Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2020
Когда было легче писать стихи, сегодня или в пушкинскую эпоху? Наверное, в пушкинскую. Почему? Не только потому, что поэтическое пространство еще не было заполнено великими стихами, но и потому, что поэтический язык начала XIX века еще не затвердел, не устоялся — и позволял выбирать такие грамматические формы, которых сегодня мы себе позволить не можем. «Родился на брегах Невы…», «Ребенок был резов, но мил», «Что было для него измлада…», «Уж тёмно: в санки он садится», «Там Озеров невольны дани / Народных слез, рукоплесканий / С младой Семеновой делил…», «Внемлите мой печальный глас…»…
К прилагательному в творительном падеже «строгой» («Не докучал моралью строгой») можно было подобрать рифму на «-ой» в именительном падеже: «…француз убогой…». Или сместить ударение самым неожиданным образом, сегодня для нас невозможным: «Прямым Онегин Чильд Гарольдом / Вдался в задумчивую лень: / Со сна садится в ванну со льдом…»
Заменить «ё» на «е» там, где к этому подталкивает рифма: «Он по-французски совершенно / Мог изъясняться и писал; / Легко мазурку танцовал / И кланялся непринужденно…» А там, где полное прилагательное не влезало в строку, употребить его краткую форму: «невольны дани». И что удивительно: никакие книжные, архаические формы, никакие старославянизмы или мифологические имена не смущают при чтении «Евгения Онегина» даже школьника, он поймет даже строку «Лобзать уста младых Армид» без наших объяснений.
— Ну что ж, — скажет кто-нибудь, — ведь так тогда и говорили. Ничего подобного, никто так не говорил. И сам Пушкин говорил, не прибегая ни к каким устаревшим формам и лексике, вышедшей из обиходной речи. Об этом можно судить не только по его письмам, но и по самому тексту «Онегина», достаточно вспомнить первую его строфу, чтобы в этом убедиться: «Мой дядя самых честных правил…» и т. д. вплоть до ее последней строки: «…Когда же черт возьмет тебя!“».
Чтобы еще лучше понять и услышать тогдашнюю устную речь, заглянем в «Горе от ума», написанное в 1823 году, когда Пушкин только приступал к работе над «Онегиным». Ни разу, нигде в этой комедии, написанной стихами, не промелькнули ни «младость», ни «глас», ни «сей» — только «этот»: «Мы в темном уголке, и кажется, что в этом!» И даже в самых лирических местах пьесы, например в монологах Чацкого, нет ни одного старославянизма, ни одной архаической грамматической формы:
Бог с вами, остаюсь опять с моей загадкой.
Однако дайте мне зайти, хотя б украдкой,
К вам в комнату на несколько минут;
Там стены, воздух — всё приятно!
Согреют, оживят, мне отдохнуть дадут
Воспоминания об том, что невозвратно!
Так что же, пушкинское смешение, совмещение самой непринужденной, современной речи с архаизмами устарело, себя не оправдало? Ничего подобного. Оно прекрасно, в этой поэтической ткани нельзя заменить ни одного слова. Но вот что интересно: стиль, язык, грамматика «Евгения Онегина» тоже менялись, и чем дальше, чем ближе к концу, тем решительней и наглядней. В этом смысле особенно примечательна Глава осьмая, написанная в Болдино в 1830 году. Какую строфу ни возьми, моментально убедишься в этом. Возьму строфу XIII, — читатель легко поймет, почему я выбрал ее.
Им овладело беспокойство,
Охота к перемене мест
(Весьма мучительно свойство,
Немногих добровольный крест).
Оставил он свое селенье,
Лесов и нив уединенье,
Где окровавленная тень
Ему являлась каждый день,
И начал странствия без цели,
Доступный чувству одному;
И путешествия ему,
Как всё на свете, надоели;
Он возвратился и попал,
Как Чацкий, с корабля на бал.
Пушкин мимоходом вспомнил о Грибоедове — и мне почему-то это очень приятно. Впрочем, еще в Главе шестой он процитировал строку из «Горя от ума» «И вот общественное мненье!» и в примечаниях к своему роману указал: «Стих Грибоедова».
Так что же, может быть, не жалеть о переменах, произошедших в поэтическом языке за два века? Не жаловаться на «затвердение» языка, на устранение из него всех тех возможностей, о которых сказано в начале этих заметок? Да, наверное, так: не жалеть, не жаловаться. Да и можно ли вернуться к тому, что преодолел Пушкин, а до него — Грибоедов, а после них — Лермонтов:
Наедине с тобою, брат,
Хотел бы я побыть:
На свете мало, говорят,
Мне остается жить!
Поедешь скоро ты домой:
Смотри ж… Да что? моей судьбой,
Сказать по правде, очень
Никто не озабочен.
Как это легко, как естественно, как просто! И похоже на Пушкина 1830-х годов: «А мне, Онегин, пышность эта, / Постылой жизни мишура, / Мои успехи в вихре света, / Мой модный дом и вечера, / Что в них?» и т. д.
Всё так. Но в поэзии и разговоре о ней не может быть окончательных утверждений и формулировок.
Можно ли заменить, исправить хотя бы одну строку в «Недоноске» Баратынского («Но ненастье заревет / И до облак, свод небесный / Омрачивших, вознесет / Прах земной и лист древесный…») или в «Пироскафе»?
Ну´жды нет, близко ль, далеко ль до брега!
В сердце к нему приготовлена нега.
Вижу Фетиду; мне жребий благой
Емлет она из лазоревой урны:
Завтра увижу я башни Ливурны,
Завтра увижу Элизий земной!
А ведь эти стихи написаны в 1844 году, Лермонтов уже погиб.
Или вспомним Тютчева. «Увы, что` нашего незнанья / И беспомощней и грустней?» — с ударением на втором «о» в «беспомощней». Да он едва ли не весь такой, писавший как будто наперекор грамматике: «Вновь упадаем не к покою, / Но в утомительные сны»; «Там, где обвеянный их мглами, / Он шепчет в сумраке ночном».
Баратынский и Тютчев — тут удивляться не приходится, у них так и должно быть, но Блок, уж он-то совсем другой! Да, другой, но разве это не блоковские строки: «И стало всё равно, какие / Лобзать уста, ласкать плеча…»? Уж этого мы от него никак не ждали…
И никто не предскажет нам, какие устаревшие грамматические формы и лексика могут пригодиться новому поэту. После великих имен, названных мной, неловко и неприлично ссылаться на свой опыт. И всё-таки осмелюсь привести один пример из своих стихов, позволю себе потому, что и для меня этот случай был необъяснимой неожиданностью, можно сказать сюрпризом. Вот строфа из стихотворения «Стрекоза»: «Умер он через несколько дней. / В хладном августе реют стрекозы / Там, где в пух превратился кипрей, — / И на них она смотрит сквозь слезы». Понадобился «хладный август», обойтись без него оказалось невозможным.