Рассказы
Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2020
ВО СНЕ И НАЯВУ
Петров сильно простудился. Со всеми бывает. Потом простуда прошла, и, казалось бы, все наладилось, да только после этого недомогания — такое дело — всякую ночь Петров стал видеть цветные сны. И не простые, какие криво соотносятся с реальными моментами из жизни, а вообще ни с какими жизненными событиями несоотносимые. Ну, понятно, когда снятся ушедшие в неизвестность друзья или родственники или что-нибудь в этом роде… А тут, например, силится во сне Петров что-то вспомнить, прижимает к виску указательный палец, а на голове вдруг зеленого цвета крышка поднимается, совсем как в мусорном бачке. Или стоит он в тамбуре уносящегося неведомо куда поезда дальнего следования и курит, как вдруг извне в открытую в бегущие поля дверь влетает розовая свинья, облетает Петрова и вылетает вон.
От этого пробуждался Петров по утрам в душевном смятении, проснувшись, бормотал стих о том, как измучен он снами, и добавляя: «Зачем это мне?» или «Плохо дело», вяло вдевал ступни в шлепанцы и шел в душ. Когда после принятия душа кровообращение в Петрове ускорялось, он принимался размышлять о том, что ему приснилось и как от нелепых снов избавиться. Ведь сон как музыка — пока не уловишь, по какой логике сочленяются в нем детали, общего смысла не осознать. Неприятное сновидение про умственный мусорный бачок Петров толковать не собирался — с ним все было ясно, а вот фантасмагория с летающей свиньей и несущимся в вечерних полях поездом своим стремительным перемещением являет контрапунктическую фигуру, решил Петров, указывающую на монотонность и заурядность его жизни. Вот только архетипического смысла свиньи Петров припомнить не мог и очень был озадачен. Впрочем, намек он принял к сведению, прекрасно понимая, что никаким волевым решением жизненный уклад поменять нельзя — жизнь сама должна поменяться. Вывод, однако, Петрова немного рассердил — ему не хотелось никаких изменений, поскольку всякие перемены, очевидно, связаны с неудобствами, а Петров был домосед и раб привычек. Но то, что делать пока ничего не нужно, а важно всего лишь не проглядеть неведомой оказии, немного Петрова утешило. Поэтому Петров продолжил жить как жил, тем более ошеломляющие сны со временем в цвете поблекли и постепенно сниться перестали. Но, хотя Петров облегченно вздыхал, он все равно часто возвращался боязливой мыслью к тому, что не бывает в жизни обособленных фактов, потому что всё — отзвук, отблеск и умышленная перекличка, а пресловутая ссылка «тем более» — пустая служебная часть речи.
И вскоре так вышло, что в один из летних вечеров направился Петров к своему домику в Пантюхине и шел по дороге, пренебрегая, как всегда, окружающим миром и сосредоточенно думая о бозоне Хиггса. (Петрову нравилось сосредоточенно думать на отвлеченные темы, потому что картины, которые рисовались ему при этом в уме, — если пользоваться применительно к логическим играм неуместным словом «картина» — были приятно нездешними.) И вот в самый увлекательный миг, когда в воображении шедшего по дороге Петрова протоны уже норовили забодать один другого, как раз в pendant следующему за их столкновением феерическому эффекту наш самозабвенный герой ударился лбом о ствол придорожного дуба с такой силой, что свалился без чувств на дубовые корни.
Что случилось с ним после падения, Петров узнал позже из малоинтересных рассказов отдельных свидетелей, оставшихся в серой реальности и неумеренно пользовавшихся в своих повествованиях обстоятельственными наречиями времени. Куда важнее было то, что` открывалось канувшему в безвременье самому Петрову.
Он сидел у ствола высохшего дерева, свернувшись в позе зародыша, укутанный в поношенный и препоясанный кожаным поясом на чреслах монашеский балахон, из рукавов которого выглядывали кисти рук с переплетенными пальцами, подпиравшими опущенный подбородок. Сухие голени с костлявыми ступнями были подобраны под бурую ткань — она прятала связку жил и костей, уже не чувствующую земного притяжения. По суку дерева ползла гусеница. Иногда гусеница не удерживалась на гладком участке с сорванной корой и падала на землю, но после падения упрямо повторяла путешествие. Он бесстрастно созерцал ее двигательную неутомимость, такую отличную от собственного, давно ему привычного состояния, странно совмещающего пустоту с полнотой чувства. Он видел, ничего не замечая, все, что творится вокруг него. И, не обращая внимания на потуги целеустремленной гусеницы, во всякую минуту мог сказать, что с ней сейчас происходит, потому что с некоторых пор у него развилась способность двойного зрения. Это зрение обеспечивало возможность жить так, как ему хотелось, — одновременно отстраненно и внимательно.
Он разнял сцепленные пальцы и почесал несколькими движениями щетину на загривке лежащего рядом с ним кабанчика. Гусеница снова упала на землю.
Ощущение голода тоже сделалось ему привычным, он легко переносил часто возникавшие у него небольшие головокружения и состояния, при которых казался себе самому плывущим в пустоте кораблем. Телесная легкость его радовала, забывать о потребностях тела становилось все проще. Когда выходило солнце, наставало утро, потом оно уходило — промежутки между восходом солнца и его заходом заполняло переживание, не имевшее временно`го измерения. Да, он видел и слышал, но никаких физических и душевных ощущений не испытывал: слышал пение птиц и стрекотание цикад, видел мечущихся юрких ящериц, не пуская увиденное и услышанное дальше ушей и глаз, не желая разворачивать явившееся уму, чтобы не спугнуть наполнявшее его существо неподвижное легкое тепло, в котором он растворялся. Именно тогда у него на лице с полузакрытыми глазами исчезало строгое выражение, а на уста пробивалась едва заметная улыбка.
В первый раз он забылся — дети без труда выходят из телесного дома — пяти лет от роду, когда, открыв рот, так зачарованно следил за плавающей в небе большой птицей, что едва не стал ею, едва не преобразился в эту большую, летающую над ним в небе птицу. Позже давний детский опыт, а точнее, желание взмыть обрело безжалостную окончательную форму, претворившись в осознанное стремление отринуть себя и стать никем. Или всем, это одно и то же.
Небо было синим и безоблачным. Листва на смоковницах не шевелилась. У ног текла белая вода ручья. Гусеница взобралась на ствол.
Иногда он совершал пешие переходы: вставал и шел сколько было сил: нагнув голову в капюшоне, брел, не отводя глаз от дороги, сосредоточенно глядя себе под ноги, осторожно выбирая место для палки и стараясь не растерять собранного внутри себя по капле, не зависящего от погоды тепла. На вопросы редких встречных путников он охотно отвечал, но сам никого ни о чем не спрашивал, ему было неинтересно. Всякая дорога куда-нибудь приведет, всякое дерево уделит несколько плодов и распахнет крону для ночлега.
Долгих дорог он по возможности избегал, но не от слабости и нужды в частой передышке, а потому что движение рассеивало сосредоточенность: попадавшие в поле зрения всевозможные предметы наводили на мелкие мысли, в жилах разогревалась кровь, пробуждая разнообразный телесный аппетит и привязывая к ненужным вещам. Зато, когда он останавливался и переставал расходовать энергию на перемещение, целеполагание в нем сразу умирало. И снова воцарялась невозмутимая ясность.
Гусеница упала на землю.
В скитаниях он, конечно, мог бы навидаться всего, но ему это было не нужно, и он упрямо смотрел себе под ноги. И все же как-то раз он заметил на обочине издыхающего кабанчика и посидел рядом с ним, пока тот не перестал дышать. Он был благодарен зверю, который приобщил его к своему уходу, позволив сопроводить себя по самой прямой и несомненной из дорог. Легко избыть посюсторонний мир и приблизиться к пространству сущностей, как это случилось с ним тогда, когда он опустился на обочину рядом с кабанчиком, удавалось не всегда — он безмятежно сидел возле зверя, и на душе у него была отрада.
Соблазны тоже являлись: устав, он однажды расположился у цветущего куста шиповника и не заметил, как его сморил призрачный запах свежести. Ему привиделась большая, тихо катящая прохладные воды река. Он осторожно вступил в нее и погружался до той поры, пока вода не дошла ему до груди. Неожиданно он испытал незнакомое ощущение и замер, прислушиваясь к собственному, внезапно полновесному и глубокому дыханию, чувствуя непринужденность расправившихся спины и предплечий, расслабившихся бедер и голеней под влиянием нежного прикосновения влаги… Чтобы не мешать невиданному чувственному блаженству, он плотно смежил веки, подставив увядшее лицо скользящим по нему влажным облакам. Его сердце билось так медленно, ровно и естественно, как это бывало только в детстве, когда никакого сердцебиения он вообще не замечал. Откуда-то по реке издалека к нему на ум приплыло слово, которое он знал только понаслышке, и он подумал, что слово «удовольствие», наверное, означает его нынешнее состояние. Он глубоко вдохнул свежий, слегка щекочущий запах не то воды, не то шиповника и… очнулся. В ужасе оглянувшись в поисках соблазнителя, он увидел только холмы и куст отцветшего шиповника.
Гусеница задумалась и не шевелилась.
Однажды короткая, но трудная дорога его утомила, он неудачно налег на посох, поскользнулся, упал и ударился головой о корень дерева…
Петров открыл глаза. Высокое синее небо выцветало и падало на Петрова, обретая прямоугольные формы потолка и выкрашенных масляной краской стен палаты. Когда спустя мгновения Петров оказался заперт в белесой коробке, начало пульсировать время. Петров натянул на плечи тонкое одеяло, его знобило, он медленно осваивался с обстановкой. После того как сердце стало биться тише и ровнее, Петров попытался расправить смятые цветные лоскутки воспоминаний, но выполз только какой-то толстый зеленый червяк. Больше ничего не было — пространство памяти представляло собой слабо светящийся, дрожащий, пустой экран. Чувствуя, что уходит что-то важное, Петров напрягся, силясь его удержать, и задохнулся, сердце снова забилось быстро и неровно. Он был не в силах сосредоточиться — мысли, как тараканы, разбежались в разные стороны…
Спустя полчаса пришедший в себя Петров взял с тумбочки телефон, ошеломленно посмотрел на дату и набрал рабочий номер. «Лежи, Петров, пока тебя там держат, — сказал ему знакомый голос. — В Мюнхен Семенов поехал». — «Ну ведь как знал, что опять мне кабанчика подложат!» — странно сказал Петров и вдруг замолчал.
ЛУЖА
Петров природой не сильно интересовался. Часто бывая себе на уме, Петров оставлял естественный мир без внимания, тем более — полагал он — все равно никогда не знаешь, откуда ждать подвоха.
С его стороны это, конечно, была большая беспечность, потому что природа имеет огромное значение в жизни человека. Более того, из-за этих безалаберных отношений с природой Петров то и дело попадал впросак: на улице дождь, а у Петрова сроду зонта не бывало; солнце палит, а Петров, как в октябре, пиджак надевает, потому что у него в этот миг мысль появилась и он ею занят.
Но вот как-то раз привычно перебирая приятные мысли и прогоняя неприятные, Петров одну неприятную прогнать не успел: ему подумалось, что размышлений, ясное дело, из головы не вынешь и под кровать не спрячешь, но жить одними размышлениями тоже неправильно. Тем более с мыслями можно ошибиться, а вот с собственными состояниями — никогда. Потому что, бывает, обрадуешься собственной замечательной мысли, а потом оказывается, она — чужая, зато состояния всегда твои, ни на чьи не похожие. Поэтому после отпуска, например, у них в лаборатории никто уже не рассказывает, какие у него интересные мысли на отдыхе появлялись, — сразу все кричат, мол, и у меня тоже, и у меня… — а вот про то, какие ощущения возникали и при каких обстоятельствах, между прочим, внимательно слушают, и ведь не случайно.
Поэтому, когда настало время отпуска, любопытный Петров решил провести его без лишнего умственного напряжения, а так… может, как раз что-нибудь интересное выйдет. Он побросал в рюкзак самые нужные вещи — фонарь и смену белья — и пошел на электричку в Пантюхино.
В Пантюхине имелось много природы, можно даже сказать, одни только заросли в нем и были, потому что, если не считать нескольких домиков — среди них принадлежавший Петрову, — все в Пантюхине было нерукотворно. Когда Петров спустился с платформы и обогнул сарай, в котором раньше держали уголь и шпалы, он увидел большущую лужу: ее предстояло обойти. Привыкший последовательно мыслить, Петров перед лужей остановился. Он сразу догадался, что она глубокая, потому что в самой середине — день стоял солнечный — грязная водная поверхность лужи сияла запредельной небесной лазурью. Яркая голубизна этого коварного окошка понравилась Петрову. Петрову захотелось заглянуть в него, потому что он всегда думал, что с окнами и отражениями дело непростое. Вот, например, всякое воспоминание, будучи продуктом внутреннего зрения, почему-то возникает как в оконной раме и торчит в ней неподвижной фигурой, ждет, пока не придет ему на смену другой, засевший в уме образ и, заместив его, в свою очередь, застынет в окоеме. А оттого что картины являются по очереди, останавливаются, стоят, спустя время бессвязно сменяя друг друга, движения в умозрении не видишь. Вот и смотришь, расплываясь взором, а куда — непонятно, не то виде´ние вне тебя, не то в тебе… И только бы это! Но еще дело в том, что догадки обязаны приходить сами собой, легко, без усилия… И вообще осеняет почему-то только не вовремя и не к месту. Бах!.. Понял! Вот один раз, кстати, — в этот миг Петров наклонился к луже: ему хотелось посмотреть на свое отражение, но увидал только очертания падающих на лоб волос и впадины глаз, потому что ниже, у края лужи, в грязи плавали сучки, щепки и листья, — с ним, Петровым, именно так и случилось: он понял! Вдруг дошло… когда селедку покупал.
Но потом, возвратившись домой, аккуратно разложил аргументы, неколебимо занявшие свои места, потому что все уже было ясно, и сделал выводы: к вопросу о женитьбе можно было не возвращаться.
Ведь тогда не успел Петров пройти до конца коридора и привычно повернуть под портретом профессора Гагенторна налево, как идущий навстречу сотрудник сказал ему, что у них новая лаборантка. Воодушевляющее известие Петров пропустил мимо ушей, хотя мысль о том, что пора жениться мелькнула у него в голове. Эта мысль являлась ему не впервые, более того, она — неизвестно почему — всегда посещала его под кривой, походившей на мурло веласкесовского графа-герцога Оливареса физиономией бывшего руководителя, с которым Петров, проходя поутру мимо тяжелой рамы, непременно здоровался. К приветствию Петрова побуждало не благоговение перед покойным или навязчивая мысль о браке, а тот причудливый факт, что удачные догадки с ним случались всякий раз именно в этой части здания. Петров считал, что интеллектуальную атмосферу коридора насыщают неуловимые эманации, которые исходят из густо наложенных на холст масляных слоев, формирующих изображение маститого ученого. Занятый неопределенными соображениями, возникшими во время пребывания в коридоре, Петров едва заметил новую лаборантку. Но поскольку соображения не обрели совершенной формы, продолжая пребывать в исходном смутном качестве, Петров вздохнул и еще раз посмотрел на девицу. Она была миленькой. Петров грустно выглянул из распахнутого окна и уперся взглядом в окно стены напротив, выходившее в только что пройденный им коридор с портретом профессора Гагенторна. По необъяснимой причине Петрову вдруг очень захотелось подышать свежим воздухом на морском побережье. У него даже голова закружилась, когда он вообразил, как подставляет лицо ветру. Но продолжалось головокружение всего несколько секунд, и, очнувшись, Петров пригласил лаборантку выпить кофе.
Отношения с миленькой лаборанткой были похожи на все другие такого рода отношения и не составляли никакого предмета для размышлений. Петров это высоко ценил, поскольку привык беречь время для пребывания в мыслимой реальности. Он даже подумывал об удобстве более плотных уз и для проверки сложившегося впечатления напросился в гости.
Визит, как и предполагалось, оказался приятен тем, что в нем не было ничего необычного. Вкусную стряпню лаборантки Петров с удовольствием поел и обошел ее уютную квартирку, оглядев фотографии на стенах и репродукцию с картины Репина, которая изображала Ивана Грозного, убивающего сына. Петров такому выбору немного удивился, но в остальном заурядность обстановки согрела ему сердце и обнадежила.
На протяжении следующей недели Петрова одолевали матримониальные раздумья, и как-то раз он даже забыл, проходя по коридору, кивнуть портрету профессора Гагенторна.
В пятницу Петров зашел возле дома в рыбный магазин, в котором всегда покупал селедку, и с удовольствием увидел, что привезли мурманскую сельдь весеннего улова с килевыми чешуйками у брюшных плавников. Петров приценился к одной, синеватого цвета, с толстым, набитым моло`ками, перламутровым брюшком. А поскольку всю текущую неделю в голове у Петрова рождались самые несуразные ассоциации, связанные с пребыванием в гостях, то жемчужное брюшко неожиданно напомнило ему по цвету и фактуре рамку из ракушечника, висевшую на стене в квартире у лаборантки и умилившую Петрова своим простодушным обращением: «Привет из Алушты!» В рамочку была вставлена фотография, по которой Петров, ожидая приглашения к столу, скользнул взглядом.
Но сейчас в магазине Петров смотрел на брюшко сельди, видел внутренним взором, как оно трепещет, то преображаясь в серебристую чешуйчатую рамку из ракушечника, то вновь утрачивая строгую форму, и медленно холодел. На лбу у него выступили капли пота. Как механическая кукла, Петров безмолвно заплатил в кассе, сколько полагалось, взял чек, не проверяя сдачу, положил завернутую селедку в полиэтиленовый пакет и вышел из магазина. Он не пребывал ни в тумане, ни в мороке, напротив, у него в глазах стояла и не уходила из них картина — яснее не бывает.
Рамка из ракушечника окантовывала передержанную в закрепителе старую фотографию, на которую Петров взглянул, вовсе не предполагая, что случайно попавшее к нему на сетчатку глаз изображение того, о ком лаборантка мимоходом сказала: «Папочка», отпечатается на ней и позже неожиданно всплывет, затмив окружающую повседневность.
На Петрова смотрел мужчина с симметричными чертами лица и каменным взглядом. Повторяем, тогда, увидев фотографию в рамке из ракушечника, Петров ждал приглашения к столу и всего лишь скользнул по ней невнимательным взором, при этом что-то привлекло его внимание, но, что именно, он разобраться не успел, и, только созерцая в магазине чешуйчатое селедочное брюшко, ненароком совпавшее по цвету и фактуре с рамкой, Петров вдруг вспомнил вставленную в нее темную, кое-где потрескавшуюся фотобумагу с мужским портретом…
О, фотографии! Всякое поколение, отображая себя, подчеркивает то, что для него в себе важно. В старину предъявляли изображения мужчин в белых крахмальных стоячих воротничках, с большим узлом галстуков в просветах двубортных сюртуков, чей облик свидетельствовал о необыкновенном благородстве, мужественности и чистоте помыслов. Между тем дамы, закутанные во всевозможные материи, выставляли напоказ благопристойность натуры и безупречность поведения. Это был мир празднично одетых персонажей, принимавших впечатляющие позы, для того чтобы лучше выглядеть в глазах окружения. Позже праздничное событие удвоения себя сменилось демонстрацией профессиональной принадлежности, а также деловых и общественных связей. У портретируемых исчезло желание показывать себя с лучшей стороны. (Не исключено, что они не понимали, какая сторона лучше.) На лицах мужчин и женщин, одетых как попало и не привыкших размышлять о себе, застыла угрюмая деревянная неловкость. Между тем облик мужчины на фотографии отличался благообразием: овалу лица, полным довольным щекам вторили пухлые губы и круглые уши. И все бы ничего, но только в тот самый миг, когда Петров разглядывал полукружья селедочной чешуи, у него в памяти внезапно всплыл рисунок из книги Ломброзо, изображающий господина, чьи уши по форме тоже необыкновенно походили на полукружья ручек у чайной посуды… Петров замер. Совпадение его ошеломило! В голове у него заметались эпизоды из жизни господина, изображенного в книге. Спустя неопределенное, но, очевидно, очень краткое время ошеломленный Петров понял, что ему никогда этого однозначного совпадения из памяти не изгнать.
Решение созревало в течение того времени, когда Петров — вне себя — шел домой. Разумеется, будучи не в себе, Петров не мог принимать участие в том, что в нем происходило. В бесчувственном забытье Петров добрался до дома, положил в холодильник селедку и, не скинув плаща, сел в кресло. Конечно, он знал, что все уже решено. В сущности, оставалось только сосредоточенно, спокойно и последовательно проанализировать и словесно оформить аргументы, по которым выходило, что лучше не жениться. Во время оформления решения, принятого в неведомом жизненном центре (некоторые именуют его душой), что-то в Петрове разжалось, мягкое спокойствие разлилось по всем членам, голова склонилась к плечу, ноги свободно вытянулись, сделалось тепло, легко и уютно: жизнь вернулась в привычное русло, и Петров задремал.
Сбоку приплыл листочек, он заслонил покачивающиеся на водной поверхности очертания бровей и глазных впадин. Засмотревшийся на себя, Петров едва не клюнул носом и поскорее распрямил спину. Вода снова засияла небесным цветом. В нескольких шагах от Петрова торчал посеревший от дождей штакетник калитки, возле которого росли высокие стебли подсолнухов с темными сердцевинами, закутанными в шелковистый желтый пеньюар. «Вот это природа! Красота! А то лужа какая-то… Ну, просто совсем другое дело!» — восхитился Петров. Осторожно обойдя большущую лужу, Петров открыл калитку и с облегченным сердцем взошел на крыльцо своего застывшего в ожидании дома.
КУСТ
Прежняя жизнь переполнила Петрова, как вода переполняет стакан, и нынешняя перестала в него помещаться. Петров не сразу утратил интерес к современности, сначала он только заметил, что давнишние впечатления выглядят более значительными и рельефными, чем призрачные события сегодня. Например, такой факт: однажды в деревне, возле изгороди бабкиного дома, на высокий столб повесили электрическую луну, укутанную в мантию из световых пылинок. Черными ночами в окно к Петрову лился поток зыбкого света, подчеркивающий строгую геометрию оконной рамы и за ней, у изгороди, грозный контур мрачного смородинового куста. Как только растянувшийся на постели Петров смыкал веки, куст вспыхивал черным пламенем, успевая возбудить в отпрянувшем от него Петрове мысль о неопалимой купине и единовременно препроводить его кувырком куда-то в глубокую тьму, из которой он поутру с усилием возвращался.
«Алгоритм какой-то, — бормотал утром Петров, лениво размахивая руками и изображая зарядку, — теофания… Так ведь можно назад не вернуться».
Совпавшая со взмахом руки, эта случайная мысль поразила Петрова. Она показалась ему верной и глубокой. Петров перестал махать руками — физические действия прогоняют даже глубокие мысли — и задумался. Но размышления о знаменательных преображениях тернового куста только сгустили потемки, не прояснив участи Петрова. Поэтому раздраженный Петров решил задернуть на ночь занавеску — ему не хотелось рисковать.
Это было опрометчивое решение: ночью Петров посмотрел на занавеску и увидел на ее тонкой ткани очертания куста, на этот раз — бесцветного. Петров закрыл глаза, но куст пребывал на месте… потому что вещи видят умом, а глаза — просто приспособление, для того чтобы смотреть. Обескровленный куст, в отличие от пламенеющего, не увлекал Петрова в бездонное забытье… зато его злые колючки сулили бессонницу.
«Не я к ним, так они ко мне пожалуют — еще хуже», — вздохнул Петров, рассматривая в уме острые сучки. Через несколько секунд он почувствовал легкий укол и услышал, как в дверь прокричали: «Выходи, бабу Пашу уже несут».
То, что перестало быть бабой Пашей, несли на полотенцах четверо безликих мужчин. Они прошли мимо калитки, не взглянув на Петрова, и удалились в какое-то серое зимнее пространство, быстро слившись на серых снегах в одну темную точку, потерявшуюся у высокого горизонта.
«Куда это они?» — подумал Петров, и ему привычно пришло в голову, что нужно матери позвонить, хотя в ту же минуту он сообразил, что звонить некуда, и раздраженно подумал, что вот давно ее нет, а спокойно жить не дает, и не только она, а кот, например, зелеными глазами его высматривает неведомо из каких миров, и бабу Пашу какую-то несут непонятно куда, хотя какая разница куда, потому что не знал он никакой бабы Паши, но серый снег, простиравшийся по холмам до горизонта, к которому уносили бабу Пашу, напомнил Петрову картины художника, чье громкое имя почему-то он тоже не мог восстановить в памяти, и, окончательно рассердившись, Петров еще плотнее сомкнул веки.
Когда вновь возникли очертания тернового куста, Петров испуганно замер в ожидании физической боли. Но укол оказался умственным, иными словами, Петрова озарило. Озарение не имело предмета и временно`й протяженности, просто Петров почувствовал, что пространство внутри и вокруг стало прозрачным, ясным и правильным, одновременно всплыли слова: «Никак замуж не брали, а как упросила мать, чтобы шубу сладили, так сразу вышла». Петров понял, кто такая баба Паша.
Она жила на краю деревни, и никто не помнил, в какие времена и откуда она явилась. Муж Паши, как многие мужья, куда-то подевался, и, поскольку никто не знал, куда он делся, домыслов было в избытке — наветы в деревне обычное дело. В лавке, где ее впервые увидел подросток Петров, Паша покупала хлеб и растительное масло, кормясь в остальном дарами природы и ручного труда. Она была молчалива, и услышанная Петровым за все время из ее уст речь исчерпывалась фразой про шубу.
Когда четырнадцатилетний Петров услышал эту фразу, он сразу все про мужа понял, а именно что как надела Паша шубу, то вышла замуж, а как сняла ее с себя — муж ушел. Все дело в шубе. А теперь она бережет шубу, чтобы сразу ее надеть, когда муж возвратится. Про то, что у Паши под тряпкой в шифоньере с отвалившейся дверцей висит шуба, знали все. Вместо плечиков Паша приспособила тополиную ветку. Годы шли и меховые полы шубы, изрядно ее укоротив, погрызли мыши. Когда спустя десятилетие Паша вдруг увидела, что от шубы осталась клочковатая горжетка и хрупкие, возлагавшиеся на шубу надежды съедены мышами, она поняла, что пришел час, когда нужно принимать твердое решение. И она его приняла: горжетка отправилась в компостную кучу, а Паша перестала ждать мужа и начала собираться, думая о том, как побыстрее доделать надоевшие дела в доме и огороде и, вернувшись после смерти, начать жить наново, но так, чтобы все было по-другому. В том, что она через некоторое время после смерти возвратится к себе в дом, Паша не сомневалась. Разумеется, ей придется задержаться по той простой причине, что все дела в ее нынешней деревенской жизни переделать — задача не из простых. Но это уже было не важно — внезапное прозрение изменило Пашину жизнь. Невнимательные соседи в поведении Паши ничего нового не заметили, потому что Паша продолжала тщательно выпалывать сорняки и удобрять грядки навозом под будущую картошку, поправила сруб у колодца, подперла сливу и яблоню, покрасила наличники и починила крыльцо. Она трудилась с утра до вечера — привычные жесты, разгоняя кровь в жилах, поощряли работу воображения: работая, Паша погружалась в собеседования с самой собой, ей не было нужды прерывать давно выученные физические движения. При этом ее посещали странные мысли: например, если она думала о добрых людях, на чью долю выпадали горести, она им не сочувствовала, полагая, что несчастья помогут таким людям стать еще лучше, зато если у дурного человека случалась какая-то незадача, Паша думала, что он пожинает беду не по своей вине, а потому что таким его уродили, и жалела этого человека, уверенная в том, что плохим людям живется хуже всего. Что такое справедливость, Паша не понимала, она руководствовалась всеохватной жалостью, не знающей классификаций. В стареньком телевизоре с единственной программой Паша смотрела только передачи про космос, всякая земная современность оставляла ее безразличной, потому что она думала, что все хорошее уже было, а про плохое ей смотреть не хотелось.
Когда темнело, приходилось бросать работу. Тогда Паша присаживалась в доме — как все сельчане, она большую часть времени проводила во дворе, — прислонясь уставшей спиной к протопленной печи, и дремала, погружаясь в грезы о прекрасном посмертном будущем, в котором ей представал дом и его окрестности, но не какие есть, а какие бывают на картинах в золотых рамах, а точнее, похожие на пейзаж, написанный масляными красками на клеенке и вывешенный на продажу в качестве ковра на областной ярмарке, на которой однажды она побывала.
Под розового цвета облаками расстилалось небольшое зеленое пространство, омываемое зеркальной водной гладью, в которой отражалось облачное небо. По водной глади плыла лодочка. По краям зеленой поляны возвышались высокие темные кипарисы, а между кипарисами стоял дом с башенкой, в зубчатой стене которого виднелись узкие высокие окна со ставенками. На переднем плане этого ковра-картины, желая подчеркнуть завершенность работы, художник изобразил две скрещивающиеся веточки с розами.
Ночевавший у нее однажды рыбак, из горожан, когда Паша рассказала ему о прекрасном ковре-картине, сказал, что видел похожую в музее, и, не упомянув названия, вздохнул и невнятно пробормотал: «Тература». Что такое «тература», Паша не поняла, а рыбак утром ушел, и больше она его не видела. Жизнь шла своим чередом, деревня, по убеждению в ней живущих, была не хуже других, иными словами, пребывала в нищем постоянстве, каковое местные жители полагали благополучием. Паша оказалась единственным человеком, считавшим это мнение недостаточным. Ей деревня представлялась щедрой хозяйкой, распахнувшей свои гостеприимные объятья чудесному замку и озеру, по воле судьбы располагавшимся время от времени на месте ее дома, словно подменяя его. И всякий раз в тот миг, когда Пашина нога в сапоге надавливала на вилы и зубьями, не касаясь картофелин, аккуратно поддевала картофельный куст, ее душа птицей воспаряла над гладью озера и усаживалась между зубцами стены. На несовпадение движений тела с порывами души Паша не обращала внимания, а невнимательные соседи со временем все же заметили, что благодаря неустанной равномерной деятельности садик и огород возле избы постепенно обрели ухоженный вид. Чего невнимательные соседи услышать не могли, даже если бы отличались редким слухом и приметливостью, так это странной фразы, слетавшей порой с Пашиных уст и похожей на заговор. «Повторяется, повторяется да и станется», — бормотала Паша. Более того, когда после трудового дня Паша разгибала спину, откидывая назад голову и разминая плечи, ей не сразу удавалось отрешиться от созерцания замка и кипарисов, и она несколько минут спокойно ждала, прикрыв глаза, пока замок сократится до размеров деревенской избы и кипарисы обретут несвойственную им размашистую конфигурацию тополя. Между тем сама Паша по мере переселения души в пространство воображаемого пейзажа внешнее благообразие утрачивала. Постоянная и напряженная духовная жизнь, умалив физические потребности, постепенно истощала ее тело, лишая его жировой прослойки, и обтягивала скулы улыбающегося лица. Одежда тоже сделалась Паше не важна — она надевала на себя старую кофту, которую вспыхивающее воображение в нужный миг превращало в платье из розовой тафты. От возбуждения и томительных предчувствий у Паши теперь нередко случалось сердцебиение, а еще бывало, что находила она себя у печи не на лавке, а на полу. Но слабость не огорчала ее, потому что теперь она больше думала, и мысли у нее тоже были большими, как уходящие в никуда поля. Паша думала о человечестве.
А потом наступила осень, Паша с трудом топила печь, и однажды, когда не удалось наколоть щепы и поленья не разгорелись, она решила спрятаться от холода в шубе… и надела долгополый байковый халат, случайно оставшийся у нее после больницы. Запахнув царским жестом халат, Паша прислонилась к нетопленой печи в ожидании того сладкого мига, когда под ногами в туфлях-лодочках расстелется умиротворяющая зелень лужайки, простершейся между озером и зубчатыми стенами замка. И вот тут по неясным причинам все пошло не так: вместо удовольствия Паша ощутила головную боль и резь в глазах, как от удара прутиком. Она зажмурилась и увидела высокий голый куст. В ажурную сеть из колючих ветвей глазело яркое небо. Наглые острые сучки пронзали мерцающий воздух, источая запах эфира. В отдалении протянулось море. Пологие склоны сходили к проложенному вдоль побережья акведуку. Подчеркивая горизонтали, лежала в руинах стена из ноздреватого песчаника. Она с упоением вдохнула воздух — ей необыкновенно просторно дышалось — и с восторгом поняла, что высокий колючий куст — это очевидная prunus spinosa. Никогда прежде виденные умом картины не обладали такой безмерной достоверностью, и, главное, у нее никогда не было такого прозрачного понимания всего на свете. «Но отчего, однако, это безлюдье?» — подумала она и в тот же миг увидела на берегу склонившуюся за хворостом и показавшуюся ей знакомой маленькую фигуру женщины в долгополом одеянии… Женщина внезапно начала к ней приближаться. Паша тихо выдохнула воздух и поплыла ей навстречу.
«Опять этот куст… — пробормотал Петров, поворачиваясь на другой бок и натягивая на голову одеяло. — Так ведь можно назад не вернуться… Слава богу, светает».