Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2020
…зло, испытываемое людьми от злодеяний правительств, всегда пропорционально религиозно нравственному состоянию общества, какую бы — ту или иную — форму ни приняло это общество. Л. Толстой. Об общественном движении в России. 1905 |
Есть несомненная, но не всегда ясно различимая закономерность, в силу которой общество возвращается к событиям своего прошлого, казалось бы, потерявшим остроту и актуальность. Выразительный пример — декабристы. Укорененные в общественном сознании советского периода — особенно шестидесятых-семидесятых годов прошлого века — как воплощение оппозиционной идеи, они вновь возникли уже в постсоветскую эпоху как предмет резких дискуссий, как явление, наполненное актуальным смыслом.
Есть основания предполагать, что близится время, когда декабристов в дискуссионном пространстве начнут теснить народники, народовольцы.
Серьезно думающие люди обратили внимание на мирное народничество и на носителей идеи вооруженного противостояния власти в форме индивидуального террора в те же семидесятые годы.
В 1975 году вышел роман Юрия Давыдова «Глухая пора листопада», безжалостное и горькое анатомирование трагедии «Народной воли». Роман, основанный на глубоком профессиональном изучении материала, сыграл немалую роль в привлечении к этой проблематике интереса молодых, свободно мыслящих историков. Об этом специально сказал в своем последнем интервью Арсений Рогинский.
Далеко не случайно в это же время историк и мыслитель Михаил Яковлевич Гефтер с несколькими единомышленниками предпринял монументальный труд — обширное собрание выстроенных в систему многообразных источников по истории народничества: от мирных пропагандистов до радикалов «Народной воли».
Тогда опубликовать этот гигантский манускрипт не удалось, и только теперь, без малого полвека спустя, он станет достоянием читателей. Книга должна выйти в издательстве «Нестор-История» в первом квартале 2021 года.
«Антология народничества: версия Михаила Гефтера», которая вскоре будет предложена читателю, — явление своеобразное. Кроме мощной просвещенческой задачи здесь явно просматриваются автобиографические для стратега-составителя черты. И это органично актуализирует издание.
Это утверждение не покажется излишне парадоксальным, если вспомнить «особость» судьбы Михаила Яковлевича: движение от лояльного историка-марксиста к научному — и не только — диссидентству. От мирного просветительства к политической активности. Достаточно учесть его роль в издании неподцензурного исторического альманаха «Память», за который был отправлен в лагерь Арсений Рогинский. Причем Михаил Яковлевич демонстративно публиковался под собственным именем.
Рогинский вспоминал: «Он (Гефтер. — Я. Г.) был с нами все время существования „Памяти“. <…> К „Памяти“ он относился как-то глубоко. Мне иногда казалось — даже и с волнением. Пару раз мы говорили о смысле работы над сборником, и он употребил слово „ответственность“. Мне показалось — неловко, слишком „высоко“. Через несколько лет он дал мне прочесть свое открытое письмо в мою защиту (послеарестное), и там тоже было слово «ответственность» как один из главных мотивов нашей работы».[1]
Это принципиальное свидетельство, имеющее прямое отношение к созданию «Антологии». Чтобы взяться за подобную циклопическую задачу при отсутствии полной уверенности в возможности публикации и в ожидании вероятных обысков, нужно было остро ощущать свою ответственность и перед прошлым (людьми прошлого), и перед настоящим, и перед будущим.
При попытке осмыслить «Антологию…» как собственно научное и общественное явление встает ряд принципиальных вопросов. Варианты ответов на эти вопросы неизбежно выводят нас из пространства, так сказать, академического. Недаром сам Михаил Яковлевич в заметках по поводу своего труда употребляет термин «роман».
В коротком очерке, посвященном истории возникновения замысла «Антологии…», Валентин Гефтер, говоря о готовности своего отца к «новому прочтению этого периода» и «пересмотру сталинской историографии всей революционной парадигмы, породившей большевизм», предполагает, что «современная история взлета революционного терроризма на Западе в 1970-х (во многом как результат событий 1968 года) более всего подвигла Гефтера заняться подготовкой „Антологии“».
В этом, безусловно, есть резон, хотя, разумеется, Михаил Яковлевич прекрасно понимал принципиальную разницу между народовольческим террором и свирепой активностью европейских левых.
Не будем вдаваться в рассмотрение идеологии и практики европейских радикалов. Но терминологическое сходство явлений не должно затемнять суть дела. К услугам европейских радикалов был весь спектр возможностей легальной политической борьбы, в то время как в России рассматриваемого периода не было ничего подобного.
«Фракция Красной Армии» — группа Баадер—Майнхоф — в ФРГ ставила своей целью разрушение буржуазной демократии и не чужда была мечты о мировой революции. Только в 1970 году в Западном Берлине члены организации совершили десятки убийств, поджогов, взрывов, ограблений банков и универмагов. Арестованные после первых акций и выпущенные до суда, они бежали во Францию, затем на награбленные деньги проходили обучение в тренировочных лагерях палестинских террористов. После чего вернулись в Германию и продолжили свою деятельность. Их разрушительная энергия, обеспеченная интеллектуально, была направлена не столько против власти, создавшей им на первых порах вполне льготные условия, сколько против общества.
Итальянские «Красные бригады» были лишь одним из элементов сколь запутанного, столь и отвратительного политико-криминального лабиринта — идейных террористов, заговорщиков из спецслужб, авантюристов-политиков. Все они были так или иначе связаны между собой. Притом что при всех пороках в Италии работала политическая система, включавшая свободные выборы и свободу печати.
Объединял европейских радикалов и сущностно отличал от бескорыстных подвижников «Народной воли» и принципиальный аморализм. Если гибель солдат караула при взрыве в Зимнем дворце 5 января 1880 года стала предметом горькой рефлексии народовольцев, то нет оснований подозревать в чем-либо подобном авторов Болонской трагедии — взрыва вокзала, когда погибло 85 и ранено было более 200 человек, ни к какой политике отношения не имевших.
Все это мало похоже на ситуацию «Народной воли».
Индивидуальный террор в России начался не с истерического выстрела Каракозова, а с продуманного и глубоко осмысленного поступка Веры Засулич, поступка, определившего нравственную составляющую дальнейших действий.
24 января 1878 года она выстрелила в петербургского градоначальника генерала Трепова и не пыталась скрыться, притом что ее могла ожидать смертная казнь или многолетняя каторга. Это был, таким образом, жертвенный акт.
Вера Засулич защищала не столько политическую идею, сколько свое представление о человеческом достоинстве.
Это поняли и судившие ее присяжные, вынесшие оправдательный приговор, и председательствовавший на процессе многоопытный юрист, председатель Петербургского окружного суда А. Ф. Кони.
Люди, для которых понятие о человеческом достоинстве не было пустым звуком, осознавали закономерность подобной реакции на выходку чиновного самодура.
Трепов, посетивший Дом предварительного заключения, приказал высечь политического заключенного Боголюбова за то, что при вторичной встрече с ним Боголюбов не снял шапки.
Помимо прочего Трепов нарушил закон. Телесные наказания в России были запрещены.
Жаловаться на произвол Трепова было бессмысленно и некому. Дилемма оказалась проста: или проглотить унижение, которому высокопоставленный хам поверг в лице Боголюбова всю свободомыслящую молодежь, или — действовать.
Можно с достаточной уверенностью сказать, что одним из главных мотивов, которым руководствовались лидеры «Народной воли», была защита собственного достоинства и человеческого достоинства как ведущей идеи. Это была естественная реакция мыслящих людей с высокой самооценкой на постоянное унижение, которому их подвергала власть, высокомерно и грубо игнорируя их стремление принять участие в решении народной судьбы.
Это была ситуация вообще характерная для взаимоотношений российской власти и общества, нечто подобное привело в свое время дворянскую молодежь в тайные общества.
Разумеется, и у народников, и у декабристов этот мотив был усложнен и подкреплен соображениями идеологическими.
Народники ощущали себя защитниками народа, униженного и оскорбленного в большей степени, чем экономически обездоленного. И обширный корпус представленных в «Антологии…» многообразных материалов о том ясно свидетельствует.
Эту особенность «новых людей», судьбы которых составляют костяк «Антологии…» — высокая самооценка и обостренное чувство собственного достоинства, — тонко уловил Тургенев и представил в романе «Отцы и дети».
Вспомним сцену, когда Павел Петрович Кирсанов вызывает Базарова на дуэль, намереваясь в случае отказа оскорбить его действием — ударить тростью. Реакция «нового человека» Базарова: «…отказаться было невозможно, ведь он меня, чего доброго, ударил бы и тогда… (Базаров побледнел при одной этой мысли, вся его гордость так и поднялась на дыбы.) Тогда пришлось бы задушить его как котенка».[2]
Любопытно, что нигилист Базаров следует традиции дворянской чести. Как мы увидим, это не случайно…
В сюжетной структуре «Антологии…» просматривается несколько линий, связанных как с историей революционного движения, так и с политическим бытом верхов — вплоть до трагедии Царя-освободителя, на которого более пяти лет шла непрерывная охота. «За что они так меня ненавидят?» — с горьким недоумением спрашивал Александр II, утвердивший 21 смертный приговор и заменивший Валериану Осинскому расстрел казнью через повешение.
Воспитанник Жуковского, человек лично вовсе не жестокий, решившийся в собственной жизни поставить живое человеческое чувство выше государственных интересов, он страдал болезнью, свойственной всем российским властителям, — неспособностью понять подлинные интересы своих подданных и реальные настроения мыслящей части общества. В частности, и возросшее в результате реформ стремление охранить свое человеческое достоинство. И происходило это не только от искаженной информации, но преимущественно от особенности психологического устройства людей, обладающих абсолютной властью.
Был и еще один важнейший момент, который просматривается в материалах «Антологии…»: четко выстроенная, на первый взгляд, система управления, пресловутая петровская «регулярность» своей многоступенчатостью лишала первое лицо, стоящее на вершине пирамиды, возможности эффективного контроля над гигантским аппаратом и прежде всего над деятельностью охранных структур. Именно эти структуры своей деятельностью вызывали наибольшее раздражение во всех слоях населения. Но видимое отсутствие реального контроля над ними высшей власти не исключало того, что в общественном сознании именно император отвечал за действия охранителей. В том числе и за выходку Трепова, имевшую роковые последствия.
При внимательном чтении «Антологии…» ясно прослеживается неуклонное движение в кровавый тупик — жестокое следование противоборствующими сторонами принципу «кровь за кровь». Читатель «Антологии…» убедится, что этот страшный процесс был запущен властью в лице тупых охранителей, не осознававших изменения психологического климата в стране и надеявшихся подавить в зародыше всё, что им казалось опасным свободомыслием. Отсюда, в частности, потрясшая общество, в том числе и людей, лояльных власти, расправа с Чернышевским. При любом отношении к идеологии и деятельности Чернышевского нужно признать, что жестокий приговор основан был на провокации и подтасовках.
Отсюда же массовые политические процессы и сотни мирных пропагандистов, отправленных на каторгу и в ссылки.
Один из важнейших персонажей «Антологии…», несмотря на то, что он появляется там единожды, — Лев Николаевич Толстой. Его оценка происходящего и эволюция этой оценки чрезвычайно значимы для понимания процессов, происходивших в общественном сознании.
Толстой был, конечно же, фигурой уникальной, но именно поэтому его восприятие разворачивающейся трагедии оказывается концентрацией смысла событий. Сразу после того как суд присяжных оправдал Веру Засулич, он писал своей тетушке — фрейлине Александре Андреевне Толстой, с которой был в особо доверительных отношениях: «Мне издалека и стоящему вне борьбы ясно, что озлобление друг на друга двух крайних партий дошло до зверства. Для Майделя и др. все эти Боголюбовы и Засуличи такая дрянь, что он не видит в них людей и не может жалеть их, для Засулич же Трепов и др. — злые животные, которых можно и должно убивать, как собак. И это уже не возмущение, а это борьба… Всё это, мне кажется, предвещает много несчастий и много греха. А в том и в другом лагере люди, и люди хорошие. Неужели не может быть таких условий, в которых они бы перестали быть зверями и стали бы опять людьми».[3]
Существенно то, что в это время Толстой обдумывал роман о декабристах и собирал для него материалы. Именно поэтому он встречался и беседовал с генералом Е. И. Майделем, героем Кавказской войны, который с 1876-го по 1881 год был комендантом Петропавловской крепости.
В тот же день он написал Н. Н. Страхову: «Засулическое дело не шутка. Это бессмыслица, дурь, нашедшая на людей недаром. Это первые члены из ряда, еще нам не понятного, но это дело важное. Славянская дурь была предвозвестницей войны, это похоже на предвозвестие революции».[4]
Он видел то, что не видели другие, — суть событий.
Внятно структурированный комплекс материалов «Антологии…» помогает понять, какую роль сыграли события 1878—1881 годов в том, что считается переломом мировоззрения Толстого, — начале реализации задуманного еще в Севастополе плана. 4 марта 1855 года он записал в дневнике: «Вчера разговор о божественном и вере навел меня на громадную мысль, осуществлению
которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле».[5]
Он отложил исполнение этого замысла на много лет, но теперь — уже прославленным автором «Войны и мира», знаменитым писателем, потрясенным разворачивающейся на его глазах трагедией, — он решил приступить к реализации этой «громадной мысли». И одновременно стала принимать четкие очертания его антигосударственническая доктрина, поскольку он определил для себя виновников происходящего.
После гибели Александра II он писал в начале июня 1881 года тому же Страхову: «Я сказал Вам, что письма Ваши мне не понравились, потому что точка зрения Ваша неправильная, что Вы, не видя того, что последнее поразившее Вас зло произошло от борьбы, обсуживаете это зло. Вы отвечаете мне: „Я не хочу слышать ни о какой борьбе, ни о каких убеждениях, если они приводят к этому и т. д.“. Но если Вы обсуждаете дело, то Вы обязаны слышать. Я вижу, что чумака 100-летнего убили жесточайшим образом колонисты и юношу прекрасного Осинского повесили в Киеве. Я не имею права осуждать этих колонистов и тех, кто повесил Осинского, если я не хочу слышать ни о какой борьбе. Только если я хочу слышать, только тогда я узнаю, что чумак убил 60 человек, а Осинский был революционер и писал прокламации. Вас особенно сильно поразило убийство царя, Вам особенно противны те, кого Вы называете нигилистами. И то и другое чувства очень естественны, но для того, чтобы обсуживать предмет, надо стать выше этих чувств, а Вы этого не сделали. И потому мне не понравились Ваши письма. Если же я потому, что Вы упоминаете о народе, и потому, что Вы особенно строго осуждаете это убийство, указывая, почему это убийство значительнее, чем те убийства, среди которых мы живем, предположил, что Вы считаете существующий русский государственный строй очень хорошим, то я это сделал для того, чтобы найти какое-нибудь объяснение той ошибки, которую Вы делаете, не желая слышать ни про какую борьбу и вместе с тем обсуживая один из результатов борьбы. Ваша точка зрения мне очень, очень знакома (она очень распространенная теперь и очень мне не сочувственна). Нигилисты — это название каких-то ужасных существ, имеющих только подобие человеческое. И Вы делаете исследование над этими существами. И по Вашим исследованиям оказывается, что даже когда они жертвуют своею жизнью для духовной цели, они делают не добро, но действуют по каким-то психологическим законам бессознательно и дурно.
Я не могу разделять этого взгляда и считаю его дурным. Человек всегда хорош, и если он делает дурно, то надо искать источники зла в соблазнах, вовлекших его в зло, а не в дурных свойствах гордости, невежества. И для того, чтобы указать соблазны, вовлекшие революционеров в убийство, нечего далеко ходить. Переполненная Сибирь, войны, тюрьмы, виселицы, нищета народа, кощунство, жадность и жестокость властей — не отговорки, а настоящий источник соблазна».[6]
Последний пассаж прекрасно лег бы в прокламацию Исполнительного комитета «Народной воли».
Здесь мы уже видим фундамент той сокрушительной доктрины, которую Толстой исповедовал в последнее десятилетие своей жизни, которая приняла тогда железную определенность.
В брошюре «Об общественном движении в России», изданной в Берлине в 1905 году, он провозгласил: «Мнение мое о совершающихся в России событиях такое: русское правительство, как всякое правительство, есть ужасный, бесчеловечный и могущественный разбойник, зловредная деятельность которого проявлялась и проявляется точно так же, как зловредная деятельность всех существующих правительств: американского, французского, японского, английского. И потому всем разумным людям надо всеми силами стараться избавиться от всяких правительств, и русским людям от русского.
Для того чтобы избавиться от правительств, надо не бороться с ними нынешними средствами (до смешного ничтожными в сравнении со средствами правительств), а надо только не участвовать в них и не поддерживать их. Тогда они будут уничтожены».[7]
Это была доведенная до абсолютного предела идея, которую он обдумывал еще в 1868 году, когда на случайном листке набросал устав «Общества независимых»: «Цель общества: 1) сближение между собою людей независимых, 2) помощь друг другу с целью удержания независимости, и 3) содействие всем русским людям для освобождения от зависимости <…>. Каждый член общества, получающий кресты, чины или деньги от правительства, исключается из членов общества».
Он умел всё додумать до последнего предела. И созреванию его окончательных выводов относительно отношений человека и государства, бесповоротно сформулированных в 1905 году, безусловно, способствовало мучительное обдумывание происходившей на его глазах трагедии конца 1870-х — начала 1880-х годов.
Думающий читатель «Антологии…» получит возможность сопоставить два ключевых по своему смыслу текста — обращение Исполнительного комитета к Александру III после убийства его отца с предложением сотрудничества на определенных условиях и обращение Льва Толстого к императору с горячей просьбой простить убийц, совершив истинно христианский поступок, который изменит всю атмосферу в стране.
Оба документа, включенные в «Антологию…», каждый по-своему, демонстрируют трагическую парадоксальность ситуации — попытку найти спасительный компромисс там, где компромисс был уже невозможен.
Принципиальное достоинство «Антологии…» еще и в том, что, осваивая этот мощный документальный комплекс, двигаясь сквозь события и судьбы, читатель начнет осознавать опасную внутреннюю противоречивость этого пласта русского освободительного движения.
Одна из сохранившихся заметок Гефтера, отмечающих движение замысла, называется «Еще о народничестве как утопии выбора». Ключевое слово сказано: «утопия». Это понятие помогает осознать роковую особенность всех великих революций, деятели которых — Кромвель, Робеспьер, Ленин (со своими сторонниками) — претендовали на создание «дивного нового мира». Утопический элемент неизбежно присутствовал в каждом революционном движении.
Поразительной чертой русского народничества, нашедшего свое предельное выражение в терроре «Народной воли», было то, что основой его идеологии и решающим стимулом к радикальному действию оказывается глубоко утопическое миропредставление, восходящее к мечтаниям людей 1840-х годов, умевших совместить в своем сознании любовь как ведущую идею и порожденную этой безудержной любовью уверенность в неизбежности насилия.
Белинский, в последние годы своей жизни возлагавший большие надежды на гильотину, в молодости начинал свой путь с исповедания теории любви, предложенной его другом Николаем Станкевичем, но Белинским развитой и усложненной. Любовь была объявлена единственным средством возвыситься до «абсолютного духа жизни» и, соответственно, до осознания своего предназначения.
В начале «Антологии…» Гефтер с незаурядным чутьем публикует удивительный текст — письмо Белинского к В. П. Боткину от 8 сентября 1841 года, в котором его автор демонстрирует тот тип сознания, который через четверть века стал культивироваться людьми 1860—1870-х годов — от Каракозова до Желябова и Перовской — при всем их индивидуальном различии. В этом письме Белинский восторженно вычертил путь от высокой любви к человечеству до безграничного насилия как необходимого и неизбежного средства реализации этой любви.
Белинский писал: «Знаю, что средние века — великая эпоха, понимаю святость, поэзию, грандиозность религиозности Cредних веков, но мне приятнее ХVIII век — эпоха падения религии <…>. В ХVIII веке рубили на гильотине головы аристократам, попам и другим врагам Бога, разума и человечности. И настанет время — я горячо верю этому, когда никого не будут жечь, никому не будут рубить головы, когда преступник как милости и спасения будет молить себе казни, но жизнь останется ему в казнь, как теперь смерть, когда не будет бессмысленных форм и обрядов, не будет договоров и условий на чувство, не будет долга и обязанностей, и воля будет уступать не воле, а одной любви <…>. Не будет богатых, не будет бедных, ни царей, ни подданных, но будут братья, будут люди, и, по глаголу апостола Павла, Христос даст свою власть Отцу, а Отец-Разум снова воцарится, но уже в новом небе и над новою землею <…>. Но смешно и думать, что это может сделаться само собою, временем, без насильственных переворотов, без крови. Люди так глупы, что их насильственно надо вести к счастью. Да и что кровь тысячей в сравнении с унижением и страданием миллионов».[8]
Особо отметим слово «унижение» — понятие не экономическое и не политическое, относящееся к более глубокому слою человеческого мировосприятия. Здесь Белинский провозгласил мысль чрезвычайно важную для понимания не только русского освободительного движения постдекабристского периода, но и для любого политического утопизма. (Утопизм Фурье и Сен-Симона — экономический.) Любая утопия как политический проект требует для своей реализации неограниченного насилия, поскольку встречает
упорное сопротивление «человеческого материала». Недаром государства Платона, Томаса Мора, Кампанеллы глубоко военизированы.
Многие фундаментальные по смыслу тексты «Антологии…» «рифмуются» между собой, создавая систему внутренних сюжетов. Так, через двадцать лет после цитированного письма Белинского, Н. В. Шелгунов и М. Л. Михайлов в знаменитой прокламации «К молодому поколению» фактически развили главный мотив письма.
Будущее России видится авторам в оформлении вполне утопически-неопределенном: «Почему же России не прийти еще к новым порядкам. Не известным даже в Америке?» Но это еще небывалое в мире жизнеустройство властно требует тотальной ломки и крови. «Никто нейдет так далеко в отрицании, как мы, русские. А отчего это? Оттого, что у нас нет политического прошедшего, мы не связаны никакими традициями. <…> Вот отчего у нас нет страха перед будущим, как у Западной Европы, вот отчего мы смело идем навстречу революции, мы даже желаем ее. Мы верим в свои свежие силы, мы верим, что призваны внести в историю новое начало, сказать свое слово, а не повторять зады Европы. Без веры нет спасения, а вера наша в наши силы велика.
Если для осуществления наших стремлений — для раздела земли между народом — пришлось бы вырезать сто тысяч помещиков, мы не испугались бы этого. И это вовсе не так ужасно».[9]
Вспомним Белинского: «Да и что кровь тысячей в сравнении с унижением и страданиями миллионов».
Если читатель «Антологии…» сопоставит эти ранние тексты с документами Исполнительного комитета «Народной воли», то он увидит органичную преемственность помимо всего прочего по внутренней противоречивости. С одной стороны — готовность к кровавой ломке, с другой — явное желание избежать крайностей. И соответствующее обращение к власти: «Если Александр II <…> не хочет сделать уступку народу, тем хуже для него. Всеобщее недовольство могло бы еще быть успокоено, но, если царь не пойдет на уступки, если вспыхнет общее восстание, недовольные будут последовательны — они придут к крайним требованиям. Пусть подумает об этом правительство, время поправить беду еще не ушло, но пусть же оно и не медлит».[10]
Это — прокламация 1861 года. А еще через 20 лет, 10 марта 1881 года, после убийства Александра II Исполнительный комитет отнюдь не призывал к всеобщему восстанию, а обратился к новому императору с примирительным посланием: «Вполне понимая тягостное настроение, которое Вы испытываете в настоящие минуты, Исполнительный Комитет не считает себя, однако, вправе поддаваться чувству естественной деликатности, требующей, быть может, для нижеследующего объяснения выждать некоторое время. Есть нечто высшее, чем самые законные чувства человека: это долг перед родной страной, которому каждый гражданин принужден жертвовать и собой, и своими чувствами, и даже чувствами других людей».
После этого вступления, по своему тону отнюдь не напоминающего прежние непримиримые декларации, следует пассаж, в котором и сконцентрирован смысл всего обширного послания: «Повинуясь этой всесильной обязанности, мы решаемся обратиться к Вам немедленно, ничего не выжидая, так как не ждет тот исторический процесс, который грозит нам в будущем реками крови и самыми тяжелыми потрясениями».[11]
«Антология…» дает возможность, сопоставляя и осмысляя представленные в ней документы, ретроспективно понять глубинные истоки некоторых
принципиальных тенденций, определяющих идеологию народничества и связь этой идеологии с явлениями, казалось бы, совершенно иными.
Эта тенденция — предупредить власть о пагубности ее политики или скорректировать эту политику, чтобы избежать кровавой катастрофы, — восходит к известным событиям нашей истории. Первыми из прецедентов можно считать «Путешествие из Петербурга в Москву» и оду «Вольность» Радищева. Но еще явственнее восходит она к ведущей идее, которая заставляла будущих декабристов создавать тайные общества.
Один из основателей движения, князь С. П. Трубецкой, объяснял на следствии главный мотив заговорщиков: «Мысль поставить Россию на ту степень просвещения, на которую она имела право по политическому своему положению в европейском мире, и сохранить ее от бедствий, которые могут постигнуть ее при крутом повороте <…> — вот цель, которая представлялась обществу».[12]
«Бедствия» Трубецкой определял вполне четко: «С восстанием крестьян соединены будут ужасы, которые никакое воображение представить себе не может, и государство сделается жертвою раздоров и, быть может, добычею честолюбцев, наконец, может распасться на части…»[13]
Мы традиционно воспринимаем движение народников и его апогей — вооруженную борьбу «Народной воли» — как движение разночинное, порвавшее с дворянской традицией. Но есть у этой проблемы один весьма любопытный аспект.
Одно из несомненных достоинств «Антологии…» — наличие обширного и подробного именного указателя. И если произвести, опираясь на данные указателя, простой анализ, то представится отнюдь не тривиальная картина социального состава деятелей освободительного движения 1860-х — 1880-х годов. Оказывается, среди активных деятелей движения эпохи народничества было 12 крестьян, 62 мещанина и 81 дворянин. То есть большинство составляли выходцы из дворян.
И это опять-таки заставляет нас обратиться к предшествующей эпохе.
22 декабря 1835 года Пушкин записал в дневнике свой разговор с великим князем Михаилом Павловичем, которому он пытался объяснить, какие опасности подстерегают Россию. В частности, он сказал: «Что касается до tiers état, что же значит наше старинное дворянство с имениями, уничтоженными бесконечными раздроблениями, с просвещением, с ненавистью противу аристокрации и со всеми притязаниями на власть и богатство? Эдакой страшной стихии мятежей нет и в Европе. Кто был на площади 14 декабря? Одни дворяне. Сколько их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а, кажется, много».[14]
Говоря об идеологах, подготовивших движение народников, Гефтер называет Герцена, Чернышевского, Ткачева, Лаврова, Бакунина… Но, кроме Чернышевского, происходившего из духовного звания, все остальные — дворяне. Ткачев и Лавров — из небогатых, но хороших дворянских семей. Герцен — внебрачный, но признанный сын аристократа Яковлева. Бакунин — из старинной дворянской семьи. Сюда можно прибавить Рюриковича — князя Кропоткина.
Но и среди практиков революционного дела, вплоть до членов Исполнительного комитета «Народной воли», дворян достаточно. Софья Перовская, с фанатичным упорством подготовившая последнее покушение на императора, — генеральская дочь, представлявшая весьма заметную в ХIХ веке семью Перовских. Бомбу под ноги царю бросил дворянин Гриневицкий.
«Антология…» даст возможность проследить этот важный для понимания судьбы Российской империи процесс, о котором Гефтер говорит как о «сквозном процессе становления „новых людей“, особого типа человека-
разночинца, выламывающегося из господствующей крепостнической и авторитарно-бюрократической среды и формирующего (сознательно, целенаправленно) свою среду».[15]
Быть может, эти «новые люди» и являли собой «особый тип человека-разночинца», а не просто бунтующих выходцев из третьего сословия именно потому, что продолжали в существенно модифицированном виде традицию дворянской оппозиционности и жертвенности.
Есть основания говорить о принципиальной цельности исторического процесса.
Недаром лучшие поэты «серебряного века», ориентированные на дворянскую культуру, с вниманием и сочувствием относились к народничеству — вплоть до самых радикальных его проявлений. Известно, что Ахматова гордилась семейной связью с «Народной волей». Мандельштам писал: «Восьмидесятые годы — колыбель Блока, и недаром в конце пути, уже зрелым поэтом, в поэме „Возмездие“ он вернулся к своим жизненным истокам — к восьмидесятым годам <…>. У Блока была историческая любовь, историческая объективность к домашнему периоду русской истории, который прошел под знаком интеллигенции и народничества. <…> Кажется, будто высокий математический лоб Софьи Перовской в блистательном свете блоковского познания русской действительности веет уже мраморным холодком настоящего бессмертия».[16]
Об этом сложном единстве писал Гефтер в предисловии к готовившемуся, но несостоявшемуся тогда изданию: «Составители видят свою задачу, чтобы без всякого насилия над материалом представить отдельные составляющие революционного действия не врозь, а синхронно, помогая тем самым читателю увидеть сугубо непростую родословную народнического террора и изначально скрытый в нем тупик движения в целом».[17]
Таким образом, издание при демонстрации очевидной высоты помыслов членов Исполнительного комитета и их соратников отнюдь не является апологетикой террора, но убедительной демонстрацией тупиковости этой модели воздействия на несовершенную реальность. И теперь, имея это в виду, стоит вернуться к побудительным мотивам, которые подвигли Михаила Яковлевича на столь грандиозный труд.
Надо помнить, что многие выдающиеся события в сфере исторического просвещения при включении их в событийно-смысловой контекст оказываются реакцией на кризисы и потрясения в жизни народов и государств и создавались на рубеже эпох начиная с античности.
История Геродота подводила итог эпохе греко-персидских войн, а история Рима Тита Ливия — эпохе гражданских войн, завершившихся принципатом Октавиана Августа. Классическим примером можно считать шеститомную «Историю общественного строя древней Франции», которую написал Н.-Д. Фюстель де Куланж. Признанный исследователь античности, он резко сменил поле исследования сразу после катастрофического разгрома Франции в войне с Пруссией в 1870—1871 годах. Это был идеологический ответ на торжество грубой силы. Русский историк И. М. Гревс в предисловии к одному из томов этого труда писал: «Фюстель де Куланж умер с надеждою, что ему удалось победоносно доказать произвольность, ошибочность и бесправие монополизирования меровингской и каролингской Галлии в собственность германской истории».[18] Блестящий историк Марк Блок, офицер французской армии во Второй мировой войне, участник Сопротивления, погибший в гестапо, успел отреагировать на поражение своей страны глубокой «Апологией истории».
Подобные закономерности существуют и русской историографии ХVIII—ХIХ веков.
Органичная связь историографических свершений и ключевых моментов исторического процесса очевидна. «Антология народничества…», какой увидел ее Михаил Яковлевич, не стала исключением. Речь не о масштабах, но о сути мотивации.
При несомненном пристальном внимании к такому сложнообъяснимому явлению, как европейский терроризм 1970-х годов, Гефтер не менее внимательно рассматривал политический опыт 1960-х годов в СССР. К моменту начала работы над «Антологией…» за спиной ее создателя четко определился «перегиб эпохи», и по одну его сторону — свержение Хрущева, политические процессы шестидесятых: «дело Бродского» в 1963—1964 годах, «дело Синявского—Даниэля» в 1965—1966 годах, «дело Гинзбурга—Галанскова» в 1968 году, разгром движения «подписантов», завершившийся в 1968 году; и, разумеется, похоронный колокол по надеждам оттепели: советские танки в Праге в августе 1968 года, а по другую — брежневская «стабильность» с тенденцией к реабилитации Сталина.
Вне зависимости от субъективных намерений создание «Антологии…» объективно было реакцией на стремление окончательно заморозить общественную и тем более политическую жизнь со всеми очевидными для трезвого и проницательного историка отложенными последствиями. И есть все основания считать, что в данном случае субъективный и объективный факторы совпадали.
1970-е годы не совсем точно называют «эпохой застоя». При внешнем торжестве ложной стабильности эти годы были периодом накопления общественной энергии. Эта энергия, пройдя сквозь угольный фильтр затаенных семидесятых, очистилась от иллюзий оттепели («социализма с человеческим лицом» и т. д.), приобрела новое качество. Подавленное мирное общественное движение шестидесятых радикализировалось в восьмидесятых и, перехлестнув разрешенный властью уровень, разрушило систему.
«Антология…», не страдающая грехом упрощения, тем не менее являет нам модель схожей ситуации, когда неумение и нежелание власти понять фундаментальные стремления общества провоцирует трагическое развитие событий.
Изучая подобные ситуации, историки задумывались над их обобщающим смыслом.
Уже упоминавшийся нами Марк Блок, для которого история не существовала вне ее связи с роковой проблематикой современности, писал: «История — это по сути своей наука об изменениях. Она прекрасно осознаёт и прекрасно учит тому, что два события не могут быть абсолютно схожими, потому что никогда не повторяются до точности условия, в которых они протекали. Конечно, она признаёт, что в человеческой эволюции присутствуют некоторые постоянные, которые могут образовывать друг с другом бесчисленные комбинации. Она также допускает, что в ходе истории возможны повторения, и если даже они совпадут не полностью, то в них очевидно совпадение по основным линиям своего развития. Тогда она констатирует, что в обоих случаях основные условия были схожи. Она может попытаться заглянуть в будущее, я думаю, в этом нет ничего невозможного. Но она ни в коем случае не учит тому, что прошлое может вернуться, что произошедшее вчера может случиться и сегодня. Изучая то, как недавние события отличались от давно прошедших, она пытается в этом сопоставлении найти возможность предугадать, как эти события могут преломиться в ходе сегодняшней истории».[19]
Капитан Марк Блок воевал на Первой и Второй мировых войнах и погиб как солдат. Михаил Гефтер с честью прошел Вторую мировую/Великую Отечественную. Марк Блок неоднократно получал благодарности от командования. Михаил Гефтер был награжден высоким солдатским орденом Славы.
Оба они не были кабинетными теоретиками. Оба они были участниками и свидетелями мировых катастроф, менявших ход исторического процесса. Оба знали, что такое жестокая плоть истории.
«Антология народничества…» — величественная картина благородных намерений и трагических заблуждений, явленных в живых и ярких человеческих судьбах, — демонстрирует нам эту жестокую плоть. И заставляет задуматься.
1. Исторический альманах «Память». Исследования и материалы. М., 2017. С. 297.
2. Тургенев И. С. Собрание сочинений. В 12 т. Т. 3. М., 1954. С. 318.
3. Толстой Л. Н. Собрание сочинений. В 22 т. Т. 18. М., 1978—1985. С. 838.
4. Там же. С. 837.
5. Там же. Т. 21. С. 139.
6. Там же. Т. 18. С. 893.
7. Толстой Л. Н. Об общественном движении в России. Берлин, 1905. С. 19.
8. Белинский В. Г. Полное собрание сочинений. В 13 т. Т. 12. М., 1956. С. 88—89.
9. Михайлов М. Л., Шелгунов Н. В. Народническая экономическая литература. М., 1958. С. 83.
10. Там же. С. 98.
11. Прокламация Исполнительного Комитета от 10 марта 1881 г. // Литература партии «Народная Воля». М., 1930. С. 216.
12. Трубецкой С. П. Материалы о жизни и революционной деятельности. В 2 т. Т. 1. Иркутск, 1983. С. 292.
13. Там же. С. 220.
14. Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. В 10 т. Т. VIII. М.—Л., 1949. С. 60.
15. Цит. по рукописи.
16. Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987. С. 76.
17. Цит. по рукописи.
18. Фюстель де Куланж Н.-Д. История общественного строя древней Франции / Пер. под ред. [и с предисл.] И. М. Гревса. В 6 т. Т. 3. СПб., 1901—1916. С. ХI.
19. Блок М. Странное поражение. М., 1999. С. 18.