Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2019
Он теперь смутно помнил, как мир когда-то зарождался вокруг него, как складывался его нехитрый, уютный быт, как постепенно обрастал, тяжелел, наливаясь смыслом и возможностями.
С некоторых пор, теперь и не припомнить с каких, он стал ощущать себя полноправным хозяином в этом мире. Недовольно поднимал шерсть на холке, когда бабуся, пошлепывая его мягкой ладошкой по боку, сгоняла его с дивана, чтобы самой немедленно туда завалиться. Когда же она, выпроводив последнего гостя, плюхалась без сил в кресло, показывал клыки и орал на бабусю за многолюдство, которому та попустила сегодня, не испросив у него на то разрешения. А то и вовсе делал собственные глаза рубиново-красными, почти кровавыми, зловеще посверкивал ими, глядя на бабусю, будто намереваясь проглядеть ее насквозь или испепелить дотла. Потом шел в психическую атаку, не сводя с ее лица своего взгляда, медленно приближался к ней, показывая тем самым, что готов, очень даже готов на злодейство, что вот сейчас вопьется клыками в пульсирующую жилку на шее пятящейся от него бабуси. Бабуся хваталась за спинку кресла, судорожно шарила рукой по столу, нащупывая то книгу, то диванную подушку, а то и блюдо с пряниками, — и бросала что-нибудь из этого в Хозяина. Одним словом, отстреливалась как могла.
— Пошел прочь, негодяй! — кричала она при этом, и негодяй, видя ее смятение, вполне этим ее смятением удовлетворенный, не торопясь, разворачивался и шествовал в кухню, чтобы развалиться возле своих мисок и поиграть с сосиской: побросать ее, безответную, вверх, потом повалять ее по углам, словно не додавленную мышь, и, уже вдоволь натешившись, съесть — с чавканьем, со звериным клекотом, чтобы и в дальней комнате было слышно, кто в доме хозяин.
Он словно угрожал: «И с тобой так будет! В следующий раз, бабуся!»
Тут у бабуси сдавали нервы, и она плотно затворяла дверь в свою комнату. Хозяину ничего не оставалось, как заночевать в коридоре, в обувной коробке на подсохшей травке, еще вчера принесенной ему бабусей с улицы.
Улица. Воля, свобода… Подумаешь, свобода! Видал он это многолюдство, эту суету, эти своры бешеных собак и автомобилей, норовящих задавить вас как слепую крысу; всю эту гарь, весь этот невыносимый смрад!
Как-то бабусин сынок отважился отнести его, еще молоденького, ясноглазого, на двор подышать свежим воздухом да пощипать травку, и там Хозяину вдруг открылась такая воля, а синее небо так придавило его своей бездонностью, что он оглох и от неожиданности вцепился лапой в физиономию доброхота. И ведь до крови вцепился! И поделом тебе: зачем взял без спроса и понес куда не следует? Если тебе так надо, нарви травки и домой принеси — там и без тебя разберутся, что к чему, если, конечно, потянет на травку… Доброхот же в ответ так сдавил Хозяина, что у того язык вывалился наружу, а глаза чуть не полопались…
Так еще в детстве Хозяин понял, что на свободе ты уже себе не хозяин.
Там не пройдешься вразвалку, как здесь, по ковровой дорожке, ударом головы открывая любую понравившуюся дверь, и с угрозой во взоре не уляжешься в ногах у бабуси на шелковую подушечку. И попробуй только пикнуть, милая! Лежи смирно, пока я тебя караулю…
Полная свобода была для Хозяина только в четырех стенах квартиры.
Здесь он позволял себе развалиться на пути из комнаты в кухню, и все через него, по-змеиному открывавшему то один, то другой глаз, осторожно перешагивали, опасаясь быть пойманными когтями за лодыжку.
Воля Хозяину была только в этой обустроенной неволе, которую он любил, на которую уповал и которую, чего уж скрывать, боялся потерять. Окажись он однажды во дворе — как пить дать пропал бы; забился бы в какой-нибудь зловонный подвал и, лишенный пропитания, в конце концов был бы съеден крысами…
О, эти бабусины сборища! Как он их ненавидел! Даже обильное угощение в его мисках — все эти косточки с мякотью да хвостики с чешуей — не могли компенсировать моральный ущерб, который он нес во время многолюдных застолий. Приходили, топая сапогами, утробистые мужики со своими болтливыми женами и противными детьми, хохотали, красные от вина и говядины, норовили поддеть его ногой под брюхо, потрепать по холке с небрежностью хозяев жизни. И непременно чьи-нибудь жилистые, отвратительно пахнущие табаком руки выдергивали его, сладко разомлевшего после обильной трапезы, из обувной коробки и так стискивали в объятиях, что он только покрякивал, боясь, что сейчас лопнет по швам. При этом он мучительно боялся показать силачу клыки или выпустить хотя бы один коготь. Ведь когда ему не удавалось удержаться в рамках приличия и он раздраженно тяпал за руку чересчур навязчивого гостя, случалась катастрофа. Бабусины гости с ним не церемонились, даже тогда, когда бабуся пыталась заслонить его грудью и заискивающе просила пощадить малыша. Покусанный гость, не обращая внимания на бабусино ходатайство, хватался за швабру, которой мог тут же огреть Хозяина так, что шерсть на том вставала дыбом и он, не чувствуя боли, ощущал только голый ужас. И тут кричи, бабуся, не кричи, а жаждущий крови гость принимался вдохновенно гонять Хозяина по квартире, лупя его смертным боем, как врага ненавистного, в общем, уничтожая, изводя на корню. Увы, только сердобольная бабуся в этот момент могла спасти Хозяина, сцепившись с разбушевавшимся гостем и с рыданиями вырвав смертоносное орудие из его рук.
Возможно, только за это Хозяин всю жизнь и терпел в своем доме эту старуху.
Однако он никогда не оставался неотомщенным, находя того из рода человеческого, на ком можно было бы выместить злость и обиду за причиненные побои.
Его жертвами обычно становились младенцы.
Двое или трое таких во время застолий всегда путались под ногами: ни свинина, ни вино их еще не интересовали. Пока взрослые за столом набивались колбасами, холодцом, селедкой под шубой да тушеной капустой со шкварками, запивая все это мутноватым портвейном из заляпанных пальцами фужеров и попутно с жаром обсуждая всякую чепуху, их розовенькие, в беленьких трусиках, с пухлыми ножками и ручками младенцы визжали от радостного возбуждения в соседней комнате. И тут им являлся Хозяин: бесшумно ступал когтистыми лапами по паркету, зловеще сверкал рубиновыми шарами и по-змеиному шипел. Чистый дьявол! И еще он, напружиненный, любил вдруг возникнуть на пути у какого-нибудь губошлепа, нервно подрагивая хвостом — словно это его черный плащ с кровавым подбоем колышется на ветру. Губошлеп замирал от страха, потом пронзительно визжал или кричал «мама!». На крик сбегались краснорожие родичи губошлепа, не могущие понять причину испуга мокрого от слез пупса, ибо Хозяин уже спокойно сидел под кроватью в другой комнате. Сидел и мрачно торжествовал в сумраке. Губошлеп, захлебываясь соплями, продолжал истерику и, конечно, не мог ничего толком объяснить и уж тем более указать своим парафиновым пальчиком на Хозяина…
Хозяин довольно долго держал этот злодейский промысел в тайне от всех, подпитываясь от него моральным удовлетворением, но однажды за избиением младенцев его застукал бабусин сынок и, не говоря ни слова, схватил в руки швабру, против которой, конечно, не попрешь. Этот злой человек принялся гонять Хозяина по всем комнатам, доставая его в самых темных углах крепкой палкой. Тогда Хозяину здорово досталось, и он прямо-таки возненавидел младенцев. Теперь он мог бы безо всяких прелюдий загрызть любого из них, если бы только до смерти не боялся бабусиного сынка — человека, могущего хладнокровно довести смертоубийство до конца.
Несмотря на оседлый образ жизни, на многочасовую дрему в обувной коробке, Хозяин был охотником. Охота буквально кипела у него в крови, то и дело толкая его на всякие безрассудства. Пару раз, пытаясь схватить дичь, он вываливался из открытого окна в кусты и сидел там, поджав уши и хвост, боясь обрушившейся на него свободы больше швабры, пока из парадного не выскакивали ошалевшая от тревоги бабуся или проклятый сынок, вопящий на всю улицу его имя. Только тогда Хозяин показывал из зарослей испуганную морду и позволял отнести себя домой.
За всю свою жизнь он помнил лишь одну серьезную промашку, которая всякого подлинного охотника не может не вогнать в краску стыда. И от кого он получил ту обидную пощечину?! От мелкой хвостатой твари, невесть откуда взявшейся в его чистенькой, пахнущей мастикой для полов квартире.
В ту пору еще молодой, напористый, он одним прыжком настиг этого мышонка и придавил его лапой к полу, чувствуя подушечками дрожь твари, сладострастно выпуская когти в тельце грызуна и тут же пряча их обратно
в подушечки. Он упивался своей игрой: поднимал лапу, словно намереваясь отпустить мышь, смотрел, как та, парализованная страхом, не шевелится, лишь под шкуркой у нее бешено колотится сердце. Когда ослепший, оглохший от ужаса мышонок приходил в себя настолько, чтобы попытаться отползти в тень, Хозяин вновь прижимал его лапой к полу, пододвигал поближе к своей усатой морде и наслаждался, наслаждался абсолютной властью хозяина над жалкой тварью. Находясь в какой-то прежде неведомой эйфории, чувствуя, как сладко и тягуче ноют внутри инстинкты, Хозяин начал валять дурака: подбрасывать мышонка и ловить его, с наслаждением прижимая эту еще тепленькую, мелко дрожащую «сосисочку» к полу. Впоследствии, проделывая все это с покупаемыми ему бабусей сосисками, он всякий раз пытался испытать то же сладострастное состояние абсолютной власти, но — увы…
Наконец он взял несчастного грызуна в зубы и понес предъявлять бабусе, однако та спала, закрывшись у себя в комнате. Немного постучав головой в запертую дверь, недовольно, с легкой угрозой повыв в щелочку под дверью, Хозяин решил, что позже, когда бабуся заявится в кухню потчевать его жареной рыбкой, он покажет ей свой трофей. Улегшись на пол в кухне, он подцепил полуобморочного мышонка когтем и подбросил вверх. Мышонок ему уже порядком надоел, и Хозяин подумывал: не удавить ли его, а потом завалиться на боковую? Мышонок, крутясь, взмыл в воздух и шлепнулся об пол рядом с Хозяином. Этот грызун был уже полнейшей тряпочкой, бархоткой, которой Хозяин мог бы выметать пыль из углов. Но разомлевший Хозяин и сам уже чувствовал себя тряпкой, утомленно развалившись на полу, время от времени прикрывая глаза от упоения и сытости. И тут вдруг «бархотка» встрепенулась и бочком, бочком засеменила в сторону буфета. Хозяину не хватило длины лапы, чтобы прищемить хвост беглецу, и он только округлил глаза, пораженный прытью дохлятины. Когда все же прыгнул вослед мышонку, было уже поздно: недодушенный грызун просочился в узкую щель под буфетом, и сколько Хозяин ни елозил там лапой с выпущенными когтями, ничего так и не смог зацепить.
Потрясенный, Хозяин постоял возле буфета до глубокой ночи, не откликнувшись ни на жареного хека, ни на теплую фрикадельку. Он был удивлен и одновременно унижен. Встревоженная бабуся уже заманивала его в свою комнату на шелковую подушечку почивать, уже ласкала его слух всякими чудными словечками, но он только недоуменно потявкивал да растерянно покрякивал, то и дело принимаясь отчаянно шуровать лапами под буфетом. Куда там! Мышонок исчез.
Хорошо хоть бабуся так никогда и не узнала об этом позоре Хозяина.
Мышонок, наверное, вскоре помер от пережитого ужаса: то-то в кухне потом пованивало, и сколько бабуся ни мыла полы и мебель, гадкий запах то и дело выплывал из-под неподъемной дубовой махины…
Зато весной Хозяин отыгрался на птичках.
Сначала попался голубь. Жирный дурень прилетел на карниз под окном отдышаться и, возможно, поразмыслить над чем-то. Хозяин же, с утра поджидавший на форточке кого-нибудь себе на зуб, сидел, как петух на жердочке, и дрожал от возбуждения, вылупив глазища и норовя зацепить пролетающего мимо пернатого. Дурень же на карнизе плевать хотел на Хозяина: хорохорился, бухтел о чем-то и будто впрямь не замечал нависшую над собой зверюгу. Когда же, шкрябнув когтями по железу, наконец взлетел, ложась на курс к дворовой помойке, Хозяин зацепил его крыло своей стремительной лапой и тут же впился клыками ему в горло, неизвестно какой силой удержавшись над пропастью с трепещущей добычей в пасти.
Втащив придушенную, уже не трепыхавшуюся птицу в комнату, отплевываясь от сизого пуха и собираясь поживиться чем бог послал, он вдруг услышал пронзительный визг бабуси и ругань ее сыночка, бросившихся на него с кулаками, как на какого-то врага.
Могли бы так и не орать! Дурень-то все равно уже испустил дух.
Конечно, Хозяин не сразу разжал зубы и не по первому требованию гуманистов ослабил хватку, поскольку имел полное право насладиться своей победой. Только крепко получив от бабусиного сынка по ушам, он выпустил добычу и бросился в коридор, оставив труп гуманистам. Уж как они потом кудахтали над падалью, как грозили ему, как стыдили его, а в его лице, вероятно, и все законы природы. Бабуся даже малость поплакала. И поделом! Хозяин вам не болонка какая-то, а зверь…
Месяц спустя была вторая победа над пернатыми.
Хозяин поймал ласточку.
Эти вертихвостки устроили гнездо под балконом — как раз над окном бабусиной комнаты. Целыми днями неутомимые летуньи таскали букашек своему вечно голодному выводку. Хозяин их долго караулил. Тут ведь что было важно? Чтобы бабуся куда-нибудь отлучилась и не мешала своими криками нормальной охоте. Бабуся действительно время от времени удалялась из дому, чтобы, вернувшись, побаловать Хозяина свежей рыбкой.
Он сцапал ласточку, когда остался дома один. Сцапал и, памятуя историю с голубем, не собирался этот свой успех обнародовать. Ласточку он сожрал. Естественно, всю. Но перья-то остались!
Сынок появился в доме первым, увидел перья, пух на морде Хозяина и донес. Бабуся опять плакала, опять горько качала головой, сметала перья в совок, на все защелки закрывала окна, но все же рыбку ему в миску положила, и Хозяин, весь день прятавшийся под кроватью, ночью оттуда осторожно вышел и рыбку скушал.
Потом, уже осенью, бабусин сынок шваброй разорил то ласточкино гнездо, чтобы вертихвостки здесь больше не селились, и Хозяин не имел возможности охотиться на многодетных родителей. Но голуби-то никуда не делись, и на них, сизокрылых, Хозяин мог всегда отыграться: удовлетворяя кипящий в крови инстинкт, поймать, придушить, съесть, всюду разбросав перья, и потом спрятаться. А если бабуся с сынком съесть не дадут, то хоть поголосят, повоют. Неисправимые гуманисты. А как же природа? Как же повадки, инстинкты и все такое?!
Сколько времени с тех пор минуло… И вот он лежал в углу комнаты, нелюдимый, как бирюк, и уже знал, что сегодня умрет. Ему не было больно. Просто слабость медленно вползала в него холодом и вила там свои кольца. Пора было прощаться.
Хозяин с достоинством поднялся на лапы, качнулся, едва устояв при этом, сделал два шага по направлению к бабусиному сынку и уперся в его колено лбом: каким бы ты ни был, ты все же жил рядом. И хоть мог иногда протянуть Хозяина по спине половой тряпкой или шваброй, но именно ты однажды вытащил из его воспаленного уха жгучее пчелиное жало. Так что забудем все спорное и нехорошее, что было между нами…
Сынок, похоже, ничего не понял, не почувствовал исключительности момента: лишь потрепал Хозяина по загривку и тут же грубовато оттолкнул его от себя: мол, к чему эти телячьи нежности? Хозяин откачнулся, но и сейчас устоял на мелко подрагивающих от напряжения лапах.
Его тело было уже чужим. А боли не было. Вот еще немного, и он станет абсолютно безучастным ко всему, и тогда все, конец.
Хозяин с сожалением смотрел на бабусю. Та, вперившись в телеэкран, почему-то смеялась и знать не желала, что Хозяин сейчас уйдет от нее насовсем, навсегда, на веки вечные, что его у нее больше никогда-никогда не будет и тогда она вволю накричится, нагорюется, наплачется…
Он даже ухмыльнулся по этому поводу: мол, ужо тебе, бабуся, заслужила! Жили вместе восемнадцать лет, а ты мне диван не уступала, не носила на руках и только порой тискала, как дешевую болонку. Но теперь узнаешь, каково без меня!
А бабуся все смеялась, все смотрела на телеэкран, на котором по-мышиному мельтешили люди с крашеными лицами. «Ужо тебе, — горько думал Хозяин, глядя на хохочущую бабусю, — ужо!»
И тут у него, уже предвкушавшего то потрясение, которое произведет на бабусю его смерть, и то торжество, с которым из своих облаков он будет взирать на нее, в слезах суетящуюся возле его хладного тела, у него, уже мстительно предчувствовавшего, как будет наслаждаться ее неутешным горем, приговаривая: «Ужо тебе, ужо!», вдруг кольнуло в груди.
И холодное сердце Хозяина впервые сжалось от неожиданного открытия: ведь эту нелепую, ничего не чувствующую сейчас женщину, которой сегодня следовало бы рыдать и прощаться со своим Хозяином, его смерть наверняка подкосит, если не срубит под корень.
И уже только бабуся, смахивающая с лица слезы благодарности к каким-то кривлявшимся в телевизоре человечкам, только она одна беспокоила его, занимала все его сознание: каково же ей теперь будет без него?!
Его сердце опять больно сжалось, и впервые в жизни он почувствовал… жалость. Ему было жаль эту глупую женщину, так жаль, что на жалость к себе в нем не осталось места. И словно пробудившись, вновь ожив для того, чтобы завершить дело своей жизни, ловя мутнеющим взором взгляд хозяйки, он, с какой-то неизъяснимой нежностью, бросился к ней и с разбега уткнулся своей тупой мордой с уже разъезжающимся ртом в теплые бабусины носки.
Уткнулся и умер, в один момент постигнув разницу между жизнью и смертью и с удивлением ощутив в себе одну только любовь, которая стремительно вырастая, тут же разорвала его, не желая знать никаких форм и границ.