Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2019
Воззри, Господи, ибо мне страшно, волнуется во мне внутренность, и сердце мое перевернулось во мне. Ввержен я в средоточие вод, и волны окружили меня. Не дай, Господи, сгинуть в пучине сей! Не дай тварям подводным насытиться плотью моей!
И не взыщи, пожалуйста, что поминаю Тебя, только когда припрет. Но таков уж сын человеческий, таким уж Ты его, прости за дерзость, сотворил…
Помнится, столь же страстно я взывал к Тебе, когда падал, глупо кувыркаясь, с километровой высоты — чуть не свихнулся тогда со страху, все не мог успокоиться, даже когда надо мной с хлопком раскрылся белый купол, а под ногами расстелилось лоскутное одеяло бывших колхозных полей. Помнишь? Стало вдруг очень тихо — выплюнувший меня кукурузник превратился в маленький иероглиф на ослепительно-голубой эмали неба. А я висел на белых ниточках, как марионетка, и молился такими словами, что стыдно вспомнить. Слова были очень скверные, но никогда еще не молился я так искренне… Как хорошо, что кроме Тебя никто этого не слышал! И вот опять. Почему, чтобы вспомнить о Тебе, обязательно нужно испугаться?
Кстати, в Лисий Нос прыгать с парашютом я тогда поехал именно с Сергеем и по его, Сергея, почину. И в секцию бокса мы записались вместе — только что беседовали о музыке Букстехуде и вот уже остервенело лупим друг друга по морде. Почему самые крутые встряски я испытываю рядом с этим уравновешенным, спокойным, в сущности, глубоко кабинетным человеком? Он и сейчас спокоен. Под его гусарскими усиками застыла ленивая улыбка. И осанка и апломб — все при нем. Держит, как говорится, спину, не раскисает. Вот что значит порода!
Наш изумительный катер прыгает с волны на волну. Ледяные руки Ладоги с белыми пальцами пены перебрасываются им, как спичечным коробком. Новый бросок, и на несколько секунд мы оказываемся висящими в воздухе. Я полустою-полусижу на корме, вцепившись в ледяной металлический поручень. Отпустишь его — и вылетишь за борт, как пробка от шампанского. С трехметровой высоты мы падаем в водяную яму, и совершенно очевидно, что такого удара наша скорлупка точно не выдержит: лопнет, сплющится, разойдется по швам. Ан нет, крепок наш челн, сделан на совесть: все-таки президентский подарок! Обжигающе холодные брызги лупят в лицо, мы продолжаем наше плавание, больше похожее на полет.
Наш кормчий, маленький веселый послушник, — прирожденный морской волк. Плевать он хотел на весь этот шторм, он лихо крутит руль, успевая травить монастырские байки, сетовать на тяготы и лишения монашеской жизни, делиться впечатлениями от сочинений отцов церкви. Сергей слушает, добродушно смеется, вставляет реплики. Он будто не замечает всю эту кутерьму за бортом, держится за поручень одним пальцем. И страх мой куда-то уходит, уступая место спокойному сознанию: ничего с нами не случится.
Сергей — истинный аристократ, не чета всем этим ряженым самозванцам, всплывшим на поверхность житейского моря в мутные перестроечные годы. У него даже фамильный герб имеется: со звездами, с подковами, с рыцарским шлемом и львом, стоящим на задних лапах. Мой друг происходит из весьма древнего рода, который, как уверяют справочники, ведет свою историю со времен Ивана Третьего. Согласно же семейным преданиям, прародителем клана числится сам Чингисхан. «Ну это, конечно, перебор», — скромно морщится Серж. Он отлично знает свою многотомную родословную и лихо шпарит именами и датами. Кое-что я запомнил. Один из Серегиных пращуров отличился во время «московского сидения», героически обороняя Первопрестольную от поляков и запорожцев, за что был пожалован царем Михаилом Федоровичем поместьями. Портрет другого предка, героя 1812 года, радует своими кудрями и бачками посетителей Эрмитажа.
Но зачем идти в Эрмитаж, если дома у Сержа не хуже! Вот они, его прапрапра — генералы, камергеры, советники, ученые, общественные деятели теснят друг друга в золоченых рамах. Из-за портретов не видно стен, не жилище у Серджио, а натуральный музей: сколько всего! Вся мебель — от легкомысленных этажерок до тяжеловесных шкафов — тех еще тех благословенных времен, о которых в этой семье говорят как о потерянном рае. Шагу не ступить — повсюду натыкаешься на фамильные реликвии. Вот эту шкатулочку подарил великий князь… не вспомню какой. Вот на этом кресле сиживал Набоков-отец, а на этом диванчике спал пьяный Есенин. Да-да, и он тоже. Даже шторы, совершенно уже выцветшие, сохранились с тех времен, когда даже Сережиного деда еще не было на свете. И за столом мы пьем вино из слегка помутневших от времени музейных бокалов с завитками монограмм — тоже оттуда, из той невозвратной России. За нее, за настоящую! Виват!
Вспоминаю прежнюю квартиру его — коммуналку на улице Восстания («Знаменской», — всегда поправляет Серж). Когда-то эта квартира целиком принадлежала Сергеевым предкам, но даже после революционного уплотнения в пользовании осталось несколько комнат. Одна из них была музеем в прямом смысле слова. У входа даже была повешена советской властью табличка, сообщающая, что в этой самой комнате с пронзительно скрипящим древним, чудом не сожженным в блокадной буржуйке паркетом жил (и, между прочим, работал!) Сергеев родственник — видный инженер-химик, член-корреспондент, лауреат Сталинской премии, крупнейший специалист по стеклу. Стеклянные колонны на станции метро «Автово» — его работа. А еще он дружил с выдающимися современниками (прилагается длинный список) и был женат на знаменитой актрисе. А знаменитая актриса, говорят, была любовницей Керенского. Словом, куда ни плюнь, повсюду видные деятели, столпы и корифеи, отовсюду на тебя испытующе глядит матерь-История: а ты, дескать, кто такой «по жизни»? Кто я такой? Я — поэт, этим и интересен. И по праву сижу на продавленном Есениным диване.
От лауреата остались роскошный письменный стол на могучих слоновьих ногах и настольная лампа с причудливым стеклянным абажуром: бутон фантастического цветка на латунном стебле. За этим столом Сергей творит: одной рукой пишет диссертацию, другой — детективный роман из жизни старинных мальчиков-гимназистов.
Видимо, благодаря заслугам маститого инженера советская власть позволила этому старорежимному заповеднику остаться в родных стенах. А вот воскресший капитализм вскоре выдавил почтенное семейство из родового гнезда, не смутившись наличием мемориальной таблички. Когда я впервые вошел в этот дом на улице Восстания (виноват, Знаменской), стоящий в двух шагах от Московского вокзала, он уже кишел фирмами и фирмочками, входная дверь, облепленная табличками с названиями разнообразных — открытых, закрытых и полузакрытых — акционерных обществ, почти не закрывалась: в нее входили и из нее выходили суетливые люди с печатью заботы на лицах. Квартира напротив Серегиной коммуналки была уже продана под нотариальную контору. Эти конторы множились со скоростью бактерий, выдавливая последних жильцов старинного дома в спальные районы. Постепенно осьминожьи щупальца Молоха доползли до самых верхних этажей, квартира, где Серж проживал с родителями, братом, сестрой и маленьким аутичным соседом-скрипачом оставалась единственной нерасселенной частью этого здания. Переезжать консервативные родители не собирались, твердо решив держать осаду до конца. Назойливым коммерсантам поставили заведомо невыполнимое условие: взамен двух с половиной комнат в коммуналке предоставить отдельную пятикомнатную квартиру в одном из соседних домов. Но для капитала нет ничего невозможного: требуемую квартиру довольно быстро нашли. «Нам это не подходит», — пожали плечами родители после беглого осмотра. Вскоре их пригласили посмотреть еще одну. «Извините, не нравится», — был ответ. Нашлись и третья, и четвертая, и пятая. И ни одна не пришлась по душе. Обе стороны с невероятным упорством гнули свою линию. Продолжалось это больше года. И вот наконец сердца Серегиных предков дрогнули. От этого варианта отказаться было невозможно: в освеженном недавним ремонтом доме на Невском — просторная, с лепными потолками и старым дубовым паркетом квартира окнами в тихий ухоженный дворик. В качестве бонуса во владении благородного семейства оказался даже целый лестничный пролет — боковой отросток парадной лестницы.
Квартира имела два входа, но одним, скорее всего, изначально предназначавшимся для прислуги, прежние жильцы не пользовались. Эта дверь оставалась закрытой целую вечность: когда ее открыли, под ноги упала телеграмма, отправленная из 1942 года. Почтальон, то ли не застав никого дома, то ли обессилев от голода, просто сунул ее в дверную щель, где она прождала почти семьдесят лет.
А коммунальный сосед-музыкант ни на какие компромиссы не пошел. Ему выгородили персональный закут, и теперь он — единственный жилец в доме, полностью оккупированном новоявленными жрецами мамоны. Тщедушный этот человечек победил дух времени, отстояв свое пространство и священное право жить и сходить с ума там, где хочется.
Тинк-тонк, тинк-тонк — ходит туда-сюда маятник часов, отмахавший уже полтора столетия. Поскрипывает кресло-качалка, шелестят пожухлые «еры» и «яти». Звякнет о блюдце серебряная ложечка с вензелем, и ты вдруг будто очнешься, растерянно оглядываясь по сторонам: где я, кто я? И снова уютная тишина, приправленная ритмичным тиканьем и скрипом, усыпит тебя, убаюкает. Тинк-тонк, тинк-тонк… Как будто и не было XX века. Как будто не было рокочущих площадей, ружейного треска, голода, бомбежек, арестов. Все это — дурной сон, иллюзия, снежный мираж над Невой. Не было ничего. А были, есть и пребудут вовеки этот шкаф с книгами, этот письменный стол и дивный — бутоном — абажур.
Казалось, стены этого доходного дома, построенного для солидных жильцов за год до революции, все эти сто лет с нетерпением ждали возвращения тех, кого однажды выдул отсюда октябрьский ветер. Сановные Сергеевы предки глядят со стен, как будто портреты их висели здесь всегда, мебель горделиво лоснится вытертыми боками — словно стоит здесь со времен Николая Второго и уже пустила корни, намертво вцепившись в этот паркет: не сдвинешь.
Немного вина за семейным ужином, кофе и неторопливая беседа в личном Сергеевом кабинете, куда из мемориальной комнаты на улице Восстания (простите, Знаменской) переместились письменный стол и диковинная настольная лампа стекольного инженера. Потом очаровательная сестра играет нам в гостиной на пианино. Что-нибудь из Рахманинова? Пожалуй…
И вот в недрах этого гнездовища, располагающего к безмятежному созерцанию и неторопливому перелистыванию страниц, рождаются неожиданные прожекты: прыгнуть с парашютом, заняться джигитовкой, кулачным боем, пуститься вниз по Неве на плоту. Или вот прямо сейчас сесть в авто и совершить марш-бросок на Псковщину, навестить «наше всё». Только возложить букет полевых цветов на могилу и сразу обратно. Сергей не чета мне, косному обывателю, он — конкистадор в панцире железном! И вот новый почин: а не прошвырнуться ли на Валаам? Так, на денек-другой? Там у Сержа знакомые (а где их, знакомых, у него нет!)… Бесплатный проезд, ночлег и питание обеспечены. Ну? Едем! Заодно Достоевского навестим.
Кого навестим? Виноват, насколько я знаю, прах Федора Михайловича покоится немного не там… Нет-нет, никакого праха! Только живое! Алеша Карама… тьфу, Достоевский — вот с кем познакомит меня Серж. Ба! Ну конечно! Я же видел его когда-то по ящику, был такой сюжет на нашем родном ленинградском телевидении: прямой потомок великого писателя работает вагоновожатым — водит по городу трамвай. Алексей — действительно прямой потомок, последний по мужской линии: у него трое детей, и все девочки. Многодетный отец водит уже не трамвай, а кое-что покруче. Теперь не трамвайные рельсы, а ладожский фарватер вычерчивает линию его судьбы. Он — капитан монастырского судна. В его ведении находится вся или почти вся валаамская флотилия, курсирующая между островами архипелага. На бывшем рыболовецком сейнере лихие достоевцы возят по скитам братию, паломников, мастеров, доставляют провизию, стройматериалы и прочие грузы.
— Валаам — маленькое островное государство, у которого есть не только свой флот, но и свой собственный Достоевский, — улыбается Серж.
О знаменитом капитане прознали далеко за пределами обители, не раз пытались переманить его к себе — один епископ предлагал водить по могучим рекам Сибири плавучую церковь, чтобы ходить от деревни к деревне, крестить, венчать, отпевать. Но не соблазнил — Достоевский остался верен Валааму.
Судя по Серегиным рассказам, праправнук Федора Михайловича — личность недюжинная. Спец не только по части трамваев и теплоходов, он говорит на разных языках, играет чуть ли не на всех музыкальных инструментах мира. Достойный потомок великого человека: полиглот, музыкант и даже немножко актер — когда-то, еще подростком, Алексей снялся в фильме по «Братьям Карамазовым». Словом, уникум. Игумен, говорят, дал ему вечное благословение — случай исключительный.
Как он там оказался? Была, а может, и есть еще на острове особая часть ПВО. Особость ее заключалась не только в расположении на святом месте, но и в том, что служили там главным образом будущие служители Господа — семинаристы. «У них все-таки связь с небом покрепче», — усмехается Серж. Так вот, когда пришла пора отдать долг родине… Словом, среди новобранцев вроде как оказался и Алексей, только что вылетевший со второго курса института. Или не вылетевший, а бросивший мать-кормилицу по каким-то своим соображениям. Отец его Дмитрий Андреевич вообще принципиально не стал получать высшее образование — предпочел познавать этот мир через освоение разнообразных профессий, коих в его коллекции накопилось более двух десятков: был он даже мастером по художественному стеклу (опять стекло!). Так вот, поехал Алексей на Валаам служить в армии — да так там и остался.
С той поры одну половину месяца он работает на острове, другую проводит с семьей в Петербурге. Райское расписание для семейного человека! Успеваешь и отдохнуть от быта, и соскучиться по своим. Впрочем, нам с Сержем это еще неведомо: оба мы все еще холосты и располагаем свободным временем как хотим.
Наш план был прост: на Сергеевом авто доехать до Приозерска, оттуда на пароме до острова. Серж обо всем договорился: получено благословение монастырского начальства, места на пароме нам обеспечены.
Ранним субботним утром я с рюкзачком за плечами вышел на безлюдную набережную Фонтанки, прошел мимо графского дворца с обнадеживающим латинским девизом на воротах и занял пост на углу Невского. Серж был, как всегда, пунктуален: подкатил минута в минуту. Часа через два лихой езды по пустому шоссе мы уже подъезжали к причалу, за которым закипала огромная, как море, Ладога. Вот и наш паром: небольшой теплоходик в нетерпении пыхтит трубой и трется о причал. Но что это? Капитан с медной физиономией ничего не желает слушать. Он смотрит сквозь нас. Его мутные похмельные зрачки видят только бумажки — бумажки тянут к нему богомольцы, странники, трудники, старушонки в черных платках с какими-то тюками и узлами. Им — добро пожаловать на борт. А у нас никакой бумажки нет. Нет нам обещанного «благословения». А ведь кто-то там ему обещал… А Достоевский? Разве не он капитан? Капитан, капитан, только паром не в его ведении, короче, паром — отдельно, Достоевский — отдельно.
Сергей хмурится, но присутствия духа не теряет — тычет аристократическим пальцем в кнопки телефона. Несколько беглых фраз, и проблема решена.
— У нас будет персональный транспорт. Царский!
А пока можно ознакомиться с местными достопримечательностями, времени навалом. И вот нас встречает просыпающийся, безлюдный Приозерск, он же Кякисалми, он же Кексгольм, он же Корела, — симпатичный многослойный городок с довоенными финскими домами, стильной кирхой, старинным православным храмом и стоящим напротив памятником Ильичу. Главная достопримечательность этого города контрастов — средневековая крепость, по которой мы с удовольствием бродим в благодатном одиночестве. Где-то здесь проходила северо-западная граница Новгородской республики — собственно, для ее обороны от шведов и поставлена была когда-то настырными новгородцами деревянная крепостица, постепенно переодевшаяся в камень. Спустя века в Смутное время жившим здесь московитам — русским и карелам — пришлось отбиваться от железных шведских рейтаров. Шведы тогда победили. Через сто лет пришел Петр Первый и закрыл шведский вопрос, чему свидетельство — крепостные ворота, обитые сплющенными трофейными нагрудниками.
Судьба всех крепостей, утративших оборонительное значение, одинакова. Мощные стены, узкие окна: бывшая цитадель — идеальная тюрьма. Здесь держали семью Пугачева, потом декабристов, в том числе Кюхельбекера. Предков Сергея среди них не было, что даже удивительно.
Сентябрь выдался на редкость холодный и ветреный, и нам бы пришлось совсем туго, если бы не припасенная Сержем старинная охотничья фляга с коньяком. На берег мы вернулись навеселе.
Шли часы, коньяк был выпит, веселье сменилось унынием. Мы третий раз с отвращением тянули жиденький кофе в шалманчике возле причала. Серж рассеянно листал томик Языкова. Мой друг любит поэзию страстно, хоть и весьма избирательно. Из стихотворцев он читает главным образом Пушкина и его современников. Не чурается и предшественников: благоговеет перед Державиным, любит Ломоносова, перечитывает даже Тредиаковского. Движение в сторону архаики не так беспокоит его, как приближение к эпохе модернизма. Пограничными столбами на дальних рубежах его поэтической вселенной торчат Фофанов и Случевский. Даже Анненский вызывает сомнения. «Серебряный век» — это уже скользко, тут взыскательный читатель нехотя, не без оговорок признает несколько фамилий, в тесный ряд которых со скрипом втиснулся Блок — он хоть и написал свои большевистские «Двенадцать», а все-таки родственник (бабушка певца Девы радужных врат приходилась Сержу прапрапрапра — не сбиться бы — бабушкой). Советской же поэзии для него просто не существует. Равно как и послесоветской.
Ох ты, скука скучная, смертная! Вот уже и Языков захлопнут, а обещанного транспорта все нет. Еще кофе? Бррр… Но вот белая точка возникла на рваном штормовом горизонте. Пропадая и появляясь, медленно, но упорно растет она, превращаясь в скачущий по волнам катер. И вот уже мы можем рассмотреть это чудо. О, неужели это — для нас?
Белоснежный, грациозный катер был создан для увеселительных прогулок по голубым лагунам, а не для ледяных бурь Севера. На таких катерах катают фотомоделей в бикини, вальяжно пьют коктейли и белозубо улыбаются. Впрочем, чернобородый добрый молодец в подряснике и стильных солнцезащитных очках, встретивший нас на борту, тоже улыбался. Эту улыбку я уже видел — у Сержа дома. Гостили тогда у него двое, на вид бурсаки, откуда-то из чернозема. Оба обдумывали житье — куда податься. Значит, этот подался в монастырь. Так как же его зовут? Тогда не запомнил, а сейчас не успел спросить. Назову его Паисий — ему подходит.
— Разгулялась Ладога, — радостно сообщил Паисий. — Чуть не утоп. Со страху дважды «Отче наш» читал!
Выслушав столь многообещающий зачин, мы приступили к посадке. Недавно подаренный монастырю президентом, катер предназначался для особо важных персон — настоятеля и его присных, и нам с Сержем была оказана высокая честь. Капитанская рубка напоминала кабину звездолета. Здесь было удобнее и безопаснее, но я не был уверен в крепости своего организма и во избежание неприятных сюрпризов предпочел расположиться поближе к корме. Наконец мы двинулись.
Чем дальше мы отплывали, тем выше поднимались волны. Ладога свирепела, все больше напоминая постоянно меняющийся горный пейзаж: одни громады проваливались в преисподнюю, другие в считанные секунды вырастали рядом. Я тоже забормотал «Отче наш», почему-то на латыни, и еще что-то — какую-то мешанину из библейских цитат. Откуда все это во мне, как в дырявой моей памяти умещается столько?
Но что это? Спустя примерно полчаса, когда берега за кормой уже не было видно, мотор умолк! Гребные винты замерли. Паисий бросил руль и черной молнией устремился на корму. Чинить? Нет! Что он делает? Послушник перегнулся через борт, выставив на наше обозрение свой крепкий зад. И тут только я понял: мотор не заглох, а был выключен. Теперь наш послушник пытался выловить из воды выброшенные за борт (то есть, надо полагать, плохо закрепленные) швартовные кранцы — резиновые циллиндры, служившие прокладками между бортом катера и пристанью. Учитывая дьявольскую качку, предприятие это казалось безнадежным. Мы с Сержем переглянулись: если Паисия выбросит за борт, всему конец. Катер, до этого худо-бедно двигавшийся в одном направлении, теперь беспорядочно выплясывал под грозную дудку стихии. Вопреки ожиданиям ловля кранцев продолжалась недолго, но, впрочем, достаточно для того, чтобы балансирующий на борту послушник трижды очутился в воде. Проявив мартышечью ловкость, Паисий выловил монастырское имущество — видимо, не впервой.
Мотор опять заработал, и я вернулся к своим бормотаниям. Так на чем я остановился? «И остави нам долги наша…» Сосредоточившись на молитвенной борьбе со стихией, я не заметил, как мы прибыли. Валаам будто всплыл из глубины, разом явив взорам все свои красоты: камни, сосны, купола. Буря как-то сразу присмирела, сквозь рванину туч продралось солнце, и мы благополучно пришвартовались. Грянул колокольный звон — разумеется, не в честь нашего прибытия, но вернувшаяся из пяток душа воскликнула: разве это не чудо?
Я огляделся. Стоит ли тщиться описывать красоты острова, если это уже сделали Апухтин, Тютчев, Лесков и даже Дюма-отец? Не думаю, что с тех пор здесь что-то существенно изменилось: суровый лик природы, упершийся гранитными скулами в вечность, поражал воображение путешественников и во времена Ивана Шмелева, и во времена несчастного шведского короля Магнуса, по легенде упокоившегося где-то здесь под православным крестом, и в те совсем уж туманные лета, когда двое иноков приплыли на остров и основали здесь святую обитель. И даже если поверить в то, что за тысячу лет до них остров посещал вездесущий Андрей Первозванный, то и тогда, на заре новой эры, этот кусок суши наверняка выглядел так же, как сейчас.
За прошедшие века остров переходил из рук в руки, был территорией разных государств, обитель исчезала и появлялась вновь. И вот очередное возвращение. Монастырь вернулся в древние стены, туда, где после войны разместилось общежитие для калек, в которое отовсюду свозили человеческие обрубки — чтобы не портили экстерьер страны-победительницы, не трясли медалями, прося милостыню по площадям и вокзалам. Кстати, безногих и безруких убрать с острова успели еще при советской власти. Юрий Нагибин связывал это с выходом в свет одного своего рассказа, героиня которого совершает путешествие на остров Богояр и в безногом островитянине узнает свою довоенную любовь. Рассказ прочитали на Западе, и о Богояре-Валааме заговорили вражеские голоса, после чего заповедник спешно ликвидировали, отправив обжившихся здесь за долгие годы людей на материк.
Валаам — горький остров. Где-то здесь, прямо на каменистой земле, на закате загубленной жизни соединились герои того нагибинского рассказа, опубликованного в «Новом мире» еще при Брежневе. До сих пор не возьму в толк, как мелкое сито советской цензуры пропустило столь крупный кусок крамолы. Но пропустила, и разве это не чудо?
На берегу было оживленно: туристы, паломники, аборигены, пара мутных типов — то ли бомжей, то ли юродивых. Торговый люд выставил нехитрые товары: грибы, ягоды, пироги, изделия народных промыслов. Я пригляделся к одному из торгующих, сутулому носатому мужичку в ветровке, и — ба! Ну как же, как же! Прошлогоднее лето, Минск… Все-таки мир дьявольски тесен…
В братскую Белоруссию я, корреспондент областной газеты, был откомандирован вместе с Яшей Хроником, нашим фотографом. На «фотографа» он, впрочем, обижался, настаивая на титуле фотохудожника, что не лишено оснований. Яша — редкий сноб и записной эстет, необходимость отрабатывать зарплату редакционного фотографа в официозной провинциальной газете — снимать коровники со свинарниками, детские сады и спортивные площадки — воспринимал как расплату за подпорченную в прошлой жизни карму. Он с плохо скрываемой брезгливостью наводил объектив на муниципальных чиновников и районных передовиков капиталистического производства, но, если имелась денежная перспектива, надевал маску любезности и не без расшаркиваний вручал визитку: «Свадьбы, семейные фотосессии. Звоните, гарантирую высокое качество».
В Яшином специальном рюкзаке, где он возил по всему миру свой огромный, похожий на гиперболоид фотоаппарат, всегда позвякивало и побулькивало. Неправда, что любой человек на девяносто процентов состоит из воды — Яша состоял из коньяка. Коньяк впитался во все клеточки его организма. Этот напиток был нужен ему как воздух. Без него он ни за что никуда не поехал бы, а с ним хоть на Северный полюс, хоть в Сахару. Уж не знаю, брал ли он коньяк в Сирию, но почти каждый год он отправлялся туда, в свою любимую Пальмиру, где, конечно, много снимал — непременно на пленку, как подобает фотохудожнику. Догадывался ли он, что запечатлевает уходящую натуру?
Прозвище Хроник приклеил на Яшину спину наш редакционный водитель, сам отнюдь не трезвенник — по-видимому, тут не обошлось без зависти, поскольку в силу ограничений, накладываемых профессией, наш возница не мог позволить себе накачиваться спиртным в течение рабочего дня. Впрочем, ни это «погонялово», ни собственная репутация в глазах коллег и начальства Яшу совершенно не тревожили. Красота этого мира — вот то единственное, что волновало и, смею верить, поныне волнует его всерьез. Именно поэтому он — художник. Но, упаси боже, не аскет. Сибарит каких мало, он ценил (и надеюсь, продолжает ценить) радости жизни во всем их разнообразии, относясь к неизбежным неприятностям с истинно буддийской невозмутимостью. За это прощаешь ему многое: эгоцентризм, снобизм, пересмешничество и пространные монологи о сансаре и просветлении.
Любимый Яшин напиток после коньяка — кофе. Кофе, который, конечно, не пьется без сигареты. Глотнув крепчайшего эспрессо и выпустив тонкой струйкой опаловое облачко, он через щелочки прищуренных глаз смотрит куда-то вдаль — сквозь дым, сквозь собеседника, сквозь стены кафе. Куда он смотрит? Что видит?
В Минске было весело. Впрочем, с Яшей Хроником было весело везде. Нас пристегнули к официальной делегации во главе с губернатором. По такому случаю я облачился в костюм и придушил себя галстуком, Яша же не удостоил поменять свой фирменный стиль: серьга в ухе, кепка козырьком назад, футболка с изображением конопляного листа во всю грудь, плавно переходящую в покатый живот, на руках и шее разнообразные бренчащие амулеты из магазина восточных сувениров. Так и ходили мы — человек в футляре и воплощенная свобода. Нас ждали приемы, выставки, конференции и — что было особенно важно для нас с Яшей — перманентный праздник живота в лучших ресторанах столицы. Помню, как во время обеда, данного принимающей стороной в честь нашего губернатора, я долго ежился, не будучи в силах привыкнуть к тому, что за спиной у меня постоянно стоят навытяжку целых два официанта, следящие за каждым моим телодвижением, с молниеносной реакцией готовые подлить вина или переменить тарелки. В отличие от меня Яша (везет мне на аристократов!) присутствием прислуги не стеснялся и вообще держался вальяжно — как будто не губернатор, а он был здесь главным гостем.
А вечером он устроил в нашем номере прием. «Будут свои», — лаконично проанонсировал он предстоящий раут. «Свои» есть у Яши в каждом мало-мальски приличном городе мира. Как оказалось, в Минске количество «своих» исчисляется десятками. Главным образом это была полубогемная молодежь — манерные девушки с тонкими нервными ноздрями, молодые бледные интеллектуалы с горящими взорами. Они приходили и уходили, роняли пепел на покрывала, спорили и все как один ругательски ругали Батьку. То и дело громыхало зловещее слово из трех букв. Мои робкие комплименты чистоте и ухоженности белорусской столицы воспринимались с иронией. Три буквы «КГБ» перевешивали любые достоинства Батькиного царствования.
Наш номер гудел, как улей, и звенел, как разливочный цех. Не помню, как мой галстук переместился на шею хорошенькой хохотушки, сидевшей в позе лотоса (в одной руке — бокал, в другой — сигарета) на моей кровати, помню лишь, что видеть его на этой лебединой шее было приятно. В тот вечер я изрядно набрался. Под занавес пытался поцеловать костлявую коленку одной нервной особы — фотомодели, забежавшей на Яшин зов прямо со съемок. А утром мы должны были ехать в какой-то передовой колхоз. Проснувшись на полу в брюках, майке и снова перекочевавшем на мою шею галстуке, я увидел свое жутковатое зеленое отражение в заборе из бутылок. В семь часов мы осторожно, полуползком спустились в холл, где предстали перед главной по группе. Главная, взглянув на меня, мгновенно все поняла и порекомендовала не портить своей опухшей физиономией лицо делегации. Мы поползли обратно в номер, куда вскоре явилась какая-то очередная Яшина знакомая, непохожая на остальных «своих», — многодетно-богомольного вида, в юбке до пола и пропахшем ладаном платке. Она заохала, захлопотала и стала уговаривать нас съесть или выпить что-нибудь молочное: молоко вытягивает из организма яд. При слове «молоко» я, зажимая ладонями рот, бросился к унитазу. Вот она, сила слова!
Ядреная смесь эмоций: отголоски ночной эйфории, похмельная тошнотца и неизменное чувство вины, обыкновенно накрывающее меня после каждого широкошумного возлияния, — вот во что было окрашено то утро. И что-то подобное на долю секунды испытал я, увидев на валаамском берегу знакомое лицо: нос картошкой, кустистые брови. О, эта мучительная неловкость, когда не можешь вспомнить имя! Тем более что мое он помнил. Он был рад мне и сразу заговорил о главном: о спасении острова от монахов. Борец всегда остается борцом: с Батьки мой белорус переключился на Русскую православную церковь: мракобесы собираются захватить весь архипелаг, «гражданские» должны сопротивляться. Он принял решение поселиться здесь и организовать что-то вроде ремесленной общины, которая одним своим присутствием на острове будет утверждать право мирян на этот кусок суши. Я задумчиво кивал, ни на секунду не забывая о том, что привез нас на остров без пяти минут чернец и что приют мы рассчитываем обрести именно в монастыре. К счастью, Сергей с послушником стояли поодаль и не слышали антиклерикальных речей, которые, не стесняясь близости богомолок, произносил мой минский знакомец.
Но что это? Неужели! Из палатки, стоявшей позади импровизированного прилавка с самопальными сувенирами, вышла девушка. Она ежилась от холода, под клетчатым шарфиком пряча ту самую лебединую шею, обнимать которую некогда удостоился мой галстук. Увидев меня, она помахала мне рукой, в которой дымилась неизменная сигарета, — помахала так, как будто мы расстались только вчера и под ногами у нас был не валаамский гранит, а минский асфальт. Для таких людей не существует ни времени, ни расстояний. Как и для Яши.
Они приехали сюда вместе. И — да, теперь они муж и жена. Познакомились в тот самый вечер, в том самом месте — нашем с Яшей гостиничном номере. Более разных людей трудно себе вообразить. Но вот они вместе и, кажется, счастливы. И разве это не чудо?
Ее имени я тоже не помнил. Что? Какими судьбами я здесь? Да просто так… Путешествую… Как Яша? Нормально. Фотографирует.
Про предстоящий визит к Достоевскому я умолчал: мало ли что, все-таки прапрадед — тот еще почвенник, почти реакционер. Чего доброго, придут к праправнуку, устроят под его окнами демонстрацию, заставят каяться за грехи предка. Но вот меня окликнули, и я стал прощаться. Мысленно я пожелал этой парочке не расставаться и жить долго и счастливо — лишь это могло придать смысл той достопамятной ночи, вспоминаю о которой я с содроганием. Иначе ради чего столь усердно я умерщвлял свою плоть в той гостинице, зачем познал наутро всю глубину похмельных мук? Прощаясь, я чуть было не сказал: «Храни вас Бог!» Ребята сунули мне на память сувенир: деревянного деда с посохом. Даже в этом был вызов: фигурка походила на языческого божка.
Как все-таки причудливо ветвится дерево Мнемозины! Теперь, по прошествии стольких лет, валаамские впечатления намертво сплетены с воспоминаниями о Минске. И всякий раз, вспоминая поездку на этот каменистый остров, я не без смущения окликаю в памяти Яшу Хроника, которого не видел уже тысячу лет.
Ан нет, все-таки видел, и не так уж давно — по телевизору! В выпуске городских новостей показывали сюжет об открывшейся в Эрмитаже фотовыставке. Объектив камеры один за другим выхватывал с музейных стен черно-белые и цветные виды только что разрушенной Пальмиры. Храмы и статуи, которых больше нет, рассветы и закаты над еще мирной землей — как оказалось, ежегодные Яшины экспедиции в Сирию имели особый смысл, открывшийся лишь позднее. Он из года в год фотографировал то, что вскоре будет превращено в пыль. Человечество не смогло это спасти, но Яша сумел сохранить хотя бы отражение. И этим уж точно улучшил свою карму, так что в будущей жизни ему не придется фотографировать свинарники.
А вот и автор: знакомая голова с бородкой и серьгой в ухе что-то глубокомысленно говорит в подставленный микрофон — что именно, не слышно, в телевизоре не работает звук. Внешне Яша за прошедшие годы почти не изменился: коньяк творит чудеса.
Болтание по ладожским волнам изрядно утомило нас, мы мечтали о передышке. Я представлял себе келью, освещенную тусклой лампадкой, и готовился погрузиться в вековое безмолвие древних стен. Однако место, в которое привел нас наш чичероне, более походило на казарму или лагерный барак. «Гостиница» для паломников представляла собой тесное помещение, уставленное двухъярусными армейскими кроватями, на которых располагались разнообразные шершавые личности. Глянув на эти лица, дрогнул даже Серж.
— С такими физиономиями безо всякого грима можно изображать беглых каторжников в каком-нибудь историческом фильме, — шепнул он. — Идеальная массовка!
Знать, великие грехи приехали замаливать сюда эти паломники. Впрочем, вели себя варнаки тихо: только почесывались и кряхтели, охали и перешептывались. Один на ворохе тряпья в углу теребил замусоленный молитвенник, беззвучно шевелил потрескавшимися рыбьими губищами, другой перебирал и раскладывал по полу, как игральные карты, картинки с изображением святых. Пожалуй, мы были несправедливы, заподозрив в этих людях скрывающихся от правосудия преступников. Скорее всего, большинство набившихся в эту низкую палату со сводчатыми окнами просто не имело своего угла — так что даже этот загон, где было относительно тепло и сухо, казался им желанным приютом.
Валаам — остров контрастов: совсем рядом с нашей ночлежкой, в соседней комнатке молодой благообразный батюшка с вьющимися дюреровскими локонами до плеч благостно рассказывал каким-то ангелолицым девам о паломничестве по святым местам. И если бы не светящийся ноутбук на дубовом столе и не колокольный звон, то и дело раздававшийся из кармана одной из девиц, все было как сто, двести и даже пятьсот лет назад. Впрочем, тогда, в старину, никаким девам прохода сюда не было, а теперь кого тут только нет! Монастырь кишит туристами и всякого рода сомнительными личностями, по виду весьма далекими от религии.
Не раздеваясь, прямо в куртках мы легли на синие армейские одеяла, я на верхнем ярусе, Серж на нижнем. Поскрипывая пружинами, мы вяло перебрасывались шутками с этажа на этаж, но думал я о завтрашнем дне, о встрече с Достоевским. Почему это для меня важно — знать, что ходит по земле человек, носящий эту фамилию? Не все ли равно, есть ли у Федора Михайловича прямые потомки по мужской линии? Живут его книги, и слава богу, а гены, кровь, многократно смешанная с другими кровями, вываренная в щелочи войн и революций, — так ли это важно? Разве не видел я потомков великих людей и разве не разочарование и неловкость зачастую испытывал я при этом? Не карикатурой ли на гениального пращура представал предо мной, бывало, тот или иной подвернувшийся биологический наследник, которого я предпочел бы счесть однофамильцем или самозванцем?
За Достоевских было обидно. С Толстыми иначе, Толстые благополучнее — их много, они широко расселились по лицу земли, греясь в лучах славы великого старца, а тех, кто остался, почти не тронула свирепая Софья Власьевна — все-таки потомки «зеркала русской революции»! А тут наследники человека, написавшего «Бесов» — пасквиль на освободительное движение. «Архискверный Достоевский» — вот уж припечатал Ильич! После 1917 года члены писательской семьи стали исчезать один за другим: жена и сын умерли от голода, внук затаился в советском болоте, правнук сел в кабину трамвая и туда же определился праправнук.
Но и на этом спасибо! Ведь все могло быть гораздо хуже. Один из сыновей писателя, Федор Федорович, остался единственным проводником крови по мужской линии. В страшном двадцатом году его чуть не поставили к стенке в Крыму — в последний момент, когда уже уводили расстреливать, кто-то из чекистов сообразил, что отец этого человека — памятник. Вскоре он умер в нищете, его могила не сохранилась. Но у него, у Федора Федоровича, были два сына, один, писавший талантливые стихи, умер в шестнадцать лет, а другой выжил, сумел не пропасть, и живая нить фамилии пошла виться дальше. Его брали после убийства Кирова, продержали несколько месяцев и выпустили. Разве это не чудо?
Конечно, чудо… Однако долго размышлять об этом не довелось: подступило время всенощной.
Лесков вспоминал: «На Валааме за обычай всякий паломник подчиняется послушанию: он должен ходить в церковь, молиться, трапезовать, потом трудиться, и, наконец, отдыхать». Судя по всему, старые традиции здесь не умерли. Не знаю, предписывал ли нам что-либо наш неопределенный статус — мы были не совсем паломники и не вполне туристы, — но я приготовился проявить усердие по всем пунктам вышеуказанной программы, включая трудовую повинность. Уж если погружаться в монастырскую жизнь, то неча увиливать, думал я, еще не зная, что позорно провалю первое же предстоявшее испытание.
По дороге к главному монастырскому храму нас упорно пытался сбить с ног свирепый, по-зимнему ледяной борей. Когда, ежась от холода, мы входили в благоуханное, напоенное ладаном и расплавленным воском тепло собора, служба уже гудела оперными басами, разливалась волнами мужского хора.
Суровый дух византийства если и отлетал куда-то от русской церкви, то в эти стены он вернулся целым и невредимым. О том, что монастырская служба отличается от литургии в обычном храме, я догадывался, но полученное от Сергея известие о ее продолжительности заставило меня дрогнуть. Я и обычную-то службу никогда не мог выстоять целиком, а тут на всю ночь, до утра, без послаблений для хилых духом мирян. С тоской вспомнилась моя ночлежная койка под синим одеялом. Меж тем тепло от сотен свечей и накопившаяся за день усталость делали свое дело. Прости, Господи, но и часа не прошло, как я заснул стоя, как боевой конь. Так же, наверное, клевал в Гефсиманском саду большим мужицким носом один из Твоих любимцев, за две тысячи лет, как видишь, человеческая природа не изменилась… Проснувшись, я виновато покосился на сосредоточенно крестящегося Сергея. В свое время проведший несколько месяцев послушником в Псково-Печерском монастыре, он имел стальную закалку. Но, взглянув на меня, мой друг сочувственно вздохнул и сказал, что спать мы все-таки пойдем. Это придало сил: когда появляется надежда, можно держаться.
Я огляделся по сторонам. Так вот где обитают по-настоящему крепкие люди! Ни на одном лице не обнаруживалось печати усталости или скуки. Все эти мужчины и женщины приготовились провести на ногах всю ночь. Гвозди бы делать из этих людей!
И вдруг среди молящихся я увидел до судорог знакомое лицо из телевизора — длинноволосый человек в больших очках, самый главный ведущий самого главного ток-шоу с самого главного телеканала страны. «Не переключайте, не переключайте, не переключайте Первый канал!» — взывал он перед рекламой, готовясь, как серфингист, оседлать новую волну эмоций. О, эти богомерзкие зрелища для простецов! Здесь, в храме, этот громокипящий человек стоял неузнаваемо тихий, окруженный почему-то детьми. Его дети? Нет, их было слишком много — целая дюжина празднично наряженных, кружевных и белоснежноворотничковых мальчиков и девочек. По словам Сержа, человек из телевизора прилетел сюда на вертолете и назавтра должен был улетать обратно в свой Вавилон. Судя по его сосредоточенному виду, он собирался выстоять всю службу — до утра. В руках у него была мятая брошюрка, от чтения которой его то и дело отвлекали цеплявшиеся к нему нарядные недомерки, — «последование», как объяснил мне Сергей. Нечто вроде партитуры. То есть столичная знаменитость не просто слушала церковное пение, но следила за ходом службы. Я невольно проникся уважением к этому человеку, который честно замаливал свой тяжкий грех.
Ночь с бомжами прошла незаметно: мы легли не раздевшись и спали в этом душном логове как убитые. На повестке нарождающегося воскресного дня были утренняя прогулка по окрестностям, трапеза и визит к Достоевскому — он как раз должен был вернуться из очередного плавания. И уже вечером отправляться домой, на материк. Бумажки с благословением должны были быть выписаны в монастырской канцелярии, пусть только попробуют опять не пустить нас на паром!
Мы доели последние бутерброды и пустились в странствие по окрестностям. Всю первую половину дня бродили по острову, оказавшемуся весьма живописным местом. Мое наивное желание обойти весь Валаам до обеда разбилось о цифирь, выложенную всезнающим Сергеем: остров имел девять километров в длину и восемь в ширину. О масштабах этого куска суши говорил и тот факт, что в то время на Валааме еще существовал целый поселок с Домом культуры, школой, милицейским околотком и прочими полагающимися заведениями. Говорят, ничего этого уже нет, населенный пункт ликвидирован, на острове осталась горстка мирян, столь же упорных, как Сергеев сосед по коммуналке, — видимо, борьба моего минского знакомца и его прелестной жены так и не увенчалась успехом.
Несколько часов мы бродили по лесным тропам, дивились могучим елям, натыкались на валуны. Время от времени нас обгоняли или попадались навстречу туристы — по одному, парами, группами. Все куда-то спешили, и только нам с Сержем удавалось сохранять безмятежный темп прогулки: мы созерцали и беседовали, как подобает солидным путешественникам.
Не за горами был обед, и вскоре мы приступили к дрейфу в обратном направлении. Предвкушение гастрономического удовольствия было подпорчено чувством легкой тревоги: что если наш с Сергеем блат снова окажется пшиком? Но, приблизившись к трапезной, возле которой уже собралось десятка три взалкавших — как монахов, так и мирян, — мы убедились, что никакой проверки на наличие благословения не предвидится, во всяком случае каких-либо бумажек в руках собравшихся видно не было. Теоретически проникнуть в трапезную и отобедать за счет церкви мог любой. «Главное — напустить на себя уверенный вид», — шепнул я Сергею. Что мы тут же и сделали, вместе с остальными пройдя в открывшуюся дверь.
Большая зала братской трапезной была напоена дивными запахами. Перекладину огромного П-образного стола занимали иерархи в клобуках, мы притулились у основания левой ноги.
Как себя вести? Неужели вот так, запросто взять вилку и начать праздник живота? Неужели просто есть? Нет, тут явно не все так просто… Уймись, жадное чрево, останови соки свои! Я посмотрел на Сержа, пребывавшего в терпеливом ожидании. Сначала, разумеется, молитва. Конечно, стоя. Вот она, началась. В гуле голосов мое постыдное безмолвие не слышно, и слава богу. Я сосредоточенно шевелю губами. Аминь! Уф… А теперь? Клобуки сели, можно и нам. Зазвенели приборы, и дивный бархатный тенор поплыл над трапезной — началось чтение житий святых, как пояснил Серж.
Угощение было без кулинарных изысков, но обильным и разнообразным, с преобладанием растительных ингредиентов: овощей, зелени, фруктов. Были, кажется, вареные яйца. Была, конечно, и рыба, на которую с особым жаром набросился мой сосед слева — сухонький человек провинциальной наружности. Он то и дело поглядывал на меня с торжествующим видом, как будто хотел сказать: «Вот наконец и мы с вами удостоились». Когда большое деревянное блюдо опустело, рыбоед искательно завертел головой и едва не подпрыгнул от восторга, увидев, как служка положил туда несколько рыбьих туловищ. Я же искал глазами человека из телевизора. Но он, видимо, уже успел улететь восвояси.
Из трапезной я выходил, ощущая себя совестливым котом, съевшим хозяйскую сметану: сытно и чуточку стыдно. Ничем не заслуженный обед мирно переваривался в моем животе. В ушах еще гудели древние словеса. Хорошо!
Близился едва ли не важнейший пункт нашего путешествия. Жилище Достоевского и его команды помещалось в одном из монастырских корпусов, куда мы и направились из трапезной. Оказавшись перед крепкой, старинного вида дверью, я приготовился увидеть человека, мысли о котором занимали мое воображение последние дни. Ему, воображению, рисовался интеллигент с бородкой, в капитанском кительке и белой фуражке. Но вот дверь открылась, и оказалось, что единственным угаданным мною в облике хозяина была темно-русая бородка, напоминавшая лицевую растительность викинга. Ее обладатель был неожиданно подтянут и бодр, одет он был во что-то походное, полувоенное, защитного цвета. Память подсуетилась, и для сличения портретов включила свой черно-белый телевизор: сквозь помехи времени проступил контур трамвая, потом профиль вагоновожатого — да, кажется, он.
Войдя внутрь, мы сразу получили по ушам: душераздирающе верещало, билось в истерике, ритмично ухало-бухало то, что принято именовать поп-музыкой. В стенах монастыря, после чинной трапезы под чтение житий слышать это было несколько странно. Тем не менее никого, включая самого капитана, это не смущало. Его люди расслаблялись, имели право.
Достоевский и Серж обнялись, как старые приятели, — впрочем, таковыми они и были: Алексей часто бывал и в старой и в новой Сергеевых квартирах, смотрел, как и я, на портреты, звенел серебряной ложечкой о фарфоровую чашечку и слушал вечернее пианино. Я пожал протянутую мне крепкую сухую руку и коротко отрекомендовался. Слава богу, разухабистая музыка помогла заткнуть внутреннего суфлера, этого напыщенного болвана, нашептывавшего мне пошлые тавтологические тирады о великой чести видеть на этой священной земле потомка великого писателя земли русской. Алексей как будто понял это и добродушно улыбнулся. Он вообще производил впечатление человека веселого и простого. Или мне хотелось таким его видеть?
Капитан и его команда жили в одном помещении. Общежитие или, точнее, кубрик представлял собой просторную комнату с низким потолком. Быт здешних обитателей был незатейлив, но и не сказать чтобы суров. Несколько аккуратно застеленных кроватей, тумбочки, письменный стол с раскрытым ноутбуком, на экране которого замерла рука с пистолетом: наш визит прервал начатую кем-то «стрелялку». Поперек одной из кроватей лежал аккуратный сверток, оказавшийся спеленатым младенцем. Ребенок мирно спал, видимо, привычный к шуму.
Последовала серия рукопожатий с находившимися в комнате молодцами. Если бы на Ладоге в наше время водились пираты, они выглядели бы именно так: обветренные лица, штормовки, широкие штаны, ботинки с высокой шнуровкой. Лихой Василий Буслаев со своими ушкуйниками, преодолев океан времени, бросил якорь на пристани нарождающегося XXI века. Куда им было податься? Где еще сохранилась хотя бы тень той жизни? Конечно, здесь, на острове, в монастыре!
Исключение по части внешности составлял длинноволосый и томный, напоминавший врубелевского демона персонаж. Полулежа на кровати, он лениво махнул нам длиннопалой рукой. Таинственная полуулыбка, затуманенный взгляд. Кто это? Скальд? Вот сейчас умолкнет эта пошлая музыка, он встанет и запоет героическую песнь о славной дружине конунга Достоеффсена…
А это что такое? В центре комнаты под потолком висело что-то большое и продолговатое. Замученный пленник? Боксерская груша? Я пригляделся и невольно принюхался: обонянию удалось опередить подпорченное компьютером зрение: на железном крюке была подвешена изрядных размеров рыбина. Не удивился бы, узнав, что убита она была острогой.
По щучьему велению возникла бутылка водки. Алексей молча разлил жидкость по заскорузлым металлическим кружкам, потом вынул из-за пояса устрашающего вида нож и ловко отхватил нам с Серегой по два красных жирных ломтя. Безвестная рыбина оказалась головокружительно вкусной, теплая водка согрела и расслабила. Вот оно, настоящее мужское гостеприимство без лишних политесов! Мы расселись, поплыл неспешный разговор: как добрались, где переночевали. Достоевский со товарищи только что вернулись из очередного межостровного рейса, вчера были застигнуты штормом, что, учитывая состояние старых рыболовецких сейнеров, состоявших на службе святой обители, придало их одиссее особую остроту. Теперь парни отдыхали после трудного и опасного дела.
Я смотрел на Достоевского и думал: вот человек, который нашел свой удел на земле. Его место — здесь. А Петербург? А семейство? И будто услышав мои мысли, он сказал:
— Валаам не отпускает… Сюда все время хочется вернуться…
Охотно верю! Я как будто тоже начал прирастать к этим камням… Еще по одной? Пожалуй! Однако деликатность требовала дать служилым людям отдохнуть. К тому же близилось время плыть восвояси. Нас ждал паром.
Но ждал ли? Наше возвращение на материк оказалось под большим вопросом. Хлопоты о получении «благословения» зашли в тупик. Что-то забуксовало в монастырской бюрократической машине: то ли не было на месте своего человека, то ли человек этот был не таким уж своим. Претендовать на катер мы уже не могли: на нем уплыл на материк кто-то поважнее нас. Мы долго бродили по монастырю, то и дело поглядывая в сторону административного корпуса: не бежит ли гонец с заветными записочками?
Мимо, не замечая нас, проплыл, виляя, на дамском велосипеде давешний длинноволосый скальд. Кудри его шевелились на ветру, как змеи на голове горгоны. Дурное предзнаменование?
— Если мы не уедем на этом пароме, придется ждать следующего. Но следующий будет только весной, — со стоическим спокойствием сообщил Сергей.
Серега способен на многое, только не на глупые розыгрыши. Он не шутил. Это последний паром до Приозерска в этом году! Навигация закрывается. Вертолета нам никто не предоставит. Единственный выход — ждать теплохода до Сортавалы, то есть плыть на другой конец огромного озера, в Карелию, и посуху, на поезде, добираться до Петербурга и уж оттуда до Приозерска, где сиротливо вглядывалась слепыми фарами в ладожский горизонт Сергеева иномарка. На ожидание, на перемещения по воде и суше могла уйти целая неделя. Рабочая, замечу, неделя!
Мы переместились к воде и принялись ходить вдоль берега, как будто это могло как-то повлиять на ситуацию. Ладога выглядела умиротворенной. Я сел на длинный, похожий на конский череп камень. Маленькие аккуратные волны с издевательским спокойствием стелились у моих ног. «Валаам не отпускает» — у этой фразы обнаружился вполне зловещий смысл. До отхода парома оставалось четверть часа, а «благословения» все не было…
Да, остров не хотел отпускать нас. Мы ему были зачем-то нужны. Может быть, и наше место — здесь? А что, пожить среди этих скал в уединении и молитве было бы полезно. Или гений места за что-то наказывал нас — например, за прозеванную мной всенощную?
— А что если раздобыть лодку? — очнулся Серж.
Что? Как? Угонять лодки мне еще не доводилось.
— Да нет же… Найдем перевозчика. Наверняка кто-нибудь из местных будет рад заработать. А?
Я с тоской и надеждой поглядел на сплошной закругленный горизонт. Вода спокойная, ветра нет — а может, и в самом деле… Правда, денег у нас было не густо.
— Пошли. — Я встал, полный решимости. И в этот момент появился Паисий, на бегу размахивавший заветными полосками бумаги.
Вода за кормой бурлила. «Плывет в тоске необъяснимой…» — вспомнилось вдруг. Настоящая тоска всегда необъяснима. Она беспричинна. Она, как любит говорить Серж, трансцендентна. Но разве это тоска? Нет, это просто грусть. Глядя на отодвигающийся в пространстве и времени берег, я наполнялся знакомой сентиментальной грустью. У всего на этом свете есть причины, даже у беспричинной, на первый взгляд, дорожной печали. Преодолевая леность ума, я приступил к анализу собственных чувств, как школяр, загибая заиндевевшие на ледяном ветру пальцы. Итак, из какого сора произрастало мое томление духа? Разумеется, мне жаль было прощаться с этим местом. Где еще увидишь такую красоту? Раз. Еще, пожалуй, немного жалко было моих минских знакомцев — таких симпатичных и таких безнадежных, у которых, конечно, ничего не получится в их священной борьбе, но пусть хотя бы удастся их совместная жизнь… Два. Сюда же, ко второму загнутому пальцу, я присовокупил растравленную нечаянной встречей на берегу ностальгию по тем временам, когда мы с Яшей Хроником и его вечным спутником — коньяком — колесили по городам и весям Ленинградской области. Славное было время!
Но во всей этой какофонии чувств все явственнее проступал один более или менее отчетливый мотив. Мне снова не давала покоя мысль: неужели Алексей — последний в роду? Неужели пройдут годы и кончится на нем история знаменитой фамилии? Я загнул третий палец. Три. Да, три. Три дочки… Какой безумец в наше время решится на четвертого ребенка? А если решится и опять девочка? Усмешка судьбы… Но разве это так уж важно? Слава Тебе, Господи, что есть эти дети, и пусть густая писательская кровь потечет, растворяясь, дальше по ветвистому дереву рода человеческого, и не столь существенно, что именно будет написано на живых его ветках — Достоевский, Попов, Иванов?
А у Тебя ничего не пропадет, Ты сохраняешь всё — об этом мне постоянно напоминают ворота графского палаццо на Фонтанке, рядом с которым мне посчастливилось жить. На безразмерном жестком диске Твоего компьютера найдется место для всего, для всех, и ничто не исчезнет бесследно. Ведь так?
Знаешь, только сейчас, дочиста выскребя сусеки памяти и готовясь поставить точку в этом сумбурном повествовании, я случайно узнал, что спустя несколько лет после нашего визита на Валаам у Алексея родился сын. И назвали его Федором. Вуаля! В Петербурге снова живет Федор Достоевский!
И в кои-то веки мне хочется помолиться — не со страха, а просто так. Мне хочется помолиться Тебе за него — чтобы все у него было хорошо, чтобы он вырос и возмужал, как отец, и вообще, чтобы… Но поскольку, как Тебе хорошо известно, молиться я не умею, я просто хожу взад-вперед по комнате с глупой улыбкой на лице и как заведенный, повторяю: «Разве это не чудо? Разве это не чудо?»