Из записок беглого кинематографиста
Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2019
Сыну моему Артему
I
Первый сценарий мне простили.
Кто простил?
Коллеги.
Вот подробности.
Сотрудники студии не должны писать сценарии. И это правило было неукоснительным и справедливым, оно ограждало работников киностудий от искушений и тем более злоупотреблений. Сценарный гонорар, надо сказать, значительно превышал, да и сейчас превышает гонорары издательские. Впрочем, за ширпотреб в издательствах тоже платят щедро.
Где деньги — там соблазн.
Нет правил без исключения. Сотрудник киностудии мог писать сценарий, но только с разрешения высшей инстанции, с непременным снятием с зарплаты на срок работы. Таким образом, Госкино работу сотрудников киностудий брало под свой контроль. И это было справедливо и дальновидно.
Годовая программа киностудии формировалась в сценарной коллегии киностудии и утверждалась, как правило, со строгими оговорками, мудрыми рекомендациями и безапелляционными изъятиями в Москве.
Узким местом в планах «Ленфильма» были фильмы для детей.
Да, существовала Киностудия им. Горького, призванная поставлять продукцию для детско-юношеской аудитории, но спрос кинопроката одна она удовлетворить не могла, да и та как могла от предначертанного ей пути уклонялась.
Вот почему, скорее всего, мое предложение написать сценарий о школьниках, да еще и живущих на стройке в Сибири, было встречено благосклонно.
Все сложилось так, словно кто-то взял меня за руку и вел, а мне оставалось лишь довериться…
Цепь непредсказуемых случайностей слилась в один счастливый случай, если бы не финал.
Звенья этой цепи выглядят так.
Звено первое.
Еще в институте у меня была курсовая работа по спектаклю «Трасса», поставленному в БДТ Георгием Александровичем Товстоноговым по пьесе Дворецкого.
Едва познакомившись с автором пьесы, я был им, что называется, куплен в одночасье.
На дворе была пора, каковую тогда именовали поздний реабилитанс. Я знал, что у Дворецкого лагерное прошлое. Чуть ли не при первом знакомстве счел необходимым высказать ему свое сочувствие и душевную солидарность, дескать, были времена, когда все лучшие люди сидели… Сталинщина, ГУЛАГ… Игнат Моисеевич не дал мне договорить. «Вор. К политике отношения не имею!» — выпалил четко, как при перекличке на зоне, когда надо откликнуться на имя и назвать статью. Увидев мое недоумение, пояснил: «Вы видите, я и сейчас компактной комплекции. — Дворецкий был росточка, как говорится, ниже среднего, но сложен крепко, жесткий со всех сторон, как желудь. Разговаривал предпочтительно репликами. Может быть, потому и диалоги так легко ему удавались. — А по молодости я был еще компактней. Отсюда и профессия — домушник. Специализация — форточник!» — договорил, исключая расспросы и сочувствие. Мы подружились. Я показывал ему свои первые сочинительские опыты. Но это уже годы спустя.
От него узнал подробности постановки его «Трассы» у Товстоногова.
Автор приглашен на одну из последних репетиций. Давать советы именитому режиссеру считал себя не вправе, но актеры… Особенно огорчал Павел Луспекаев. В репетиции перерыв. Дворецкий, уже свой человек в театре, подходит к актеру: «Паша, ну что ты несешь! Ты бы хоть слова выучил…» И тут автор услышал: «Игнат, я Чехова своими словами играю».
Дворецкий рассмеялся и смирился.
Но когда у нас снимался фильм по его необычайно популярной в свое время пьесе «Человек со стороны» и режиссер позволил актерам «играть своими словами», автор был уже не столь покладист. Все основания для возмущения были. А советское авторское право, не в пример нынешнему авторскому бесправию, было жестким и ясным. За отклонение в ходе съемок от принятого и утвержденного сценария, за режиссерские отсебятины в диалогах автор имел право остановить съемки! Многим памятна история с фильмом «В августе сорок четвертого». Автор одноименной повести и сценария Владимир Богомолов воспользовался гарантированным ему правом, подал иск в суд, и съемки фильма были остановлены. Сотни тысяч полновесных советских рублей, уже потраченных на производство, легли убытком на бюджет киностудии «Мосфильм». Такое мог себе позволить только успешный профессиональный писатель, для которого фильм по его повести, уже изданной 30-миллионным тиражом, не более чем приятный эпизод. То же самое и успешный драматург. Дворецкий был не на шутку возмущен режиссерской бесцеремонностью и готов был снять свое имя с титров. Это сегодня продюсер на такую демонстрацию авторского отчаяния лишь пожмет плечами и в лучшем случае, подавляя зевоту, выскажет сожаление. В прежние времена, если автор снимал фамилию с титров, это был не будничный скандал с далеко идущими материальными издержками для студии и, как говорится, оргвыводами для режиссера.
Похваливаю старину? Живу, глядя назад? А что смотреть вперед, если то, что ожидает впереди, увидят уже другие люди.
Итак, цепь случайностей. Выбери я для курсовой работы другой спектакль, не познакомился бы с Дворецким. И в этом случае едва ли обратил бы внимание на повесть «Источник» в не самом читаемом в Ленинграде журнале «Сибирские огни». Может быть, ее заметил бы кто-то другой. Может быть, даже и фильм был бы поставлен по этой повести о поздней любви все испытавшей в жизни буфетчицы и эвенка-охотника. Только я уже не был бы редактором этого фильма.
Звено второе. Не полетел бы на съемки на Байкал, где снимался фильм по этой повести, — не купил бы в иркутском аэропорту, чтобы скоротать время, тоненькую книжку в бумажной обложке неведомого мне местного писателя Геннадия Михасенко «Пятая четверть».
Читал, и душа радовалась.
Написано хорошо, легкая, не лишенная изящества и подсвеченная сдержанным юмором, романтическая детская повесть.
Хотя рассказ шел о шестикласснике, приехавшем в Братск на каникулы к старшему брату, мне тут же вспоминались свои детские годы тоже на строительстве гидростанции, правда, не в Сибири, а в Заполярье.
И звено третье! В Иркутске я съемочную группу не застал. Начало мая. Наши умчались догонять ускользающую зиму в Верхнеангарск, где еще лежал снег.
В Иркутске я был впервые, но сидеть в гостинице и чуть не неделю шататься по городу мне не хотелось. Рядом, всего в восьмистах километрах, — Братск. А там немало друзей нашей семьи и коллег отца по работе на Севере, в том числе и начальник Братскгэсстроя Иван Иванович Наймушин.
Конечно, невозможно было предполагать, что мое несколько авантюрное уклонение от командировочного маршрута уже войдет первыми страницами в будущий сценарий.
Только сойдя с самолета в аэропорту прибытия и спросив: «Как добраться до Братска?» — понял, в какую историю я залетел. В ответ услышал: «Вам в какой Братск? Их двенадцать!» Поджидавшие самолет автобусы и пяток легковушек как-то мгновенно исчезли. На стоянке перед аэровокзальчиком увидел одинокую черную «Волгу». Спросил водителя, знает ли он Наймушина Ивана Ивановича. Оказалось, знает, поскольку его личный шофер, и приехал встречать Клавдию Георгиевну, жену Ивана Ивановича. Она должна прилететь московским рейсом. Клавдию Георгиевну наша семья знала еще по Заполярью, где она работала в школе. Двадцать лет — срок немалый, теперь в Братске она уже руководила филиалом Московского политехнического.
Увы, Клавдию Георгиевну мы не встретили, и я был персонально доставлен к Ивану Ивановичу в коттедж на берегу Братского моря. Расспросив о маме и отце, начальник Братсгэсстроя попросил шофера позвать Любочку. Через минуту явилась миловидная Любочка. «Вот тебе молодой человек. Поселишь его в „малый люкс“»…
Вот этот «малый люкс» меня, признаюсь, смутил. Как-никак мы знакомы с 1946 года, но даже не это. Я не искал, как говорится, чести, но был полномочным представителем близкой ему семьи… Посол может быть и неказист, но важно, какую державу он представляет!
— Малый люкс», а вместе с ним и «большой» были расположены за невысокой оградой здесь же на берегу Барского моря, рядом с коттеджем начальника строительства.
Любочка мне объяснила, что «малый люкс» был построен к приезду Эйзенхауэра. «Большой люкс» для сопровождающих президента США лиц. Из-за злосчастной истории с Пауэрсом визит американца не состоялся. Но коттедж пригодился для приема Хрущева, Гагарина, Фиделя Кастро, Ульбрихта и других не менее значительных персон.
Это меняет дело!
Ладно, пойдем и мы в «малый люкс».
В просторной спальне на втором этаже с прекрасным видом на Ангару у полированного двустворчатого платяного шкафа обе дверки разом открывались неожиданно и с придушенным истерическим стоном. Я заткнул створки шкафа сложенной вчетверо газетой. Через час неведомая сила вытолкнула мою газету, и створки с тем же воплем гостеприимно распахнулись. Я подставил стул. Наверное, так же поступали Никита Сергеевич, Юрий Алексеевич и Фидель Кастро Рус. А вот смог бы догадаться, как решить проблему, Дуайт Дэвид Эйзенхауэр, сказать не рискну.
Принимая меня «по-королевски», Иван Иванович не мог предположить, да и у меня еще о сценарии и мыслей не было, что он станет одним из героев будущего фильма. В повести «Пятая четверть» такого персонажа не было.
Из командировки на Байкал вернулся переполненный и впечатлениями от Братска, с книжкой Геннадия Михасенко, и с предчувствием собственных и Игната Моисеевича огорчений от слабенькой картины по отличной повести.
Найти адрес писателя из Братска оказалось проще простого. Больше того, узнал, что недавно его новая вещь «Милый Эп» опубликована в журнале «Юность», а это высокоавторитетное признание качества прозы. Письма в Братск и из Братска — а другой связи не было — шли довольно быстро. Геннадий Михасенко рад, что его повесть послужит основой фильма.
Пишу заявку на будущий сценарий. Обсуждение на главной сценарно-редакционной коллегии. Коллеги колеблются. Но голос Веры Федоровны Пановой, в ту пору входившей в состав редколлегии, оказался решающим.
II
Я попросил для работы месяц. Через две недели, к собственному удивлению, поставил в сценарии точку. Судить о работе других стало моей профессией, а вот в написанном собой всегда сомневался. Решил показать рукопись Дворецкому. Приехал к нему в Дом творчества в Комарово.
— Когда сможете прочитать?
— Сейчас. Вы ели?
— Да.
— Отлично. Садитесь. Я буду читать. В присутствии автора читать интересней.
Сел по-китайски на кровать, сверкнув пяткой в продранном носке, открыл папку, взял толстый карандаш и стал читать.
Прочитал первую страницу и перечеркнул сверху донизу.
Я порывался спросить, хотел объяснить, как она важна и что нельзя вот так, наотмашь, не дочитав до конца… Но пока я пытался найти своему гневу пристойную форму, была перечеркнута и вторая страница, также сверху донизу, по диагонали. Ну что ж, я отложил дискуссию до момента, когда будет перечеркнута последняя страница. После того как была перечеркнута третья страница, я чувствовал себя так, словно с меня живого снимают кожу.
После третьей страницы карандаш повис в воздухе и где-то к десятой странице превратился из шпицрутена в дирижерскую палочку. А на последней странице Игнат Моисеевич, не произнесший за час чтения ни единого слова, карандаш подкинул и поймал с ловкостью регулировщика, открывающего движение.
— Поздравляю, Миша. Вы сделали хороший сценарий. Все есть.
— Но первые страницы, они же…
— Выкиньте и забудьте. Сценарий готов. Несите на студию.
— Мне неудобно… Всего две недели…
— Вы правы. Вашим ревнивым коллегам это может не понравиться. Поезжайте на дачу.
— Игнат Моисеевич, какая дача?.. Откуда?
— У меня тоже нет. Большое удобство!
Вскоре Дворецкий соберет студию молодых драматургов. Отыщет и вырастит отличных мастеров — Сашу Галина, Александра Кургатникова, Людмилу Разумовскую…
Сценарий приняли, утвердили в Госкино. Все идет поразительно легко. Нужен режиссер. Показал сценарий Алексею Герману. В одно время учились в ЛГТИ, вместе сдавали госэкзамен по марксизму. Даже играл у него в курсовом отрывке из «Сирано де Бержерака». Сирано — студент Сергей Юрский. Я — в «массовке» из четырех человек, публика в театре. Роль даже «со словами», слов немного, два, запомнил на всю жизнь: «Играйте, Валери!»
Сценарий мой Герману понравился: «Миша, сценарий хороший, но ставить я его не буду. Дети — это не мое. Если не возражаешь, дам сценарий Гришке».
«Гришка» — Григорий А., сопостановщик Германа в дебютной картине «Седьмой спутник» по Лавреневу и постановщик успешной приключенческой картины про ребят в блокадном Ленинграде.
И Грише сценарий глянулся. Нас запустили в производство.
И вот Гриша пишет режиссерскую разработку. Пишет в Доме творчества кинематографистов в Репино. Все прекрасно, но есть и разногласие, как же без этого. Нормально. В сценарии, как и в повести, ребята в потаенном месте в тайге строят вертолет с «ляшечно-бицепсовым двигателем». Лопасти приводятся в движение и создают подъемную силу мускульными усилиями двух пилотов! А разногласие с режиссером простое — полетят или не полетят? Взовьется вместе с ними сколоченный из фанеры и реек вертолет или нет? В повести они не летят. В сценарии — летят, иначе зачем и весь огород городить. В книжке можно поэтического тумана напустить, лирических отступлений, там можно лететь как бы понарошку, а кино — вещь грубая: да или нет. Если летят — летят. Или… рожденные ползать?..
В мой спор с режиссером включился Ролан Быков, снимавшийся тогда у Германа в «Проверке на дорогах». Прочитав сценарий, он при мне кратко и убедительно предупредил режиссера Гришу: «Слушай, ты найдешь прекрасных актеров, вундеркиндов-мальчишек, гениально снимешь Сибирь, стройку, тайгу, Бах и Вивальди напишут тебе великую музыку, но, если они не полетят, фильма не будет! Гриша, пойми, не полетят — фильма нет. И если у тебя все будет еле-еле — и актеры, и натура, и музыка, — но они полетят, будет фильм, о котором станут говорить. Дети должны летать, Гриша!»
Режиссер Гриша был человек твердых убеждений: «Я не хочу снимать сказку. Я буду снимать жизнь. Современные дети умные, никто не поверит, что бандура из досок и фанеры может взлететь».
И «жизненная правда» восторжествовала.
Да здравствует посконный фанерно-деревянный реализм!
На премьере фильма в Доме кино, когда зажегся свет, ко мне бросились мои племянницы, десяти и семи лет, со слезами на глазах: «Дядя Миша, почему они не полетели?!» — «А вот об этом спросите дядю Гришу». И я представил их режиссеру-постановщику.
Нельзя сказать, что фильм прошел совершенно незамеченным. В журнале «Советский экран» появилась рецензия с уничижительным заголовком «Вертолет из отходов». Но в прокате фильм держался довольно долго, был даже выпущен новый тираж, стало быть, свою аудиторию картина устойчиво собирала.
Лет этак через пять, может быть и того меньше, я вырезал из какого-то журнала заметку о перелете через Ла-Манш на летательном аппарате, похожем на стрекозу, как раз с «ляшечно-бицепсовым двигателем». Показал заметку и фотографию режиссеру Грише. Ползучий реализм был бит. Но поезд, несущий детям «правду жизни», ушел.
И это было, увы, не самое большое огорчение.
Прилетев на съемки фильма в Братск, встречаясь с Иваном Ивановичем и дома и на рыбалке, я естественно, не посвящал его в готовившийся мной сюрприз.
Роль начальника строительства сыграл замечательный, а может быть, и великий артист Юрий Владимирович Толубеев. Роль, естественно, небольшая, это не Полоний и не Санчо Панса в ставших классикой фильмах Козинцева.
Я жил предвкушением встречи Ивана Ивановича со своим двойником на экране. Толубеев и Наймушин были не только комплекцией, но даже лицом и ритмом движений и речи, даже тембром голосов удивительно схожи…
Встреча не состоялась. Осенью, когда фильм только монтировался, Иван Иванович погиб. Неудачно приземлившийся в тайге вертолет загорелся. Клавдия Георгиевна пыталась вызволить Ивана Ивановича из горящей машины… Погибли оба.
Наши герои строили в потаенном месте в тайге вертолет…
Где сочиняются такие рифмы?
III
Кому-то из высоких литературных авторитетов принадлежит справедливая, на мой взгляд, мысль о том, что, в сущности, каждый человек может за жизнь написать одну книгу. Но это не значит, что он станет писателем. Если не последовала как минимум вторая книга, то какой же это дебют? Говоря языком шахмат, дебют не может одновременно быть эндшпилем. Или — или. Писатель, да и сценарист — это профессия.
Вот и повесть о фильме, каковой я считаю своим дебютом, начинаю со второй ступени кинематографической лестницы, ведущей туда, где сходились все концы и начала.
Совершенно неожиданно для меня, когда я захотел написать еще один сценарий, это мое хотение вызвало на киностудии у активной части коллег по редакторскому цеху решительное возражение.
Я был, что называется, застигнут врасплох.
Для меня было полной неожиданностью желание собратьев по цеху, с которыми прожил и проработал уже десяток лет, поставить заслон моей «самодеятельности».
Деликатную миссию взяла на себя сравнительно недавно пришедшая редактором в сценарно-редакционную коллегию нашего объединения, средних лет дама из другого творческого объединения.
Раньше мы только раскланивались, изредка обменивались новостями и впечатлениями в студийном кафе и вот уже год сидели вдвоем в одном кабинете. Легкий эстонский акцент, чуть растянутые гласные в словах, иногда звучали с умилительной неправильностью: «Яша, ты сегодня говорил нечленообразно». Склонность к добродушной язвительности и уверенность в своей неотразимости составляли ее фирменный шарм. Как и большинство женщин выше среднего роста, слегка сутулилась. Что же касается профессии, то редактором она была и с отменным литературным вкусом, и с отличным пониманием нашего места, как говорится, в кинопроцессе.
Да, Хейли обладала способностью смотреть на вещи иначе, чем другие. В творческой работе это качество чрезвычайно важное.
Может быть, как раз поэтому она и взяла на себя — или ей все-таки поручили — неожиданную миссию, позволившую мне увидеть себя глазами коллег.
— Мишьа, мне надо с вами говорить, — произнесла Хейли, как-то уж очень решительно войдя в наш с ней кабинет и столь же решительно сев за свой стол напротив меня.
На работе на «ты» я был только с друзьями или очевидными ровесниками.
С Хейли мы были на «вы», но обращались только по имени.
— Мы хотим с вами говорить, — повторила Хейли, расположившись за своим столом.
— Кто это мы? Я вижу вас одну, — не предполагая, о чем может пойти речь, решил все-таки уточнить.
— Мы — это ваши коллеги. Я говорю не свое, я говорю от нас.
— А где же остальные? Не поместились бы в нашей комнате?
— Не надо говорить шутки. Мы считаем, что вы не должны больше писать сценарии.
Здесь Хейли замолчала, надо думать, считая, что сказанного достаточно, чтобы я все понял и перестал писать сценарии.
Я, как Прошка у Плюшкина, ответил на молчание тоже молчанием.
Увидев, что моей сообразительности надо помочь, последовало разъяснение:
— Когда вы писали первый сценарий, мы понимали, у вас сложно с жильем. Жена, маленький ребеночек, я знаю, что это такое в одной комнате. Мы понимали. Но вы хотите еще, это уже слишком.
Когда собираешь в лесу ягоды прямо в рот, случается по недосмотру попадет на язык лесной клоп, а ты узнаешь об этом только когда раскусишь… Не смертельно, но не знаешь, как отплеваться. Увы, случалось, и не раз.
Примерно такое же чувство испытал я, выслушав свою коллегу.
Тут бы лучше всего рассмеяться, пошутить, прикинуться Деточкиным: «Граждане судьи, простите меня, я больше не буду…» Но почему-то в эту минуту не шутилось.
— Наверное, Хейли, мы все себя со стороны не видим. Спасибо, что вы сказали. Теперь я вижу себя вашими глазами. Оказывается, писал я с вашего позволения. А позволили вы мне в порядке благотворительности. А я по слепоте душевной ничего этого не видел и не понимал. — Хейли молчала и, надо думать, видела, что я и на этот раз ничего не понимаю. — Что я могу вам всем сказать? Я уже заварил кашу, что из этой моей затеи получится, не знаю. Поскольку речь идет о современной армии, а сегодняшняя ее жизнь мне мало известна, мне нужен официальный статус. Я не могу прийти к командующему Ленинградским военным округом и сказать: «Дяденька генерал-полковник, направьте меня в танковый полк, очень хочется посмотреть, как там нынче живется-можется…
— Вы, Мишьа, шутки…
— Нет, Хейли, я вижу, вы не шутите, и мне не до шуток. Если у меня будет сценарный договор, подтверждающий заинтересованность «Ленфильма» и Госкино в этой работе, со мной будут разговаривать… И пусть вопрос, писать мне этот сценарий или не писать, решают те, кто на это уполномочен.
Не знал, мог только догадываться, кто из моих коллег участвовал в синедрионе, вынесшем мне приговор. И хорошо, что не знал, потому что со всеми сохранил прежние ровные отношения, как и с Хейли.
IV
А кашу я заварил опять же по случаю.
Встречал в аэропорту Пулково родителей, возвращавшихся с юга. Приехал рано, а в таких случаях, по известному закону, тут же слышишь: «Граждане встречающие, рейс Симферополь—Ленинград задерживается прибытием до восемнадцати часов. Повторяю…» Пошел к газетному киоску. На прилавке кроме газет и журналов десяток книжек, в основном в мягкой обложке, как бы для разового пользования, в дорогу. На синей обложке черный танк и заголовок для посвященных: «Ракеты черного дыма». Такие сигналы предупреждают о танковой опасности. Открываю аннотацию: «Автор повествует о буднях советских танкистов Заполярья в мирные дни».
Вот это встреча!
Танкистов в ту пору в Заполярье всего два полка: один под Печенгой, в Луостари, рядом с норвежской границей, второй в Лупче-Савино, в семи километрах от Кандалакши и 1155 километрах от Ленинграда, почти родной.
После войны техники на строительстве подземной гидростанции Нива-3, в том числе и тягловой, не хватало. И когда у отца, начальника строительства, возникала нужда в мощных тягачах, он звонил командиру танкового полка полковнику Голику. На станционный узел приходили тридцатьчетверки, железнодорожный кран снимал башни, ставил тут же у путей на клети, сложенные из шпал, и облегченные на десять тонн танки шли на мирную работу. И когда у Голика возникали сложности с ремонтом, многопрофильные механические мастерские стройки и ее уникальные специалисты были к его услугам. А то и провалившийся в болото танк тоже вызволяли такелажники со стройки. Так и жили. Да и мы с братом были счастливы, когда в наше распоряжение на станционном узле попадала танковая башня, возвышающаяся на пьедестале из шпал.
После первых двадцати страниц «Ракет черного дыма» я уже знал, что в повести место действия как раз Лупче-Савино. Наш полк!
Автором оказался полковник Александр Иванович Сметанин, главный редактор газеты Ленинградского военного округа «На страже Родины».
Звоню в газету, отвечают: Александр Иванович в газете больше не служит, переведен в Москву главным редактором журнала «Военные знания».
И в Москву позвонить не проблема, да вот никак дозвониться не могу. Наконец слышу глуховатый, почти ласковый голос.
Представился.
— Александр Иванович, вторую неделю не могу до вас дозвониться…
— Голубчик, Михаил Николаевич, дорогой, прихворнул я тут немного… Образно говоря, был болен.
С человеком, владеющим образным языком, разговаривать легко.
Сразу перешел к делу.
— У вас в повести дело происходит вскоре после войны и герои — участники войны. Делать сегодня фильм о конце сороковых годов было бы странно. Я бы взялся за сценарий по вашей повести только при одном условии, если меня направят в наш кандалакшский танковый полк. Поживу, посмотрю и тогда решу, получится что-то из нашей затеи или нет.
— Миленький, Михаил Николаевич, нет больше в Кандалакше танкового полка, его в Алакуртти перевели.
— Знаю Алакуртти. Сто верст — не околица.
— И как же мы вас туда, голубчик, отправим?
— Наложенным платежом. — Я тоже решился высказаться образно. — Я офицер запаса, лейтенантского звания. Призывайте на сборы. Ложка-кружка — и в Алакуртти.
— Славненько, славненько, Михаил Николаевич. Очень даже реальный вариант… Очень даже… Я вам вот в чем признаюсь. Когда я вещицу эту закончил, а недавно перечитал, мне ведь тоже показалось, что можно было бы и кино сделать… А тут вы, миленький, как раз и звоните… Давайте, давайте попробуем… Запишите телефон. Это генерал Дианов, чудесный, чудесный человек из управления бронетанковых войск округа. Я с ним переговорю, а вы через недельку ему позвоните. Примет как родного…
Как и сговорились, звоню чудесному генералу через неделю. Что слышу? Уволен в запас.
Это что ж, началась полоса препятствий?
И снова ласковый голос Александра Ивановича из Москвы:
— Да не огорчайтесь вы, дорогой мой Михаил Николаевич… Да бог с ним, с Диановым, по совести-то сказать — пустое место. Образно говоря, вчерашний снег. Очень хорошо, что его задвинули. Мы, миленький, вот что сделаем…
Недельку подождать можете? От силы — две. Будет вам звоночек из штаба округа. Пригласят. Расскажете. Народ там понимающий. Да все сами увидите. Ждите звоночка.
После истории с «чудесным генералом», оказавшемся в моем сюжете действительно пустым местом, настроение у меня упало.
Дела и заботы задвинули танки в дальний чулан.
Я уже в ту пору знал по практике, что из десятка замыслов и даже написанных сценариев дай бог, если реализуется один.
Однако через неделю, может быть немногим больше, у меня в кабинете на «Ленфильме» раздается звонок.
— Могу услышать Кураева Михаила Николаевича?
— Вы его слышите.
— С вами говорит подполковник Свиридов, помощник командующего ордена Ленина Ленинградским военным округом генерал-полковника Грибкова Анатолия Ивановича. Товарищ генерал-полковник хочет с вами встретиться.
— За честь почту. Готов прибыть в удобное для товарища генерал-полковника Анатолия Ивановича время куда прикажет.
Посчитал нужным тоже говорить «по-военному», но получилось что-то неуклюжее. Нет, лейтенант запаса должен быть самим собой.
— Я вас понял, — доложил товарищ подполковник Свиридов. — Вам будет сообщено о времени встречи. Если ко мне вопросов нет… — я уже ждал «связь закончил», но ошибся: — до связи.
Вот так! Ни единого лишнего, случайного, ненужного слова, не говоря уже об образных выражениях.
Представил себе, как помощник командующего вносит запись о нашем разговоре в служебный журнал, прошитый и скрепленный сургучной печатью. Открывает сафьяновую папку с золотым тиснением «Для доклада», вкладывает туда отчет о выполненном поручении, вытирает с облегчением пот на лбу, сдвинув фуражку, и приступает помогать командующему в решении следующего вопроса…
Не успел я наложить последние штрихи на картину из жизни штаба Ленинградского военного округа, как раздался звонок снова.
— Товарищ Кураев? — Помощник командующего Ленинградским военным округом по сокращенной схеме, как старый знакомый, представился: — Подполковник Свиридов. Вам надлежит быть семнадцатого мая, в пятницу, в четырнадцать тридцать по адресу: Дворцовая площадь, дом один, бюро пропусков — Невский проспект, два, на встрече с командующим округом генерал-полковником Грибковым Анатолием Ивановичем. Иметь при себе паспорт и военный билет.
— Стало быть, завтра? — я произнес два ненужных слова.
— Так точно, — доложил помощник командующего Ленинградским военным округом.
Ах, как иногда бывает нужно брякнуть шпорами! Шпор не было, а если бы и встал, то как по телефону оценить мою выправку?
V
На следующий день в назначенный час я был в бюро пропусков на Невском, 2. Пока изучались мои документы и выписывался пропуск, обратил внимание на портрет Сталина на стене за спиной безмолвно работающего лейтенанта.
В конце 1960-х редко можно было увидеть портрет Сталина в каком-нибудь официальном учреждении, даже трудно припомнить.
В полувоенной белой тужурке без погон вождь нес свою бессменную вахту в бюро пропусков еще и в 1970-е годы, несмотря ни на какие политические пертурбации. На его белых одеждах красовались две «Золотые Звезды» Героя.
Привычка киноредактора замечать огрехи.
Вождь был удостоен до войны, в декабре 1939 года, к 60-летию, «Звезды» Героя Социалистического Труда и «Звезду» эту носил. А после войны ему присвоили звание Героя Советского Союза лишь в июле 1945 года. Странное дело, Сталин, вроде бы никак не ограничивавший желающих его возвеличивать, прославить и при жизни увековечить, и здесь спорить не стал, но, поскольку его подвиги на войне не были связаны с риском для жизни, эту «Золотую Звезду» почему-то никогда не надевал. При последнем публичном явлении народу на XIX съезде партии на всех фотографиях он лишь с одной «Звездой» Героя Соцтруда. Впрочем, неблагодарное дело угадывать мотивы поступков властителя, живущего по законам, самим себе предписанным.
Однако как же так: в армии, где при мундире большого военачальника есть специальный офицер, ответственный за все лычки, кантики, выпушки, аксельбанты, ширину лампасов и строгое размещение наград и знаков отличия, вдруг такая оплошность?![1]
Пока я раздумывал, сказать про ошибку на портрете или не говорить, пропуск был выписан.
— Куда теперь идти?
— Ждите здесь, за вами придут.
Это вам не линкор «Императрица Мария», где у командующего Черноморским флотом вице-адмирала Колчака кто угодно ходил где угодно, пока линкор не взорвали.
У командующего Ленинградским ордена Ленина военным округом генерал-полковника Грибкова Анатолия Ивановича во вверенных ему частях и подразделениях был порядок. И в бюро пропусков на Невском, 2, в частности.
Через минуту появился младший лейтенант, такой молодой, новенький и образцовый, словно час назад шагнул прямо с витрины Центрального военторга, что рядом с кинотеатром «Художественный», на другом конце Невского.
Офицер, схожий с новеньким, свежезаточенным карандашом, изучил выписанный пропуск, сверил его с моим паспортом и, как мне показалось, не без любезности произнес:
— Следуйте за мной.
И я последовал.
Вспомнить маршрут, по которому мы шли в этом старинном и многажды перестроенном здании, невозможно, и, может быть, в этом была та же мудрость, что в устройстве дворцов японских императоров. Обратной дороги без посторонней помощи я никогда бы не нашел.
Последний пост контроля был перед приемной командующего.
Едва я вступил в приемную, как сидевший за столом офицер в фуражке и портупее — даже звания не успел разглядеть — поднялся и скрылся за белой дворцовой дверью с золотой аппликацией, изображавшей римскую военную арматуру: золотом сверкающие боевые топорики, упрятанные в фашины, плотные связки прутьев.
Через мгновение офицер вышел, оставив дверь открытой:
— Вас ждут.
Я посмотрел на часы, чтобы извиниться за ожидание. На часах и моих и на стене было ровно 14:30. Время московское.
Я ожидал увидеть кабинет уж побольше, чем у директора «Ленфильма». Но он оказался меньше и несколько причудлив. Справа окно на Дворцовую площадь и двустворчатая дверь, отделанная белой филенкой с золотом. Направо какая-то ниша вроде алькова, отделенная двумя трехметровыми колоннами коринфского ордера. На стене над головой хозяина то ли занавеска, то ли шторка темно-синего цвета. Скорее всего, карта, вот бы спросить: карта мира или только Ленинградского военного округа? Но карта должна быть перед глазами у полководца. Почему за спиной? Военная тайна!
Еще не разглядев как следует кабинета хозяина, увидел фуражку на столе.
— Анатолий Иванович, у вас что, денег много? — выпалил неожиданно для себя вместо «Здравия желаю» или хотя бы простого «Добрый день».
— А в чем дело? — с живой заинтересованностью спросил вполне моложавый для своих лет, плотного телосложения генерал-полковник.
— Кто ж фуражку на столе держит! Денег же не будет.
— Это что — точно? — усомнился командующий округом.
— Поверьте, Анатолий Иванович, к гадалке ходить не надо. Верное дело.
— Вот как…
Генерал взял фуражку, вышел из-за стола и водрузил ее где-то в нише за коринфской колонной.
Когда я сказал о повести Сметанина и своих сценарных намерениях, связанных с кандалакшско-алакурттинским танковым полком, генерал откинулся в кресле и покачал головой. Я решил, что покачивание прощальное.
Нет, напротив. Это в голове всколыхнулись воспоминания.
— Это же мой полк. Я танковой ротой командовал, когда в сороковом брали Алакуртти. Хорошая идея. Вы там жили?
— Так точно. Отца только в пятьдесят третьем с Нивы перевели на Свирь.
— Местность вам знакомая. Это хорошо.
— Хочу сказать, почему Алакуртти, а не Сертолово, — блеснул осведомленностью о ближайшем к городу расположении бронетанковых сил. — Служба танкистов в Заполярье, по сути, в танконепроходимой местности, не мне вам рассказывать, требует от людей по максимуму… А драматургия как раз и строится на преодолениях очевидных и неочевидных препятствий.
— Верно рассуждаете, — одобрил командующий мое и Аристотеля понимание драматургии.
— Я так думаю, Анатолий Иванович, есть места, где испытывают технику, те же танки, а Заполярье испытывает людей. Поэтому я туда и хочу…
— Верно понимаете, товарищ Кураев, — мельком взглянув в бумажку на столе, согласился со мной генерал-полковник.
Приятно, когда с тобой солидарны начальники такого высокого ранга.
Впрочем, если журналистские банальности произносить не торопясь, с приправой задумчивости, они производят впечатление плодов собственных глубоких размышлений и располагают к тебе собеседника. Этому я научился у одного из своих коллег. Он мог сообщение о том, что дважды два, пожалуй, равно четырем, обставить таким количеством «видите ли», «понимаете ли», «я тут поразмыслил и пришел к выводу», и вот уже школьная пропись обретает весомость, значительность и даже видимость если не открытия, то напряженного мозгового труда.
То, что я считал серьезной сложностью, приберег, выжидая момент, когда в собеседнике мелькнут признаки доверия и расположенности.
Собеседник дважды с тобой согласился. Пожалуй, уже можно.
— Есть одна сложность, Анатолий Иванович. Моя военно-учетная специальность мотострелок, ВУС-1, а я хочу к танкистам…
— Не вижу сложности. — В интонации генерала звучал округлый южнорусский говор. Оказался из деревни с Дона под Воронежем. — Направим вас, скажем так, — на мгновение задумался, — стажером командира танкового взвода. Стажер. Нормально. Какое у вас звание?
— Старший лейтенант запаса.
— Годится. На какой срок вас призываем?
— Месяц. Думаю, тридцать суток.
— С какого числа?
— Не ожидал, Анатолий Иванович, что наша первая встреча будет такой плодотворной. Мне надо со своими делами оглядеться, и на работе и с семьей.
— Понимаю. Мой помощник даст вам свой телефон, как определитесь в сроках, за неделю ему доложите, и вопрос будет решен.
Невозможно было удержаться от любопытства, что же это за дверь, отделанная золотом, у окна. Явно не подсобка и едва ли «комната отдыха», как бывает у больших начальников.
— Там зал Военного совета.
— Но есть же и другой вход в помещение Военного совета? Это как бы вход в президиум?
— Другого нет.
Не ожидал, что командующий размещен в проходной комнате.
— Так что вы как бы по совместительству… — Выговорить слово «привратник» или «постовой» показалось чрезмерным.
— Да, пожалуй, так и есть, — угадал мои мысли командующий.
— Прошу разрешения, — в кабинет вошел дежурный адъютант в фуражке.
— Что у тебя? — командующий протянул руку и получил лист с каким-то текстом.
— Разрешите идти?
— Да, да, свободен. — Генерал тут же погрузился в чтение. Заняло оно минуту. Дочитав, счел возможным объяснить, почему прервали наш в высшей степени важный разговор. — Завтра встречаем военную делегацию из Анголы. Вот принесли двухминутное приветствие, которое я оглашу в аэропорту. Завизированное.
Я был, конечно, поражен такой откровенностью, доверием. Сказано было так много. Я же понимал, кто визировал дежурную двухминутную речь. Без санкции ЧВС, как именуется самый главный комиссар в военном округе, оказывается, командующий и простого приветствия произнести не может.
VI
В свой час я позвонил помощнику Анатолия Ивановича подполковнику Свиридову и через десять дней принес на «Ленфильм» полученную из Выборгского райвоенкомата повестку о необходимости «прибыть для прохождения военных сборов по адресу: Мурманская обл., Кандалакшский р-н, ст. Алакуртти, воинская часть № … , имея при себе»… В случае неявки в указанный день повестка пригрозила приводом с милицией.
Представил себя едущим в Алакуртти в сопровождении милиционера, а то и двух. Дорога дальняя, им же тоже спать надо. Вот Софью Перовскую этапировали два жандарма, а она все равно из поезда убежала. Тоже на Север везли…
На вокзале по полученному в военкомате литеру выписывать билет до Кандалакши отказались. Оказывается, на Алакуртти, на запад, к границе идет ветка с разъезда Ручьи, это не доезжая до Кандалакши двух станций, Проливы и Белое Море. Там, в этих Ручьях, я должен был сойти и невесть сколько ждать местного поезда, имеющего хождение раз в сутки. Все мои резоны, предъявленные кассиру воинской кассы и военному коменданту на вокзале, встретили категорический отпор. У меня же в Кандалакше друзья. Есть где и отдохнуть с дороги, рюмку выпить и дождаться местного поезда. Меня подводили к карте железных дорог страны и показывали, как предписано правилами военных перевозок, кратчайший путь к месту назначения.
Согласно присяге, я был обязан стойко переносить тяготы воинской службы.
И сидеть бы мне в этих Ручьях и ждать погоды, если бы бывалый воин у кассы, услышав мою брань в адрес транспортных солдафонов, не сжалился надо мной: «Дадите проводнице пятерку и хоть до Мурманска езжайте!» Бывалый воин в лейтенантском звании был лет на десять меня младше и обращался почтительно на «вы».
Семья, то бишь жена с сыном, отправилась на юг, а я с предписанной «кружкой-ложкой» на Север.
VII
Сценарная коллегия киностудии работала по тематическим планам. И режиссер, только входящий в кинематограф, и убеленный сединами мэтр были убеждены, что тематический план не только ограничивает художественный поиск, но и подчиняет кинопродукцию задачам сугубо идеологическим.
Творчество и план — две вещи несовместные!
Мне, проработавшему в сценарном отделе тридцать лет, темплан не казался чудищем стозевным. Кино — это еще и индустрия, производственный процесс многих цехов и подразделений, серьезные деньги…
Главная редактриса студии, пришедшая из ленинградского корпункта «Правды», была убеждена в том, что студия должна реагировать чуть не на каждое постановление ЦК КПСС, на круглые годовщины Октября и Ленина новым художественным фильмом, поднимая эти фильмы до уровня передовиц взрастившей ее газеты.
Понятное дело, так шедевры не рождаются…
Сказал и тут же вспомнил, что один из шедевров мирового кино «Броненосец „Потемкин“» Сергей Михайлович Эйзенштейн снимал к двадцатой годовщине революции 1905 года. А «Октябрь», хрестоматия кинематографистов, снят к десятой годовщине Октября.
Стало быть, все не так просто.
Нынче не стало темплана, его лихо заменил «финплан», государство опустило кинематографию в свободное рыночное плавание, не вмешиваясь ни в идейную, ни в художественную, ни в коммерческую составляющие, лишь подпитывая деньгами отдельные работы.
Теперь начальство хорошее, доброе, заботливое, но почему-то оно не в силах воссоздать из пепла порушенную кинематографию.
Недавно с экрана телевизора, на всю все еще необъятную страну один из самых известных наших режиссеров, Сергей Соловьев, яростно кричал: «Загубили кинематограф! Разрушили! Разорили!..»
Что разрушили? Что разорили? Кто загубил? Хотите вернуться назад?
Даже было бы странно, если бы страны, той, где он жил и работал, не стало, а кинематограф остался бы цел и невредим.
С острой болью вспоминаю четырнадцать лет работы моего товарища с институтских лет Алексея Германа над фильмом «Трудно быть богом». Завершить работу не хватило жизни, доделывали жена-сценаристка и сын-кинорежиссер.
И даже не тридцати миллионов долларов жалко, бог с ними, четырнадцати лет жалко, жалко, что мимо зрителя фильм пролетел. Плановое хозяйство такой роскоши, да еще и с возвратом лишь полутора миллионов долларов с проката, позволить себе не могло. (Когда Бондарчук захотел переснять одну сцену в своем фильме «Ватерлоо», продюсер тут же предложил: «Извольте, но за ваш счет».) В год смерти режиссера мировая премьера на Римском кинофестивале. Фильм, как говорится, «не прошел». В уважение к заслугам, безусловно, выдающегося мастера присудили премию за вклад в киноискусство «Золотую капитолийскую волчицу».
Нет, не случайно же изначально киностудии именовались «фабрика»!
А студия, что такое студия? Школа!
Изначальный смысл забыт, нынче киностудия — предприятие по производству фильмов. Да, конечно, но для художника творчество — школа, вечная, нескончаемая школа.
Многоопытный мастер, великолепный педагог, взрастивший первоклассных мастеров кино, кинорежиссер, имевший опыт безудержного головокружения в ФЭКСе, снявший трилогию о Максиме, ставшую классикой советского кино, создавший непревзойденного «Дон Кихота», приступая к «Гамлету», волновался, жил в зыбкой неуверенности, которая только и заставляет искать верный шаг. Читайте его «Рабочие тетради», исповедную книгу «Время и совесть» — это записки вечного студента накануне экзамена. Экзаменует не только фильм, художника постоянно экзаменует и окружающая жизнь в своем непредсказуемом и зачастую жестоком разнообразии, требуя ясного хотя бы для самого себя ответа, что в этой жизни принимать, что поддерживать, к чему быть снисходительным, а что не принимать, не поддерживать и не прощать никогда, ни при каких условиях.
Фабрика — это тело, призванное служить разуму, таланту, душе.
В прежние времена как никак киноиндустрия, производство, не претендовала на свою автономию, она служила творчеству и была, в том числе и финансово, зависима от конечного результата. Пошивочный цех, ЦДТС, цех декоративного строительства, цех обработки пленки получали неплохие премии в зависимости от качества картин, сданных в течение квартала. Может быть, это было наследие мануфактурного производства. Не должны заработки работников паросилового цеха зависеть от оценки выпускаемой продукции, фильма. Но киностудия была единым организмом. Сегодня киноиндустрия — это рынок услуг. От успеха фильма барыш цеха, предоставляющего услуги, не зависит. Может быть, в этом есть резон, только очевидно одно: поспешный и обвальный переход «к рынку» к расцвету свободного творчества не привел. Будем считать — пока. Хотя это «пока» длится три десятилетия.
Кинофабрика — фабрика штучных изделий. Каждое новое ее изделие не должно быть похожим на другие. А производство новой оригинальной продукции совсем не то, чтобы «гнать ординар».
Только вот не стоит забывать, что как раз у работ оригинальных, отмеченных новизной и незаурядным талантом мастеров, дорога к экрану была, как правило, трудной. И если «Ленфильм» по праву в 1960—1980-х годах дал зрителям четыре десятка, а может, и больше отличных картин, снискавших, как говорится, любовь зрителей, а многие и международное признание, так это потому, что у нас жил трезвый взгляд на себя, остроумно запечатленный в четырех строчках режиссером Виктором Трегубовичем:
Нас покинул Божий дар,
Мы снимаем ординар.
Ну а выше ординара
Только Герман и Динара.
Шестнадцать производственных единиц «Ленфильма» в год должны были удовлетворять зрительский спрос во всей полноте жанров и направлений. Разумеется в первую очередь советский кинозритель жаждал видеть фильмы о людях труда, или, как говорилось на совещаниях, конференциях, пленумах и съездах, из жизни рабочего человека, колхозника, на производственную тему.Для удовлетворения этой жажды по льготному тарифу шло в производство немало сценариев невысоких художественных достоинств.[2]
Впрочем, предубеждение, не лишенное снобизма, приводило к неожиданным результатам. К слову сказать, выбор режиссерами сценария — тема отдельная, включающая в себя и драматические и трагикомические краски. Так, на «Ленфильме» не нашлось собственных режиссеров для постановки не только юбилейно-конъюнктурного «Залпа „Авроры“», к 50-летию Великого Октября, но и непосредственно опекаемого ЦК фильма о «человеке будущего» — «Знакомьтесь, Балуев!». Помню еще чуть не со студенческой практики в сценарном отделе «Ленфильма» переходивший из года в год и не привлекавший режиссеров сценарий Юрия Германа «Операция „С Новым годом“». Отвернулись режиссеры «Ленфильма» и от сценариев «Мертвый сезон», «Республика ШКИД», «Свадьба в Малиновке», «В огне брода нет». Редактура и художественные руководители творческих объединений, убежденные в целесообразности реализации этих «сиротливых» сценариев, искали «режиссеров со стороны». Фильмы были поставлены режиссерами приглашенными, «варягами»: Саввой Кулишом, Геннадием Полокой, Андреем Тутышкиным, Глебом Панфиловым, не состоявшими в штате «Ленфильма». А живут на экране эти картины не один десяток лет к славе «Ленфильма». Вот и для сценария фильма «Все остается людям», последней работы в кино великолепного Николая Константиновича Черкасова, на «Ленфильме» режиссера не нашлось, пришлось приглашать из Москвы «специалиста» по экранизации пьес Георгия Натансона…
Фильмы назвал навскидку, работы только своего Второго творческого объединения.
Впрочем, у соседей, ревнивых друзей-соперников в Первом творческом объединении, режиссеры «футболили» сценарий «Премия», пока за него не взялся Сергей Герасимович Микаэлян и не снял фильм, имевший настоящий зрительский успех и принесший создателям фильма Госпремию, а киностудии «Ленфильм» славу и орден к юбилею.
VIII
Кстати, а что делает редактор на киностудии?
Редактор, если с латыни, то «приводящий в порядок».
Чаще всего редактора принимают за цензора, во всяком случае, именно эта, чуть ли не надзорная функция почитается в редакторской работе главной.
Приводить в порядок… А вот что считать «порядком»? Здесь может быть очень много версий. Салтыков-Щедрин, редактор «Отечественных записок», как известно, не только правил рукописи, но и, случалось, переписывал за неумелого автора повесть, если находил материал стоящим.
Но, прежде чем «приводить в порядок», надо иметь «что» приводить в порядок.
Главная задача редактора на киностудии — подготовка сценариев и сопровождение фильма по ходу съемок.
А можно сказать, и заготовка сценариев, потому что то, что идет в сценарный отдел «самотеком», на девяносто процентов графомания, а на оставшиеся десять процентов редко приходится что-то пригодное к практическому применению. Разница между работой редактора в журнале, где он также отыскивает авторов, приемлемый для журнала материал и готовит текст к публикации, в том, что работа редактора сценарного отдела не заканчивается подготовкой текста, утверждением сценария к производству. В зависимости от того, как складываются отношения с режиссером, меняется мера участия редактора в выборе актеров, натуры, в процессе киносъемок, в оценке отснятого в ходе работы материала, в монтаже и сдаче фильма по инстанциям.
Я понимал свое место в производстве фильма как представителя будущего зрителя, не начальственного, а того, кто будет платить свои полтинники в кассе кинотеатров. Но главное — это подготовка сценариев.
А как же сценаристы, есть же такая профессия?
Профессия есть, а сценаристов раз-два и обчелся, десятка два, от силы три. А не хватило бы и сотни. И люди этой действительно редкой профессии, как правило, работают, что называется, на заказ, по инициативе и предложению как раз сценарных отделов, редакторов киностудий или режиссеров.
Впрочем, случается, и не так уж редко, режиссерам самим браться за сценарии, но, за редким исключением, они становятся авторами оригинальных сценариев, то есть самими задуманными и самими написанными. Чаще они так или иначе включаются в работу сценариста и становятся соавторами. Помню, как один из своих первых сценариев я показал в Москве одному из успешных в ту пору режиссеров. Прочитав, он показал на заглавный лист и ткнул пальцем: «Здесь должна быть еще одна фамилия… — он скромно не сказал чья, но добавил: — Денег на двоих хватит». Это был мой первый сценарный опыт. Но вот признание многоопытного мастера сценарного цеха москвича Анатолия Гребнева: «Не открою большого секрета: наши мастера старшего поколения — почти все, насколько я знаю, — брались ставить только на таких условиях». Да, за сценарии, да еще и пошедшие в производство, платили хорошо. Поскольку на «Ленфильме» такого гангстерства не было, я опешил. Забрал свое сочинение и распрощался. С практической точки зрения мой поступок был опрометчивым. Но из пятнадцати написанных мной и пошедших в производство сценариев (а написал их не меньше тридцати) лишь в двух случаях режиссеры были моими соавторами. В первом случае совершенно естественно, поскольку инициатива и замысел принадлежали как раз режиссеру, а во втором, фактически вынужденном соавторстве, режиссер был куда более деликатен, чем припомненный мной его коллега, и к чести своей активно участвовал в сценарной работе хотя бы как консультант-редактор.
А что же фильм по повести Дворецкого? Отличная повесть, трогательная история, великолепные актеры в главных ролях — колоритнейшая Дзидра Ритенбергс, достовернейший Владимир Кашпур, ленфильмовской классной выучки оператор Эрнст, он же Эрик, Яковлев, тонкий портретист, художник-гример Людмила Корнилова… А фильм-то получился так себе, разве что на троечку с плюсом.
А понял я, что кина не будет, как раз на съемочной площадке, на берегу Байкала.
Денек выдался серенький, а нам нужно было солнце. Комбинаторы с ружьецом отправились пострелять рябчиков по прибрежным увалам, остальные, прячась от ветра, забились в выстроенный у самого берега специально для съемок домишко.
Не было бы счастья!
С нами оказался сторож, нанятый в ближайшей, километрах в двух, деревне Большое Голоустное, раскинувшейся при впадении речки Голоустной в Байкал. Сторож, из немолодых, охранявший декорации только по ночам, а днем отсыпавшийся, на этот раз почему-то после нашего приезда на съемочную площадку к себе в Голоустное не отъехал. Обычно, сдав «охраняемый объект», он садился в свою лодку с мотором и по прозрачной на сотню метров в глубину воде отплывал, как отлетал, в свою деревеньку.
На озере ветер поднял волну, может быть, поэтому, а может быть, и просто из любопытства на этот раз сторож остался с нами.
Такое бывает только в нарочито придуманных сочинениях…
Это был герой нашего фильма! Живой. Тот самый!
Охотник, сибиряк, светлая душа, открытый, доверчивый, да еще, как оказалось, бесхитростный рассказчик. Подогреваемый нашими расспросами, преодолев ненаигранное смущение от такого интереса к своей особе, он стал рассказывать, как по три дня с собачкой ходил за соболем, за одним! Как отгонял зверька на какую-нибудь сушину, обкладывал место сеткой, притаптывал под ней снег, чтобы зверек не пролез низом, и спал в очередь с собакой. Как собака с ним ссорилась: «Лежит, на меня не смотрит, будто меня и нет, не разговариват… И колбасу с рук не принимат…» А не принимала голодная, но гордая собачка из его рук даже колбасу, потому как он на четвертый день отказался от преследования зверька.
Это ли не пример ответственного профессионального отношения к делу!
А еще рассказывал, как зимой у трилистника, торчавшего сквозь лед у берега, тоже не один день, ночуя в устроенном на снегу шалашике по очереди с дочкой, выжидал лося… А еще про лосенка, воспитанного и выкормленного коровой… А еще… И самое главное, в этих рассказах был он, живущий жизнью, такой непохожей на нашу, со своими правилами, со своей повадкой. И соболь, и собака, и лось, и медведь — для него были люди, как говаривал его дальний брат Дерсу Узала.
Мы сидели, слушали затаив дыхание, вот он — наш, живой, простодушный и мужественный, добродушный и смущенный… И рассказывает, словно извиняясь за свои промахи и неумелость… Неожиданно, шелест повествования был покрыт богатырским храпом. Храпел уснувший средь бела дня глубоким сном… режиссер-постановщик. Мы переглянулись, и непроизнесенное «кина не будет» повисло в воздухе. Рассказчик почувствовал, глядя на нас, что что-то произошло, а что произошло, разумеется, не понял, но рассказывать стал потише, чтобы не мешать спящему.
Был еще один эпизод, едва ли не менее огорчительный.
Режимная съемка. Это съемка на натуре в краткий промежуток перед восходом солнца или перед закатом. Готовится такая съемка с особой тщательностью, все проверяется, ускользающий свет позволит снять в лучшем случае два дубля.
Съемочная площадка на лесном взгорке над озером. Дело к вечеру.
Тарахтит лихтваген, на площадке установлены громоздкие дуговые осветительные прожектора, ДИГи. Операторы ставят свет. Проверяется и подновляется грим. Актеры еще и еще раз проходят мизансцену… У одного меня нет неотложных забот. И вдруг я слышу… ДИГи запели!
Байкал — это ветер. Без ветра это серенькое унылое пространство. И никак не поверить, что до противоположного берега сорок километров, если четко виден свет в окнах вагонов поезда, идущего по тому берегу.
Но ветер, ветер сообщает озеру жизнь, под ветром оно становится действительно морем…
А здесь, на съемочной площадке, тот самый «баргузин», что любит «пошевеливать вал», а может быть, «култук», а то и «покатуха». «сарма» или вовсе «шелонник», кто-то из них, неугомонных, превратил вентиляционные отверстия огромных осветительных приборов в оркестр из тонких певучих флейт, глубинных, почти утробно подпевающих валторн и откровенно призывных, откуда-то издали гудящих английских рожков… Собственно, все звуки доносились словно издалека, и потому казалось, что поет, переливается, то ли жалуется, то ли зовет, что-то хочет нам сказать, поведать все пространство с увалами, поросшими редким лесом, и еще дальше плоская равнина уходящего в темноту озера. Звуки были тягучими, долгими, какие не вытянет — воздуха не хватит — ни один оркестрант в мире…
Приборы, стоявшие под разным углом к направлению ветра, пели!
И это была наша музыка, музыка того самого пространства, где разыгралась рассказанная Дворецким история! На площадке, естественно, были и звуковики. Первое движение — броситься к ним. Запишите! Но — стоп! Режиссеры — народ амбициозный, это как профессиональная болезнь, и с этим надо считаться. Впрочем, чем талантливей человек в любом деле, тем, конечно, меньше у него склонности к амбиции, то бишь спеси и честолюбия, тем меньше у него забот о том, чтобы, как говорится, производить впечатление, выглядеть.
Это был не первый фильм, в титрах которого появится моя фамилия, и порядок я знал. Разумеется, на съемочной площадке должен быть, как и в оркестре, один дирижер.
ДИГи пели! Байкал со всеми необъятными окрестностями дарил нам свою музыку…
Чтобы проверить себя, я подошел к художнику-гримеру, разложившей на широком пне свой мольберт. Нам случалось говорить о музыке, вкусы наши совпадали.
— Послушайте, Люся, — я подвел ее к ближайшему ДИГу. Он переливчато и словно из-под земли, из какой-то глубокой пещеры пел валторной.
Она прислушалась и тут же вполголоса, чтобы не помешать музыке ветра, произнесла:
— Потрясающе…
Я бросился к режиссеру-постановщику:
— Послушайте! Поют!
— Кто поет? — со сдержанно величавым любопытством спросил режиссер, человек высокий, статный, с римским профилем, о чем никогда не забывал.
— ДИГи поют! Вы слышите? Ветер поет!
— Где?
— Да вот же… Смотрите — фагот… А вот — валторна…
Ветер то затихал, то чуть усиливался, и тона, излучаемые каждым прибором, то поднимались, то зыбко плыли, то затихали, чтобы через мгновение отозваться тихим стоном или грустной погудкой. Я слышал музыку несбывшегося счастья. Об этом фильм, об этом наша история…
— Вы слышите? — с надеждой взывал я.
Режиссер вполне уважительно, покачал головой и добродушно снисходительно бросил:
— Мне бы ваши заботы…
И тут же, давая понять, что съемочная площадка — место работы, а не досужих грез, обратился к художнику-гримеру, остро чувствовавшей любую фальшь:
— Людмила Васильевна, поправьте локон у Дзидры…
Хрестоматийная история! Туман в Одесском порту, изученный и воспетый киноведами до последней капельки, снят Эйзенштейном и Тиссэ от нечего делать! В самом прямом смысле. Погоды, солнца не было для запланированной на этот день съемки в порту. Режиссер и оператор сели в лодку, вышли в акваторию порта, сняли порт и рейд в тумане. Без этого немого, предваряющего взрывные события эпизода, по сути, пейзажной панорамы «Броненосец „Потемкин“» теперь и не представить. И хотя Анатолий Михайлович не упускал случая напомнить, что его учителем был как раз Сергей Михайлович Эйзенштейн, да, видно, не сумел мастер научить будущего режиссера жить не в сюжете, а во всей полноте пространства рассказываемой истории. Эйзенштейн и говорил и писал об амплификации в мастерстве режиссера, имея в виду расширение и углубление, необходимое для разностороннего развития повествования. А еще Сергей Михайлович Эйзенштейн говорил: «Я считаю, что и природа, и обстановка, и декорация к моменту съемки <…> часто бывают умнее автора и режиссера». Кто-то слышал, кто-то читал…
Эпизод, снимавшийся в этот день на режиме, в фильм не вошел.
К слову сказать, работа редактора в кино из самых незаметных (и слава богу!), и каждый понимает ее по-своему. Для себя творческое начало в работе редактора я определял еще и как донорство. А донор не должен быть навязчивым. Да еще нужно совпадение группы крови.
IX
В Госкино пошла моя заявка на сценарий и просьба студии «в порядке исключения, со снятием с зарплаты на период работы над сценарием…».
И как-то удивительно быстро пришло благословение работы за подписью заместителя председателя Госкино СССР тов. Павлёнка Б. В.
Тов. Павлёнок — это не подпись!
Тов. Павлёнок — явление.
Не познакомившись, не приглядевшись, не вслушавшись в тов. Павлёнка, едва ли можно увидеть и понять советский кинематограф как форму жизни, а не только производства сотни, а то и полутора сотен фильмов в год.
Кинематографисты киностудий Москвы и Ленинграда, союзных республик, а еще Свердловской киностудии, созданной 3 февраля 1943 года, — такая вот у Бориса Владимировича опека! А творцы, как известно, всегда склонны к поползновению по части творческой свободы. Хуже того, подученные Пушкиным, они требовали (не очень громко) или молча ждали, чтобы их непременно судили как подлинных художников «по законам, самим над собою признанным».
Итак, инстанцией, разрешающей писать сценарий работающему на киностудии человеку, с непременной оговоркой «в порядке исключения», был многие годы всевластный заместитель председателя Госкино Борис Владимирович Павлёнок, человек разнообразно талантливый.
Действительно нужен особый талант, чтобы в течение почти двадцати лет быть посредником между идеологическим отделом ЦК и киностудиями, между незримыми[3] хранителями идейной чистоты и партийной принципиальности на Новой площади и в Кремле и работающими с публикой и для публики кинематографистами.
Для Бориса Владимировича выше всех законов искусства была партийная дисциплина, иначе кто бы доверил ему такой серьезный пост. Но талант рулевого, разруливающего, если надо выруливающего, словом, кормчего, руководителя был не единственным его талантом. Он еще писал маслом, предпочтительно пейзажи. Резал по дереву. Мог изваять зверя, кабана, размером с коня-качалку, или того же медведя, вставшего на дыбы и когтистыми лапами встречающего домашних гостей в прихожей. Сам мужчина крупногабаритный, он и модель выбирал себе по плечу. В своих мемуарах Борис Владимирович со всей прямотой признавался в том, что «не имел права отвергать партийный метод творчества». И если видел, что в каком-то произведении «не хватает художественных аргументов в утверждении идейных амбиций», то и через двадцать лет вспоминал, как «бунтует мой собственный эстетический и жизненный опыт».
В своих воспоминаниях Борис Владимирович не пояснил, что такое «партийный метод творчества», не унижая читателей разъяснением фундаментальных понятий советского киноискусства, а может быть, просто считал и читателей и всех кинематографистов своими единомышленниками.
Основания для этого у него были.
В день 60-летия он получил такое количество знаков самой искренней признательности и благодарности от всего цвета советской кинематографии, что сомневаться во всеобщем идейном и творческом единодушии, царившем от Киргизии до Латвии, от Свердловска до Одессы и от Москвы до Ленинграда, оснований не было. Бессчетное количество адресов со словами любви и благодарности были украшены именами и подписями самых известных, самых успешных, самых заслуженных молодых и старых деятелей советского кино.
«Гору приветственных адресов я за один раз унести не смог, — вспоминал Борис Владимирович. — Шикарные папки, высший уровень подхалимажа — на Руси это умеют. Если поверить тому, что написано, то получалось, что я, по меньшей мере, гениальный руководитель и, вообще, отец советского кино, ну, вроде, как сейчас Туркменбаши. А подписи — хоть музей автографов устраивай».
Умеренно, но с удовольствием он пил водку и строго при этом, по должности, следил, чтобы сивухой не несло с экрана…
Нет, про водку я, кажется, по инерции сказал. Борис Владимирович, свято помнивший о своем пролетарском происхождении и считавший интеллигенцию не прослойкой, а прокладкой, все-такипредпочитал хороший коньяк.
В конце 1970-х я привез сдавать в Госкино киноальманах режиссеров-дебютантов, снявших у нас на «Ленфильме» свои первые короткометражки по рассказам Шукшина «Завьяловские чудики». Обычно имена художественного руководителя постановки, ежели таковой был, и тем более редактора размещаются ближе к концу титров. Здесь же в самом начале фильма после портрета Шукшина шел титр с именами художественного руководителя постановки Виктора Трегубовича и столь же крупно редактора М. Кураева в одном кадре. Не помню, кто это придумал, но мы как бы демонстрировали готовность защищать дебютантов, снявших самостоятельно первые короткометражки.
Василия Макаровича, увы, уже не было в живых, и защищать сделанное, а стало быть, и право на дальнейшую работу, пришлось нам самим. Собственно, Виктор Трегубович поехать в Москву не мог по причине съемок.
Едва в маленьком просмотровом зале зажегся свет, как молодящийся стройный член главной сценарно-редакционной коллегии Госкино, ценитель Томаса Манна, всесторонне эстетически подкованный, чуть откинув голову для непринужденной важности, изрек: «Сивухой с экрана несет».
Высказываться прежде начальства служащим этого ранга не полагалось, говори, когда спросят. Но опытный член министерских коридоров знал, что начальство любит опереть свое мнение на «голос масс», «голос снизу», если, разумеется, этот «голос» предвосхищал мнение самого начальства.
«И неподкупный голос мой был эхом моего начальства!» — сказал бы в этом случае поэт.
Вот и сейчас как удачно, как точно, едва зажегся свет, вспыхнуло и обожгло это слово — сивуха!
Заместитель председателя Госкино СССР тов. Павлёнок Борис Владимирович в маленьком просмотровом зале располагался за невысокой деревянной оградкой, отделявшей овен от козлищ. Встав со своего кресла и погасив сигарету в пепельнице на стоящем перед ним журнальном столике, он пригласил нас к себе в кабинет на четвертый этаж классической фразой: «Пройдемте со мной». Случай нерядовой. Чаще, когда сдавали картины в Госкино, обсуждение происходило прямо в просмотровом зале. А тут — в кабинет! Для меня это было первое приглашение в чертоги.
Четверо режиссеров, дальновидный член редколлегии, курировавший в ту пору «Ленфильм», и я отправились в святилище. Судя по тому, что на наше приветствие хозяйка приемной зампреда Раиса Кирилловна ответила кивком, не поднимая глаз, можно было о чем-то и догадаться. Уж она-то легко угадывала настроение хозяина.
А мы были недогадливы.
— Вы слышали? — с места в карьер начал зампред, большой начальник и человек комплекции штангиста-тяжеловеса. — Сивухой с экрана несет!
Автор этого хлесткого афоризма скромно опустил глаза.
— Выпьем и покурим?! Выпьем и покурим?!
— Но это же по сценарию, по рассказу, — без трепета, даже с какой-то уверенностью в своем праве произнес дорогой моему сердцу Виктор Аристов, режиссер короткометражки «Свояки».
Действительно, у Шукшина в рассказах герои, не только курившие и по тюрьмам сидевшие, по преимуществу были народ пьющий, даже священники, не говоря о деревенском и мелкогородском населении, не желающем трезво смотреть на окружающую действительность.
Ну что ж, из трех перспективных и одного бесперспективного, как мне казалось, дебютантов выкинули из альманаха самого перспективного, как раз Виктора Аристова. Его «Свояки» выйдут на экран через десять лет, когда Борис Владимирович уже будет отправлен управлять альманахом «Киносценарии» и то ненадолго. А потом и вовсе будет выведен, по собственному остроумному определению, «на свободное выгульное содержание», был такой прогрессивный метод выпаса скота. Первый же полнометражный фильм Аристова «Порох» будет удостоен главного приза на фестивале «Молодое кино Ленинграда». А второй его фильм «Сатана» получит «Серебряного медведя» на Берлинском кинофестивале. Коротенькая жизнь досталась моему другу, еле до пятидесяти дотянул. Когда заканчивал свою последнюю картину, его в монтажную на третий этаж поднимали на стуле…
Как-то на студийном собрании один из руководителей района заметил, что на Петроградской стороне по непродолжительности жизни сотрудников «Ленфильм» на втором месте, сразу за Аккумуляторным заводом. Мартиролог молодых режиссеров — Асанова, Авербах, Аронович, Аристов, Абакаров, Гаузнер, Шешуков… — тому подтверждение.
Борис Владимирович гремел:
— Кабак устроили!.. Еще и Шукшиным прикрываетесь?! Мы вам Шукшина не отдадим!.. И поганить наш народ не позволим! Наша культура…
Да, постарались угробить Василия Макаровича и встали бессменным почетным караулом у гроба, защищая от таких, как мы.
И тут — телефонный звонок. Если вот так, прямой, минуя секретаря, советника, помощника и референта… Не меньше чем ЦК, а может быть?.. Не может быть! Но вместо приветствия ответственный баритон раскатился счастливым восклицанием:
— Мать твою перемать! — да еще и в самом обнаженном виде. — Ты где? — и снова «мать». — Пришлю машину. Коньяк есть… Свободен? Да свободен я!.. Мать-перемать! Я для тебя всегда свободен!
Не иначе звонил ему друг с сорок первого года, когда они, молодые десантники, с этими же лозунгами на устах шли с неба в бой. Тяжело ранен был рядовой Павлёнок, комиссован. За участие в воздушном десанте получил Красную Звезду.
Не откажешь Борису Владимировичу ни в художественном чутье, ни в умении остроумно обыграть ситуацию. Это не грядущему собутыльнику кричал он: «Свободен!» — это он нам давал понять. И мы поняли. Кто есть кто. Это урок. Это мастер-класс! Вот уж точно, как говорится, такое уж «who is who», что дальше некуда.
Да, настоящий руководитель не только умеет отделить деревянным барьерчиком овен от козлищ, но и, надо думать, получает какое-то неведомое нам удовольствие, снимая шкуру с безропотных, еще живых овец. Впрочем, из четырех короткометражек всесильный зампред «зарезал» только одну.
А еще Борис Владимирович под псевдонимом написал несколько сценариев о белорусских партизанах, что было ему близко, впрочем, сам в партизанах не был, но фильмы, снятые по этим сценариям, к огорчению съемочных групп, запрещал отправлять на кинофестивали и представлять на премии. У него хватало вкуса оградить себя от награждений из рук людей, так или иначе бывших от него в зависимости.
Иногда он казался сущим бурбоном, а то вдруг позволял себе быть по-домашнему либеральным и рискованно остроумным. Помню, сдаем Павлёнку фильм, по сценарию, созданному на основе книги самого большого, несменяемого узбекского начальника и большого писателя. Только появились титры «Пулат и Бахор», как в ту же секунду в темноте раздается бархатный голос Бориса Владимировича: «Это что, о кожных болезнях?»
Фильм вышел на экраны под безликим названием: «Ее имя — весна».
Х
Ну что ж, за время пребывания Бориса Владимировича на высоком посту перед ним прошли от сценария до экрана больше тысячи, а то и двух тысяч картин.
Впрочем, до экрана, то есть к зрителю, в прокат проходили не все.
Вот «Операция „С Новым годом“» Алексея Германа по повести его отца вышла к зрителю уже с названием «Проверка на дорогах» только после ухода Бориса Владимировича на заслуженный отдых. «Партизанская жизнь была воспроизведена с предельной достоверностью, — вспоминал Борис Владимирович в своих мемуарах, — выразительно и эмоционально». А тремя строчками ниже, отдав дань «достоверности», неоспоримый судия пишет: «Автор не знал реалий партизанской жизни». Стало быть, не знал с предельной достоверностью. Вот что бывает с кинооценщиком, когда он лежит, по собственному признанию, между молотом директивных инстанций и творческой наковальней. Раз фильм не пришелся ко двору на Новой площади, ты должен во что бы то ни стало найти «эстетическое» обоснование вышестоящему партийному «мнению».
Где заканчивалась искренность, где умолкало вспыхнувшее во время просмотра живое чувство и когда он сам, а когда по указанию сверху наступал на горло собственному мнению, требовал выправить, прописать, убрать, обнажить и обеспечить «зрелость художественного замысла и разнообразие образов» — кто же теперь скажет!?
Чтобы попасть в контрольно-учетную номенклатуру ЦК КПСС, этот элеватор больших начальников, нужно было отвечать очень многим требованиям, обладать множеством неординарных качеств.
«Более двух десятилетий я находился между молотом указаний, идущих „сверху“, и наковальней — монолитом творческой среды…»
Да, тут нужны недюжинные силы. И крепкие нервы.
Но не только внушительным борцовским телом, но и, надо думать, душой, как и большинство людей его поколения, он не был человеком мелким и бремя большой должности нес привычно легко. А вот сладостное бремя стяжания и наживы ляжет на плечи и души тех, кто придет им на смену.
И когда-нибудь мы услышим или прочитаем ответ на загадку, почему когда начальство у нас было, по общему признанию, отвратительное, а кино-то было отменное. Фильмы снимали великолепные и удивительно живучие!
«Особенно отягощала обязанность доводить до творца чье-то мнение, с которым вовсе не согласен, попадать в положение без вины виноватого», — признается Борис Владимирович через двадцать лет.
Да, не позавидуешь тем, кто взял на себя тяжкую обязанность «доводить до творца чье-то мнение, с которым вовсе не согласен».
Ну что ж, почти у всех в работе случаются рутинные, а то и неприятные обязанности.
И, быть может, именно потому, что Борис Владимирович умел найти обоснование «чьему-то мнению», «с которым он вовсе не согласен», ему и был аж на двадцать лет доверен высоченный пост.
«В талантливо разыгранной драме конфликт был фальшивый», — такой приговор был вынесен картине Германа. Все складывается убедительно и ясно: с предельной достоверностью, без знания реалий партизанской жизни, выразительно и эмоционально талантливо разыгран… фальшивый конфликт. А какой там конфликт? Надо к людям относиться по-человечески, или есть что-то более важное?
«Традиция нашего кино, мне близкая, — это традиция сверхценности каждой человеческой жизни, самой рядовой» (А. Герман).
Нельзя сказать, чтобы эта «традиция» была генеральной в советском искусстве, но и мне она близка, даже один из сборников своих повестей назвал «Жизнь незамечательных людей».
Замученный поправками, Алексей Герман, работавший в соседнем творческом объединении, позвал меня в просмотровый зал. Мы были приятелями с институтских времен.
— Миша, я уже ничего не понимаю. Одни говорят — гениально, другие — говно. Редактура меня давит. Госкино давит. Обком давит. Идти на поправки, не идти? Если что-то убирать, то что?
К этому времени в фильме «Операция „С Новым годом“» оппонент главного героя офицер НКВД, вышедший из окружения, уже стал офицером-артиллеристом, не говоря о мелкой «шлифовке-калибровке», необходимой для проходимости картины. В крохотном зале монтажного цеха мы сидели вдвоем с Роланом Быковым, игравшим главную роль в фильме, командира партизанского отряда Локоткова. Быкова вызвали для переозвучивания реплик, вызывавших «законное чувство тревоги» у редактуры и начальства Госкино.
— Леша, — сказал я, когда зажегся свет, — никакими поправками твою картину не исправить. Что угодно можно убрать, но не убрать главного, о чем тебе не говорят и не скажут. О чем картина? О том, что война — страшное народное бедствие. Тяжкое испытание. Тебя про это просили сделать кино?
— А ведь ты, Миша, пожалуй, прав. Ничего не буду делать. Пошли они… — и даже сказал куда. Запас житейской прочности позволял Герману пойти на этот шаг, грозивший отстранением от профессии. Картина на пятнадцать лет «легла на полку». Не зря же и Александр Николаевич Островский, и Федор Сологуб, и Корней Чуковский, вздыхая, говорили каждый по-своему: «В России надо жить долго!» Или до признания доживешь, или узнаешь, чем дело кончилось.
Фильм, снятый в 1971 году, в 1988 году был удостоен Госпремии СССР.
XI
Алакуртти — по сути, военный городок на границе, проезд по пропускам.
Тепловоз, окликая своей сиреной окрестные сопки, без спешки тянет четыре дачных вагона.
В моем вагоне потертого вида капитан с фибровым чемоданом чуть ли не довоенной постройки. Рядом двое солдат с автоматами. Когда прибыли в Алакуртти, оказалось, что в фибровом чемодане месячное денежное довольствие нашего полка. А флегматичного вида капитан — начфин полка, с одной стороны, и молодожен — с другой. Казалось, что для своих лет начфин задержался и в звании и с женитьбой, но звание «капитан» пришло ему всего месяц назад. Собственно, звание, отобранное в прошлом году, милостиво вернули. А пострадал тогда начфин ни за что. Один из солдат, вот так же сопровождавший его и чемодан с деньгами из банка в Кандалакше, умудрился потерять рожок с патронами. А отвечать его непосредственному начальнику. Теперь начфин заботился о сохранности оружия и боеприпаса у сопровождавших его бойцов даже больше, чем о чемодане с деньгами.
Под венец начфин пошел в звании старшего лейтенанта.
Жена его, миловидная буфетчица офицерского кафе, несгораемо угольная брюнетка с бархатными глазами, была любимицей полка. С одной стороны, конечно, Манон Леско, а с другой — просто Любава из оперы Римского-Корсакова «Садко». Да, пустые страсти молодости, может быть, и подзатянулись, но расточительность в любви едва ли может считаться пороком, если это не расчетливый промысел.
Женитьба начфина могла бы послужить сюжетом для отдельного фильма. И главным героем были бы не жених и невеста, а общественность, молодые офицеры, активисты, чье чувство долга перед Леночкой заставило «устроить ее личную жизнь».
Разжалованный в ту пору начфин почти не сопротивлялся.
Коллективный «Подколесин» действовал более счастливо, чем самоуверенный индивидуалист из гоголевской «Женитьбы».
Коллектив — сила! Коллектив победил!
За чередой беспечных увлечений, как нынче, впрочем, и у большинства так или иначе привлекательных молодых особ, последовал законный брак.
Леночка после свадьбы доложила, что ее все устраивает.
Сложности обнаружились чуть позже.
Не так давно, придя домой, она увидела мужа, прикалывающего четвертую звездочку на погоны кителя.
— Звание пришло! — обрадовалась молодая жена и не очень молодая женщина.
— А тебе-то что? — строго сказал муж-начфин.
На следующий день об этом семейном разговоре знали все молодые офицеры полка. Казалось, что Леночку отдали все-таки «в хорошие руки», а поди ж ты… Да, от людей, пьющих в одиночку, а начфин был человеком замкнутым, жди чего угодно!
Леночка не без смущения пересказывала этот разговор с мужем всем желающим получить сведения из первых уст: «Странный он какой-то. Молчит, а потом скажет, у меня в одно ухо влетает, а в другое не понимаю…»
Новостей в гарнизоне не так уж много.
Общественность была обеспокоена перспективами семейной жизни милой Леночки.
Но обо всем этом я узнал лишь на третий день несения службы, во время вечернего посещения кафе «Весна».
XII
Переподготовщиков, или, как их еще звали в армии, партизан или новгородских ополченцев, в танковом полку, расположившемся на границе, отродясь не было. Танки в парках стояли с полным боекомплектом, под завязку заправленные, готовые в считаные минуты ринуться на защиту наших северо-западных рубежей от любого агрессора.
Мое появление по прибытии в Алакуртти на КПП полка после окончания рабочего дня не только в штатской одежде, но и, надо думать, со штатским выражением лица вызвало настороженность.
Дежурного по полку начальника связи майора Громова мое появление почти напугало. Высокий, стройный, по-мужски красивый офицер, как мне казалось, мог решить любые задачи, продиктованные обстоятельствами, но вот его инертность, нескрываемое отсутствие интереса ко мне, субъекту несколько неожиданному, почти экзотическому, даже удивило.
Прибыл я около десяти вечера, и, хотя незаходящее солнце позволяло разглядеть и меня и предписание, Громов решительно не знал, что со мной делать. Офицерская форма с чуть зауженными бриджами очень шла к его отличного сложения фигуре.
— Командир, — имея в виду командира полка, сказал Громов, — отдыхает. Ждите до утра.
— На пеньке прикажете ждать? Мне нужны койка и ужин.
— На ужин вы опоздали. А где я вам койку найду?
— В каптерку его можно во вторую роту, — сказал прапорщик с повязкой «помощник дежурного».
— Там у нас кровати свалены, — сказал хорошо информированный начальник связи.
— Я размещу, товарищ майор?
— Действуй!
Прапорщик повел меня в казарму, четырехэтажное, белого кирпича здание.
Увидев, что я зол, прапорщик сделал первый шаг гостеприимства, представился:
— Прапорщик Бандурка.
— Старший лейтенант Кураев.
Было видно, что Бандурка мне не поверил.
Металлических кроватей в каптерке второй роты было навалено чуть не до потолка.
Двое солдат принялись растаскивать гремящий хлам, высвобождая место для моего ночлега.
Как и полагается воину из известной «сказки про щи из топора», получив место для ночлега, я снова поднял тему ужина.
— Сходи узнай, — приказал прапорщик дневальному по роте.
Тот, забыв отдать честь, без звонкого «Есть!» увалисто куда-то поплелся. Вернулся минут через двадцать.
— Чай остался, сахар и хлеб, — доложил воин.
— Тащи, дорогой, чай, сахар и хлеб. Спать же охота. На дворе — ночь.
Впрочем, на дворе светило солнце. Пьеса, которую по просьбе Театра Советской армии я напишу после путешествия к танкистам Заполярья, так и будет называться: «Солнце в полночь».
Со вздохом, словно дорога в оба конца была только в гору, дневальный поплелся на блок питания.
— Он придет, — уверил меня прапорщик Бандурка. — А мне надо идти, — и чуть помявшись, добавил: — Из расположения роты, пожалуйста…
Я догадался: с этажа на этаж мне ход заказан.
Был порядок у командующего Ленинградским военным округом, конечно, за штатскими в воинских частях нужен глаз да глаз.
Наконец явился дневальный с полуведерным медным чайником, мятым алюминиевым блюдом с десятком кусков рафинада и половиной буханки белого хлеба, нарезанного толстыми ломтями.
Я приступил к трапезе, а дневальный остался стоять у открытой двери каптерки.
— Ты чего стоишь? — уминая свежей выпечки хлеб и хрустя сахаром, спросил солдатика.
Тот помолчал, соображая, можно ли со мной разговаривать, вроде бы как стоя на посту, и кратко произнес:
— Чайник.
— Думаешь, если отойдешь, я рвану с чайником к финнам?
Солдат подумал и только повел плечами. Было понятно, что вверенный ему на пищеблоке чайник не та вещь, над которой можно шутить, а потом еще неизвестно, кто я такой и что у меня на уме.
Откуда ему было знать, что, стоя в дверях каптерки, он мне позирует и запечатлеется в моей памяти вместе со своей тревогой и лицом уставшего молодого ветеринара, привыкающего иметь дело по преимуществу с существами бессловесными.
Не знал, что у меня на уме и дежурный по полку майор Громов. За ночь он раза три заглядывал в каптерку. Может быть, чаще: три раза я просыпался и видел его задумчиво стоящим в дверях. О чем он думал, глядя на спящего узника армейской несвободы? Таких здесь еще не видели. А все неизвестное настораживает ответственно несущих караульную службу.
Майор — недреманное око! Каково же было мое удивление, когда на штабных учениях «в поле» майор Громов обнаружил поразительную способность спать в любую располагающую к тому минуту, в любой обстановке.
А пока он, словно страдая бессонницей, раз за разом приходит убедиться, на месте ли я.
Я вас уже не забуду, майор Громов, может быть, и пригодитесь.
Вот если бы еще дверь можно было прикрыть…
Неповторимый запах армейской каптерки, пригодишься ли ты мне в работе над сценарием?
Я крест несу своей же пользы ради, как сказал один из переводчиков сорок второго сонета Шекспира.
Дверь в каптерку в эту ночь не закрывалась.
XIII
С утра пораньше, не претендуя на завтрак, умылся в ротной умывалке и направился в штаб полка.
На втором этаже у знамени, даже при двух знаменах, стоял часовой.
Разговаривать с часовым не положено, но и спросить тоже не у кого, в какую сторону по коридору, направо или налево, искать кабинет командира полка.
Спросил тихонько: «К командиру…»
Часовой кивнул налево.
Я ему тоже кивнул, с благодарностью. Пойдет в сценарий!
Второе знамя, охраняемое нашим часовым, было знаменем ракетного дивизиона, расположившегося с нами бок о бок. У них не набиралось народу на суточный караул при знамени, а, как известно, Устав предусматривает возможность совместного хранения боевых знамен нескольких воинских частей. Вот ракетчики и доверили свой символ доблести и славы охранять танкистам.
В кабинет командира полка можно было войти прямо из коридора.
— Товарищ полковник, — увидев звезды на погонах невысокого роста, моложавого офицера, доложил: — прибыл для прохождения практики в качестве стажера командира танкового взвода.
— Что это еще за «стажерская практика»? Да вы проходите, садитесь.
Видимо, о моем появлении командир полка был предупрежден.
— Вот предписание. Там именно так записано.
О том, что эта «стажерская практика» придумана самим командующим округом, говорить не стал.
Полковник внимательно документ изучил, даже посмотрел, нет ли чего на обратной стороне, но она была чистая.
— Пишут бог знает что. У меня командиров взводов не хватает. У меня сержант с восемью классами взводом командует. У вас какое образование?
— Высшее.
— Вот видите!
— Да. Но театральный институт.
— Тем более, — почему-то обрадовался командир. — Дам вам взвод плавающих танков. Танки легкие, четырнадцать тонн…
Ни я, ни полковник, естественно, не догадывались, что уже звучат фрагменты диалога из будущего сценария.
— Батальон «плавунов» у нас отличный, а вас в седьмую роту, она и в батальоне лучшая. Здесь все ясно, а вот где вас разместить?.. Вот это — задача. Придется вам пока в штабе батальона ночевать. На ночь койку поставим, утром уберем…
Не иметь своего угла, весь день до отбоя на ногах… Да, перспектива невеселая. Назвался груздем — полезай в каптерку, полезай в неведомый водоплавающий танк, полезай на койку в штабе батальона с отбоя до подъема…
В каптерке седьмой роты, в маленьком царстве прапорщика Падерина стоял неистребимый аромат гуталина, цветочного одеколона, ружейного масла и курева.
Так сказать, первое погружение в атмосферу военного быта.
Это в нос.
А в глаза сразу же бросился, да и не мог не броситься любому входящему несоразмерно с узким пространством каптерки большой портрет члена Политбюро ЦК КПСС Екатерины Алексеевны Фурцевой. Большое приветливое лицо женщины красивой, исполненной зрелой женской красоты. Черный бантик под белым воротником, алый флажок депутата Верховного Совета на лацкане строгого и вместе с тем элегантного черного костюмного пиджачка. И приветливая полуулыбка, какой только и может улыбаться представительница верховной власти на серьезном официальном портрете. И все равно в этой сдержанной приветливости таилось что-то притягательное.
Переодеваться, снимая с себя только что не исподнее, на глазах уважаемого дамского портрета было неловко. Ну, был бы небольшой портретик где-то на стеночке, хотя бы «Неизвестная» Крамского или какая-нибудь жница-кружевница из Тропинина, ну и слава богу, а тут, получается, с членом Политбюро почти вплотную, прямо-таки лицом к лицу. И лицо во всех отношениях такое большое.
Делать вид, что я не чувствую и не вижу присутствия портрета, было бы почти неприлично, но что тут скажешь?
— Уважаешь? — кивнул я на портрет.
— Това-арищ старший лейтенант, — в голосе прапорщика Падерина из старослужащих прозвучала мольба. Вроде как наступил на больное.
Или показалось?
— Великоват портрет для твоей каптерки.
— Това-арищ старший лейтенант… — сомнений не было, мои вопросы остро ранили прапорщика, ловко крепившего звездочки к моим лейтенантским погонам.
Ни на минуту не забывая, зачем я здесь, помня о важности первых впечатлений, старался смотреть, словно через глаз кинокамеры. Это в кадр пойдет, это не годится.
Верный, заботливый, простодушный денщик… В «офицерской» литературе всенепременный персонаж, начиная с пушкинского Савельича и кончая услужливым Шестериковым из «Генерала и его армии»… Да, похоже, что и перевода этим услужливым не будет…
Падерин обкусил нитку, как заправская швея.
— Воздуха здесь Екатерине Алексеевне не хватает. — Сказал, чтобы не стоять молча.
— Да-а? — болезненно переспросил прапорщик, несмотря на свое воинское облачение, какой-то рыхлый и бесформенный. Вдел погоны на мою новенькую солдатскую гимнастерку и протянул облачение мне. — Был у нее воздух. Много воздуха, — с каким-то отчаянием заговорил услужливый прапорщик. — В расположении роты она висела. Так положено. В шестой роте — товарищ Пельше, в пятой — товарищ Подгорный. Нормальные люди! А мне что — караул к ней выставлять? Товарищ старший лейтенант… Дрочат, мать их… Дрочат, сволочи, на нее, товарищ старший лейтенант!
Нет, этого в будущем фильме о танкистах не должно быть и не будет! Может быть, обойтись и без прапорщика? Мой «киноглаз» мгновенно закрылся.
Прежде всего это не эстетично!
Но в памяти тут же всплыли кадры из феллиниевского «Амаркорда». Мальчишки забрались к какую-то старую легковушку, вроде нашей «эмки», и вершат обезьянью забаву, справляют греховную мессу во славу библейского Онания.
Машина ходит ходуном. В зале хохот.
— Правильно сделал, что снял портрет, — с ханжеской твердостью поощрил младшего по званию. — Ты бы им Мэрилин Монро повесил. В американской армии пользуется большой популярностью как раз на этот случай.
— Това-арищ старший лейтенант, в расположении роты должен член Политбюро висеть. Мне обещали товарища Суслова.
— Да уж, под его взором не забалуешь.
— Вот я вам на первый раз воротничок подшил, а это нарезал на смену. Вы же, как я понимаю, у нас от начальства? Будет возможность, если не замполиту, то хоть пропагандисту полка скажите, чтобы как-то нам члена Политбюро подменили. Я же могу только устно, заявления не напишешь… Мать их так!.. А этот портрет в клубе будет хорошо смотреться. Да и в штабе полка… Второй месяц как снял… Ведь если что, меня же самого за это место на то место подвесят… Из партии не выгонят, но строгий с занесением… А зачем мне это? У меня служба нормально идет.
Вон оно что! И звездочки на погоны, и подворотничок своими руками…
Я еще раз посмотрел на портрет Прекрасной Дамы.
Думала ли когда-нибудь действительно красавица, черт возьми, Екатерина Алексеевна, что поколеблет моральные устои личного состава образцовой седьмой роты батальона плавающих танков?
XIV
Переодели меня согласно приказу министра обороны № 900: солдатское обмундирование первого срока, даже пилотка солдатская, погоны — офицерские. Это и есть облачение «новгородского ополченца», позорящее офицерское звание в глазах кадровых военных.
— В этом вы у нас ходить не будете, — оглядев меня, заявил командир роты старший лейтенант Вальтер, молодой человек лет двадцати пяти. То, что я поступлю в танковом полку под командование почти «Вольтера», мне пришлось по душе. Волжанин. До танкового училища успел поиграть за куйбышевские «Крылья Советов» полузащитником в дубле. Гуманист.
— Пэша приличный мы найдем. — Незнакомым мне словом именовался полушерстяной офицерский китель. — Фуражку полевую организуем через военторг. Как, ну как может офицер ходить с солдатским ремнем? Вы же не штрафник!
Если бы в эту минуту министр обороны увидел скорбное лицо моего командира, думаю, он немедленно бы сел, сел и переписал приказ № 900 в лучшую сторону.
— Сапоги… С сапогами сложней… Найдем… Поищем и найдем.
— Да отхожу я месяц, кирзачи новые…
— У меня в роте, Михаил Николаевич, офицеры в кирзачах не ходят, — со вздохом, соображая, как быть с сапогами, вполголоса произнес Вальтер. — Еще вам положен берет, комбез и меха. Но это чуть позже.
И комбинезон оказался удобным и практичным, а уж «меха»… Куртка из пулевлагопыленепроницаемой чертовой кожи на прекрасной овчине с глухим бараньим воротником. Мечта рыболова и охотника. То-то начальство всех служб так любило инспектировать танкистов-северян. Получить после инспекции в знак благодарности за понимание сложностей службы в Заполярье и отеческие наставления «меха» первого срока, стало быть, новенькие, было заветным желанием инспектирующего начальства.
— А что с этим делать? — переодевшись в настоящее офицерское, кивнул на облачение «первого срока» по приказу № 900.
— Можете выкинуть… — Хорошо хоть не сказал «отнесите министру». — Или сдадите по убытии. Пойдемте в парк, познакомлю вас с вашим взводом.
То, что мое свидание с танком состоится, я почувствовал в ту минуту, когда командующий округом спросил, какого числа я собираюсь отбыть в Алакуртти.
Авторитетные писатели уверяют, что надо любить своего героя. Моим героем стал танк. Не до забвения тех, кто их водит и ими командует. Но, если про людей я что-то знал, мог что-то, в конце концов, и присочинить, то про танк я сочинить ничего не мог и не имел права. Я ждал нашей встречи, как ждет встречи со своей нареченной жених-мусульманин, никогда ее в глаза не видевший. Впрочем, в стародавние времена и на Руси выбор невесты и жениха был за родителями. Для обреченных на женитьбу молодых первая встреча всегда несла что-нибудь неожиданное. Отсюда и слово — не-веста, не-ведомая, еще не-известная.
Мое заочное обручение состоялось в штабе округа.
А еще неведомому мне танку предстояло в затеянной мной истории стать тем чревом, из которого я только и мог выйти с правом рассказывать о танкистах.
Чем меньше знаешь о предмете рассказа, тем меньше прав у тебя на приблизительность.
И никакого парадокса в этом моем правиле нет. Оно лишь диктует необходимость реального знания того, о чем рассказываешь.
Однажды мне довелось читать сочинение одного в высшей степени заслуженного и авторитетного писателя, автора сценария знаменитого на всю страну «Максима Перепелицы». Автор служил во время войны политруком и в дивизионной газете. Герой его романа уже в начале войны на легком самоходном орудии «гонялся» за немецкими танками, а те от него «убегали», и все потому, что ни те, ни другие не заглядывали в «Боевое наставление», где самоходкам предписана борьбы с танками противника только с закрытых позиций. Недаром же танкисты насмешливо именовали самоходки испорченным танком, ни толковой брони, ни подвижной башни. В другом сочинении, тоже участника войны, для героя повествования командира роты тяжелых танков прямо на фронте в его «командирском танке» ИС-1 была сделана — в полевых-то условиях! — специальная «командирская башенка с перископом», чтобы он мог видеть, как идут дела по ходу танкового сражения. «Башенку с перископом», положим, каким-то чудом устроили, но командиру еще нужно где седалище разместить. Да в иэсовской башне не то что для четвертого человека, там и для кошки места не найдется! От стрелка-радиста отказались, места не нашлось… Как бы ни был высокохудожествен роман, положим, о медиках, но, если там будет героем врач-терапетр, художественность может и поблекнуть.
Я понимал, что вольно обращаться с материалом мне никто не позволит. И прежде всего я сам. Только побывав в шкуре танкиста, можно избегнуть «художественности», вызывающей улыбку читателей, посвященных в «танковое хозяйство», и восхищение у читателей доверчивых.
А мне, взявшемуся писать о незнакомом деле, — урок. Впрочем, о танкистах здорово писали и генералы Попель и Грибков, и лейтенант Курочкин, и сержант Бондарев… Тоже урок.
XV
В парке, где экипажи в этот день под надзором зампотехов «лизали» танки, Вальтер построил мой взвод, всех восемь человек, экипажи трех танков, и представил им нового командира.
В плавающем танке, кто не знает, экипаж — три человека. Механик-водитель на рычагах, а в башне — слева командир танка, он же наводчик орудия, а в моем случае он же и командир взвода. Справа в башне заряжающий, должность самой простой квалификации и потому именуемая «закидной».
— Карачинцов! — надавив на «р», скомандовал Вальтер.
Какие звучные фамилии у меня в роте!
Из строя шагнул на три шага перед крохотным строем парень в черном комбинезоне без знаков различия.
— Полста шестой, — Вальтер указал мне цифру на броне, — ваш. Механик-водитель — рядовой Карачинцов. Знакомьтесь, осваивайтесь. Будут вопросы, я подойду. Вольно! Разойдись!
Когда командир роты пошел «по взводам», я спросил моего механика:
— Тебя как зовут?
И услышал в ответ:
— Рядовой Карачинцов, товарищ старший лейтенант.
Сказано было с достоинством, без рисовки. Ответ мне понравился. Надо бы спросить, откуда, из каких мест, как спрашивал на смотрах государь император удостоенного высочайшим вниманием солдатика, но сдержался. Что-то было в моем механике располагающее.
— Дорогой рядовой Карачинцов, — я отвел механика чуть в сторону. — Миссия у меня в вашем полку особая. Будет время — расскажу поподробней. А сейчас докладываю: в танках ваших я ни ухом ни рылом. Плавающий вижу в жизни первый раз. Ни водить, ни командовать не умею. Так что вся надежда на тебя.
Карачинцов выслушал меня совершенно спокойно, будто такие признания ему приходилось слышать чуть ли не каждый понедельник.
— Да ничего тут особенного, товарищ старший лейтенант, — утешил рядовой Карачинцов. — ПТ-76 — танк простой. Управляется легко. Переход с гусениц на водометы — «суша—вода» — легкий. Кулиса у него тугая, коробка еще с тридцатьчетверки, особенно первая втыкается нехотя, с кряком… Надо дожимать. А водомет у него как раз на первой работает. Освоитесь. Автомобиль водите? Даже права есть. Отлично. Пушка хорошая. У нас без стабилизатора. Первая и вторая роты со стабилизаторами, наша — без. Так что из пушки стреляем с короткой. Из пулемета — с «дорожки». — Догадался, что речь идет о короткой остановке и ровном участке пробега. — Стрелять вам будет некомфортно. Габарит у вас не по нашей башне. Вам бы на «средняки»…
— Утешил. Спасибо. Показывай машину.
В боевом отделении почти под казенной частью пушки лежал плоский деревянный ящик из слегка струганных досочек, вроде тех, в каких возили на Север упакованный в опилки виноград.
— Что это вы тут забыли? — спросил я, наступив на ящик. Подумал, что припрятана тушенка.
— Это гранаты, товарищ старший лейтенант. А это у нас пулеметный боезапас, — показал еще на два ящика. — А это, как видите, боекомплект.
В ячейках по бортам были закреплены снаряды с разного цвета наконечниками.
Вид этих заправленных, снаряженных боезапасом боевых машин вселил в меня почти страх. Почему-то подумалось: вот сейчас, или ночью, или завтра в гарнизоне взвоет сирена. Тревога! Это собачка Кардан, до моего появления служившая в нашем взводе, знала, что при звуках сирены надо немедленно бросать все, даже самый аппетитный мосолок, самую перспективную подругу, и со всех четырех ног сломя голову лететь в парк. Ворота боксов распахнуты, где-то уже греют двигатели. Взлетел на корпус, с него на башню, нырок под двойной люк и вниз на свое тепленькое место в боевом отсеке «полста седьмого», на полу за спиной командира, у «подогревателя». Песик прибегал в парк даже раньше, чем экипажи, поднятые по тревоге. Иногда, подвывая от нетерпения, ждал, когда распахнется башенный люк.
А я? Прибежать еще смогу. В танк залезу. Люк захлопну. И?.. Тоже к «подогревателю»?
— Товарищ старший лейтенант, вы ТПУ знаете?
— Не знаю, рядовой Карачинцов.
— Это танково-переговорное устройство. У вашего шлемофона есть гарнитура. Вот здесь она подключается. Втыкаете, и слышим друг друга. А вот рация. Здесь связь с командиром роты, есть выход и на батальон. Занимайте ваше место. Вот у меня дощечка с позывными. Надо, чтобы у вас руки к рации привыкли, чтобы в темноте могли одной левой…
Рация как раз и была слева от командирского места.
— Потренируемся с рацией, перейдем к пушке…
Нет, такие учителя, как рядовой Карачинцов, — подарок.
Уже за ужином в кафе «Весна» я поблагодарил своего командира роты за механика. И услышал рассказ о солдатском прямо-таки подвиге рядового Карачинцова.
Нынешней зимой, во время учений с трехдневным выходом «в поле», мой механик занедужил, взлетела температура, «образно говоря», заболел. Но отправиться в санчасть, что было ему тут же предложено, категорически отказался. Мокрый, с температурой, прошел учения до конца и, только поставив машину на свое место в парке, позволил препроводить себя в медчасть. По исцелении получил благодарность командира дивизии и десять дней отпуска домой.
— А ты, как мне рассказали, герой, — на следующий день я нашел подходящий момент, чтобы сказать своему механику-наставнику приятное, сообщил о своей осведомленности.
— Никакой я не герой, товарищ старший лейтенант. Если б меня с учений в госпиталь отправили, подумать страшно, какую машину я бы получил, когда вернулся. Да раскулачили бы ее без меня. ЗИП — прощай, растащат, лючки свинчены… Свинтят. Еще и перископ унесут.
Да, «плавуну» положен съемный перископ для механика-водителя, чтобы на воде, когда на носу поднимается волноотбойный щиток, заглядывать за него и видеть, куда плывем.
— Вы даже представить не можете, что люди могут с вашей машиной сделать, если в чужие руки попадет. Лучше уж мне день-другой на таблетках продержаться, чем потом приводить свое хозяйство в порядок.
Когда у меня наконец появятся свои «жигули», я смогу убедиться, во что машина превращается, доверенная даже не чужаку, а любящему свои автомобили брату.
— Про тебя даже в армейской газете написали.
— Так надо же людям про подвиги на учениях писать, а где их взять? Я этому журналисту все честно сказал, почему не ушел в госпиталь. А в газете об этом ни слова. Я ж понимаю, у нас — служба, у них — литература. У каждого — свой хлеб.
Когда узнал, что Карачинцов не только женат, но уже и двоими ребятишками обзавестись успел, отчего получил отсрочку в призыве, ужасно захотелось увидеть его в семье, с женой, с сыновьями. Мужчина. Прирожденный отец. Он и ко мне-то, как я понял, отнесся исключительно по-отцовски, хотя и был на пятнадцать годов моложе.
А может быть, в этом был даже какой-то подспудный расчет.
Зачем ему командир-неумеха? В его хозяйстве все должно быть устроено, удобно, добротно, надежно, «как положено».
Задал мне задачу механик! Я чувствовал, что ему не хочется, чтобы я обращался к нему по имени — Володя. А при нашем общении-обучении всякий раз язык не подчинялся произносить «товарищ рядовой Карачинцов», даже просто «рядовой Карачинцов». Хорошо Вальтеру, он командир, он командует, и обращение «по форме» разумно и удобно. А вот как «ряженый» командир должен обращаться к солдату, никакая «форма» не предусмотрела. Приходилось пользоваться безличной формой.
Надо думать, был у моего механика-водителя вкус. Ни в танке, ни в парке, ни на танкодроме «Володя», «Петя», «Коля» как минимум неуместны. Личный состав, рядовые, на занятиях и учениях, в парке и казарме обращались друг к другу по фамилии.
Вот и мой солдат давал почувствовать своему «командиру» стиль нешуточной армейской жизни.
С офицерами полка все было значительно проще, я обращался к ним по званию — «товарищ майор», «товарищ подполковник», а они ко мне по имени-отчеству, как бы признавая мой особый статус.
XVI
……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………
XVII
Врагу не пожелаю ночевать в штабе батальона.
Во-первых. Ждешь не дождешься отбоя, уже не зная, куда себя деть. А когда дневальные притащат кровать и заберешься наконец под одеяло, еще не значит, что ты уснешь на панцирной сетке, хотя и продавленной, но еще не достающей в средней части до пола сантиметров двадцать. Солдаты приносят металлическую кровать каждый вечер с некоторым даже почтением. «Разрешите поставить? Разрешите идти?»
Казарма затихает не сразу. Да и разбудят тебя до подъема и грохот сапог в коридоре, и громкие пререкания дневальных.
Не имея своего угла, и побриться-умыться, и переодеться — все проблема.
Приняв присягу еще в студенческую пору, я пообещал стойко переносить тяготы воинской службы. Это — раз. Никто меня сюда, в сущности, не приглашал. Это — два. Все понимаю, но месяц такой жизни?.. Да лучше уж в танке ночевать, по крайней мере свой угол, все свое, еще не родное, но уже знакомое. Ящик с гранатами под голову, химкостюм сверху…
Хорошо, что взял с собой механическую бритву, позволявшую убирать щетину в любой обстановке. Особенно удобно на полевых учениях. Или в походе с «колесниками», а у них в полку под сотню машин. Ходили марш-броском за Печенгу, на границу с Норвегией.
Как показал опыт 1968 года, войска к броскам на пятьсот-шестьсот километров были не готовы, и в первую очередь именно «колесники», ПАКи, ПАРМы[4], цистерны-заправщики, машины боепитания, медицина и все такое.
Наконец мой заботливый ротный командир, настоящий товарищ старший лейтенант Вальтер объявил:
— Нашли вам местечко. Рядовой Ширинов, за вещами товарища старшего лейтенанта в штаб батальона — бегом!
— Я бы сам сходил…
Вальтер только покачал головой, а когда рядовой действительно отбежал, пояснил:
— Этому долгожителю надо больше бегать, по кроссу в норматив не укладывается. Гонять его лишний раз полезно.
На втором этаже четырехэтажной, силикатного кирпича казарме, давшей мне приют в первую ночь, Вальтер подвел меня к двери с новенькой красной надписью под стеклом: «Ленинская комната», открыл ключом дверь и ключ передал мне.
— Теперь это — ваше!
Я оглядел довольно просторное, этак метров шестьдесят квадратных помещение с высоким потолком.
Справа от входа у стены стоял гипсовый бюст Владимира Ильича Ленина на фанерном постаменте, крашенном разводами голубого с зеленым, то ли под мрамор, то ли под северное сияние.
Над бюстом под потолком был укреплен транспарант с призывом на красной материи: «Вперед, к победе коммунизма!»
В двух проемах между окнами, выходившими на полковой плац, размещались полутораметровой величины фотоплакаты типовой многотиражной наглядной агитации, композиция из фотографий с разъяснительными подписями. Один плакат, с фотографиями совсем юного Володи Ульянова и видами Симбирска 70-х годов позапрошлого столетия, рассказывал о семье, отце, матушке вождя, братьях и сестрах и его раннем детстве. Второй плакат с фотографиями и комментарием был посвящен годам учебы в Казанском университете, судьбе старшего брата Александра и клятве, данной Владимиром Ильичом после казни брата: «Мы пойдем другим путем!»
А вот про этот «другой путь» никаких наглядных повествований не было. Не было ни шкафчика, ни полочки, ни этажерочки, где могли бы стоять книги, рассказывающие про этот путь. Чисто и пусто.
Зато посреди ленинской комнаты стоял бильярд, в три четверти от профессионального. Сукно целое, но киев и шаров не видно.
— Все у начклуба.
Отлично! Кажется, служба пойдет.
Кроме бюста вождя и бильярда в обширной комнате была сплотка из четырех откидных сидений, видимо, из клубного оборудования.
Присутствие бильярда в ленинской комнате заставило на минуту забыть о главном — о койке!
— Спать буду на бильярде? — вспомнил и спросил на всякий случай.
— Кровать и тумбочку вам доставят…
— Мне еще стол нужен, не обязательно письменный, но и для работы, и для приема пищи.
Кипятильник был предусмотрительно взят из дома.
После кладовки с кроватной рухлядью, да и непригодного для жилья «штаба батальона» ленинская комната показалась мне путевым дворцом на земле обетованной.
Нет, это даже не шалаш в Разливе! Три окна. Высокий потолок. Бильярд опять же… И тут же испуг.
— А часто тут занятия проводятся? Ленинские чтения? И все такое.
— Вы же видите, здесь еще и стульев нет. В стадии становления…
— И давно?
— Второй год, по-моему… Нет-нет, беспокоить вас никто не будет. Ключ еще только у начклуба.
И все-таки меня однажды обеспокоили.
Я уже обжился. Разжился простым столом на четырех крепких ножках, литровой банкой для кипятка и двумя стульями.
С предосудительной безответственностью я на ночь вешал свой полушерстяной форменный китель с погонами, увы, на плечи Владимира Ильича. И это случилось не в первый, не во второй и не в третий день… Надо понимать, что это случилось оттого, что мы уже как бы с ним сжились. Перед лицом вождя я ежедневно предстоял во всей своей наготе, как физической, так и нравственной. А это как-то сближает. Он видел, и взгляд его я чувствовал постоянно, что мое пристрастие к бильярду, крепкому чаю и дружбе с двухгодичником Игнатьевым, склонным к употреблению спиртных напитков во внеслужебное время, мешает исполнению миссии, доверенной мне высшим военным руководством.
Весь я со своей бивачной жизнью был на глазах вождя.
У меня не было от него тайн.
А стены эти, по-своему священные, ограждали меня от множества неудобств.
Сюда можно было стащить ломаные кровати из всех каптерок полка, хотя бы временно. Но это никому даже не могло прийти в голову. Это было бы святотатством. Сюда можно было поставить двадцать кроватей и превратить помещение в приют для приезжих, командированных и одиноких офицеров. Да мало ли что можно устроить в просторном зале, десять метров на шесть. Нет, пространство, предназначенное для политического алтаря, для идеологического священнодейства, по определению исключалось из хозяйственно-бытовых нужд, оно было вне житейского, вне земного.
Под защитой высочайшего имени я чувствовал себя в ленинской комнате на краю блаженства.
Тишина и одиночество — эти блага я почитал и почитаю за высшие, быть может, потому, что в отличие от Владимира Ильича и многих его последователей и врагов никогда не сидел в одиночке.
И то, что он не замечал меня, а своим острым глазом с прищуром смотрел на противоположную стену, а может быть, еще дальше, вызывало во мне чувство благодарности.
А как же политически окормлялся наш танковый полк, если, образно говоря, политический алтарь не был ни оборудован, ни освящен и даже вовсе был предоставлен для временного проживания в полку воину без определенного места жительства?
Вопрос уместный. Вопрос серьезный.
Люди, быть может, сегодня уже забыли, что в каждом батальоне была походная ленинская комната, сопутствовавшая нам даже при выходе на полевые учения и в трехдневный марш-бросок до норвежской границы, единственной в ту пору точке сухопутного соприкосновения с НАТО.
Примерно так же и в царской армии, осененной православными хоругвями, существовали походные церкви, были походные аналои, складни с ликами святых и еще не претерпевших государя императора и высочайших персон царствующей фамилии. Главным же атрибутом походно-полевой церкви был антиминс, что значит по-гречески — «вместо престола». Плат с изображением положения Иисуса Христа во гроб был достаточен для отправления треб.
Так же и у нас были в походных ленинских комнатах складни с ликами членов Политбюро, кандидатов в члены Политбюро и секретарей ЦК, тех, кто были вживе.
Из Петрозаводска прибыла инспекция из политотдела армии.
Прибыла неожиданно.
В бронетанковых войсках страны шло движение за внедрение малых токов для «подогрева» аккумуляторных батарей в зимнее время для минутной готовности запуска двигателя. Используя «малые токи», не нужно было в зимнее время вытаскивать из танков, пребывающих в неотапливаемых боксах, эти неподъемные АКБ, тащить их в теплое помещение, а при надобности волочь обратно. И муторно, и тяжело, и долго. Поэтому модному безобразию, разрушающему, выводящему, как выяснилось, из строя недешевые шестидесятикилограммовые танковые АКБ, были даны размах и политическая окраска. По «малым токам» шла особая отчетность. По «малым токам» шло соревнование между полками и соединениями.
А где движение, почин, соревнование, там впереди — политотдел!
Вроде бы такую инспекцию проводить было бы резонней в холодное время, длящееся в наших краях девять месяцев, да не мне указывать полковникам политотдела, где, когда и что инспектировать.
Поскольку летом, естественно, этой дурью с «малыми токами» никто не маялся, инспекции пришлось сместить прицел и обратить пристальное внимание на состояние ленинских комнат и наглядной агитации в частях и соединениях.
Тема прекрасная, поскольку неисчерпаема и не имеет сезонных ограничений!
Когда после обеда я пришел «к себе», чтобы часок вздремнуть, увидел дверь в ленинскую комнату распахнутой. В моей ленинской комнате толклось человек десять совершенно посторонних людей, и все не ниже майора. Из знакомых лиц только наш замполит и начклуба, правда, в капитанском звании.
Какой-то полковник по-хозяйски сидел один на сплотке из четырех откидных клубных сидений. Остальные стояли. Я понял, что он главный.
— Товарищ полковник, старший лейтенант Кураев, прохожу сборы по директиве Главного политуправления министерства обороны.
Здесь я от смущения за мои малые звездочки крупно приврал. ГлавПУР к моим бронетанковым гастролям отношения не имел. Это было решение исключительно командующего округом.
Но и в приукрашенном виде я впечатления не произвел.
Если бы в ленинскую комнату влетела муха, этому событию товарищ генеральный полковник, быть может, придал бы больше значения.
На мой бравый доклад он никак не ответил, словно его и не услышал, а меня не увидел.
Смотрел мимо меня на высокую входную дверь и думал о своем.
Грузный, большое русское лицо. Рот большой, но сжатые губы по пустякам, как я понял, не разжимаются. По форме — полковник, а молчание, а дума на челе — генеральские. Собственно, главноинспектирующий и должен чувствовать себя генералом, будь он хоть подполковник или даже майор.
Полковник генеральским взглядом окинул свое сопровождение, надо думать, ожидая разъяснения моего казусного появления.
И в молчании, в вопрошающем взгляде, в тягучей грации движений было что-то жреческое. Да он и был жрец, хранитель чистоты политической мысли, хранитель света, излучаемого постановлениями последних съездов, ближайших пленумов и очередных, а равно и внеочередных партийных конференций.
Как он был не похож на поджарых, в круглых учительских очках и потертых пиджаках старых большевиков, политкаторжан, совесть революции! Их наследник был монументален и строг, как и надлежит быть чрезвычайному и полномочному послу армейской политконсистории и дознавателю большого полета.
Все молчали.
Ничего не оставалось делать, как ему самому разжать рот. Сверкнули три золотые коронки.
— Что вы здесь делаете? — спросил так, словно вошла уборщица в штатском без швабры и ведра.
— Живу я здесь, товарищ полковник. Сборы прохожу.
Я с благодарностью бросил взгляд на Владимира Ильича Ленина. Господи, они же могли прийти в любое время, поднять меня с койки без всего, а главное… Страшно было подумать, если бы увидели мой мундир на его гипсовых плечах.
Теперь я готов был претерпеть все.
— Я спрашиваю, что вы здесь делаете? — без интонации, словно читал текст для диктанта, произнес политических войск полковник.
— Товарищ полковник, — а я как раз сделал легкий и в общем-то непозволительный при обращении к старшему по званию акцент на слове «товарищ», не зря же в театральном вузе учился, — мое пребывание в полку связано с творческой работой, а лучшего места, чем ленинская комната, для творчества не знаю… Даже если она еще не вполне оборудована.
О, незабвенный Йозеф Швейк, вот и пригодилось наше давнее знакомство!
А еще, наверное, так же весело чувствовал себя Владимир Ильич, когда в его камеру врывались царские ищейки, то бишь надзиратели, а он спокойно успевал съесть сделанную из хлеба чернильницу с молоком для тайнописи.
Окурки я по утрам убирал, а в тумбочку к офицеру не полезут, и две пустые бутылки из-под отвратительного сладковатого пойла «Варна» — другого в поселке не было — могут лежать там спокойно. До «тумбочной» инспекции люди политотдела не опускались, не их уровень.
— Спальню из ленинской комнаты устроили!
— Никак нет, товарищ полковник, — набрался духу замполит полка, — комнаты как таковой еще нет. Ни наглядная агитация не завершена, ни оборудования… Вот бильярд временно стоит… Товарищ у нас по директиве…
Таким образом я переходил в разряд временной мебели.
Надо сказать, что сама идея, светлая мысль поместить меня в ленинскую комнату принадлежала моему ангелу-хранителю из роты связи прапорщику Бандурке. Три дня тлеющим огоньком идея неразличимыми для меня путями пришла в штаб и осенила командира полка.
Скорее всего, замполит, знающий все, что происходит в полку, как говорится, во сне и наяву, знал и о том, что я вселен в ленинскую обитель, естественно, властью командира полка. И об этом ему было бы проще всего и сказать главноинспектирующему.
Не сказал!
И я оценил благородство нашего замполита подполковника Ющенко. Он не назвал ни прапорщика Бандурку, что с того возьмешь, им не прикроешься, главное, он не прикрылся ссылкой на решение командира! Более того, на моих глазах вот этим своим молчанием он командира исключил из ситуации, готовой развернуться в непредсказуемую сторону.
Кто бы мог поручиться, что из какого-нибудь, даже погашенного моего окурка не возгорится пламя гнева полковника из политотдела армии?
Вот так и только так надо защищать своего командира, и не только в бою!
Генеральствующий полковник обернулся наконец ко мне, осмотрел с ног до головы. По лицу его было видно, что он бы таких и близко к ленинской комнате не подпускал.
— Может быть, вы еще здесь и курите?! — спросил грозно, как архиерей дьячка, застигнутого в алтаре с кисетом.
— Никак нет, ваше преосвященство, видит Бог, убегаю покурить в сопки, на берег бурной реки Тунтсайоки, окурки закапываю на метр… Да заградятся уста, глаголющие неправду, ваше высокопреосвященство!
— Я здесь работаю, товарищ полковник, это и жилье мое, и мой рабочий кабинет, — ушел от прямого ответа, поскольку в тумбочке была пахучая консервная банка из-под окурков.
— Когда введете в строй ленинскую комнату?
Товарищ полковник поднялся как-то пружинисто легко для своего грузного тела. Меня он больше не видел. Так не видят сор на полу еще не освященного храма.
— Как только получим оборудование, товарищ полковник.
— Знаешь, как русские люди говорят? Под лежачий камень вода не бежит! Получим?! На подносе вам принесут?! Шевелиться надо! Чтобы через месяц открыли. А то вы получите, но уже от меня. — И, взглянув в глаза напряженно замершего замполита, улыбнулся.
Свет его улыбки придавал последней угрозе оттенок шутки.
Это было великодушно.
Это было человечно.
Даже в гипсовом присутствии Владимира Ильича Ленина иначе и быть не могло! Политработа в армии не исключает ни великодушия, ни человечности, ни хорошей и уместной шутки!
Полковник из политотдела армии и сопровождающие его лица, не простившись со мной, стало быть, по-английски, удалились.
Мы с Владимиром Ильичом снова остались одни.
Туча ушла, но недалеко, гроза разразилась у наших сопредельных соседей, в ракетном дивизионе, чье боевое знамя хранилось вместе с нашим.
Уже полгода как товарищ Шелест был отчислен из Политбюро ЦК КПСС, а в ленинской комнате дивизиона его портрет продолжал своим присутствием вводить в заблуждение воинов-ракетчиков. Его наголо бритая голова уже не могла служить ориентиром, образно говоря, путеводной звездой для взыскующих истины от единственно верного и потому правильного учения.
О! как хотелось бы вступить в спор с генеральным полковником.
История взлета и падения Петра Ефимовича Шелеста могла бы стать предметным уроком, по крайней мере для танкистов. Не каждому, кстати сказать, танкисту удается дойти до членов Политбюро! А товарищ Шелест из танкистов! А кто пришел на смену товарищу Шелесту?
Товарищ Щербицкий Владимир Васильевич!
И он тоже по молодости был танкистом. Наша тема!
Товарищ Шелест, слава богу, чувствовал, что товарищ Щербицкий ему не товарищ, и даже называл его «шавкой».
А «шавка-то» оказалась волкодавом и товарища Шелеста скушала.
В биографии товарища Шелеста очень много поучительного.
Но разве мог полковник из политотдела армии рассказать о том, как Никита Сергеевич Хрущев лично рекомендовал товарища Шелеста в члены Политбюро в начале рокового для него, Никиты Сергеевича, шестьдесят четвертого года?
И Петр Ефимович стал членом Политбюро!
А кто первым выступил на историческом пленуме ЦК КПСС, подвергшем сокрушительной критике Никиту Сергеевича?
Кто первым, говоря по-евангельски, бросил камень в дорогого Никиту Сергеевича?
Кто стал запевалой на пленуме, сместившем Никиту Сергеевича Хрущева на пенсию союзного значения?
Товарищ Шелест!
Петр Ефимович Шелест первым сказал все, что он думает о Никите Сергеевиче. И только через десять лет сам Петр Ефимович так же, совершенно добровольно напишет заявление с просьбой отправить и его на пенсию с поста первого секретаря ЦК КП Украины, уступив этот пост одному из любимцев Леонида Ильича Брежнева — Щербицкому Владимиру Васильевичу.
Права ли была инспектирующая группа, повелевшая убрать портрет товарища Шелеста, а о самом Петре Ефимовиче не сказать последнего слова?
Снять и забыть?
Не знаю. Не исторический ли это урок? А что если как раз в ракетном дивизионе или хотя бы в нашем танковом полку подрастает будущий член Политбюро? И на примере судьбы и карьеры товарища Шелеста можно было бы предостеречь…
Нет, нельзя.
Где угодно, только не в армии. Здесь вышедших в тираж принято забывать тотчас.
Ну хорошо, ошиблись с портретом, вовремя не сняли, но ошибки должны быть уроком, а не травмой. А для ракетного дивизиона ошибка обернулась бедой.
А беда не приходит одна.
В деисусном чине членов Политбюро, кандидатов в члены Политбюро и секретарей ЦК, в святилище «ленинской часовни» в ракетном дивизионе не оказалось лика товарища Щербицкого! А он уже полгода возглавлял многомиллионную армию коммунистов Украины и по праву занял в Политбюро место, освобожденное товарищем Шелестом в связи с выходом на пенсию по собственному желанию.
Ракетный дивизион трясло.
Ракетчиков можно было узнать в гарнизоне по унылым лицам и тихим голосам. Вот уж воистину — в доме покойник. Политический покойник, но все же…
Нет, не зря, совсем не зря инспекция прибыла из Петрозаводска!
На местах, в этих медвежье-семужных углах творится бог знает что!
Шелест, этот вчерашний снег нашего высшего политического руководства, остался пятном если не на знамени, свято и недосягаемо хранящемся в штабе нашего танкового полка, то на партийной совести замполита ракетного дивизиона и всей его, дивизиона, партийной ячейки.
А куда смотрели полгода — целых полгода! — комсомольцы дивизиона, могли бы проявить политическую зрелость и зоркость и увидеть портрет товарища Шелеста там, где ему не положено быть…
Как же они людей воспитывают! Какого ракетчика они вырастят?!
Можно представить, как пела душа инспектирующего полковника, как подпевали ей души членов его комиссии!
К «малым токам» мы еще вернемся поближе к зиме, а сейчас-то хорошо съездили, с пользой, есть о чем доложить высшему руководству!
Боевая часть в пятнадцатиминутной готовности стоит на границе, и на тебе — портрет Шелеста полгода снять со стены не могут! Ракетчики, называется…
Не докладывать же о каком-то перезрелом старшем лейтенанте, поселившемся в недоделанной ленинской комнате!
Если уж бить, то бить по-крупному!
Сегодня, когда с кадилом и кропилом Христовы воины вернулись в нашу армию, когда, надо думать, полковые батюшки, стоя плечом к плечу с офицерами по воспитательной работе с личным составом, крестным знамением осеняют танки, выходящие из боксов по тревоге, таких происшествий в Богом хранимой армии больше не случается.
XVIII
……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………
XIX
Рядовой Карачинцов был прекрасный методист, что я понял в первый же день, попав к нему в ученики.
Пришедший к нему в экипаж командиром танка товарищ старший лейтенант прежде всего должен знать, как общаться с экипажем, для этого нужно владеть ТПУ. С этого и начал.
Связь — первое дело. А второе?
Управление танком?
Нет. Пушка!
Методика рядового Карачинцова была безупречно практичной.
Положим, через десять минут сигнал тревоги. Танки заправлены топливом и снаряжены боекомплектом, а его командир взвода, он же командир танка, он же командир и наводчик орудия, понятия не имеет, что делать? Погубит и себя и нас.
— Смотрите, товарищ старший лейтенант, казенник — это не ваша забота. У вас — прицел. И наводка — вертикальная и горизонтальная. Садитесь… Да… Сейчас люк открыт, а мы его закроем… Та-ак… Вам сложиться как-то надо. Вы вот так вот сдвиньтесь, чтобы сиденье не под… этим самым местом, а под коленками было. Сидеть так, конечно, не очень, но руки на рукоятках наводки, так что положение в принципе устойчивое. Располагайтесь так, чтобы ничто не мешало. От прицела вас ничто не должно отвлекать. К месту своему надо притереться. Это придет. Так… Большой угольник видите? Вращаем горизонтальную наводку… Идет? Хорошо. Теперь вертикальную… На правой рукоятке у вас клавиша… Это электроспуск. Эта клавиша — орудие, а эта соответственно пулемет. По неподвижной цели — угольник под цель, по подвижной — с упреждением… Но это чуть позже. А вот здесь на прицеле устанавливается дальность до цели. Вращаем. Выставляем. Пятьсот метров. Километр. Полтора. И так далее. Эта клавиша у вас — орудие, а эта — пулемет… Надо запомнить. Еще. По-походному у нас орудие не прямо по курсу, а под углом. Мой люк посередке. Ствол прямо над моим люком…
— Не понял. Идем, так сказать, по-боевому. Пушка прямо?
— Прямо.
— А если надо выскочить?
— Эвакуация через башню. Башенный люк двойной. Вот, смотрите. Спинку моего кресла откидываем. Нырок назад, и я у вас в башне. В прошлом году у нас на форсировании Тунтсайоки плавун из пятой роты стал тонуть. Механик сдуру свой люк открыл. Сказано ясно — эвакуация через башню. Вы — первый, а я следом за вами.
— А что с тем механиком?
— Что может быть в таком случае, товарищ старший лейтенант? Захлебнулся, погиб. В принципе его еще можно было вытащить, но течением машину понесло, и она перевернулась… И танк-спасатель на переправе был… Был бы наш танк потяжелей, на грунт бы сел. Да где ж ему… Потому и сказано — эвакуация через башню.
Сказал со вздохом, вспомнив, надо думать, подробности этой печальной истории.
XX
10 июля наша рота стреляла.
На танковое стрельбище прибыли на двух ГТТ.
В нашей роте мой взвод был назначен к стрельбе вторым. По номиналу: «второй» взвод — вторым и стрелять.
Местность как бы предрасполагала к танковым стрельбам. На десяток километров ни одной живой души, не говоря о селениях. И не лес, и не пустыня. Редкие сосенки стоят особняком, от дерева до дерева — каменистые проплешины. Накатать директрисы и оборудовать мишенную обстановку сам бог велел.
Погодка была скверная. Неба нет, серая тряпка. Того гляди то ли дождь пойдет, а судя по холоду, так и снег.
Первая рота постреляла хуже некуда. Две «четверки», четыре «тройки» и четыре — «незачет».
— Будете стрелять? — спросил Вальтер, ежась от сырого ветра.
«А ты меня учил стрелять?» — хотел спросить, но не спросил.
— Если разрешите. Попробую.
И тут командир роты не то чтобы приступил к обучению своего командира взвода, а проинструктировал пребывающего в роте «по директиве» Михаила Николаевича.
— По команде «К машине!» бежите с экипажем к машине на исходную. Останавливаетесь по правому борту у гусениц. Видите, как первый взвод стоит, и вы так же. По команде «К бою!» прыгаете в машину по местам, закрываете люк. Механик уже без команды запускает двигатель. Вы расстопориваете пушку. Закидной ее заряжает. По команде «Вперед!» начинаете движение. В прицел ищите мишени. Первые две артиллерийские, увидите, как поднимутся, третья, ПТУРС, — пулеметная…
Инструкция предельно краткая. Ничего лишнего.
Стреляли не из своих танков, из учебно-боевых, приписанных к стрельбищу.
— Вышка» скомандовала: «Вперед!» Две машины разом харкнули сизой горелой соляркой и пошли… Третья несколько секунд о чем-то подумала, несколько раз качнулась на месте, но тоже пошла.
Следующим стреляет мой взвод! И я.
У меня было время подумать, почему Вальтер не учит меня премудрости ни вождения, ни стрельбы, все Карачинцов. И кажется, понял. Уложусь я по вождению в норматив, не уложусь — с него не спросят. То же и со стрельбой. Пусть прокатится человек. На мишени сквозь прицел посмотрит. Услышит, как бухают его 76-миллиметровые.
За первыми заездами я смотрел с командной вышки, где было тепло. Смотрел и слушал, как глухо бьют пушки, тутукают пулеметы и изредка валятся мишени.
— Спускайтесь. Сейчас ваш заезд.
Милое дело. Конечно, волновался, да так, что даже не замечал холодного ветра. Ветер дул в спину. Это хорошо. Не должно быть большого сноса. В голове звенела откуда-то всплывшая никчемная фраза: «Косоприцельное бомбометание при боковом ветре». Вот сейчас будет тебе «косоприцельное… при боковом ветре».
— Второй взвод! — раздалось по трансляции с «Вышки».
Мы приготовились.
— Второй взвод, к машинам!
Рванули и замерли с правого борта.
— К бою!
Честно сказать, как я оказался в башне, не помню. Подключил гарнитуру, включил рацию, сложился так, чтобы сиденье было под коленками, припал к прицелу.
— Товарищ старший лейтенант, — услышал по ТПУ спокойный голос Карачинцова, — пушка…
Ага! Надо расстопорить и развернуть по директрисе? Извольте!
— Я «Вышка»!.. «Первый»! «Второй»! «Третий»! — это наши позывные. — Вперед!
Значит, «Вышку» слышу.
Полетели!
— Не вижу мишени…
— Рано, товарищ старший лейтенант. Только двадцать секунд идем! — спокойно докладывает Карачинцов.
Двадцать секунд, а я уже чувствую испарину.
В полутора километрах по курсу поднялся черный щит. По упражнению — «танк».
Угольник в прицеле пляшет танец команчей.
— Короткая! — спокойно докладывает механик.
Танк качнулся, словно уперся во что-то, и замер.
Так-то легче! Угольничек под него… И на клавишу электроспуска.
Ого! Полетел голубь! Видно, как пошел. Удаляется черная точка…
А мы уже едем.
— Товарищ старший лейтенант! Завалили! Есть попадание! В семь секунд уложились!
«Короткая» — это остановка на десять секунд, выстрелил не выстрелил, попал не попал — танк должен начать движение. Секунды отсчитывает механик.
Я видел только, как снаряд пошел. Надо думать, видел и Карачинцов.
Танк сразу сорвался с места.
Мишень пропала. А как мы ее сбили, и не разглядел.
Брякнула о дно стреляная гильза.
Ширинов дослал второй снаряд. Масляно хлопнул замок…
Вторая мишень — «БТР». Тоже черный щит, но пониже и пошире.
Вон она! Поднялась. Снова пляшет угольник.
— Короткая!
Угольничек под него, угольничек… И на клавишу! Бо-о-ом!
Думал, будет по ушам бить. Ничего подобного. Это литературные танкисты глохнут в танке от стрельбы. У нас глохнут те, кто снаружи! А внутри у нас уют и порядочек!
— Вперед, Карачинцов!
— После выстрела, товарищ старший лейтенант, команда «Вперед!» не подается… Есть, товарищ старший лейтенант, вторую завалили!
Что это я раскомандовался? Мы уже едем, а я еще куда-то «вперед» посылаю.
— На пулеметную дистанция «пятьсот»…
Спасибо, золотой мой рядовой Карачинцов! Перевожу прицел на риску 500.
— Не вижу, Володя, не вижу!
— Еще мало едем, товарищ старший лейтенант… Вон она!
Я в башне наверху, а он у земли и все видит… Сокол ты мой ясный!
Из пулемета будем палить с ходу. Остановки не будет. Патронов не жалеть! Зальем!..
— Дорожка! — предупреждает Карачинцов.
Это значит ровный участок, и машина сбавляет ход.
Нажал пулеметный спуск. Пошло малиновое многоточие… Маленькие такие цветочки полетели… Взрыл землю под мишенью. А мы повыше и еще струйку…
— Есть, товарищ старший лейтенант! Все три завалили!
На четвертую меня бы не хватило, по лицу просто течет… И утереться нечем…
Теперь слово за механиком, он доходит до отметки, разворачивается и ласточкой летит к «Вышке». На все про все у нас три с половиной минуты.
Мокрый как мышь. Не только рубашка и мундир, да вроде и комбинезон на мне был мокрый.
Встречали нас все три командира рот: Вальтер, Федоров и Соснин.
В этот день стреляли неважнецки, и «пятерки» были только у Федорова, командира первой роты, и у экипажа «полста шестого», поскольку себе одному приписать эту гонку с пальбой было бы нечестно.
Ко мне подошел Федоров, выше среднего роста, плотного телосложения офицер с лицом молодого уездного землемера, какими они мне представляются в лихие 1920-е годы.
— Где ж вы так научились? — протянув руку, спросил Федоров.
— В седьмой роте, где командиром товарищ старший лейтенант Вальтер! — доложил в стиле газетных заметок в армейских многотиражках.
Вальтер был сдержан.
— Жму руку. Пять баллов, — вот и все его приветствие после заезда. Мне казалось, что он несколько обескуражен успехом его «взводного». Ему было достаточно того, чтобы я своим видом «новгородского ополченца», солдатским ремнем и кирзачами не позорил его роту на построении.
Соснин, молчун из тех, что себе на уме, строго-сочувственно пожал мне руку.
— Приглашаю! — значительно произнес Федоров.
В его похвале не было и тени покровительства, словно свято помнил пушкинское «иль покровительства позор».
Личный состав был отправлен на ГТТ на обед, а мы пошли, как значится в одном из упражнений, «пешим по-танковому». Своим ходом. Леском.
— На одной солярке далеко не уедешь! — объявил Федоров и тут же извлек бутылку настоящей «Московской».
После сладенького пойла «Варна» и «вологодский сучок» показался бы коллекционным «Камю».
Вся сервировка состояла из латунной гильзы охотничьего патрона двенадцатого калибра.
— Ну что сказать, Михаил Николаевич… Не ожидали. Порадовали. Примите, — протянул наполненную гильзу. — Поздравляем.
Жаль, что комбез просох, а то парок под выглянувшим солнцем клубился бы надо мной облаком счастья. Вроде бы приняли! Приняли за своего. Что и требовалось доказать. Себе. В первую очередь. А может быть, и не только себе. Конечно, демарш моих коллег, решивших положить конец моему писанию сценариев, я не помнил каждый час и каждый день, но и не забывал. Я понимал, что должен сделать работу, неуязвимую для критики, прежде всего как раз моих коллег на «Ленфильме». Сделать работу так, чтобы услышать: «И я так могу!» — сделать работу «как все» было совершенно невозможно. А еще работа должна быть «на сливочном масле», без литературного маргарина. И признание именно Федорова, для кого, как я понял, никакого дела нет — «кинщик» стрелял, турист или экскурсант, залетевший в соседнюю роту, — было неожиданным. Это была похвала мастера, увидевшего хорошую работу.
Пили в очередь. Доза вроде бы маленькая, а эффект хороший.
День выдался во всех отношениях удачным.
После обеда пошел в кочегарку и вымылся под душем.
— Я вас везде ищу, товарищ старший лейтенант. — Еще не дошел до казармы, как меня догнал старшина роты, сержант срочной службы Наливайко. — Вам же паек получать. Они же уйдут…
Разумеется, я ничего не понял, но, когда пришли на продсклад, все разъяснилось. Офицеру в Заполярье полагается усиленное питание. Так что кроме офицерской столовой еще и паек. Набор продуктов был щедрым: не меньше полкилограмма масла, полголовки сыра, консервы мясные, овощные, рыбные, сгущенка и килограмма полтора печенья, загруженного в кулек, свернутый из шершавой мишени. Мишень была новая, непрострелянная. Представляю, как бы я все это тащил в свою ленинскую комнату!
— Рядового Карачинцова — ко мне! — произнес я командирские слова, но так просительно, что старший сержант Наливайко, как я видел, явно засомневался, надо ли исполнять то ли просьбу, то ли команду. Помялся немного, давая мне понять, и я понял.
Минут через пятнадцать появился Карачинцов. Наливайко, исполнив приказание, на всякий случай поспешил удалиться, вдруг мне еще что-то придет в голову.
— Вот это все забирай и тащи во взвод. Разделишь, как найдешь нужным. Впрочем, одну банку сгущенки я возьму.
— Спасибо, товарищ старший лейтенант.
Карачинцов произнес это так, словно я ему дал доверительное поручение. Впрочем, не исключено, что именно так он меня и понял.
XXI
……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………
ХXII
В командовании полка народ собрался интересный.
Начальник тыла — подполковник Цой. На полевых занятиях рассказал, как его в шестьдесят восьмом встретили в Праге: «Пальцем показывают, и слышу: „Калмык, калмык!“ А я — кореец!» И Цой хохотал, вспоминая этих чехов, не умеющих калмыка отличить от корейца. Впрочем, корейцем он был нетипичным. Здоровущий. Ростом за сто восемьдесят и комплекции пятьдесят восьмого размера.
Колоритной во всех отношениях фигурой был, конечно, заместитель командира полка по тылу. Есть люди, созданные армией и созданные для армии. Представить его в пиджаке не могу. Крупной мужской стати, сознающий свою незаурядную физическую силу, старался вписаться со своими габаритами в среду людей обыкновенных с аккуратностью. В общении, что называется, «вне строя» держал себя непринужденно. Со мной был сдержанно-приветлив. Отдавая приказания солдатам, отправляемым с поручением, любил прибавить словечки, Уставом не предусмотренные, к примеру: «Бегом и с любовь!», а еще постукивал пальцами себя по животу и что-то присвистывал, пристально глядя на подчиненного. Всем понятная цитата из «Кавказской пленницы» повышала у солдат настроение. На полевых учениях мог найти пересохшую торфяную кудель и прицепить себе чуть не полуметровой бородой. Трудно было поверить, что склонность к озорной выходке и неподдельное рвение в службе уживаются в одном человеке.
Благодаря Кореневу я мог убедиться в том, насколько армия, как человеческий организм, не подвержена изменениям в связи с переменой, скажем так, знамен и знаков различия. Разумеется, речь только о русской армии. Все, что я читал у Куприна о полковой жизни, находило подтверждение чуть не через сто лет. Куприн заметил, что в полку всегда есть монополист на анекдот, монополист остроумия. Я вспомнил это как раз в связи с Кореневым.
На штабных учениях «в поле» бывают паузы по часу, а то и больше, когда просто нечего делать в ожидании новой вводной.
Это время подполковника Коренева.
Около него всегда народ, и он в центре внимания.
Впрочем, он не был ни говоруном, ни себялюбцем, из тех, кто заставляет себя слушать. Больше того, их было двое: «Коренев в строю» — немногословный, четкий, принимающий решение, и «Коренев вне строя» — энциклопедия житейских происшествий! И с подчиненными вне строя разговаривал, пользуясь своим словарем. «Разглядай, типичный разглядай!» — выговаривал он подчиненному, избегая общепринятого выражения порицания. А еще было словечко «выбейчонок» для мелкого неумехи, словцо явно отрицательного смысла, но едва ли переводимое на какой-либо иностранный язык. И на него не обижались. Я слышал, как он отчитывал зампотеха нашего батальона: «Вы как муха на аэродроме: ни вас не видно, ни вашей деятельности не видно…» Увидев, как бежит к нему на полевых учениях мешковатый прапорщик Бойко, командующий походной автопекарней, тут же бросил: «Бег как у беременного суслика. Физподготовку в хозвзводе подтянуть!»
И в полевом конферансе у него не было соперников. Когда кто-то пытался в его присутствии «выступать», его выслушивали, сдержанно улыбались, если было смешно. А сам Коренев внимательно смотрел на говорящего, терпеливо слушал, чуть кивая своей большой головой, словно принимал доклад, и, выслушав, тут же объявлял свой сюжет: «А дело было так…» Таким образом как бы давалось понять, что вынужденная пауза закончена, можно продолжать. После этого следовал анекдот или какая-нибудь история, каких в дамском обществе не рассказывают.
Припомнились, конечно, и мне несколько анекдотов, имевших успех на «Ленфильме». Я видел, что офицеры не так слушают меня, как смотрят на внимательно слушающего подполковника. Он источник, властитель и оценщик остроумия. Уверен, рассмейся он от души, и все бы покатились со смеху. А так — вежливое внимание. Пришлось свои попытки прекратить. Вот уж воистину: «Не суйся в ризы, коль не поп!»
Но у этого легкого нрава воина была своя тяжелая ноша. И ношей этой был возраст. Он приближался к той черте, за которой уже полк не дадут.
Стать командиром полка для человека военной профессии — даже не знаю, с чем сравнить?
Ну, скажем, для композитора важно написать, создать симфонию. Композитор без симфонии — один ранг, с симфонией — другой. Людям, далеким от музыкальных занятий, едва ли можно это понять и тем более им это объяснить. Может быть, пример и не очень удачный, но во всякой профессии есть рубежи самоутверждения, признания. Ясней всего это видно на флоте, где ранг командира корабля говорит сам за себя: «Второй после Бога!» Есть люди с обостренным чувством хозяина, в армии, как мне кажется, оно может быть удовлетворено на должностях командира полка, командира дивизии, командующего армией.
Впрочем, далеко ходить не надо. Кино! Любая творческая профессия несет в себе определенного рода самоутверждение. Сценарист, оператор, художник-постановщик и художник по костюмам, монтажеры, актеры, в конце концов, надо думать, люди профессий достойнейших, но окончательный продукт они не создают, и потому их самостоятельность относительна… Плохонький режиссер все равно как бы выше прекрасного, к примеру, художника по костюмам и даже оператора, он может их пригласить в свою съемочную группу, а может и не пригласить. Хозяин!
У меня была возможность почувствовать вот эту буквально тоску по собственному полку в подполковнике Кореневе. Может быть, это желание было больше всего похоже на желание иметь своего ребенка, своего сына, кровиночку. И советы, «если любите детей, идите работать в детский сад, в школу», едва ли в данном случае уместны.
В будущий сценарий, обозначенный сюжетными рамками повести Александра Ивановича Сметанина, такой персонаж не помещался.
XXIII
В повести командир дивизии, как его ни утеплял автор, получился литературным. А за месяц, проведенный в танковом полку, ни один живой генерал мне на глаза не попался. Но оказалось, это еще не конец моей экспедиции.
Вернувшись в Ленинград, я, естественно, позвонил помощнику командующего округом с просьбой передать мою благодарность генерал-полковнику Анатолию Ивановичу и всем, кто мне помогал. Естественно, в самых добрых словах рассказал о том, как был принят в полку, с полным пониманием моей своеобразной стажировки.
Через два дня звонок на «Ленфильм». Снова подполковник Свиридов. Моя просьба выполнена, командующему доложено.
— Генерал-полковник Грибков Анатолий Иванович предлагает вам, Михаил Николаевич, принять участие в предстоящих через две недели больших армейских маневрах на Севере. В маневрах будет задействован танковый полк, в котором вы стажировались. При вашем согласии вы будете включены в группу наблюдателей.
— Если не секрет, когда мероприятие начнется и как долго продлится?
— Пять суток с дорогой в Кандалакшу и обратно. Отъезд 29 июля.
Неделя за свой счет? Оно того стоит! Группа наблюдателей? Так и за генералами можно понаблюдать.
Руководителю группы наблюдателей полковнику Дунаеву я еще в поезде сказал о своем желании пройти учения вместе со своим полком. Я видел будни, а армейские учения, проводившиеся самим командующим округом, — это совсем другой коленкор. Полк будет поднят целиком, все три батальона и приданные средства. Пойдут и на гусеницах, и на колесах. Танкам предстояло пройти где-то около сотни километров, немного больше. И это не по асфальту на колесах прокатиться до норвежской границы и обратно. Задействованы будут и саперные части, и авиация с практическим бомбометанием.
В полку меня встретили как родного.
Я тут же сказал, что пойду со своим батальоном в роте Вальтера.
— В этом костюме вы далеко не уедете, — заключил мой командир роты, оглядев мой наряд взглядом, каким в съемочной группе разглядывают актеров художники по костюмам. — Обувь пусть остается ваша, а вот это все мы упрячем в комбез. Плюс шлемофон. Плюс берет.
По крайней мере в своем «полста шестом» не буду выглядеть пассажиром.
Тревогу по полку сыграли через полчаса после отбоя.
На улице в эту пору и в двенадцать ночи светло.
Разумеется, эффекта «внезапности» не получилось. После отбоя в постель солдаты ложились только что не в сапогах, а офицеры не расходились по домам.
Наблюдатели на все это посмотрели сквозь пальцы.
Из боксов танки шли на склад боепитания, по регламенту учений сдавали штатный боекомплект, получали холостые, после чего вытягивались в колонну.
Лязг гусениц и рев двигателей стоял такой, что в поселке дребезжали в окнах стекла.
Как только мы вышли из поселка на грунтовку, по которой предстояло пройти нашу сотню верст, я тут же пожалел о том, что не принял приглашения командира полка совершить переход в его танке, шедшем первым. Только первый танк шел, овеваемый воздухом, полным ночной свежести. Танковые гусеницы поднимали не то что пыль, но и сам дорожный песок. Над дорогой стояла стена пыли и песка высотой метров в сорок. Когда дорога поднималась на увал и можно было оглянуться назад, картина открывалась фантастическая. Среди пологих лесистых сопок, повторяя изгибы дороги, стояла серая стена из пыли и песка. Движущейся техники видно не было.
Шли по-походному. Голова механика в очках и респираторе торчала из люка, а поток пыли и песка втягивался в боевое отделение и через открытый башенный люк летел вверх и к танку, следующему за нами.
Дистанция между танками — семь-десять метров. Но разглядеть корму идущей впереди машины сквозь вздыбленные песок и пыль было невозможно. С габаритных огней предусмотрительно сняли матовые плафоны. Голая лампочка еще как-то пробивала эту взвихренную массу грунта.
Чем-то наше движение напоминало слепой полет. Какая разница, в туче песка и пыли или в клубах облачного пара вы движетесь? Одинаково ничего вокруг не видно. Ориентация по приборам. У нас один прибор — кормовая габаритная лампочка впереди идущего танка, еле-еле пробивающая сплошную песчано-пылевую завесу.
Внутри танка, в боевом отделении, гулял самум.
Мы с Шириновым сидели на башне. Броню потряхивало.
Главное — не свалиться. Слетишь, никто и не заметит, как ты превратишься в молотую котлету.
Через час с небольшим остановились. Полк остановился, и стена над дорогой как стояла, так и замерла в неподвижности. Твердые фракции, взбитые гусеницами и колесами, надо думать, оседали достаточно быстро, но пыль при безветрии так и замерла стеной, обозначая все изгибы пройденного нами пути.
Ширинов тут же бросился с котелком на поиск воды.
Карачинцов в шлемофоне, седом от пыли, на черта был похож.
Прикрытая очками часть лица белая, все вокруг — черно. Веки красные, а на ресницах и бровях мелкая светлая пыльца, каким-то боком пробиравшаяся и под очками.
Я видел, как и у других машин обихаживают водителей.
Покурить, попить, умыться, размяться, прилечь…
Мы катались — они работали.
Ширинов прибежал, держа двумя руками котелок, полный воды.
Карачинцов отпил пару глотков, потом умылся.
— Долго еще?
— Треть примерно… — уже без «товарищ старший лейтенант». Я больше не командир, хотя бы и понарошку. — Ширинов, проверь пробки на АКБ.
Уж как там Ширинов проверял, но только через полчаса, после того как возобновилось движение, я, сидя наверху, на башне, почувствовал уксусный запах и даже вкус на губах аккумуляторной кислоты. О том, чтобы на ходу спуститься вниз и затянуть пробки, и речи не было, надо ждать остановки. А когда она будет? Даже через очки стало пощипывать глаза. Сначала думал, что это просто тянет в сон, но запах кислоты не оставлял сомнений.
Хорошо еще, что Карачинцов кислотой не дышал, потоком воздуха эту отраву несло в башню.
А в сон действительно тянуло. Да еще как! Держаться за скобу на башне, держаться за рукоятку на открытом башенном люке в одной позиции еще час? Два?
Чтобы меньше щипало глаза, прикрывал веки, но открывать их становилось все трудней и трудней.
Не спать! Не спать! И все-таки — спать.
Не знаю, сколько мы прошли после первой остановки, но я понял, что запросто могу заснуть и уже не проснуться. Соскользнул в башню направо, на место заряжающего. В ногах впереди его сиденья лежали спрессованные химкостюмы. К их липкой ткани пристал песок. Здесь, внизу, запах кислоты чувствовался значительно острее…
Есть такое определение погружения в сон — «вырубился». Вот и я, не снимая респиратора — без него и рот и нос были бы тут же забиты песком, — вырубился. Состояние, надо думать, близкое к потере сознания.
Очнулся минут через двадцать, скорее всего, от удушья.
Как я мог припасть к этим почему-то липким облачениям на случай атомной атаки?
Пробкой вылетел наверх. После душегубки внизу вечерняя прогулка на башне грохочущей колесницы казалась уделом счастливцев. Здесь все-таки можно было дышать! Тяжелый воздух, вернее некая смесь, «кислородный коктейль» из песка, пыли и аромата отработанной полусотней танков горелой солярки, уже казался ночным зефиром.
И сон прошел! Правду говорят знающие люди: важна не продолжительность сна, а глубина. Глубокое отключение нервной системы на липких химкостюмах, да еще и в шлемофоне вместо подушки, с респиратором, прикрывающим нос и рот, куда эффективней многочасового пребывания на перине в алькове.
XXIV
К учебному полю вышли часам к пяти утра. Поле — сказано скорее по Уставу. Открытое каменистое пространство, слегка всхолмленное, простиралось в глубину километра на три, не меньше, да и в ширину километра полтора-два, как раз чтобы для атаки развернуть пару батальонов.
От подножия пологого холма, где наверху белыми досками светилась веранда для командования, полк и выстроился двумя батальонами средних танков в одну линию. Экипажи спешно тащили все, что удалось вырвать или срубить, для маскировки. Механики отдыхали. Кто ковырялся в консервных банках суточного пайка, кто курил, а большинство, едва умывшись, спали.
Ко мне подошел командир второго батальона Яковлев.
— Прокатились? С ветерком?
— Да уж, Николай Сергеевич, ветра веселого хлебнул!
— Командир предлагает на динамику перебраться ко мне.
Плавающие танки в предстоящей атаке не участвовали. Им был назначен какой-то обходной маневр с переходом через небольшое озеро.
Конечно, Т-62 после нашей «легковушки», после нашего «катера с пушкой» смотрелся как лимузин или крейсер.
Для меня, в сущности, пассажира, не делали как для «литературного танкиста» специальную «командирскую башенку» с перископом. Дали место в машине, где за командира был наводчик, поскольку командир танка накануне залетел в госпиталь с подозрением на аппендицит.
Наводчик с заряжающим снимали фары.
Поинтересовался: к чему бы это?
На Т-62 115-миллиметровая гладкоствольная пушка, это не 76-миллиметровая с «плавуна», инструмент более чем серьезный. Оказывается, при стрельбе «практическим» снарядом, и даже холостым, воздушной волной может раздавить стекло на фарах, а где его потом найдешь? А сняли — и спокойно грохай сколько угодно.
Познакомились. Показали, как подключается гарнитура для ТПУ, как работает радиосвязь.
Механик спал, постелив чехол, прямо на земле, прикрыв лицо ветками рябины от комаров.
В семь утра забегали командиры рот и взводов.
Из Алакуртти доверительно сообщили о том, что вертолет с командующим готов к вылету. Ту сотню километров, что мы пахали полночи, он по прямой пролетит за пятнадцать-двадцать минут.
Командир полка, в комбинезоне с полевыми погонами и полевой фуражке, в сопровождении помощника быстрым шагом двигался вдоль замаскированных танков, изредка бросая вопрос или замечание.
— Повоюем, Михаил Николаевич? Доброе утро! — протянул руку.
— С полем, Юрий Иванович! — ответил я, не найдя ничего более подходящего, чем старое приветствие охотников.
В это время послышался рокот вертолета, через минуту зависшего и мягко приземлившегося на взгорке неподалеку от веранды, уже заполненной неразличимыми отсюда наблюдателями и, надо думать, большими начальниками из штаба дивизии и армии.
Так и не дойдя до конца вытянувшихся в линию танков, командир полка повернулся и со скоростью бильярдного шара после хорошего удара покатился к своей машине.
Все ждали команды. Экипажи, стоя у танков, готовы были сбросить зеленый маскировочный покров.
— Камалетдинов, — услышал я из открытого башенного люка соседнего танка, стоявшего справа метрах в пятнадцати от нас, — а я горох с мясом кушаю.
Да, была в суточном пайке банка гороха с мясом, гречки с фаршем, банка риса с чем-то и еще какие-то солдатские деликатесы.
В наступившей тишине этот голос из недр боевой машины, как мне показалось, могли бы услышать и там, на командной веранде.
— Камалетдинов, — раздался все тот же спокойный голос, — а я горох с мясом докушал.
В подтверждение из башни вылетела пустая консервная банка и бесшумно замаскировалась в высокой траве.
Наверное, командующий ждал, когда друг и соратник Камалетдинова докушает горох с мясом.
— К бою! — раздалось с неба и эхом прокатилось командирскими голосами по лощине, укрывшей танки.
Полетела прочь маскировка.
Один за другим завыли «пускачи», и вот уже рабочим грохотом сотрясли утренний воздух шестисотсильные танковые двигатели.
Стволы орудий, приподнятые по-походному, поползли вниз, в горизонтальную позицию.
Прыгнул в танк, занял место под командирской башенкой, припал к перископу. Обзор приличный.
— Противник — прямо! Дружно! С огоньком!.. Вперед!! — услышал в шлемофоне азартный голос командира полка.
Танк рванул с места так, что от рывка можно было разбить лицо о перископ.
Странное дело, почему я, как бы командир танка, слышу командира полка. Не его ранг со мной разговаривать.
Грохнула пушка, но бряка гильзы о пол не услышал: в «шестьдесят вторых» для выбрасывания гильзы существовал кормовой лючок в башне и специальный механизм. Удобно. Ничего под ногами не валяется и не гремит.
В эфире трудно было разобрать, что адресуется «Ромашке», что «Гвоздике», что «Резеде», поскольку на той же волне шли команды «Первому», «Второму» и «Третьему».
То, что я слышал в своем шлемофоне, — голоса и крики, больше всего напоминавшие звуки оркестра в оперном театре, предшествующие появлению дирижера за пультом. Хаос. Какофония.
Рацию «шестьдесят вторых» я совсем не знал, но понимал, что творится что-то явно непохожее на «дружную с огоньком» атаку полка.
Вырвавшийся вперед танк комбата Яковлева влетел в какую-то ямищу — как ствол уберегли, не дали уткнуться в грунт? Отчетливо видел в перископ, как танк, шедший справа от командирского, сменил свой курс и зашел к застрявшей машине с кормы. Выскочившие наружу танкисты обеих машин стали снимать с лобовой брони тросы для эвакуации.
Мы шли дальше, но в поле происходило что-то непонятное.
Если бы у перископа сидел Николай Васильевич Гоголь, он потом бы написал, что по учебному полю танки расползлись, как раки.
Один за другим танки стали останавливаться.
В конце концов роты замерли в несколько хаотичном положении.
С полминуты длилось странное состояние — ни войны, ни мира.
В наушниках ползло что-то шуршащее, кто-то хрипел и свистел. Наконец звуки, похожие на астматическое дыхание, прервались командой:
— Офицеры, наверх!
На башнях бабочками вспорхнули люки, выскочили командиры взводов, рот в черных комбинезонах.
Потрусил и я обратно на исходную, а оттуда все вместе в гору.
Наш «массовый старт» и забег к веранде возглавил тут же вырвавшийся вперед командир полка, так что поднимались мы к начальству, сошедшему с веранды на площадку неподалеку от вертолета командующего, гуськом: какое ни на есть подобие строя.
— Становись! — скомандовал комполка. — Смирно!
Изображая некоторого рода «печатание» шага на каменистых неровностях, он двинулся навстречу командующему, за спиной которого с непроницаемыми лицами стояли генералы и старшие офицеры, все в полевой форме и даже с пистолетами в кобуре на поясе, придающими воинам неповторимо мужественный вид.
А командир мой молодец! Я думал, что, не дожидаясь его доклада, командующий в назидание прочим прикажет немедленно Юрия Ивановича расстрелять прямо здесь. На высокой хребтине над тактическим полем и похоронят. Ан нет! Полковник четко доложил, дескать, выполняя учебно-боевую задачу, вывел полк к первой линии окопов противника и приказал остановиться.
— По-моему, они сами у вас остановились и правильно сделали. — В голосе командующего не было ни гнева, ни скорби. — Вольно!
— Вольно! — эхом продублировал командир полка, и мы ослабили ногу.
— Полк неуправляем, — оглянувшись себе за спину, произнес Анатолий Иванович так, чтобы его слышал и командир дивизии, и его замполит, и командующий армией, и его член Военного совета, и все прочие немалые командиры и их ответственные заместители по политической части.
XXV
— Полк не-управ-ля-ем, — для доходчивости раздельно, теперь уже персонально для командира полка повторил генерал-полковник Анатолий Иванович Грибков. — Сегодня мы учимся, — командующий сделал несколько шагов к нам, оставив командира полка у себя за спиной. Тот развернулся, но приблизиться к командующему не решился. — Как вы понимаете, в боевой обстановке мне уже разговаривать было бы не с кем. Марш из Алакуртти прошли хорошо. Заняли позицию, замаскировались. Теперь — динамика. Снялись дружно, а дальше?.. Ошибки. Увяз один танк, потери в бою неизбежны. Зачем нужно было его вытаскивать? Это ваш приказ?
— Никак нет, товарищ командующий, — четко доложил командир полка.
— Частная инициатива? Сам пропадай — товарища выручай? В бою пропадут оба.
Признаться, меня больше всего удивляло спокойствие, с каким командующий округом держит себя в ситуации явно внештатной и со всей очевидностью огорчительной. За тот месяц, что я провел в полку, приходилось видеть гнев и слышать отборные слова, помогающие начальствующему составу донести свои простые мысли и высокие требования службы до подчиненных.
Где же мне было тогда сообразить, что на учениях у командующего сейчас не только танковый полк, но и генералы, его сопровождавшие, и командование, и старшие офицеры дивизии и армии. Их тоже надо учить. В том числе и учить разговаривать.
— Попробуем атаковать противника еще раз. Откуда управляете полком? С «Чайки»?
— Никак нет, товарищ командующий, из танка.
— Из танка так из танка… Поднимите его сюда. Посмотрим, как вы управляете. Заместители ваши пусть здесь останутся.
— Разрешите выполнять?!
— Выполняйте.
Я вышел из строя и подошел к командующему, чем вызвал недоумение на лицах окружавшего его высокого начальства.
— Здравия желаю, Анатолий Иванович, — не имея погон даже под черным комбинезоном, не решился прикладывать ладонь к своему черному берету. — Позвольте поблагодарить за возможность принять участие в учениях.
— О-о… Здравствуйте! Здравствуйте… Отлично! Ваша фамилия…
Высокое начальство с интересом наблюдало встречу старых знакомых.
Через мгновение я понял, что Анатолий Иванович и к вечеру не вспомнит мою фамилию. Командира надо спасать, и не только в бою, как я имел возможность увидеть еще в моей ленинской комнате.
— Кураев, — не подсказал, не доложил, а вроде как представился.
— Верно! — облегченно подтвердил Анатолий Иванович, поскольку последнее слово должно оставаться за старшим начальником.
Я увидел, как посыпались вниз вместе с командиром мои однополчане.
— Разрешите на позицию… — Убегут, а потом догоняй.
— Оттуда вы уже все видели. Оставайтесь здесь. Посмотрите отсюда.
— Благодарю.
Я поймал на себе взгляд оставшегося здесь заместителя комполка подполковника Коренева. Ай да старший лейтенант! С командующим напрямки.
Уже минут через пятнадцать командирский танк, раскидывая траками мелкие камни, подминая крупные, скрежеща и харкая то черным, то голубоватым выхлопом, полз, как убежденный в своей правоте жук, по склону высотки, лавируя между скалистыми выступами, валунами и редкими соснами.
— Механик-то у него молодец, — услышал реплику генерала в полевой тужурке под ремнем и с отложным воротником.
Танк влез на площадку справа от веранды, с визгом развернулся и встал, выпростав свой хобот пушки в сторону распластанного внизу пространства учебного поля.
Увидев, как из люка механика-водителя поднялся командир полка, на ходу меняя шлемофон на фуражку, генерал, поспешивший похвалить механика, смущенно закашлялся. Хвалить в присутствии командующего можно только солдат, а дальше уже неэтично, это уже покушение на права более знающего командира.
Командующий подошел к танку, легко поднялся на броню и встал рядом с комполка, возвышавшимся по пояс из башни.
Мы с Кореневым стояли за кормой командирского танка.
К Кореневу подошел полковник Дунаев и сказал негромко, но я смог расслышать:
— Готов взять полк?
Не дожидаясь ответа, и без того ему ясного, ловко вскочил на броню и встал за башней на моторном отделении, надо думать, по праву главноинспектирующего от бронетанкового управления округа.
В лице Коренева не шевельнулась ни одна жилка. Но таким я его не видел, лицо, скорое на улыбку и веселое слово, словно кто-то обтянул, выступили скулы и сжались губы.
— Для начала верните-ка полк на исходную, — вроде как и не скомандовал, не приказал, а предложил командующий с интонацией гроссмейстера, разбирающего этюд.
— «Ромашка»! Я — «Резеда»! Веревка влево! «Гвоздика»! Веревка вправо!
Танки загромыхали моторами.
Кто-то двинулся, кто-то остался стоять, попыхивая выхлопом.
— Они же вас ни хера не слышат! — сказал командующий.
Мне понравилось, что грубое слово не относилось к личности полковника танковых войск Юрия Ивановича Малышева. Оно лишь оценивало качество взаимопонимания командира и вверенного ему личного состава полка.
Как мог Юрий Иванович с шлемофоном на голове услышать слова командующего, но он услышал. Нырнул в башню, надо думать, что-то помороковал с рацией и вынырнул снова:
— «Ромашка»! Веревка влево!
— Оставьте эти «Ромашки» и «веревки», до этой премудрости вы их еще не выучили, — все так же спокойно сказал командующий.
Вот это спокойствие, как мне казалось, было заряжено взрывом. Как тут не отдаться чувствам, о которых можно было легко догадаться. А может быть, так бывает спокоен учитель на дополнительном занятии с безнадежно отстающим учеником? Что сможет, бедолага поймет и впитает, а что выше его ума, так хоть чайником по голове бей, хоть горло надорви, не поймет.
Откуда эта выдержка, умение быть требовательным без грубости и брани, откуда эта военная интеллигентность в человеке, выросшем в воронежской деревне? Школа механизаторов, танковое училище, казарма — не лицей… За плечами две войны. Первая — Финская.
Финская война — командир танкового взвода. Воевал здесь, на Кандалакшском направлении, где сейчас проводит учения…
По сей день остались вопросы без ответа. Если потребовали от финнов отодвинуть границу от Ленинграда, то здесь, в тысяче километров от Ленинграда, зачем было границу двигать? Его взвод из пяти танков по снегу, под огнем противотанковых пушек вел в атаку пехоту, пехота по снегу не поспевала, приходилось давать задний ход, отстреливаясь, пятиться, снова «цеплять» отставшую пехоту и вести в атаку… Из подбитых танков вылезали обмороженные, обгорелые, но живые… Лейтенанту Грибкову двадцать один год… Потом читал вранье о «Зимней войне». Уже как командующий Ленинградским округом общался с участниками войны с той стороны. Спрашивал о «кукушках» — снайперах, сидевших на деревьях и расстреливавших оттуда наших бойцов. Финны смеялись: разве мы дураки, чтобы сидеть в сорокаградусный мороз на деревьях? Тогда кто же те, кто эти выдумки сочиняет, и те, кто слушает и верит?[5] А потом еще четыре года войны. Учился у Жукова, у Рокоссовского, у Василевского, Толбухина… Двадцать пять лет — пять боевых орденов. Один из рук Жукова в декабре 1942 года в деревне Шипарево на Калининском фронте за вывод остатков разбитого корпуса из окружения… На двух тридцатьчетверках, вызывая огонь на себя, отвлекали противника от выходившей оврагами пехоты…
А сейчас? Лето. Светит солнце. Никто по тебе не бьет ни из пушек, ни из пулеметов. И в «воздухе» никого… А полк простейшую задачу выполнить не может.
Коренев жестом подозвал к себе начальника связи полка майора Громова и что-то быстро и резко ему сказал. Тот понимающе кивнул, но едва заметным движением головы, даже больше глазами, указал на командующего у башни и чуть пожал плечами с полевыми майорскими погонами. Комбеза на Громове не было, но был он при портупее и даже с кобурой.
— Дайте команду «Стоп!» — приказал командующий.
— Стена! Стена! — закричал комполка, прижимая ларинги под подбородком.
Судорожное движение танков прекратилось.
Командующий повернулся к стоявшим у танка офицерам сопровождения:
— Кто-нибудь полком управлять может?
В это время майор Громов вскочил на броню и через люк заряжающего змеей скользнул в командирский танк.
Командующий было оглянулся, но тут же снова повторил вопрос:
— Кто может взять управление полком?
— Начальник штаба подполковник Коренев, — четко доложил стоявший на корме полковник Дунаев и для ясности повел рукой в сторону вытянувшегося в струнку внизу Коренева.
Командующий ступил на моторное отделение, словно хотел рассмотреть подполковника поближе.
Командир исчез в башне и не мог слышать этого разговора.
— Ну что, подполковник, берете управление? — в упор спросил командующий.
Видит Бог и все Небесное воинство! Я не знал и предположить не мог иного ответа, как: «Так точно, товарищ генерал-полковник! Сердечно благодарю. Жду этой минуты полжизни. Доверие оправдаю. Танки полетят, как „Стрижи“! Как „Русские витязи“! Сейчас увидите!»
Ты ждал, ты с тоской смотрел на опадающие осенним ливнем листки календаря…
Сейчас или никогда!
Почему же Коренев молчит?
Вытянул шею вверх, глядя на возвышающегося над ним распорядителя судеб, в глазах, в спружиненности всей фигуры — собачья готовность исполнить любое повеление. Готов бежать, лететь, рвать на куски, а губы словно спаяны. Да онемел от счастья, что ли?!
И на тебе!
— Не вижу необходимости, товарищ командующий. Командир — офицер опытный и с поставленной задачей справится, — сказал, как выдохнул, и больше не дышал. Казалось, что он вытянулся еще больше, хотя уж куда там.
— Струсил? — другой мысли у меня не было. — Коренев струсил!»
Надо было видеть Дунаева, он стоял как оплеванный. Неудача полка на учениях, ясное дело, компрометирует бронетанковое управление округа.
Командующий выждал несколько секунд, махнул кистью опущенной руки, словно стряхнул с нее воду, повернулся и шагнул к башне, где снова показался в командирском люке Юрий Иванович.
— Ну что, командир, еще раз попробуем? Верните полк на исходную.
Командир продублировал приказ, и показалось, что танки очнулись то ли от сна, то ли от похмелья. Один за другим разворачивались и, сердито урча, поползли к подножию командной высотки.
Когда исходная была занята, командующий простым разговорным словом, даже с оттенком, как мне показалось, безнадежности, произнес, словно е2-е4:
— Противник прямо — вперед!
И танки пошли. Было видно, как они вздрагивают после выстрелов, и только через несколько секунд до нас доносился округлый удар грома.
— Первому батальону — противник слева! — голос командующего чуть окреп.
И батальон дружно замер, танки один за другим разворачивались на девяносто градусов и, вздрагивая при выстрелах пушек, шли громить огнем и попирать гусеницами невидимого противника.
— Второму батальону — противник сзади!
И танки снова, харкая выхлопом и скрежеща сталью гусениц по камням, развернулись и пошли, выплевывая из стволов огненные языки холостых выстрелов в сторону нашей высотки.
— Любят по начальству палить, — без улыбки произнес командующий. — Даю полку успех. — Сказал и спрыгнул с танка на землю.
Я не удержался и подошел к все еще стоявшему в оцепенении Кореневу.
— Дмитрий Александрович, как же так?..
Коренев прекрасно понял мой вопрос и тут же ответил, но не глядя на меня, словно разговаривал с кем-то, кого я не мог видеть:
— Вы думаете, я стану своего командира перед начальством говнять? Кто же я после этого буду?
Вон оно что! Это уже что-то из рыцарских времен! Впрочем, а кто такой танкист? Тот же вооруженный, закованный в броню мобильный воин…
Мне было что сказать Дмитрию Александровичу. Но заговорить сейчас было невозможно. Я видел перед собой человека, которому только что сообщили тяжкую новость, тягчайшую. Приговор? И этот приговор он только что вынес себе сам.
Ко мне подбежал полковник Дунаев:
— Вас к командующему!
Неужели под рукой у генерал-полковника не нашлось никого, кроме столь высокого ранга офицера, чтобы «сбегать» и позвать старшего лейтенанта запаса?
Дунаев в упор не видел стоявшего рядом со мной Коренева.
Похоже, что своим небольшим поручением командующий дал понять главнонспектирующему от бронетанковых войск, на какую работу с кадрами он пригоден. Если не можешь найти подходящую кандидатуру на замену оскандалившемуся командиру полка, то «сбегать и позвать» — работа как раз ему по плечу.
— С полком возвращаться дело долгое, давайте, Михаил Николаевич, ко мне в вертолет.
Ого! Генерал-полковник не терял времени даром, надо думать, за мою подсказку фамилии приказал узнать и напомнить ему еще и мое имя-отчество.
Через полчаса мы уже были в Алакуртти.
В ленинской комнате танкового полка для инспектирующей группы были расставлены двадцать кроватей, застеленных ослепительной белизны постельным бельем первого срока.
Не было здесь ни бильярда, ни гипсового бюста моего Владимира Ильича Ленина, с которым мы коротали здесь солнечные ночи. О былом напоминали лишь иллюстрированные повествования о детских и юношеских годах вождя, так и не убранные с простенков между окнами.
На следующий день, когда все собрались в Доме офицеров для разбора учений, я подошел к командиру полка.
— Поздравляю, Юрий Иванович…
— Благодарю, Михаил Николаевич, думаю — твердая «четверка»!
— Я вас поздравляю с начальником штаба, с Кореневым, с таким и в войну не пропадешь, — я был в полной уверенности, что командир понимает, о чем я говорю.
— Симпатичный у нас начштаба. Верно. А в чем дело?
— Так он же вас спас.
— Когда? Каким образом? — недоуменно спросил Юрий Иванович.
Неужели я должен объяснять?
Это Коренев понял, что командир запутался в радиосвязи и перешел на командование чуть не повзводно, отчего и началась неразбериха.
Это Коренев послал к нему Громова, в два счета упорядочившего связь.
Это Коренев отказался взять предложенное ему командующим управление полком.
Это Коренев, прекрасно понимая, что второго такого шанса у него уже никогда не будет, выпустил из рук перо Жар-птицы.
Все это почему-то осталось для полковника танковых войск Юрия Ивановича Малышева неизвестным.
И пускаться в таких случаях в объяснения — дело пустое.
XXVI
Ну что ж, осталось самое простое — сесть и написать сценарий.
Сел и написал.
Поскольку санкция на его написание из Москвы была получена, то моим ревнивым коллегам осталось обсуждать не сценарий, а меня, конечно. Впрочем, незримо тлевший торфяник вдруг вырывался неукротимым пламенем наружу.
Над редколлегиями, занимавшимися подготовкой сценариев в творческих объединениях. возвышалась главная редакция киностудии, сценариев не готовившая, но существовавшая в качестве пробирной палатки. Служители, облаченные доверием власти и, надо думать, тайными знаниями, исследовали содержание идеологического золота и художественной платины в предъявляемых им на контроль сценариях. Но главным образом указывали на неприемлемые и чужеродные советскому кинематографу и искусству в целом примеси «косвенного инакомыслия», «неуправляемых ассоциаций», «карманного кукишизма» и прочие непотребства, нет-нет да по чистой случайности и попадавшие в литературные сценарии.
Режиссерские, так называемые рабочие, сценарии Главная редакция, как правило, уже не обсуждала.
На худсовете в нашем творческом объединении сценарий был одобрен и принят к производству с рядом вполне толковых рекомендаций по уплотнению диалога, освобождению от необязательных подробностей, помогавших, как мне казалось, почувствовать реалии жизни заброшенного в тундру гарнизона.
Освобожденный от лишнего, стриженный, как новобранец, сценарий пошел на главную редакцию. И здесь не выдержали нервы у одной из коллег по редакторскому цеху. Сразу же, чтобы задать тон обсуждению, слово взяла Ф. Г.
О, от этой дамы, пользовавшейся непререкаемым авторитетом на «Ленфильме» и безраздельной хозяйки в своем объединении, ничего хорошего мне ждать не приходилось.
Да и как я мог вызвать доверие у Ф. Г. после памятной истории со сценарием и фильмом режиссера Сергея Микаэляна «Влюблен по собственному желанию»?
Микаэлян был режиссером объединения, где во главе сценарной коллегии была Ф. Г. Принес ей свою заявку, развернутое предложение сделать фильм об аутотренинге как могучем средстве мобилизации духовных и физических ресурсов человека. Заявка была решительно, категорически, безапелляционно отвергнута. Но режиссер верил в свой замысел и потому пришел со своим предложением к нам, к соседям. Я прочитал его программу будущего сценария, затея показалась мне перспективной: «Давайте делать комедию». Сначала режиссер не на шутку рассердился, побежал жаловаться к моему начальству, ему виделась драма и только драма, да и комедийного опыта у него не было. Начальство, то есть Дмитрий Миронович Молдавский, отправил режиссера обратно ко мне: «Кураев сказал делать комедию, вот идите и делайте». Мой главный редактор, литератор, специалист по фольклору, литературный критик, был уверен, что в кино я понимаю больше, чем он. Редкий случай в отношениях начальника и подчиненного.
Режиссерская профессия требует твердости, настойчивости, убежденности в своей правоте, добиться от собранного им или доставшегося ему коллектива умения играть по его нотам. Но и среди режиссеров Сергей Герасимович Микаэлян славился несгибаемым характером, неколебимостью в своих решениях. Стали разговаривать.
— Вы верите, — спрашиваю, — в чудодейственную силу аутотренинга?
— Верю, — говорит режиссер: я даже на лекции специально ходил.
— Прекрасно. Верьте. Но пусть герой ваш в этом чудодейственном способе преодоления жизни сомневается. Вы верите, а он — нет. Пусть верит его подруга. И вот так, шажок за шажком, двигаясь от сцены к сцене, в конечном счете все-таки удалось перевести замысел чуть ли не агитфильма в жанр иронической комедии. Узнав о том, что мы начали работу с Микаэляном, Ф. Г., встретив меня в студийном коридоре, грозно выговорила: «Не порть мне режиссера». Испорченный мной режиссер создал фильм, сразу же имевший необычайный успех в прокате, заслуживший международное признание и до сих пор радующий зрителей.
И надо же такому случиться, что я как-то пригласил в кино добрую знакомую, но не в Дом кино, а в кинотеатр где-то в Автово, как раз на «Влюблен по собственному желанию». Вечерний сеанс не из поздних, и вдруг на сцене перед экраном появляется Ф. Г. и начинает рассказывать, как создавался этот фильм, какие трудности пришлось преодолевать. Зрителям про трудности — самое интересное. Забыла только сказать, что она-то и была самой большой трудностью на пути этого фильма к зрителям. И мы встретились глазами. Я ни жестом, ни улыбкой не стал приветствовать товарища по работе, пришедшего чуть не на край города заработать свой четвертак от Бюро пропаганды советского киноискусства. И у нее, надо отдать должное, не дрогнул голос и не поднялась рука, чтобы поприветствовать старого знакомого. На следующий день мы встретились в студийном коридоре, поздоровались и о вчерашней встрече я, естественно, ни слова.
Но разве такое забывается?[6]
Итак, сценарий вынесли на обсуждение.
Ну что ж, дорогой, назвался груздем — получай свою порцию соли и полезай на вилку!
— Главный редактор Второго творческого объединения, представляя нам сценарий, настойчиво подчеркивал важность темы. — Здесь Ф. Г. вздохнула, давая понять, как же трудно повторять одно и то же, одно и то же. — У нас, видите ли, с 1955 года не было ни одного фильма о современной армии. Дима, хватит спекулировать важностью темы.
Дима — это Дмитрий Миронович Молдавский, глава редколлегии нашего объединения, член Союза писателей, автор полутора десятков книг, в том числе и большой монографии о Сергее Юткевиче «С Маяковским в театре и кино». И хотя «Дима» старше Ф. Г. лет на десять, но таким обращением дается понять, кто учитель, а кто ученик.
— Хватит прикрывать важностью темы худосочные, лишенные художественных достоинств сценарии, не обещающие зрителям ничего, кроме скуки. Зачем экранизировать эту то ли инструкцию, то ли наглядное пособие к Воинскому уставу? У нас студия художественных, а не военно-популярных фильмов! Вырезанные из фанеры офицеры, солдатики как из кукольного театра… Людей в этом сценарии нет. Какое это имеет отношение к искусству? Кто пойдет все это смотреть? Да никто по своей воле не пойдет. Будут солдат строем водить?.. — И все в таком духе.
А дальше уже как бы предложение поставить вопрос о профпригодности меня как редактора. Разбираюсь ли я в предмете, могу ли отличить качественный сценарий от некачественного, если предлагаю студии столь несовершенную работу? Что называется, вытерла ноги и указала дверь на выход… Вот так!
Но это для начала.
Следующим взял слово Я. Н., лет семь заведовавший литературной частью Ленинградского театра имени Ленинского комсомола, автор популярной пьесы «В двенадцать часов по ночам…» для Большого театра кукол и близкий друг самого Георгия Александровича Товстоногова.
— Я хочу поддержать Ф. Г., разговор у нас прежде всего об искусстве. Что такое искусство? Это прежде всего способ передачи душевного состояния человека, чувств от одного человека другому, от автора зрителю. Передача безличной информации, также от одного человека другому, — это дело науки. Закрывая прочитанный сценарий, я спрашиваю себя: какова духовная природа предложенного к обсуждению сценария? Надо вспомнить, что красота, категория непременная и основополагающая в искусстве, есть тождество идеи и реальности…
— Сегодня вы гегельянец? — не удержался профессор Консерватории, внештатно входивший в сценарную коллегию.
Не поднимая глаз на спросившего и выдержав небольшую паузу, друг Товстоногова продолжил:
— Искусство рождается тогда, когда реальность, представленная в произведении, обнаруживает свою идеальную сущность. В искусстве мир раскрывает себя более полно, чем в науке, он не расчленен, он един. И как только теряется истина объективного мира, тут же ее место занимает субъективность, нарциссизм, самомнение. Нам представлена социальная среда, армейская среда, четко структурированная, от рядового до большого командующего. Но в каждой живой личности, подчеркиваю — живой, есть такой индивидуальный остаток, который не подлежит социальной маркировке, это то личное, личностное, что может быть воспроизведено и осмыслено только в искусстве. Но где мы видим этот самый главный для художника остаток, знакомясь с этими майорами, подполковниками и лейтенантами, промелькнувшими перед нами? Драматургия. Построение сценария расфокусировано, я не знаю, за чем следить. Танки вроде бы грохочут, а драматургия аморфна. Персонажи этого сценария равны своей социальной функции, о чем уже совершенно справедливо сказала Ф. Г. Не сомневаюсь ни на минуту, что наш коллега Михаил Николаевич приложил максимум труда, вложил в эту работу все свои способности, стараясь создать достойное его таланта произведение. Каждый живой организм. взаимодействуя с окружающей средой, и плодоносит, и вырабатывает шлаки. Сценарный отдел — это такой же организм, своими средствами взаимодействующий с окружающей средой. Он и плодоносит и с неизбежностью вырабатывает также и шлаки. Сегодня, по моему представлению, плодоношение не состоялось.
Гаси свет, сливай воду! Шлаки…
Слово берет бросивший реплику про угаданного в предыдущей речи Гегеля профессор Ленинградской консерватории, куратор и редактор лучших на «Ленфильме» музыкальных фильмов: «Онегина», «Пиковой дамы», «Крепостной актрисы», и не только музыкальных, к примеру «Гамлета» или «Все остается людям». Звали его Исаак Давидович Гликман. Крупные черты лица, патрицианский профиль, статная фигура, хорошо поставленный голос, в пределах студийных интерьеров даже монументальность и постоянная при этом предрасположенность к игре, даже с поступающими в Консерваторию. Вопросы он мог задавать самые простые: «Скажите, мой будущий, надеюсь, друг, в какое учреждение вы поступаете учиться?» — «В Ленинградскую консерваторию». — «У нее есть имя?!» — «Да… Имени… Римского-Корсакова?» — «Превосходно, наш юный друг, превосходно. А как звали Римского-Корсакова?» И, если абитуриент медлил с ответом, предлагал: «Перед входом в Консерваторию стоит памятник, сходите, там имя-отчество написано». Юноша летел с третьего этажа сломя голову, и, взмыленный, возвращался с ответом на устах: «Николай Александрович…» — «Прекрасно. А даты жизни его не помните?» И несчастный снова летел вниз, чтобы прочитать злосчастные даты на пьедестале. Такие испытания Исаак Давидович устраивал только для тех, кто будет принят. Жестокость была чужда его сердцу. Студенты любили его безмерно.
— Только что говорила Ф. Г., я ее внимательно слушал. Держал ушки на макушке, как известный артиллерист у Лермонтова, — начал, глядя перед собой в пол, профессор Консерватории и друг Шостаковича с довоенных времен. — Когда о своем неприятии обсуждаемого сценария заговорил мой друг Я. Н., перед нашими глазами прошли тени Гегеля, Бердяева, Дидро… Не стану тревожить диссертационные темы о явленном и сущностном. Я читатель простой. Зритель доверчивый. Бесхитростный. Сохранивший, как полагаю, любопытство к разным сторонам жизни. Хотя что-то и повидал. И посмотрел. И послушал. Я видел, как близка драгоценная Ф. Г. нашим вооруженным силам. Как глубоко она знает офицеров и солдат. Знает Устав и что его иллюстрирует. У меня нет этих знаний, я не вооружен ими. Наш уважаемый Михайло Николаевич предстал передо мной в этой работе, в этом сценарии, в роли мага, факира. Он вдруг приподнял завесу, отделявшую меня от той жизни, которую я не знаю. Я воочию увидел наших сегодняшних воинов, солдат, офицеров и даже двух генералов. Я понимаю, Ф. Г. наскучила их среда, быть может, она видит их каждый день, для меня же, признаюсь, здесь почти все было внове. Тем, кто стрелял из танка, конечно, будет скучно смотреть, как волнуется, нервничает, путает команды молодой лейтенант. А я, увы, Ф. Г., в танке не ездил, и не стрелял, и едва ли уже поеду. Не знаю почему, но мне было интересно. Мне показался правдивым, хотя повторяю, я никогда не ездил в танке, диалог, вернее обмен репликами по ходу стрельбы, между молодым офицером и более опытным солдатом, управляющим танком. И в целом мне вещь показалась правдивой. Приоткрылась и гарнизонная жизнь, где у кого-то есть утюг, а у кого-то его нет, и, надо думать, купить негде… Замполит полка ходит покупать капусту, покупает много, по-видимому, для засолки на зиму, и еще множество подобных подробностей заставляют верить автору, нашему Михайле Николаевичу. Пьющие офицеры в литературе, в первую очередь, разумеется, в дореволюционной, — дело обычное. А в фильмах о современной жизни армии все «Жомини да Жомини, а об водке — ни полслова». А здесь молодой лейтенант-пьянчужка и его роман с гарнизонной красавицей не показались мне литературной выдумкой. Фанерные ли лица и фигуры у персонажей Михайлы Николаевича? Фанерные фигуры, как известно, удобны для упражнения в стрельбе и острой критики. Но фанерные фигуры, как я предполагаю, не обладают чертами индивидуальности, тем более чувством юмора, готовностью пойти на риск или, напротив, жить как бы двойной жизнью, лукавить. Выдумал автор этих своих героев или где-то увидел и списал — не знаю. Но мне было интересно познакомиться с интеллигентными военными. Оказывается, подросли уже и такие. И в первую очередь это главный герой, командир полка. По мне так фигура весьма симпатичная, живая. И с женой, и с маленькими дочками своими, и с приятелем-соперником, и с начальством он держит себя естественно, просто и, по моему разумению, умно. Я позволю себе усомниться в том, что командир, насколько я понимаю, дивизии, его начальник, вдруг осознал, что устарел и готов уступить место молодому и мыслящему в современных категориях офицеру. Что-то на моей памяти нет начальников, добровольно покидавших свои высокие посты. Но пример — достойный подражания, и примем это как литературную условность, «намек, добрым молодцам урок». Естественно задать вопрос: а кроме, так сказать, военной темы, армейской жизни, есть что-то, выходящее за рамки этой своеобразной профессии? Мне кажется есть. И если меня спросят, о чем нам рассказано, я бы сказал: о честном отношении к профессии. Много это или мало? Когда я вижу, сколько кругом людей непрофессиональных, людей не на своем месте, людей, не владеющих своим делом со знанием и ответственностью, то содержание сценария Михайлы Николаевича, хотя бы только в этой части, выходит далеко за ограждение территории танкового гарнизона. А вот сам Михайло Николаевич, по моему непросвещенному мнению, честно отнесся к созданию сценария, и сценарий получился не худой, и для меня, армейской жизни не знающего, интересный.
Так что на обсуждении мнения разделились. Полярные позиции обозначили защищающие искусство Ф. Г. и Я. Н. и профессор почти со стороны, защищавший сценарий и тем самым одновременно и меня от втаптывания в землю, асфальт, снег и в пол студийного туалета.
Из двенадцати участников обсуждения большинство поддержали предложение принять литературный сценарий, а рекомендованные поправки учесть уже на следующем этапе работы, в режиссерском сценарии.
Так сказать, «на ковре» Ф. Г. повергнуть меня на лопатки не удалось, только поваляла, вот и пришлось уже в коридоре преподнести на память хотя бы оплеуху. Но какую!
— Если бы я не была уверена в порядочности Димы, я бы решила, что он заинтересован в том, чтобы ты писал сценарии, — сказала и проплыла мимо, оставив меня с открытым ртом.
Что значит заинтересован? Это значит, как говорили в старину жившие разбоем казаки, делить дуван, делить награбленное?
Услышать такое — опять лесного клопа вместе с ягодой раскусить: не умрешь, но отплевываться будешь долго.
По существовавшим правилам сценарий необходимо было направить теперь уже в главную сценарно-редакционную коллегию Госкино СССР.
Здесь-то и началось на пути сценария к съемкам самое интересное и даже неожиданное. Да и путь оказался довольно долгим.
XXVII
Давно известно: чем выше сфера, тем строже надзор, чем ближе к практике, тем больше свободы. После тридцати лет работы в сценарной коллегии у меня нет нужды стирать свое имя в титрах хотя бы одного из сорока фильмов, вышедших на экран с моим участием.
Так уж повелось во все времена, что правительство, власть держит в руках те должности, с которых можно оказать наибольшее влияние на народ. Нижние же сферы можно представить своему разумению. Одно дело — учить, и совершенно иное — распоряжаться теми, кто учит, даже можно не знать того, чему подчиненные учат. Одно дело — творить, создавать, строить, иное — распоряжаться теми, кто творит, создает, строит. Разумеется, те, кто может приказывать, чувствуют себя более важными существами, чем те, кому они приказывают.
Высшее руководство не должно вступать в неравный брак с теми, кто внизу, даже необходимо держаться от них на почтительном расстоянии (расстояние, вызывающее почтение!), дабы авторитет не претерпел ущерба от вольных жестов и умствований тех, кому нечего терять, как было замечено, кроме своих цепей. Если человек знает свое дело, умеет работать, владеет пером, топором, кинокамерой или компьютером, кто ж у него это умение отнимет?
На киностудии каждый по мерке своей ответственности работал с оглядкой. Кто-то оглядывался заискивающе, а кто и с надеждой, с верой в победу! Однажды прямо на съемочной площадке немолодой режиссер, веривший в свою звезду и соскучившийся по славе, кричал: «На Ленинскую премию снимаем! На Ленинскую премию!..» Чаще все-таки вот так в голос не кричали, но, выбирая сценарий, думали и об этом. А когда никакой премии не давали, не то что Ленинской, носили по коридорам оскорбленное лицо всегда страдавшего за правду.
А еще непременным участником кинопроцесса был «внутренний милиционер» — так поименовал «цензора внутри нас» многоопытный и увенчанный всеми званиями и наградами кинорежиссер Иосиф Ефимович Хейфиц. И каким бы он ни был, этот «внутренний милиционер», строгим или снисходительным, дальновидным или близоруким, подкованным на две ноги эстетически или на все четыре идеологически, он не мог сравняться с теми судьями, что ждали нашу продукцию за стенами киностудии.
Откуда берется суд неправедный? Откуда вообще идет нарушение суда и правды? По большей части оттого, что над высоким судьей — а уж в нашем деле точно! — находится высший, а над ним еще и наивысший и потому, как судьба, непредсказуемый.
На «Ленфильме» сохранились предания о том, как в свое время оценили фильм «Чапаев» у себя на киностудии. Не было аплодисментов, не гремел марш «Радость победы», больше того, со вздохом и в ожидании шишек, которые посыплются на бренные головы из Москвы, отправили картину в столицу. Герой не может отличить Второй интернационал от Третьего, вот и погибает, да еще и по собственному недогляду. Его мудрый политический наставник в самый ответственный момент куда-то подевался. Мужики позволяют себе черт знает что говорить с экрана: «Белые приходят — грабят… Красные приходят — грабят…» Каппелевцы идут на пулеметы с пахитосками в зубах… Ничего себе кино! Думали, дадут взбучку, то бишь поправки, пощиплют, но как-нибудь сдать картину удастся. Рассчитывать на то, что «проскочит», не приходилось. Все новые фильмы смотрел Сталин вместе с членами Политбюро. Больше того. Известно, что до войны на стол Сталина без промедления клались письма даже не самых видных деятелей кино. Генсек следовал установке, записанной в директивных документах ВКП(б): «Кино — важнейшее средство массовой агитации». А за что это, позволительно спросить, агитирует фильм «Чапаев»?
Однажды у меня состоялся разговор с представителем Госкино, приехавшим на «Ленфильм», чтобы вдохновить нас на подвиг: «Где же ваш новый „Чапаев“?!» Я ему перечисляю все «криминальные» подробности образцового фильма и спрашиваю: «Вы сегодня такой сценарий пропустите?» Вдохновитель оказался человеком разумным, да и разговор был в узком кругу. Согласился: не пропустим.
И что же «Чапаев»?
Мало того что режиссеры возвращаются из Москвы орденоносцами, так еще и киностудию после множества переименований, только что ставшую наконец «Ленфильмом», тоже почтили орденом Ленина. А Главное управление кинематографии и его начальник тов. Б. З. Шумяцкий орденов не раздает. Шумяцкий только возит новые картины куда прикажут, в Кремль или на дачу, и выслушивает мнение первых зрителей.
И ведь не единственный случай, хотя по резонансу, конечно, несравнимый. В моей редакторской практике был фильм «Республика ШКИД». Худсовет нашего объединения принял картину хорошо, а вот худсовет при директоре киностудии, «верховный» в масштабе студии худсовет, был похож на панихиду. Главный редактор киностудии, пришедшая из самой принципиальной и самой правдивой газеты «Правда» с прямотой беспартийной (!) коммунистки так и сказала, подводя итог обсуждению: «Со всей прямотой мы должны признать поражение. Пусть едут в Москву. Соберем вместе наши поправки и поправки, которые, безусловно, даст Госкино. И будем решать, как двигаться дальше, как спасать картину».
А дальше-то двинулись к славе! И спасать никого не пришлось.
Увы, чаще все-таки было наоборот. Мы поздравляли друг друга с очередной или внеочередной победой, но приезжали из Москвы, получив, как выражался директор-корабел, «по ушам».
Как «внутренний милиционер» на самой нижней ступени творчества пытался предугадать, чем его слово, кадр, монтажный стык или голос за кадром отзовутся в сферах Госкино, так и сами эти сферы пытались угадать высшего над собой.
И заметивший и описавший эту прочную связь Екклесиаст не знал, да, пожалуй, и не мог знать, что превыше отдела ЦК, даже секретариата, есть самая наивысшая инстанция — «дача»! Если фильм посмотрели «на даче», от души посмеялись или душевно прослезились, то, считай, судьба фильма решена, что бы там ни говорили высокие судьи в иных кабинетах.
Жаловаться на трудности в работе не только из-за душегубов в инстанциях, но из-за изношенности техники, дурной кинопленки, отсутствия квалифицированных работников среднего звена, из-за убогого оснащения цехов, отсутствия нормальных условий для перезаписи, неистребимых кошек в пятом павильоне, живущих своей мяучьей жизнью и после сигнала «Тишина в павильоне!», куда ни кинь свой взгляд — все плохо, а кино, глядишь, и получалось отменное. Каждый год один-два, а то, чего доброго, и три (!) советских фильма выпадали в золотой фонд, и по сей день обеспечивающий безбедную жизнь новых счастливых хозяев этого фонда. Не перестаем удивляться: уже скоро сорок лет, как нет ни цензуры, ни грозных инстанций, выламывающих руки и залезающих с ногами в мозги, а в новогоднюю неделю по всем каналам ТВ идут и идут фильмы, снятые в аракчеевские времена нашего кинематографа.
XXVIII
Редактура на «Ленфильме» жила довольно дружно. Дружно отдавали должное студийному кафе, этому своеобразному клубу, где делались репутации. Дружно отмечали дни рождения. Дамы, которым явно не хватало общения на студии, даже учредили «девичники». Собирались раз в два-три месяца у кого-нибудь дома по общей договоренности. И неделю после таких встреч жили приятнейшими воспоминаниями, долетавшими до неучастниц этих вечеров лишь отраженным светом. Присутствие мужчин, естественно, не допускалось, хотя для Я. Н., человека, безусловно, обладавшего талантом приватного общения, человека, как говорится, светского, делалось исключение. Отдавая должное своему коллеге, мы никогда не позволяли близлежащей иронии в связи с его таким исключительным правом на сугубо женское общество.
Мне случилось почувствовать и оценить дружество моих коллег, когда попал в тяжелую автомобильную аварию, выбившую меня на два месяца из привычной жизни. Такого внимания к своей персоне и сочувствия впредь мне уже не увидеть. Чужие несчастья, как известно, возвышают души человеческие. Ни к чему не обязывающее сочувствие, а подчас и скорбь говорят об отзывчивости наших сердец и позволяют как бы издали, как бы чуть со стороны видеть себя в самых лучших красках. Иное дело, когда приходится видеть в чужих руках миску, полную счастья чуть ли не до краев.
Об этом приходится говорить, потому что я вдруг заметил, почувствовал нутром и кожей мундирную отчужденность моих коллег.
Как говорится, в одно прекрасное утро, придя на работу не с утра, а почему-то в этот день часов в двенадцать, вместо неспешных приветствий, вместо разговоров о том о сем коллеги быстро, суховато, мимо, мимо. Наверное, так должен чувствовать себя человек, которого вчера похоронили, а он умудрился опять появиться на работе. Никто, естественно, всерьез его воспринимать не будет.
Все разрешилось довольно быстро.
— Пришло заключение по вашему сценарию, — на ходу сказала моя соседка по кабинету Хейли. Своей подчеркнутой озабоченностью чем-то чрезвычайно важным она заранее отгораживалась от моих расспросов. Она была на ногах, которые считала едва ли не самыми красивыми на киностудии. Ноги действительно были длинными и костистыми, и в походке было что-то верблюжье — красиво, конечно, но не на всякий вкус. Она даже не села за стол и готова была в любую минуту исчезнуть из кабинета, как вестник в античной трагедии.
— Наконец-то сподобились, что-то долго они тянули с этим заключением. А где бумага?
— Не знаю. Наверное, у Димы. — И, не поднимая глаз, за дверь.
— Читай! — Дмитрий Миронович положил передо мной текст в пять строк на бланке главной сценарной коллегии Госкино СССР.
Читать особенно было нечего. На основании заключения, полученного из Министерства обороны СССР, «не считаем возможным включить сценарий М. Кураева „Строгая мужская жизнь“ в производственный план киностудии «Ленфильм». Заключение Министерства обороны СССР прилагаем. Подпись. Печать».
Военные были столь же немногословны: сценарий рассмотрели и не считаем возможным рекомендовать его к съемкам. И подпись: «Начальник Управления боевой подготовки бронетанковых войск генерал-лейтенант Дьяконов».
После моего общения с командующим Ленинградским военным округом, после его поддержки моей командировки в полк, после приглашения на армейские учения никак не ожидал со стороны военных этакого сюрприза. Москва не раз, естественно, отклоняла наши сценарии, что-то в конце концов удавалось отстоять, реанимировать, а что-то убивали наповал. К примеру, я был редактором сценария «Назначение», написанного великолепным драматургом и необыкновенным человеком Александром Моисеевичем Володиным. Заключение это помню дословно, поскольку слов было тоже совсем мало: «Рассмотрели и не считаем возможным включить в производственный план, как не несущий в себе элементов новизны». И первый раз, да, пожалуй, и единственный, я увидел, как Володин взорвался: «Ах, им нужно новизны! Хорошо! Я напишу о том, что на выборах должен быть выбор! О том, что система должна быть многопартийной! О том, что власть должна принадлежать народу. А не партии! Хотите новизны? Пожалуйста! Будет вам новизна!»
Когда Москва заворачивала сценарии, которые я вел как редактор, разумеется, было неприятно, неловко перед автором, который трудился верой и правдой, но то, что на казенном языке именовалось «сценарный брак», считалось неизбежным в нашей работе, и даже деньги закладывались в смету студии на этот «брак». Но со мной другая история. Я не имел права на «брак», иначе все, кто ставил под сомнение мое право на вторую профессию, были тысячу раз правы.
Вот и меня два листка по пять строчек ошпарили до костей. Из Госкино — обухом по голове, из Министерства обороны — под дых. А еще это был удар по нашему объединению, по главному редактору в первую очередь. Не случайно, надо думать, поддерживал мою затею и наш художественный руководитель народный артист СССР Александр Гаврилович Иванов. Солдат Первой мировой, ходивший в 1916-м в штыковые атаки, знал о войне не понаслышке. Фильмы «На границе», «Подводная лодка „Т-9“» и, конечно, едва ли не первые честные фильмы о войне «Звезда» по Э. Казакевичу и «Солдаты» по В. Некрасову имели нелегкую судьбу. Человек сдержанный, «весь в себе», не скажет ни слова в упрек. Так легче ли от этого?
— Все. Забыли. Иди работай.
Что еще мог сказать добрейший Дмитрий Миронович, понимавший, что ему после этой министерской оплеухи предстоит выслушать на студии и от осчастливленных коллег, и от начальства?
Если после знакомства с заключением я чувствовал себя ошпаренным, то из кабинета главного редактора я вышел в студийный коридор словно из банной парилки, голым. Так случается видеть себя во сне среди людей совершенно беззащитно обнаженным. И если окружающие этого не замечают, так разве что из равнодушия, отсутствия к тебе интереса и едва ли из деликатности.
Первым делом я позвонил в Москву Сметанину. Так и так, дело — швах. Я понимал, что хотя он и главный редактор журнала «Военные знания», но полковничьих погон и веса досаафовского журнала маловато для сопротивления Управлению боевой подготовки бронетанковых войск.
— Александр Иванович, вы этого Дьяконова из министерства, случаем, не знаете?
— Это, дорогой мой, от меня далеко. Где он и где я? Вы что, поговорить с ним хотите? Образно говоря, Михаил вы мой дорогой Николаевич, безнадежное дело.
— И все-таки у меня к вам просьба. Можете найти и дать мне его телефон? Желательно — прямой.
— Найти попробую, да толку-то что, голубчик мой. Они ж с такой нагрузкой работают, что он через два дня и не вспомнит про ваш сценарий.
Тем не менее через неделю у меня был московский служебный телефон генерал-лейтенанта Дьяконова.
Звоню с каким-то тупым отчаянием. Как говорится, все понятно, но могу же я по крайней мере знать, почему это их высокопревосходительство не могут, видите ли, рекомендовать к производству.
— Дьяконов слушает.
Назвал себя, для важности добавил:
— Звоню с «Ленфильма», вы дали отрицательный отзыв на мой сценарий, хочу знать, какие у вас к нему претензии.
— У меня сорок шесть претензий! Ровно сорок шесть…
— Хочу знать все сорок шесть.
— Приезжай.
— Когда?
— Да хоть завтра.
— Во сколько? И адрес.
— Пиши. Или запомнишь?
— Пишу.
— В десять ноль-ноль можешь быть?
— Так точно! — Я бы еще и шпорами брякнул, при работе на военную тему — вещь необходимая. Кто носил шпоры, знает: шпорами можно вызвонить и благодарность, и преданность, и готовность разбиться лепешку, и любовь, а можно даже и тихонечко возроптать!
Почему-то это согласие хотя бы встретиться вселило в меня ту воробьиную отвагу, о которой так замечательно рассказал Тургенев. И чем я хуже того воробья, что на глазах кружившего над ним ястреба «прыгал бойко, забавно и самонадеянно»? Может быть, я и воробья этого запомнил, потому что у отца была любимая присказка: «Мы еще повоюем, черт возьми!»
Москва не за горами. «Стрела» приходит 8:25. Метро «Арбатская» — 9:15.
День был летним и солнечным. Москва смотрелась бодро. Даже весело. «Пешим по-танковому!» — на улицу Фрунзе. 6-й подъезд. 9:32. Бюро пропусков — 9:35. Солдат за стеклом, надо думать, был пуленепробиваемым: прежде чем развернуть мой паспорт, как-то уж очень долго, как мне показалось, смотрел на меня, словно ждал, что я откажусь от визита в святая святых наших Вооруженных сил. Я не передумал. Смотрел не моргая. Сержант чуть качнул головой, явно не одобряя решения начальников пустить меня в Генеральный штаб. Пропуск все-таки выписал. 5-й этаж. 9:52. Красная ковровая дорожка, как орденская лента, пролегла по коридору метров на сто. Кабинет 576. Почему-то казалось, что опоздай на минуту — и дело кончено. 10:00. Стучусь. Вхожу.
За столом генерал-лейтенант, лицо сухое, жесткое, щеки впалые, стрижка ежиком. Ему бы френч с накладными карманами, глядишь, и Керенского мог бы сыграть. Рост? Когда сидит человек, точно не угадаешь, но похоже, что выше среднего. Тело без склонности к полноте в облегающем мундире, что называется, поджарый. Герой Советского Союза.
— Добрый день, Антон Степанович…
— Кино? — уточнил генерал, словно к нему разные штатские по утрам вот так частенько заходят, и сразу не поймешь, из торговли или из вторсырья.
— Кино, — подтвердил я и, сам того не ожидая, бухнул:
— «Звезда» за танки?
— Артиллерия. Август, сорок четвертый год. — Генерал скосил глаза на левую сторону мундира, словно там было написано, за что и в каком году «Звезда» получена. — И что ты от меня хочешь?
— Хочу знать все ваши сорок шесть претензий к сценарию.
— Да ради бога! Только я тебе сразу скажу, снимать кино по этому сценарию нельзя.
— Это я знаю. А приехал, чтобы узнать почему».
— Хорошо. — Генерал достал из ящика стола отпечатанный на машинке и переплетенный сценарий. — У меня все помечено. Давай бери стул, садись рядом. Нет, давай я лучше сюда перейду, — и он перешел к столу для совещаний.
Я достал свой сценарий, авторучку и сел рядом.
— Ну что ты херню пишешь? Командир полка едет за врачом, вторая страница, дочка вроде там у него заболела.
— Где херня? — спрашиваю, принимая доверительную интонацию разговора.
— Ты приказ шестьсот двадцать семь знаешь? Приказ министра обороны СССР?! Запрещено командирам полков садиться за руль. Запрещено!
— А мой командир полка ездил сам за врачом.
— Ну и жопу твоему командиру надрать. Приказы издаются для исполнения, а не читки на полковых собраниях!
— А почему, собственно, вне службы не может командир сесть за руль своего уазика, домашняя поездка…
— А потому что бьются. Бьются!
— С какой стати?
— А ты не знаешь? Пьют и бьются. Пьют! Сколько мы командиров потеряли!
— Хорошо. Посажу за руль солдатика. Но он у меня все равно в олимпийке поедет, не в форме…
— Да хоть в халате! Только чтоб не за рулем.
Идем дальше.
Здесь, оказывается, у меня лейтенант обращается не по форме. Здесь зампотех помпотехом назван, а никаких помпотехов с сорокового года уже нет. Кто-то у меня в веселую минутку спел: «Как известно, для потехи существуют помпотехи». Хорошо. Будет петь «зампотехи».
Идем дальше.
— Ты видел, как командующего встречают? Можешь сделать по-человечески?
— Могу, — сказал я, — но не буду.
— Не будешь? Почему? — начальнику Управления боевой подготовки бронетанковых войск Советского Союза нечасто в своем кабинете, да еще и от пришельцев из дальних мест тем более доводилось слышать: «Не буду!»
— Мне нужно, чтобы командующий как снег на голову. А если встреча, то все подмазали, все подтерли… Ему же картинку подготовят.
— А вот это у тебя верно. Вот это верно! Врут, врут в армии! Глаза замазывают! Прилетишь — сапоги в липе вязнут!
— Все, — сказал я, — будет кино.
— Это как же? — вдруг простодушно спросил генерал.
— Да так, товарищ генерал-лейтенант Антон Степанович! Если мы с вами в главном сходимся, так что ж, о мелочах, о херне, как вы выразились, не договоримся? О чем фильм? О вранье. О том, как глаза начальству замыливают. Сделаем картину?
— Ну, смотри…
Я подумал: уж не напугал ли я человека, ну как на попятный пойдет? Вперед! Вперед!
— Пошли дальше.
— Опять у тебя херня. Страница сорок седьмая.
— А здесь-то что?
— Да вот, перед учениями твой комполка со своим приятелем из штаба округа разговаривает.
— Ну, разговаривают…
— Костер убери!
— А чего это убирать? Ночь хотя и белая, а холодная. И не костер — так, костерок. Руки погреть. Мне же надо, чтобы актеры были чем-то заняты. Это же не радиопьеса. От дыма поморщился, сучков подбросил… Это же кино…
— Я тебе сказал — убери костер!
Нет, если мы уже до сорок седьмой дошли, если мы уже двадцать восемь вопросов сняли, если решили фильм о вранье делать, можно и упереться.
— Костер не уберу.
— Уберешь. — И вдруг совсем другим голосом: — Я тебя лично прошу, убери костер.
— Ну. если лично, то другой разговор. В чем дело? — Я тоже человек, сердце не каменное, почему бы не откликнуться на личную просьбу генерала из Генерального штаба и тем более настоящего фронтового Героя Советского Союза.
— Да если я где костер вижу, если рядом воды нет, зассу! Мне из-за костра на полгода кандидатский стаж в партию задержали! Сорок четвертый. Мы на Сандомирский плацдарм с армией Жадова выскочили. Я со своей батареей четыре танковых атаки отбил. Половину батареи потерял. К Герою представили. Сентябрь. У меня кандидатский заканчивается. В дивизионе партсобрание. Мой прием. Поднимается гнида из боепитания, капитан Шульгин: «У товарища Дьяконова в расположении батареи позапрошлой ночью замечен костер…» И все! Все! Принимать рано. Продлить кандидатский стаж на полгода. Да, может, меня за эти полгода… Вот так. А ты говоришь — костер…
— Убираю, исключительно для вас.
Это до какой же степени воробей расхрабрился, сидя бок о бок с орлом!
Придет время, и меня вот так же «лично» попросит зам. главного редактора «Нового мира» убрать из моей повести частушку про Ленина. Я ему журнал принес 1922 года издания, где эта частушка была напечатана еще при живом и здоровом Владимире Ильиче Ленине. Крыть нечем. Остается одно: «Я вас лично прошу…» С одной стороны, надо уважать чувства верующих, а с другой стороны, подумал: не следует дебютанту в почтенном журнале наступать старослужащим, как говорится, на мозоли.
Из Министерства обороны СССР я вышел, не чуя под собой ног.
Сорок шесть поправок? Чушь! На полдня работы.
Теперь надо катить в Госкино. Доложить. По рекомендации, полученной в Министерстве обороны, сценарий будет доработан! Разрешите ослабить ногу? Сценарий «Строгая мужская жизнь» будет представлен в Госкино в новой редакции, согласованной с Главным управлением подготовки бронетанковых войск Министерства обороны СССР.
На улице ловлю такси. «В Госкино! Малый Гнездниковский…»
Водитель нет-нет и поглядывал на меня, наконец не удержался и сказал:
— Я же вас знаю… Да вас все знают… Вот фамилию забыл… Вы же из кино?
Наверное, в эти минуты я был похож на Смоктуновского, Баталова и Бориса Андреева одновременно. Скромно и чуть устало признался:
— Из кино… Из кино…
Нет, я был «не из кино», подымай выше! Я был из Министерства обороны.
«Ребята, не Управление ли бронетанковых войск за нами?!»
В Госкино зашел к куратору «Ленфильма» от сценарной коллегии Госкино покладистому вгиковцу Косте Ахтырскому. Речь у него торопливая и чуть сбивчивая, но по большей части безвредная. Доложил о своем визите к генералу, «зарубившему» сценарий.
— Хорошо, поправьте и присылайте, вернемся к нему еще раз.
Что еще мог сказать Костя, то есть Константин Павлович, конечно?
В тот же день первым же поездом отправился домой.
Только в вагоне, когда поезд тронулся, увидел все словно с птичьего полета.
Это какое же везенье, что сценарий попал не в Политуправление, а к танкистам! Легко догадаться, как бы встретили армейские политработники большого полета сценарий о вранье в давно уже невоюющей армии. Там не было бы ни сорока, ни двадцати поправок, там было бы только одно: «Где это вы такое видели? Не позволим чернить нашу армию…» И все, и никаких поправок. Да и генерал попался настоящий, не в штабных коридорах лампасы на штаны выслуживший. Не сказал, а ведь он с «Королевскими тиграми» бился, именно этими мастодонтами нас с Сандомирского плацдарма сбросить в Вислу пытались. А Антон Степанович со своими 76-миллиметровыми ЗИС-3 выстоял против все-таки жутких 88-миллиметровых орудий «Тигров»…
…Гора с плеч. Теперь я не буду ходить голым по студийным коридорам. Представляю, как обрадуется Молдавский. Александр Гаврилович чувств наружу не выплескивает, скажет что-нибудь вроде того: «С поправками согласны? Ну и поработайте». В лучшем случае скажет, что правильно сделал, съездив в Москву. Так что, дорогие мои коллеги, похороны временно откладываются. Ваши траурно-радостные речи можно отложить до лучших времен!
ХIX
Но «лучшие времена» наступили довольно скоро.
Дня через два-три после моего возвращения из Москвы не меньше чем трое из моих коллег со стерильной деловитостью, непременно на ходу, бросали:
— Кстати, вас директор вызывает…
— Что ему надо?
В ответ пожатие плечами в различных вариациях: дескать, ваши дела нам неизвестны, да и не очень интересны.
Директор «Ленфильма» был из новых. У секретаря Василеостровского района товарища Виктора Блинова двое преподавателей из Университета не вернулись из загранкомандировки: нет, не погибли в схватке с империалистами, что называется, сбежали. Пятно на Университете, пятно на Васильевском острове, где Университет расположен, пятно на городе и его партийной организации. Кто подписывает, кто утверждает характеристики и рекомендации для поездки за границу? Райком. А кто секретарь райкома? Блинов. На Васильевском острове судостроительная промышленность была одной из ведущих, если не самой ведущей, и назначение бывшего корабела Блинова в первые секретари, по сути, хозяином района, было понятно. Также понятно было распорядителям судеб, что допустивший непростительный промах, проявивший политическую близорукость секретарь больше секретарствовать не может. А куда его девать? Как раскидывают свои гадательные карты кадровики в Смольном, нам знать не дано. Но карта легла так, что выпало бывшему корабелу, бывшему вожаку василеостровских коммунистов собирать вещи и, покидая навсегда партийную колею, безвозвратно ехать на сторону, на Петроградскую сторону на киностудию «Ленфильм», естественно, директором. Обидно? Еще бы! На «Ленфильме» у директора не было даже вертушки, как назывались телефоны спецсвязи смольнинской АТС. Каждый легко представит, что должен чувствовать человек, получивший после полумиллионного района фабричонку на две с половиной тысячи душ.
Осваивая новое дело, директор не пренебрегал и самообразованием. В студийной библиотеке, где мне было доверено самому вписывать в свой формуляр взятые книги, я заглянул в формуляр директора и увидел единственную книгу: «Введение в эстетику» Ю. Борева. Надо думать, теория давалась не так-то просто, потому что года через три мне снова подвернулся директорский формуляр и «Введение в эстетику» осталось единственной книгой, востребованной в первый день, судя по дате, знакомства с киностудией. Чужаков, как принято, встречают с настороженностью. Завел товарищ Блинов вместо прежней светленькой директорской «Волги» черную «Чайку», ее тут же окрестили «блиновозом».
При прежнем директоре с утра, как правило, вход в директорский кабинет был свободный. На полчаса, на сорок минут это был утренний клуб непринужденно общавшихся командиров среднего звена, и не без робости, хотя и беспрепятственно приходили с личным даже из звеньев нижних.
В кабинет товарища Блинова, бывшего партийного вожака, попасть вот так вот запросто, как к бывшему трамовцу Илье Николаевичу, было невозможно. Естественно, директорский кабинет тут же окрестили «блиндажом». Откуда только берутся эти злые языки?
Прихожу в кабинет Блинова.
— Давай ты это кончай, — с порога объявил Виктор Викторович. — Слышишь? Кончай! Ко мне коллеги твои ходят… Журавин вчера приходил…
Да, это серьезно. Для вразумления меня и прекращения моей сценарной деятельности коллеги в свое время делегировали Хейли. Для визита к директору рядового редактора мало. А Журавин как-никак уже трех главных редакторов на студии пересидел в качестве бессменного заместителя. Очень для подобных миссий удобная фигура. С одной стороны, общественность, а с другой — вроде как начальство, у которого недостает своей власти поставить невесть что о себе думающего сотрудника на его единственное, судьбой предназначенное место. Едва ли фамилия ходатая была названа случайно. Фамилии доносчиков — величайшая партийная тайна, и уж кому-кому это не знать, как потерявшему доверие партработнику. Зачем он это сказал? Хотел укрепиться голосом масс? А в сущности, какая разница, кто пришел, что сказал: главное, коллеги были услышаны и поняты правильно.
— Чем ты там занимаешься?
— Не понял, Виктор Викторович, с чем к вам мои коллеги ходят?
— Ты вот это… со сценариями, что ты пишешь, это ты кончай. Все! Точка.
Нос у директора был слегка плоский и чуть длиннее нормы, что должны ценить дамы. Надо думать, когда он обеими руками держал штурвал корабля или райкома, носовым платком пользоваться было не с руки, вот и вошло в привычку дергать по необходимости губами и ртом на сторону, от чего нос, форштевень, или, образно говоря, бушприт лица, со временем приобрел крен чуть вправо.
— Я пишу с разрешения Госкино и…
— Ты слышал, что я сказал? Чем ты сейчас занят?
— Одна картина в производстве. Одна в режиссерском сценарии… Шесть договоров в портфеле…
— Вот бери этот свой портфель и иди работать. Все! Понял? Закрыли тему!
Были же люди и отзывчивые, готовые прийти на помощь, помогали новому директору и гласно и заочно, кто как умел. Помогли и со мной разобраться.
Ну что тут скажешь? Да и надо ли говорить, если за сто тридцать лет до тебя уже было сказано: «…Его честили так и сяк. Врагов имеет в мире всяк, Но от друзей спаси нас, боже! Уж эти мне друзья, друзья! Об них недаром вспомнил я».
XXX
Трудно вспомнить, сколько прошло времени после того, как в кабинете директора киностудии прозвучали слова, похожие разве что на удары по крышке гроба, куда усилиями многих был наконец уложен то ли еще не вполне родившийся, то ли не до конца убитый сценарий.
Ни панихиды, ни сочувственных речей не было.
Прошло с полгода, не меньше, и снова приглашение в кабинет директора.
Трижды, если не четырежды донесенное до меня коллегами сообщение о необходимости явиться к директору на этот раз было не памятно холодным, а скорее даже сочувственным. Проучили — и ладно. Вроде бы человек все понял, а крови моей никто не жаждал. Разве что один-двое, как я предполагал, не больше.
Едва вошел в кабинет, как из директора вырвалось:
— Что там у тебя со сценарием?
— С каким? — спросил я, поскольку в работе на разных стадиях вызревания в моей редакторской грядке было штук шесть-семь сценариев.
— Ладно тебе, — сказал директор, не предлагая сесть, но предполагая все-таки, что я, разумеется, в курсе дела и, может быть, знаю даже больше, чем он. — Не валяй дурака, знаешь, о чем я говорю. Ну, этот твой… про военных. Что с ним?
— А ничего. Вы велели прекратить, я и прекратил.
— Ну, брось, брось, что ты в бутылку лезешь? Москва сценарий требует.
Ах, вон оно что! Впору было сесть на стул и положить ноги на стол директора. Но эта счастливая мысль пришла в голову много позже. Эх, был бы сочинителем прикольных историй, не моргнув глазом бы написал, как при моем появлении директор вскочил, подбежал и попросил разрешения вычистить мне ботинки лично. Но наш директор был руководитель опытный и понимал, что есть ситуации, когда только хамский тон позволяет сохранить лицо.
Сначала я действительно ничего не понял, но сообразил довольно быстро. Едва ли сам чуткий нос корабела поймал ветер: скорее все-таки по этому носу кто-то щелкнул и, ясное дело, из Москвы.
— В каком виде сейчас сценарий?
— В пыльном, Виктор Викторович, после нашего разговора я его и в руках не держал.
— Хорошо. Сколько тебе времени надо, чтобы сделать там… ну чтобы в Москву послать?
Ах, вон оно что!
— Трудно сказать. Знаете, когда от работы отошел, возвращаться в тему…
— Куда ты там на хер отошел! Говори, сколько тебе нужно времени?
Кому-то может показаться, что директор разговаривал со мной грубо. Ничего подобного. Если молодому режиссеру он мог запросто сказать: «Иди и мотай сопли на уши», — то разговор со мной был в понимании моего собеседника деловым, мужским, почти светским.
— Недели две-три мне нужно…
— Какие три?! Месяц еще скажи!
— Неделя, чтобы в материал вернуться, найти решения…
Хорошо было бы достать трубку, неторопливо набить ее табаком, раскурить и пройтись по кабинету туда-сюда, задумчиво попыхивая дымком. Но трубки у меня не было.
Трубка была у режиссера Ильи Авербаха, многофункциональный аксессуар импозантности, с одной стороны, и средство публичного пребывания в одиночестве — с другой. Человек, на людях набивающий трубку, приминающий пальцем табак, раскуривающий, да еще не с первой спички, попыхивающий, словно на пробу, первым дымком, — это вам не сигаретно-папиросочный куритель, нет, это лицо значительное, ясно сознающее, что присутствующие при трубочном ритуале людишки будут ждать, понимая, что у человека есть право… Что ни говори, трубка в умелых руках может и с маршальским жезлом поспорить.
— Да, Виктор Викторович, две недели, три недели, в любом случае я на это время по существующим правилам снимаюсь с зарплаты…
— Не о том говоришь… — с досадой на тупость собеседника оборвал директор.
— Журавины не только к вам дорогу знают, но и в КРУ. Настучат, что сотрудник в рабочее время занимается личными делами, вы ж этого не хотите? И я не хочу давать повод…
— Никаких трех недель!
— Да только на перепечатку, считай, неделя уйдет.
В начале 1970-х вся сценарная продукция исполнялась на пишущих машинках. Исключение делалось только для режиссерских рабочих сценариев, эти печатались в студийной типографии после благословения цензуры тиражом сто пятьдесят экземпляров для съемочной группы и актеров.
— Ты неси, что там сделаешь, отдам в наше машбюро, там за день нашлепают.
— Перепечатают? Хорошо. А обсуждение? Редсовет объединения, потом главная редакция…
Было видно по ерзанью в кресле и по то и дело сжимавшимся губам, как тоскует душа по соленому морскому слову, как клокочут в корабеле, подступают к горлу заветные слова, уже готовые вырваться наружу… Впрочем, без умения властвовать собой он едва ли достиг бы районного секретарства в Ленинграде. Кстати, одним из первых директоров нашей киностудии, тогда еще «Севзапкино», был матрос с «Авроры». Интересно, как клёшник объяснялся с творцами в своем кабинете?
— Какой на хер редсовет, какая главная редакция?! Я тебе и редсовет и редакция! Иди и работай, сколько надо, и не тяни.
— Две недели за свой счет, — напомнил я.
— На! Пиши! — директор ордена Ленина киностудии «Ленфильм» товарищ Блинов В. В. лично протянул мне лист чистой бумаги и заграничную шариковую ручку, подарок от киногруппы фильма «Попутного ветра, „Синяя птица“», снимавшегося в Югославии. Вот так в советское время подкупали начальство!
И я написал: «Прошу предоставить две недели для творческой работы». Применительно к своим занятиям стараюсь обходиться без этого замыленного, засаленного, залапанного словца. Возвышенные души именовали на студии даже коридор «творческим», не говоря о «творческом» буфете, но здесь куда деваться — надо зафиксировать: дескать, не по уходу за больным ребенком или еще какой житейской надобности ухожу, теряя в зарплате и премиальных, на две недели.
— Давай сюда, — директор прочитал, дернул на сторону своим плоским носом и начертал резолюцию: «В приказ».
Поворот фордевинд! Поворот — курс по ветру! При этом повороте нос судна выравнивают в сторону, откуда ветер дует (знать бы, откуда он подул!), а потом мгновенно парус перебрасывается на противоположный борт, и летящий гик собьет за борт чуть зазевавшегося морехода. Считается, что технически поворот оверштаг выполнить проще, чем поворот через фордевинд, но тут, похоже, директору надо было менять галс с такой поспешностью, что на спокойные действия, как и на редсоветы-худсоветы, времени не оставили.
Вот так! Броня крепка, и танки наши шустры!..
А наши люди?
XXXI
А наши люди?
В главной сценарной коллегии Госкино чаще, чем в других подразделениях, проходило обновление состава. Наш куратор Костя Ахтырский пошел руководить сценарной коллегией на Киностудию им. Горького, а на его место, уж неведомо с чьей подсказки, пригласили, поручив ей курировать как раз «Ленфильм», известную в документальном кино и малоизвестную нам Джемму Сергеевну Фирсову. Куратор. Если из латыни, то «попечитель, заботливый опекун». Да уж больно рядом, впритык — кураре, что на карибском наречии означает «смертоносный яд». Так что у наших попечителей была возможность выбора корня в понимании своей миссии.
Первое появление на «Ленфильме» молодой, высоченной, эффектной женщины с большими карими бесовскими глазами с поднятыми уголками вразлет вызвало в женском обществе необычайное оживление. Облегающее платье. Сумка через плечо. Почти гротескно смотрелась она у нашей главной редактрисы студии, женщины немолодой и небольшого росточка даже по женским меркам, одетой со строгой элегантностью партийных функционерок.
С первого взгляда она мне сразу не понравилась, даже трудно объяснить, в чем дело. Если деревенским полагалось не любить городских, если ленинградцам полагалось недолюбливать Москву, то за этими предрассудками была целая история. А здесь-то что? Молодая женщина. Эффектная. Женская стать с некоторой чрезмерностью? Не в моем вкусе? Но женщин не в моем вкусе гораздо больше, чем вызывающих в душе отклик. Здесь другое. Я, наблюдая за ней на первом совещании, пытался отыскать что-то такое, что могло бы стать опорой и объяснением не то что неприязни — к тому не было причин, об этом речи нет, — но какого-то странного подспудного чувства отчуждения, что ли… Может быть, настораживала как раз ее непохожесть на чиновных дам, от тех мы ничего хорошего не ждали, но они были привычны, а что ждать от этой красавицы-ведьмы?
Кстати, она как раз сыграла ведьму в фильме Ильенко «Вечер накануне Ивана Купала».
Она знала, что ее непременно разглядывают во всяком новом собрании, и поэтому просто не замечала этих разглядываний. Или делала вид, что не замечает. И получалось это у нее вполне правдоподобно. Мы были почти ровесниками, она немного старше, так что мысль о том, что я никогда бы не смог поцеловать эти губы, стала для меня опорой в объяснении непонятной предотчужденности. Лицо красивое, но губы… верхняя узкая, нижняя чуть вывернутая… Ну и что? Нет, здесь была не работа сознания и не эстетика, а та, природой заложенная реакция организма, позволяющая, если ей довериться, различать — твое или не твое. Не мое — и баста!
А это — ее:
Не дай мне Бог, почувствовав успех,
Признать в себе хоть в чем-то совершенство.
Не допусти, чтоб на устах у всех
Мое звучало превосходство и главенство. <…>
Не дай мне Бог все в жизни получить,
Пресыщенной на пир друзей явиться.
Это из ее венка сонетов. Кто же знал! Оказывается, она не только отмеченный высокими наградами режиссер, хорошая актриса, игрок и основатель Федерации женского хоккея на траве, так еще и стихи писала. Вот такая появилась служащая в главной сценарной коллегии Госкино СССР.
При первом знакомстве ни ко мне вопросов у московской гостьи не было, ни у меня к ней. Джемма Сергеевна попросила дать ей еще не завершенные сценарии из тех, что мы считаем «на подходе», перспективными. Увезла с собой десяток папок. В добрый час!
Придет время, и мы станем друзьями и с ней, и с ее удивительным мужем, Нестором документального кино Владиславом Микошей, но это уже после того, как я уйду со студии.
Случилось так, что мой сценарий «Строгая мужская жизнь» достался Джемме Фирсовой в наследство вместе с кабинетом и столом Кости Ахтырского. Оттуда и пришел запрос: как идет над ним работа?
Реанимация! Воскрешение Лазаря! Сценарий нужно было подготовить «для Москвы», как предначертал директор «Ленфильма».
Экземпляр с пометками, к счастью, сохранился. При моем ведении «бумажного хозяйства», можно сказать, повезло. На замену за рулем подполковника на солдата, на замену «помпотеха» «зампотехом», погашение костра по личной просьбе генерал-лейтенанта, в прошлом только старшего лейтенанта, бившего «Королевских тигров» из своих ЗИС-3 и прочую мелочовку ушло часа три, от силы четыре.
За две недели, чтобы залатать дыру в зарплате, написал телепередачу про французский киноавангард и радиопьесу о русских женщинах Парижской коммуны.
Выправленный сценарий принес прямо директору на десятый день — как бы там Москва не передумала.
Почему-то уверенности в благополучном исходе дела не было. Мытарства приводят к некоторому душевному отупению, может быть, это даже благая самозащита организма от разрушительной силы пустых ожиданий.
Дмитрий Миронович ушел в отпуск. Мне по его настоянию в приказе директора поручили на это время исполнять обязанности главного редактора объединения с выплатой разницы в зарплате. Никаких возражений! Две недели царствовал спокойно, вдруг приходит распоряжение из главка: явиться главному редактору студии и главным редакторам творческих объединений для обсуждения и утверждения тематического плана. «Делать нечего; хозяйка, дай кафтан: уж поплетусь…»
Ф. Г., естественно, представляет свое Первое объединение, я — Второе, Я. Н. — Третье.
Умеет судьба-шалунья понасмешничать.
Ведет совещание глава сценарной коллегии Госкино Даль Константинович Орлов.
Мне приходилось протаскивать сценарии через словесное болото его трусости. Думал, успешный человек, с вгиковским образованием, институт-то вольнолюбивых традиций, чего все время на воду дуть? Есть пословица «Знал бы, где упадешь, соломку бы постелил». Даль Константинович не знал, где упадет, и на всякий случай себя обкладывал соломкой со всех сторон и курил при этом трубку, что увеличивало его сходство, внешнее, конечно, с лауреатом пяти Сталинских премий писателем Константином Михайловичем Симоновым.
Приехал как-то с режиссером Леней Менакером (а не Леонидом, поскольку в одно время учились в нашем ЛГТИ им. Островского и почти в одно время пришли на «Ленфильм»), приехали за разрешением на запуск в производство невиннейшей мелодрамы «Побег». Отличный сценарий с великолепным эксцентрическим героем в центре сюжета написал отысканный мной в мастерской молодых драматургов Игната Дворецкого, еще никому не ведомый Саша Галин, ныне повсеместно известный драматург Александр Галин. Даль Константинович с неподдельной болью говорил о двусмысленностях, «смущавших» его в сценарии. Мы — резоны, он — сомнения. Мы — уверенность, он — опасения. Муторили мочало чуть не час, пока меня не осенило!
— Двусмысленности не будет, Даль Константинович, давайте под нашу ответственность!
И Даль Константинович ожил, протер очки, чтобы разглядеть меру нашей искренности, для приличия выдержал паузу и наконец великодушно объявил:
— Ладно. Рискнем. Пойдем вам навстречу. Под вашу ответственность! Договорились? Под вашу ответственность?
А под чью еще ответственность мы могли работать? Разве за нас кто-то своей головой или креслом готов был рисковать? А понял я «соломенную политику» начальника, когда побывал в Рыбинске, куда занесло какими-то кинофестивальными ветрами второго разбора. Там показали главную городскую достопримечательность, деревянную лестницу, идущую по крутому склону к Волге. По этой лестнице, как нас уверяли, восходила сама Екатерина Великая с реки в город. Даже в гербе города, высочайше ее величеством тогда же утвержденном, есть лестница к реке, в реке рыба: «При оной реке пристань, две же стерляди доказывают изобилие той рыбы». С «изобилием той рыбы» было, надо думать, давно покончено, а город даже с исторической лестницей производил впечатление безнадежно глухой провинции. Вокруг была индустрия, ГЭС, моторные заводы, объединение «Вымпел», мукомольные заведения, молочные, пивные, кондитерские, даже два театра, драматический и кукольный, но сам городок, похоже, со времен высочайшего посещения изменился мало. Вот и представляю, как образ этого унылого селения пугал Даля Константиновича перспективой быть направленным за ошибки в сценарной политике Госкино руководить кукольным театром в Рыбинске. Да он на все пойдет, зубами в московскую мостовую вцепится, только бы его обратно туда не отправили!
Итак, представительная делегация «Ленфильма» в сборе. Расселись в кабинете Даля Константиновича, и без всяких предисловий и вступлений он объявляет:
— Давайте заслушаем комментарий к представленному плану вашего куратора. Джемма Сергеевна, пожалуйста. — И стал набивать трубку.
Легко представить, каково было услышать Ф. Г. чуть не с первых же слов:
— В тематическом плане студии нет сценария Кураева «Строгая мужская жизнь». В свое время он был представлен в Госкино, я с ним познакомилась. Пока я вижу только один сценарий, достойный «Ленфильма»: «Строгая мужская жизнь» Кураева. За этой работой мы будем следить. Не имеем права проиграть.
Тут и Даль Константинович пыхнул дымком:
— Режиссерский сценарий нам представите и кинопробы.
Сценария даже в плане нет, а говорят так, словно запуск в производство уже подписан. Конечно, яд на моих коллег подействовал бы не так сильно, если все это было бы сказано не в моем присутствии. Мужественный человек Ф. Г. — и воля, и твердость убеждений, и упорство в достижении цели, и умение, как говорится, держать удар, — а тут все-таки бросило в краску. А может, надо было в поддержание чести студии броситься в бой, сказать со всей откровенностью о том, что зритель добровольно смотреть это не пойдет, а солдат будут загонять в зрительный зал строем и под конвоем. Все сказанное так свежо! Вот рядом сидит главный редактор Третьего объединения Я. Н., рисует по привычке хитроумные орнаменты в своем блокноте, вот и он подтвердит и скажет, что «искусство рождается тогда, когда реальность, представленная в произведении, обнаруживает свою идеальную сущность». Скажет, что «мир не раскрыл себя в этой работе… а каждый живой организм и плодоносит, и вырабатывает шлак». Откройте же впавшему в заблуждение начальству глаза и с примерами в руках докажите очевидное: «плодоношение не состоялось, перед нами — шлак!». Вот здесь бы и поставить заслон заблуждающемуся относительно самого себя молодому человеку? Я изо всех сил не смотрел на них, что было непросто, они сидели рядом за столом, примыкающим к столу хозяина кабинета, напротив меня.
— Ну что, нос теперь задерешь? — строго спросила Ф. Г., когда вышли после совещания. Последнее слово должно всегда оставаться за старшим товарищем.
XXXII
Чтобы жизнь не показалась вдруг праздником, мой сценарий для постановки выбрал режиссер Анатолий Михайлович Граник, с которым у меня были крайне непростые отношения на картине «Источник».
Авторитет Граника в «военной теме» был бесспорным, двадцать два года назад, в 1955 году, он снял фильм «Максим Перепелица». Комедия имела многолетний зрительский успех. Правда, безраздельному успеху помешал фильм-близнец «Солдат Иван Бровкин», выпущенный практически в том же году Киностудией им. Горького. Зрительские симпатии были почти поровну отданы обаятельным, каждый по-своему, актерам: эксцентричному солдату в исполнении Леонида Быкова и солдату лирического настроя в исполнении Леонида Харитонова. Пьеса кончена, спектакль завершен, а режиссер все двадцать лет так и ходил в роли победителя, поскольку других побед не случилось.
А непростые отношения с режиссером на фильме «Источник» корнями-то уходят к моему первому конфликту на киностудии в первый же год работы в сценарном отделе.
В 1960 году Анатолий Михайлович снимал фильм о подготовке первых космонавтов. Космос! С 1957 года взоры советских людей были направлены в ночное небо в надежде увидеть уплывающие за горизонт новые звезды, созданные в СССР. Русское слово «спутник» стало международным термином. А дальше — Лайка, Чернушка, Белка, Стрелка, Ветерок, Уголек… Ясное дело, вот-вот полетит человек. Почетно быть первым в космосе, но честь и слава тому, кто первым скажет в кино о подготовке полета человека в космос! Честь и слава тому, кто, опережая время, предвосхитит новый этап в жизни человечества и человечество к этому событию подготовит. Очеркового уровня сценарий был запущен в работу. Спешили, не до художеств!.. И все равно фильм «Самые первые» опоздал. Герой картины еще тренировался в самолете, искусственно создающем эффект невесомости, еще не закончили съемки, а Гагарин уже вернулся на землю. И то, что обещало зрительский интерес, обещало поднять картину на высоту, где еще кино не бывало, запоздало. Пока мы собирались, обещание уже исполнилось! Еще не родившийся фильм уже потускнел на фоне реальных событий, от сюжета осталась одна оболочка… Герою фильма пришлось довольствоваться местом на трибуне среди гостей, встречавших на Красной площади первого космонавта планеты. Мастера` комбинированных съемок «впечатали» многозначительно радующегося героя. Торопливая работа «под тему» эффекта не дала. Фильму влепили третью категорию. Это серьезное поражение как в моральном, так и в финансовом отношении для всей съемочной группы.
В августе 1961 года я пришел в сценарный отдел, тогда он на студии был общим, творческие объединения со своими редколлегиями появилась лишь через год. И где-то в сентябре, может быть, октябре в редакционную комнату вошел и направился прямо ко мне высокий, красивый, почти как океанский лайнер, всегда чуть торжественный кинорежиссер Анатолий Михайлович Граник.
— Михаил Николаевич, вам дается боевое задание: нужно срочно написать в Госкино письмо с требованием или, скажем, убедительным предложением пересмотреть категорию оплаты фильма «Самые первые» с третьей на вторую.
Хорош же я был гусь! Я сказал, что лучше обратиться с таким поручением к тому, кто видит в этом фильме неоспоримые достоинства, на мой же взгляд, это досадная неудача. Фильм не получился. Анатолий Михайлович даже не возмутился, он удивился так, словно он сел в коляску, а лошадь обернулась и сказала: «Не поеду!» Он рассмеялся. А голос присел до тихого, на красивом лице застыла сладкая улыбка, так улыбаются детям, еще не понимающим, что им хотят только добра и что их ожидает, если они добра не понимают:
— Вы напишете то, что вам прикажут.
— Мне не могут приказать изменить мое мнение.
— Михаил Николаевич, дорогой, вашим мнением никто не интересуется, держите его при себе. Вы сядете и напишете то, что вам поручено. Вы на работе. Если работать не хотите, вас выгонят.
— Два года меня не могут выгнать по положению о «молодом специалисте». Я на студии по распределению.
Естественно, Анатолий Михайлович пошел на меня жаловаться. Но у моего в ту пору начальника Арнольда Яновича Витоля, человека умного и уж не мелочного, это точно, он понимания, надо думать, не нашел. Прошение пересмотреть «под полет Гагарина» оплату фильма на «космическую тему» написали без меня, скорее всего, сам Витоль и написал.
Студийный худсовет и сценарный отдел в начале 1960-х уже не справлялись с программой в шестнадцать полнометражных игровых фильмов. Нужна была децентрализация. На манер «Мосфильма» были организованы творческие объединения с программой четыре-шесть фильмов в год в каждом. Витоля назначили главным редактором Второго творческого объединения, он пригласил меня в свою редколлегию.
Инцидент с «молодым специалистом» за пять лет порос быльем.
Режиссеры постоянно заходили к нам, интересовались, что новенького в сценарном портфеле. И однажды на вопрос Анатолия Михайловича, что редакция может предложить режиссеру, познакомил его с повестью Игната Моисеевича Дворецкого «Источник». История трогательная, невыдуманная, производственно весьма простая, немноголюдная, без массовок, с одной экспедицией — то, что надо пребывающему в простое режиссеру, пока не появилась работа, достойная всей полноты его таланта.
Общая работа не обязательно сближает, но даже в семейной жизни помогает освободиться от багажа затаенных обид, если есть на то желание. А то что старая заноза никуда не делась, я убедился уже на съемках «Источника».
На Байкале по ходу натурной съемки, когда переставляли на площадке свет, ко мне подошла Дзидра Ритенбергс, исполнявшая главную женскую роль:
— Вы видели последний дубль?
— Да, конечно.
— Мне кажется, я не попала…
— Дзидра, скажите это режиссеру.
— Но вы же видели… Я хочу от вас услышать…
С ослиным упорством я повторил:
— Дзидра, пожалуйста, с этим — к режиссеру…
Надо думать, как раз режиссерская установка, что называется, не легла актрисе на душу. Представляю каким столбом стоеросовым я выглядел в ее красивых глазах. Ей, с ее-то характером (!) эти «редакторские робости» были и непонятны и смешны. Через каких-нибудь семь лет она уйдет из Московского драматического имени Станиславского на Рижскую киностудию, где сама поставит восемь фильмов!
Удивившись моей тупости, актриса отошла.
После окончания съемки ко мне подошел Анатолий Михайлович и с места в карьер:
— Вот теперь, Михаил Николаевич, я вам все скажу… Вы сорвали мне съемку! О чем вы говорили с актрисой? Какое право вы имели с ней разговаривать на площадке?
— Я с ней не разговаривал…
— Неправда. Вы говорите неправду! Я видел, видел, как она подошла к вам…
— Правильно, она подошла и хотела со мной посоветоваться, я ее адресовал к вам…
— Какое вы имели право разговаривать с актрисой на съемке? Вы сорвали съемку, вы хотя бы это понимаете?
— Как вы представляете: ко мне подходит актриса, что-то спрашивает, а я, закрыв рот кепкой, бегу от нее в лес? Я предложил Дзидре подойти к вам…
— Я вижу, вы ничего не поняли. Вы сорвали мне съемку. Вы понимаете, что значит вести актрису, выстраивать роль шаг за шагом?.. Предупреждаю, я этого так не оставлю. Для вас это будет иметь самые серьезные последствия.
Вот оно и всплыло, оказывается, никуда не пропавшее желание наконец-то видеть меня виноватым. Что я мог на это сказать? Мстительные чувства чаще всего затмевают житейский разум и требуют упразднения логики. Оставалось только пожать плечами.
На следующее утро, перед выездом из деревни Малое Голоустное, где мы квартировали, на съемочную площадку на берегу Байкала ко мне подошел Анатолий Михайлович:
—Михаил Николаевич, вчера я был не прав… Усталость. Нервы…
— Забыли, — сказал я.
XXXIII
С «отягощенной наследственностью» взялся за мой сценарий Анатолий Михайлович, знать, выбора не было, это с одной стороны, а с другой — был, конечно, тайный соблазн повторить своей успех на «военном» поприще двадцатилетней давности.
— Не возражаете, Михаил Николаевич, если я попробую сделать фильм по вашему сценарию?
— Могу только приветствовать. — Сценарист, увы, редко выбирает режиссера, так что в этой профессии большинство чувствует себя девушкой на панели: кто позовет. — Нам друг к другу не привыкать. Не пуд, а уж полпуда соли вроде бы съели».
— Я предлагаю, Михаил Николаевич, есть соль порознь. Вы свою работу как могли сделали, теперь, как говорится, мой выход. Армия для меня — дело знакомое…
— Но со времен «Перепелицы» двадцать лет прошло. — С моей стороны это было почти бестактно. Анатолий Михайлович именовал любимую и им и публикой картину «Максим», что как бы рифмовало ее с «Трилогией о Максиме», с фильмом, увенчанным орденом Ленина. За «Перепелицу» Ленина не дали. — Видите ли, Анатолий Михайлович, у Сметанина вообще дело после войны происходит, а я свежими впечатлениями пропитан. Сценарий сценарием, но в армии не только техника, а народ за двадцать лет поменялся.
Прямо прошусь в помощники.
— Не сомневайтесь, я как-нибудь освоюсь и в сегодняшней армии.
Все как в песне: «Я на свадьбу, то бишь на премьеру, тебя приглашу, а на большее ты не рассчитывай».
В съемках фильма я практически не участвовал. Смотрел вместе с нашей редколлегией отснятый материал, обещавший картину по крайней мере нестыдную. Наши отношения с режиссером, что называется, выровнялись, и на мое пожелание прибыть на съемки на танкодром с сынишкой, чтобы посмотрел на настоящие танки, я получил благосклонное согласие. И мы с сыном прибыли в Каменку и даже пару дублей прокатились в ПТ-76 по директрисе.
Все шло как-то уж очень безоблачно. Режиссерский сценарий был, как и предупреждали, затребован Москвой и благополучно вернулся на «Ленфильм» без единого замечания
Теперь предстояло провести кинопробы и представить их в Москву. Такой чести и внимания удостаивались немногие картины.
Отдаю должное режиссеру — актеров Анатолий Михайлович набрал отменных. В первую очередь это, конечно, исполнитель главной роли, командира полка — совершенно новое лицо на экране Анатолий Пустохин, только что появившийся у Товстоногова в БДТ, переживавшего пору наивысшей славы. Найти свежее лицо, новое имя, да подать его в кино так, чтобы лицо это было сразу замечено, — это ли не желание каждого режиссера? Пустохин естественно интеллигентен, ему не надо играть человека умного, сдержанного, с чувством собственного достоинства, преданного своему делу, это в его природе. А в паре с женственной, искренней в каждом жесте и слове Антониной Шурановой, конечно, они были семьей 1970-х годов. На роль командующего военным округом был приглашен актер необыкновенного мужского обаяния и высокого таланта — Юрий Каюров. И в роль, в сюжете в общем и целом почти служебную, он внес ту подкупающую естественность и простоту, что вызывает желание смотреть и смотреть на большого военачальника в повседневной для него, но не для нас работе. И это тоже был командир новой формации. Разумеется, Каюров не был знаком с прототипом своего героя, командующим Ленинградским военным округом Грибковым, но он уловил стиль его работы, стиль общения с людьми, деловой, прямой, искренний. Льщу себя надеждой, что и сценарий помог. Герой Каюрова, постоянно занятый делом, легко нес бремя ответственности, немалое свое звание и власть. Непростое дело играть думающего человека, не приставляя ко лбу глубокомысленных пальцев, не закусывая задумчиво дужку очков, не расхаживая взад-вперед по кабинетам или полигонам с трубкой. А у Каюрова было видно, что его герой человек думающий даже без раздумчивых пауз и опять же приставленных ко лбу пальцев.
С кинопробами я в Москву ехать не мог, был занят своей текущей редакторской работой в объединении, да и не ожидал никаких сюрпризов при таком благожелательном отношении Москвы к сценарию. Но, как говорят у Грибоедова, «Минуй нас пуще всех печалей…». В Москве картина понесла в прямом смысле «невосполнимую утрату»: на роль молодого офицера, того самого выпивохи, что крутил роман с местной красавицей «мисс Губинск», нам не утвердили тридцатилетнего в ту пору Николая Караченцева.
В эстетическом словаре чиновников из Госкино произрос термин — «отрицательное обаяние». Гвоздили этим клеймом актеров, умевших представить отрицательных героев живыми людьми, по-своему привлекательными. Вот одна из неодолимых претензий, предъявленных в Госкино фильму «Белое солнце пустыни»: бандит Абдулла в исполнении Кахи Кавсадзе слишком хорош! слишком эффектен! слишком привлекателен! слишком красив рядом с затрапезным солдатиком Суховым. Обвинение не единственное, но и оно считалось достаточной причиной, чтобы не пускать картину в прокат.[7]
Все в лучших традициях российской церковной цензуры: нечистую силу и рисовать надо «нечистыми» красками. Вот у советского зрителя отрицательный герой должен вызывать исключительно отрицательные эмоции! А куда же Николаю-то Караченцеву деть мужской шарм, брызжущий темперамент, энергию человека, органически, по природе своей свободного? Он мог шутя сделать роль молодого командира танкового взвода глубже, интересней, чем она была написана. Так в кино и должно быть, фильм должен прорастать, вбирать новые пространства и краски за рамками бумажных листов сценария.
Во время кинопроб я познакомился с Николаем, порадовался тому, что он готов был играть молодого человека с накренившейся судьбой, порадовался тому, что этот герой оказался ему интересен… И вот такой финал. Потом многие годы мы мельком встречались то в Москве, то на «Ленфильме», здоровались как старые знакомые, но только знакомством наша история и ограничилась.
Ах, Джемма Сергеевна, Джемма Сергеевна!.. Не вы ли с понятной грустью рассказывали, как из фильма в фильм сыгранные вами роли урезали до минимума, и все из-за того, что ваша яркость уводила в тень, отвлекала зрителей от менее выразительных исполнительниц главных ролей. Неужели страх вашего непосредственного начальника Даля Константиновича не удалось рассеять, одолеть? И вот обаятельная ведьма соглашается с клеймом, поставленным на прекрасном исполнителе, способном сообщить незаурядную индивидуальность в общем и целом программномугерою. Как я ни пытался расцветить его и остроумием, и сердечной приветливостью, и чувством своего достоинства, сохраненного при любых обстоятельствах, но нет у сценариста тех красок, что несет живой неповторимый человек. Если герои, представленные Пустохиным, Шурановой, Каюровым были, скажем так, выше сценарного текста, и здесь благодарный поклон режиссеру, то исполнители ролей двух молодых офицеров оказались соразмерны написанному. Картина, еще не начав сниматься, понесла небоевые потери.
А дальше уже начались огорчения тех, кто ради высшей справедливости искренне желал картине провала. Хуже того. Госкино, не очень-то щедрое на похвалу, безоговорочно картине дало первую категорию. Загонять народ в кинотеатр не пришлось, за год проката фильм посмотрели двенадцать миллионов зрителей, притом что шесть-семь миллионов считалось немалым успехом. Пошли хорошие рецензии, и когда встал вопрос, что посылать на XI Всесоюзный кинофестиваль, проводившийся на этот раз в Ереване, то в действительно гостеприимную столицу Армении отправились мы с режиссером, а из Москвы к нам присоединился и Александр Иванович Сметанин.
…Говорят, в одну воронку дважды снаряд не ложится. Так это у кого как. Первый лучший фильм Анатолия Михайловича Граника вышел в паре с «Солдатом Бровкиным», вот и последний его удачный фильм вышел одновременно с приключенческим, как пишут в аннотациях, «остросюжетным» фильмом «В полосе особого внимания», тоже про современную армию, с прекрасной актерской парой в главных ролях: Борисом Галкиным и Михаем Волонтиром. В своем жанре, «приключенья на ученьях», вполне удачная картина. Фильмы не близнецы, но в искусстве и даже в темплане в цене эксклюзив. Вот и получили кроме фестивального приза только серебряную медаль им. А. П. Довженко, награды Министерства обороны и Госкино.
Из Алакуртти я получил приветствие от еще не успевших меня забыть однополчан. Поздравительная телеграмма заканчивалась призывом: «Бей на золото!» И у этого пожелания в какой-то миг появилась возможность сбыться!
Художественный совет «Ленфильма» решал, какую картину выдвинуть на Госпремию. Едва прозвучало название нашей картины, как раздался даже не раздраженный, а отчаянный голос одного из молодых и вполне успешных режиссеров из объединения Ф. Г.: «Хватит! Не могу больше слышать про эту „мужскую жизнь“! Сколько можно?!»
Ну что ж, пока читатель не возопил: «Сколько можно про эту „мужскую жизнь“?» — повествование следует завершить с чувством исполненного обещания рассказать историю одного дебюта.
Март 2019 г.
1. Надо ли удивляться! В романе Ольги Форш «Одеты камнем» в минуту душевного смятения герой приходит на Дворцовую площадь, где вид «квадриги Аполлона» на арке Главного штаба действует на него умиротворяюще. Сколько раз переиздавался этот роман, и никто не сказал автору, что на арке Главного штаба не квадрига, а шестерик, влекущий колесницу Славы.
2. Справедливости ради надо вспомнить фильмы, пользующиеся и спустя полвека симпатией зрителей: «Высота», «Дело Румянцева», «Весна на Заречной улице», «Дело было в Пеньковке», «Семья Журбиных», «Премия»…
3. По установленным для себя правилам мнения, оценки, указания партийных органов и руководителей никогда не фиксировались в документах, передаваемых в Госкино, на киностудии и тем более творческим работникам, даже самым именитым и прославленным. Вот с этим самым «есть мнение», как правило, сообщаемым второстепенными аппаратчиками, что исключало дискуссию, и приходилось считаться непосредственным участникам создания фильма и руководителям Госкино. «Мы чаще всего не знали персоны, которая обрушивала гнев на нерадивых киношников, нам просто сообщали: „Есть мнение“. И точка. Ермаш знал больше меня, потому что за долгие годы работы в ЦК обзавелся друзьями и иной раз мог вывести картину из-под удара, но это удавалось не всегда… Например, мы так и не узнали, кто загнал „на полку“ любопытную работу Глеба Панфилова „Тема“» (из книги Б. Павлёнка «Кино. Легенды и быль»).
4. ПАК — походная автокухня. ПАРМ — походная авторемонтная мастерская.
5. Вот что писал И. Бунич о финских «кукушках», не дававших «поднять голову целым батальонам»: «За сбитие „кукушки“ без разговоров давали орден Красного Замени, а то и Героя. <…> Когда же „кукушку“ удавалось уничтожить, то очень часто ею оказывалась финская старуха, сидевшая на дереве с мешком сухарей и мешком патронов» (Бунич И. Лабиринты безумия. СПб., 1995. С. 92). Вот так «без разговоров» стряпается история для доверчивой публики.
6. Неожиданно в Интернете прочитал о том, что Ф. Г. — редактор лучших на «Ленфильме» картин, в числе которых названы «Влюблен по собственному желанию» и «Собачье сердце». Если к одной картине Ф. Г. имела прямое запретительное отношение, с изгнанием режиссера с глаз своих, то «Собачье сердце» вовсе снималось в Объединении телевизионных фильмов, где Ф. Г. никогда не служила. И в титрах обеих картин, как ни странно, моя фамилия. Заблуждение на этот счет подкрепляется и воспоминаниями бывшего директора «Ленфильма» Виталия Аксенова, где Сергей Микаэлян помянут в главе «О друзьях-товарищах»: «Он также работал в Первом объединении, поставил очень хорошие фильмы, в том числе „Влюблен по собственному желанию“» (Аксенов В. Как стать директором Ленфильма. СПб., 2015. С. 180). Оказывается, директор киностудии ездил с этой картиной в Колумбию, где зрители приняли картину с таким же энтузиазмом, как и наши. Почему в этой триумфальной поездке «друг-товарищ» Микаэлян не участвовал, бывший директор сказать, надо думать, постеснялся. А в каком объединении снят фильм, пришедшийся по душе еще и колумбийцам, запамятовал.
7. Почти случайно фильм попал на дачу Брежнева, тот поздравил председателя Госкино Ф. Т. Ермаша с отличной картиной. Фильм весной 1970 года выпустили в прокат, но Госкино влепило крайне низкую категорию оплаты — третью. При этом фильм был куплен ста тридцатью странами. Чиновники «Союзэкспортфильма» объездили с ним весь свет, о чем режиссер-постановщик Владимир Мотыль узнал лишь годы спустя. В 1998 году создатели фильма получили Государственную премию РФ.