Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2020
* * *
Поближе к сирени, поближе
к листве, где свистят соловьи,
к черемухе этой, бесстыже
раскинувшей кисти свои, —
так, чтобы лицо утонуло
в надушенных их кружевах…
Подальше от гуда и гула,
поближе к табличкам Катулла —
к паросскому мрамору — ах,
к старинным, с истресканным глянцем,
поблекшим в своем далеке
живым флорентийцам, голландцам,
к Венере и Флоре в венке.
Поближе бы к синему морю,
мизинец хотя б окунуть!
Да, всё это рядом, не спорю,
но всё же — поближе б чуть-чуть.
К Тебе бы поближе — о дай же
лицо мне увидеть Твое!
И только от смерти подальше.
А, впрочем, куда без нее?
* * *
В электричке вечерней,
приникая к окну,
безымянный, ничейный,
я спокойно усну.
Ровно тронется, дрогнув,
и покатит вагон
вдоль перронов, подробных,
как мой медленный сон,
мимо Пулково, мимо
Дудергофских высот…
И со мною незримо
тень твоя поплывет
по сиреневой дымке,
где осока и сныть,
где тебе, невидимке,
так привольно скользить,
где серебряной птичкой
самолет в вышине…
Я усну в электричке
и заплачу во сне.
* * *
Давай поговорим о пустяках,
почешем языками — трали-вали —
и вспомним невзначай, как в Озерках
мы озеро переплывали.
Неторопливым брассом в тишине
глазами к солнцу, падавшему в воду.
И голос твой имел, казалось мне,
с водой и солнцем общую природу.
По золотой дорожке он скользил,
и, легкости дыханья не теряя,
смеялась ты, и мир что было сил
хотел казаться чем-то вроде рая.
Там был Адам восторжен и несмел,
у Евы — челка падала косая
на бровь, и он всё вздрагивал и млел
от каждого случайного касанья.
Перевернувшись на спину, тела
расслабив, в небо белое глядели —
как в потолок из влажного тепла
усталостью наполненной постели…
Полжизни утекло с тех пор, когда
я изнемог от нежности и жажды,
но губы мне еще горчит вода,
в которую не входят дважды.
ДВЕ ЗИМЫ
I
Ишь, паскуда скупая,
наступает зима,
за бесценок скупая
парки, скверы, дома.
И отдать себя рады
за копеечный лоск
колоннады, ограды
и газетный киоск.
Ты подмяла мой город,
а меня ты не трожь!
Но хватает за ворот
и берет ни за грош,
и несет вдоль проспекта,
и теперь я уже —
просто зябнущий некто
в ледяном мираже.
II
Я двустопный анапест
не люблю, не люблю.
Эти рифмы крест-накрест
по привычке леплю.
Будто снова подросток,
я вернуться могу
на пустой перекресток
в новогоднем снегу.
Там зима ворковала
и за руку брала,
и вела вдоль канала,
в переулки вела.
Помнишь, милая, надпись
на снегу? Я забыл.
Я двустопный анапест
навсегда разлюбил.
Твой любимый когда-то
петроградский размер —
это тоже утрата,
пораженья пример.
От табачного дыму
сердце ноет слегка.
Я вернул бы ту зиму,
да обуза тяжка.
* * *
Посмотри, как легко свой бессмысленный свет
нам погибшая дарит звезда.
Будет вечер, я выйду купить сигарет
и уже не вернусь никогда.
Кто-то скажет, что видел меня через год
в чебуречной на станции «Ч»:
бородатый, с шарманкой — стоит и поет,
и сидит попугай на плече.
Кто-то станет божиться, что встретил меня
на восточном базаре, что я —
площадной акробат и глотатель огня,
и в мешке моем дремлет змея.
И кому-то Сибири приснятся леса,
а кому-то — полярные льды.
Посмотри, как на травы ложится роса:
это я заметаю следы.
Это я говорю, припадая к снегам,
затаясь у последней межи:
ты опутай меня по рукам и ногам,
ты как хочешь меня удержи.
* * *
В восемь вечера, шагом степенным —
окончания службы ввиду –
поднимается он по ступеням,
вынимая ключи на ходу,
в предвкушении чая с конфетой,
телевизора et cetera…
Он сегодня по лестнице этой
уходил на работу с утра.
И весь день проведя на работе
в несомненно полезном труде,
вдруг он слышит: «Вы здесь не живете!
И вообще не живете нигде.
Мы прощения просим покорно,
но сегодня в полпервого вас
из конторы забрали на скорой.
В холодке вы лежите сейчас.
И в зевоте конфетные губки
прикрывая ладошкой, сестра
бесполезные склянки и трубки
убирает с пустого одра».
«Что за глупости, честное слово! —
возражает решительно он. —
Мне на службу вставать в полшестого!
Я на должность вчера утвержден!»
И, уверенно к двери шагая,
он проходит бестрепетно сквозь
и беззвучно зовет: «Дорогая,
тут со мною такое стряслось!»
И, невидим, садится за ужин
там, где тени с тенями слились, —
членом общества, правильным мужем —
чтобы утром по лестнице вниз
шаг за шагом, не зная иного,
с чернотою могильной во рту
погружаться уверенно снова
в обжитую свою пустоту.
* * *
Случается, проснешься среди ночи,
сиянием, увиденным во сне,
разбужен — будто Богу глянул в очи.
И вот в слезах лежишь на простыне.
И до утра, пока не тронет солнце
твой влажный лоб внимательным лучом,
не знаешь ты, чего тебе неймется,
о чем ты плачешь, думаешь о чем.
О том, что не готов был к этой встрече
и никогда готов не будешь к ней,
ты в сумерках вздыхаешь, человече.
А свет ночной чем дальше, тем бледней.
Ты погоди — придет к тебе на помощь
дневная правда, юркая, как мышь.
Лови ее — и ничего не вспомнишь.
Беги за ней — и всё себе простишь.
БЕЛАЯ НОЧЬ
Как хорошо, что жизнь не повторится!
Вообрази — всё заново опять,
за шагом шаг, страницу за страницей,
как второгодник, будешь повторять.
Все ссадины и шишки, все больницы,
все глупости (забыть бы их, замять!)
Жить вечно — это значит, дорогая,
остаться на продленку и сидеть,
глаголы надоевшие спрягая:
зависеть, ненавидеть и терпеть…
Коль жизнь начнется новая, другая —
что делать с этой? Гнать? Держать? Вертеть
ее в руках, как ту окаменелость? —
оставить жаль и взять с собой невмочь.
Чтобы родиться вновь, какая смелость
нужна! Пожалуй, только б эту ночь
я повторил. Как небо раскраснелось
над соснами — как ты тогда, точь-в-точь.
Как жаль, что ничего не повторится —
ни завтра, ни когда-нибудь потом.
Беги ко мне, сестра моя, сестрица,
хватая задыхающимся ртом
отпущенный нам воздух, всё, что снится
нам в сумерках с сиреневым кустом.
* * *
Ты посмотри, какие платья
видны в витрине магазина!
Одно из них, рискну сказать я,
надеть могла бы Прозерпина,
покинув ад, полуслепая,
еще страшась дневного света,
но всё уверенней ступая
по плитам Невского проспекта,
скользя ступнею неокрепшей
с озябшею фиалкой нежной,
по Карповке обледеневшей
и по заснеженной Манежной.
Но, испещренная следами
ее истоптанных сандалий,
зима навалится снегами,
вернется вновь — не навсегда ли?
И это платье примеряя,
случайно выронишь слова ты:
«Что нет зиме конца и края,
и мы немного виноваты».
* * *
Как жирафы длинношеие,
набежали клены в сад
и кому-то в утешение
всё ушами шелестят.
Прохожу ограды мимо я,
мимо запертых ворот,
и опять картина мнимая
мне покоя не дает:
будто там, за вязью лиственной,
в одиночестве ночном —
дом забытый, дом единственный
с непогашенным окном.
Тихо в доме. Ночь советская
в репродукторе шипит.
Всё уснуло, только детская
до сих пор еще не спит.
Там за шторою опущенной
в свитерочке голубом
я тропическими кущами
и жирафами бегущими
заполняю свой альбом.
Где-то там они, за шторою…
Но увижу из окна
лишь ограду, за которою
тень печальная видна.
* * *
С дочерью впервые в Эрмитаж.
Давка вавилонская внутри.
С этажа за ручку на этаж
водишь и невольно входишь в раж:
— Посмотри на это! Посмотри!
Саркофаги, мумия жреца.
Занесло нас… — Пап, а он живой?
— Да, пожалуй… Но не до конца…
Дядя спит, не разбуди его.
Поскорей бы в следующий зал!
— Почему у тети нету рук?
— Да не трогай, я тебе сказал!
Грызла ногти… Я шучу, мой друг.
— Егоза, куда ты? Да куда ж…
— Папа, там павлин, скорей ко мне!
Это счастье — с дочкой в Эрмитаж,
где Нева с корабликом в окне.
Посмотри сюда. Теперь сюда.
У креста печалится народ.
— Дядя умер, да? — Пожалуй, да…
Но не плачь, не плачь, не навсегда!
Он проснется, встанет и пойдет.
* * *
Вниз по речке, что зовется Суйда,
на простом каком-нибудь челне
поплывем когда-нибудь отсюда
в утренней молочной тишине.
Поплывем, течению вверяя
весь запас подаренных нам дней,
чтобы время без конца и края
разливалось за спиной твоей
по лугам некошеным и чащам,
чтобы знать уже наверняка:
счастье — жить текущим, настоящим,
как трава, и небо, и река,
что бежит, туманами объята,
на восход, петляя, на закат.
Ничего, что русло узковато
и челнок немного тесноват.
Ничего, что много от начала
утекло воды, — вода не в счет.
Ничего, что жить осталось мало:
жизнь проходит, а река течет.