадовался мне — художнику. Потирая свои волосатые ручонки, спросил лейтенанта, на какой срок меня забрали на сборы. Узнав, что на два месяца (июнь—июль), от удовольствия даже подпрыгнул, воскликнув радостно: «Ну наконец мы с ним заткнем все дырки по наглядной агитации в дивизии. Спасибо, спасибо, лейтенант, как здорово! Такого кадра добыл нам!»
«Да, — снова думаю, — совсем не снилось мне собою затыкать дырки наглядной агитации. Теперь мне, „кадру“, срочно необходимо сообщить в театр, где я нахожусь, не то действительно майор днем и ночью начнет затыкать мною агитационные скважины».
Подкатив на «козлике»-газике к дивизионному клубу, солидному двухэтажному зданию с колоннами и фронтоном, построенным еще во время Иосифа Виссарионовича, я понял, что ждет меня в этом казенном доме. Майор забрал мои гражданские шмотки к себе в кабинет, сказав, что так будет сохраннее и отвел на второй этаж в рабочие комнаты. В одной из них в нише стоял диван. «Вот здесь ты будешь жить, ночевать и работать. Условия, по-моему, классные для художника. Никто тебе мешать не будет. Изобразительный материал в нашей библиотеке, вон она, с другой стороны лестницы, на этом же этаже, с завтрашнего дня можешь пользоваться библиотекой вдоль и поперек. А теперь устраивайся, туалет в конце коридора — направо. Питаться станешь в офицерской столовой. Мы сейчас с лейтенантом договоримся о тебе. Через двадцать минут встретимся внизу у входа, пойдем обедать, после обеда покажем тебе первую твою работу — трибуну дивизионного плаца».
После обеда майор и старлей отвезли меня на плац и похвастались новой трибуной. Она оказалась довольно обширной и, неожиданно для меня, отлитой полностью из бетона. Внешняя сторона трибуны по периметру окантована была подобием тяжелой рамы. Вот внутри бетонной рамы я и должен был нарисовать какое-то панно, причем в ближайшие десять дней, так как через две недели дивизия будет праздновать свой юбилей и на него приедут крутые начальники из Министерства обороны. Дивизия первая в конце финской зимней войны совершила марш-бросок на лыжах из Восточной Карелии и, перейдя финскую границу, оказалась под Хельсинки.
Вот эту монументальную тему начальство дивизии и хотело видеть на своей дивизионной трибуне. Да, не думал и не гадал о такой катавасии. Я театральный художник, а не монументалист и не уличный халтурщик, чтобы за десять дней изготовить этот живописно-лыжный подвиг. Надо срочно рвать когти, иначе здесь загнусь, как цуцик, поцик и клецик вместе взятые.
«Товарищ художник, а почему вы молчите, — обратился ко мне майор, — тема ведь хорошая? Мы вам завтра покажем фотографии того замечательного подвига наших военных лыжников, проникших вглубь Финляндии под их столицу. У нас даже сохранились негативы тех событий».
«Господи, чтоб я их не видел! Они не понимают, что такую работу не сделать в жутко короткий срок одному человеку, да и объяснить им это невозможно. Что делать? Что делать?» Майор, говоря про важную необходимость работы, потирал свои волосатые ручонки, как людоед, получивший жертву на заклание. В экстремальных условиях в четырех углах с испугу всегда можно найти пятый угол. Головка моя вдруг совершила такое. Я прямо перед генеральской трибуной заявил служилым офицерам-начальникам, что понял их труднейшую задачу, но, чтобы выполнить ее, необходимо приобрести профессиональные художественные реквизиты, то есть краски, кисти, разбавители, холст, мел, клей для грунта, палитру, этюдник на ножках — работать-то придется стоя. Причем купить все это необходимо завтра, времени нет, иначе придется «стоять на волосах».
«Да, дело серьезное и понятное, товарищ художник. Таких красок и кистей у нас нет, добыть их можно в городе. Товарищ старший лейтенант, доложите замполиту дивизии о завтрашней командировке в город вас с художником за материалами для панно, а я тем временем добуду денег, возьму из кинопроката. Утром, действительно, майор вручил моему лейтенанту деньги на краски, кисти и прочие необходимости, и мы двинулись в Питер всё на том же военном «козлике», только теперь им управлял разбитной сержант по имени, естественно, Василий. По дороге, проезжая мимо штаба, с помощью лейтенанта-помполита мне удалось дозвониться до замдиректора театра Самуила Ароновича Таксы, который всегда в 8—45 приходил на работу. Он поначалу страшно удивился моему исчезновению, но быстро все понял, а моему приезду в город обрадовался, сказав, что Товстоногов будет у себя в 11—30. Лейтенанта я убедил начать командировку с театра, так как там мы кое-что возьмем бесплатно. К 11—40 наш «козлик» причалил на Фонтанке, 65, к воротам БДТ. Охрана театра зырила на меня своими зенками как на экспонат Музея блокады Ленинграда, но все-таки пропустила наш газик во двор.
Во дворе стоял мерседес шефа. «Все должно получиться», — подумал я про себя, и мне вдруг стало жалко старлея: солоно хлебнет он из-за меня перед своими начальниками. Все-таки необходимо что-то сочинить для них. Выйдя из машины и оправив свою солдатскую гимнастерку, я предложил старлею подняться со мной на второй этаж в кабинет моего начальника — Народного артиста СССР, главного режиссера БДТ Товстоногова Георгия Александровича. Мне необходимо доложить, что я живой и не беглый, меня же вывезли из Питера ночью, но никто не ведает, куда я исчез. Он незнамо почему, да и слава богу, согласился со мной пойти к Товстоногову. И вот мы с ним открыли дверь «предбанника» кабинета великого режиссера, в котором против двери восседала за своим столом его знаменитая секретарша Елена Даниловна. Та, узрев в проеме двери меня, поднялась со стула со словами: «Что за маскарад, Эдуард, отчего вы так обрядились?» Она не предполагала, что меня могут забрать в «партизаны».
«Елена Даниловна, дорогая, меня четыре дня назад ночью мобилизовали в армию».
«О, бог ты мой, как так, у вас же выпуск спектакля! Я сейчас сообщу шефу, кто к нам притопал в кирзовых сапогах», — и исчезла за дверью начальственного кабинета. Через малое время дверь главного режиссера открылась и в ней появился Товстоногов с вопросом: «Эдуард, как вам повезло оказаться в армии в такое рабочее время?»
«Ночной военкоматовский захват с милицией, пришлось сдаться государству, Георгий Александрович! Извините, не представил вам моего армейского начальника, замполита дивизии, старшего лейтенанта, с которым мы приехали в город за красками».
«Проходите, пожалуйста, в кабинет, товарищ старший лейтенант, садитесь, начнем соображать, что нам делать далее. Эдуард, вы сейчас необходимы театру! Без вас невозможно выпустить спектакль! В Москве на сессии Верховного Совета я познакомился с очень симпатичным генералом армии, начальником Главного политического управления Советской армии и Военно-морского флота Алексеем Алексеевичем Епишевым и буквально вчера имел с ним интересную беседу об участии театров страны в просвещении нашей армии». При фамилии «Епишев» старлей неожиданно вскочил со своего стула и вытянулся по стойке смирно.
«Вы отчего встали, молодой человек? Я еще не все сказал, Алексей Алексеевич дал мне свой прямой личный телефон и просил звонить ему по возникшим идеям и вопросам. Не думал я, что мне так скоро потребуется воспользоваться его любезностью».
«Елена Даниловна, пожалуйста, принесите визитку генерала Епишева. Помните, я по приходе в театр дал вам три визитки, одна из них генеральская. А вы, молодой человек, все-таки сядьте, вы же не в армии, а в театре, а я не генерал, а всего лишь рядовой запаса, и то — бывший. Елена Даниловна, наберите, пожалуйста, телефон генерала, у вас рука легкая!»
Елена Даниловна набрала номер телефона Епишева, на «Алло, слушаю» передала трубку Товстоногову.
«Здравствуйте, дорогой Алексей Алексеевич, извините за неожиданное беспокойство! Это говорит ваш вчерашний собеседник Товстоногов, чрезвычайное происшествие вынудило меня обратиться к вашей помощи сразу по приезде в Ленинград. Дело в том, что моего главного художника театра, Заслуженного деятеля искусств России Кочергина Эдуарда Степановича три дня назад ночью забрали на сборы. А у нас в театре в моей постановке в конце июня должен выйти спектакль по пьесе замечательного сибирского драматурга Александра Вампилова „Прошлым летом в Чулимске“. Художником этого спектакля является Кочергин. Пока мы с вами были на сессии Верховного Совета, его ночью забрала армия, и он, естественно, не смог смонтировать декорации, и весь театр во главе со мною „повис в воздухе“. Я должен буду отменить выпуск, а это скандал с Министерством культуры, невыполнение плана на сезон и прочие огромные неприятности. Помогите нам, ради бога, отдайте его обратно! Где он? Он сейчас с сопровождающим его лейтенантом у меня в кабинете. Они приехали по надобности, за красками для нужд дивизии. Вот такие нечаянные события произошли у нас в театре». Через некую паузу мы услышали продолжение разговора.
«Вы говорите, что это не проблема? Спасибо вам от меня лично и от всей нашей труппы! Что, что?.. Лейтенанта к телефону? Сейчас! Товарищ лейтенант, пожалуйста, назовите Алексею Алексеевичу номер части, в которую забрали нашего художника! Вот вам трубка».
Лейтенант с испугу побледнел, взял трясущейся рукою трубку телефона и довольно громко, заикаясь, представился товарищу генералу армии старшим лейтенантом, назвал номер части, где прописаны взятые на сборы «партизаны». Передавая телефонную трубку назад Товстоногову, старлей сказал, что генерал армии приказал срочно возвратиться в часть, оформить все документы и вернуть художника живым и здоровым!
«А теперь, Елена Даниловна, по такому великолепному финалу необходимо с нашими двумя лейтенантами выпить по чашке лучшего грузинского чая!» — заявил мой довольный случившимся шеф. Пока Елена Даниловна ставила на круглый белый стол чай с конфетами и печеньем, я позвонил нашему замечательному фотографу театра Борису Стукалову с просьбой узнать, где в Питере можно напечатать хорошего качества большие фотографии со старых негативов времен войны, чтобы изготовить фотографическое панно для большой дивизионной трибуны. Пока мы пили чай, Борис Николаевич уговорил своего старого учителя-фронтовика Илью Наровлянского изготовить фотомонтаж в своей мастерской на 4-й линии Васильевского острова за пять-шесть дней после получения негативов и точного размера. Товстоногов, слышавший мой разговор с фотографом, пообещал старлею, что театр оплатит изготовление фотопанно. Живописное панно качественно за неделю не сделать, а большая фотография, вкомпонованная в нишу трибуны, будет смотреться очень эффектно, современно и достоверно. Старший лейтенант обрадовался такой идее и обещал негативы привезти к фотографам уже завтра и собственноручно.
Спустившись во двор к своему «козлику», мы, не заезжая ни в какие красочные магазины, поспешая, двинулись «на Васе» на наш Карельский перешеек в дивизию: как я понял, за моими гражданскими одежонками. Василий, понукаемый старлеем, мчался как угорелый, не соблюдая никакие скоростные ограничения. И точно через два часа мы оказались у штаба дивизии. Лейтенант, перепрыгивая ступени лестницы, исчез за дверью. Через пять минут на бетонном крыльце он появился вместе с полковником и майором. Полковник, увидев меня, остановился и спросил: «Майор, где находится гражданская одежда лейтенанта Кочергина?»
«В моем кабинете клуба, товарищ полковник!» — ответил майор.
«Так вот, одна нога здесь, другая там, понял, майор, бегом марш! Сам Епишев, сам Епишев звонил по поводу вас! Генерал армии, вы понимаете, а? Сам Епишев! Вот это да!»
Как чокнутый, повторял высоченный полковник эти слова, а маленький майор бежал по диагонали через огромный плац в свой клуб за моими шмотками.
Через два с половиной часа я на том же «козлике», с тем же Василием прибыл на Фонтанку, 65. Но сопровождающим моим был уже не старший лейтенант, а майор, завклубом, который всю дорогу повторял слова полковника: «Сам Епишев, сам Епишев, генерал армии, нам звонил!»
1. «Бурундуками» называли уральских насельников жители соседних областей.