Миниатюры
Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2019
ЦЕРКОВЬ В КОНДОПОГЕ
1
В Кондопоге сгорела церковь.
Сразу же я почувствовала себя виноватой.
В прошлом году в четыре утра была там проездом. Решила, что посмотрю церковь «в следующий раз».
В следующий раз поживу.
Как она горит, я видела в Интернете. Мне показалось, во мне разочаровались. Как будто кто-то перестал верить в меня.
Что теперь делать?
Суди меня, пепел, суди меня, дым.
2. Девочка
В лютеранской церкви на Кирочной — концерт. Здесь тоже был пожар, и под музыку гуляю взглядом по незалеченным стенам, как по карте.
А в Кондопоге — сгорела. Дерево доверчиво, деревянная архитектура вручает себя, ожидая от человека бережности. Другие материалы не осмеливаются на ту же уязвимость. Они оставляют себя — для себя, складываясь в здания.
Современному человеку растолковывают Библию.
Она просто была и не приспосабливалась, она просто умерла, как живая.
Я представляю эту худенькую девушку в черном платьице со скрипкой — на мысе, где церкви больше нет. И она играет что-то такое красивое, европейское…
3. Моторная лодка
В прошлом году в Карелии мы неслись на моторной лодке сквозь озера и реки, из которых вырастали деревья, как дома в Венеции.
В Кондопоге сгорела церковь.
Мы летели, разрезая воду, как бумагу.
Неслись ланцетом.
А вода заживала за нами быстро, как собака.
Сгорела, ознаменовав события этого лета.
Из-за той смерти, того расставания.
И невозможно плыть, не раня воды, даже если сменить лодку на обыкновенную, без мотора.
Вода залечивает себя, зализывает, как животное.
Я тоже, может быть, заживу.
И несутся мимо острова, на которые я никогда не ступлю. Чужая красота, чужие истории, чужая святость.
Прости меня, Россия, меня, какую-то последнюю пуговицу на рукаве…
Я ничего не знаю о большой рубахе.
А церковь стояла где-то, росла, как цветок, и, не дождавшись, увяла. Как будто само солнце сгорело вместе с ней.
Или не цветок, а сам садовод, не разыскав плоды, сжег сам себя — в жертву — вместо смоковницы.
4
Моторная лодка, куда ты несешься?
Остановись.
Там горит церковь — в Кондопоге.
Но лодка несется.
Я знаю, лодка, что я без тебя никуда уже не поплыву.
Я грести не умею.
Смотрю на дым издали вместе со всеми пассажирами.
Умирание святого так быстро остановится погодой.
Черные клубы инкорпорируются в облака.
И опасная безмятежность осваивает мою душу, как интервент.
Безразличие завоевывает незаметно, как реклама.
О дым, пожалуйста, будь черной тучей и не принимай вид ни добродушной лошадки, ни верблюда, ни какого-то дракона китайского.
Будь черной тучей, устрашай меня, пугай меня, словно призрак неудовлетворенного предка или собственной совести.
ИММИГРАНТ
Однажды я лежала в больнице. Можно было выходить на балкон. Я смотрела на деревья. Пахли сладко липы, а тополь маялся.
И слышны были объявления с Московского вокзала, как размеренное кипение чего-нибудь на плите.
Тополя звали мсье Топо`ль: он был француз или притворялся.
Какими судьбами его занесло во двор Боткинской?
Это было давно. С тех пор я видела много тополей. И успела понять, что французы — они все.
Один тополь, с которым я общаюсь сегодня, представлен к детской площадке, как сторож. Он взмывает вверх в растрепанное осеннее небо, где и ночью различимы белые взбрыкивания облаков, рваные, как кашель.
Какой смелый этот тополь, раз так вламывается в вышину, будто не боится никаких вопросов, как атеист.
Там темным-темно — между белыми прочерками, а он летит всем ростом — вот-вот оторвется от клумбы.
Из-за озер окликают нас электрички. Они трубят, как ангелы, и несутся в Выборг.
— Comment ça va, мсье Топо`ль?
— Ça va bien.
Ни дуб, ни куст, ни благоустройство не понимают ни слова. Луна нависла, как гильотина, и подмигивает.
ЖЕНЩИНЫ
Отремонтированный Главный штаб. В последний момент лифту не дает уехать группа женщин, двери открываются, они заходят. Их много, им около шестидесяти, и у всех у них короткие волосы.
Это экскурсия, мужчин нет, а могли бы быть. Скорее всего, у женщин абонемент на цикл лекций о XX веке.
Женщины хотят жить. Русские женщины с короткими волосами. И защищают что-то просто своим интересом: к стогам, к Матиссу, и даже к Пикассо. Что-то женственное и тонкое, вечное и великое.
В лифте мы едем вместе.
Ах, третий этаж…
Вот бы жить в стране, где до старости лет женщины носят длинные волосы.
МАЛЬЧИК
На следующий день после теракта город застыл. Я шла мимо Петропавловской крепости к мосту и запомнила ту тишину.
Кричали чайки, волны покачивались, но их как будто слышно не было.
В газетах писали о сплоченности петербуржцев-ленинградцев.
Скульптура Микеланджело могла бы быть памятником блокаде. Удивительно, что именно он — в Эрмитаже, вон там, через Неву, рукой подать.
Скорчившийся камень, ищущий тепла и защиты, в самом себе, своей глубине, стремящийся внутрь, как будто из поверхности скульптуры — стать камнем снова.
О, в этот век — преступный и постыдный — <…>
Отрадней спать, отрадней — камнем быть.
Микеланджело был поэтом.
Как будто мальчик может скорчиться до маленького камешка, и оболочка ляжет, как ткань, белая одежда, которая, как в Библии, осталась в руках стражников, а юноша убежал нагим.
Станет плоским окатышем, которые мальчишки любят находить на любых берегах — Енисея или Финского залива — и кидать в воду. Наверное, и итальянские мальчишки — Тибра или Средиземного моря.
Иногда становится так же тихо, как тогда было. Эту тишину не предугадать.
Есть еще известные мальчики — извлекающий занозу или Давид…
Но это уже другие города.
СНЕГ ЛЕТОМ
На сеновале в продырявленной крыше видно небо. Оно сжималось, становясь ручным, будто под микроскопом. Взгляд устремляется в отверстие наверху, ложась, как линейка, на светом проведенную линию.
Лежу на яблоках.
Там, далеко, на луне, уже снег и зима.
Будущее — на луне.
Днем мальчики роют в сене ходы, оно хорошо держит форму. Это старое сено, может быть, трава уже умерла.
Когда-нибудь зима упадет с луны, как яблоко.
Спать хорошо на сене, хотя колко. Бессонно, уютно.
Я тоже словно заготовка.
Прочитала в одной книге: «время говорит людьми».
Иногда кажется, только на это и хватит сил: создать заготовки мыслей, стиля, много эскизов и заготовок.
Потом придут люди, которые всё доделают, новые.
Свет льется, как снег.
Они будут как Пушкин, как мечтал Гоголь, только нужно еще двести лет.
БАБА. МУЗА
Отойдя от баков с мусором, я все-таки вернулась назад.
«Я же тоже человек», — ответила мне женщина на мой нелепый от растерянности вопрос. Конечно, ей плохо.
Баба Маша — она представилась. Воздух от холода как будто побелел.
Скоро день снятия блокады.
Я ушла.
А баба Маша каждый день приходит рыться в мусоре, как будто в моей душе.
ХЛЕБ НА ЛЮКЕ
На люке у дома — хлеб. Корки и крошки для голубей, воробьев — кто успеет. Хлеб раскладывают на люке, потому что люк теплый и на нем снега нет. Наверное, птицы уже запомнили этот люк как щедрый обеденный стол.
Может быть, его раскладывают те две старушки, которые сидят по вечерам на скамейке у спортивного центра, и ноги у них не достают до земли.
И кажется, если они встанут и пойдут, то тоже — земли не касаясь.
2018
Каждый день, часа в четыре пополудни, на углу той дворовой школы — люди с бидонами.
Приедет машина, и будет молоко.
В ожидании — общаются.
Это всё очень грустно.
Мне кажется, большинство здесь не для молока.
«Я была тогда с моим народом…»
ИГРУШКИ
Во дворах спального района, под окнами, на земле, в кустах и даже на ветках — мягкие игрушки. Огромные, из советского времени, тяжелые, намокшие… Их выбрасывают, выносят на улицу, потому что в квартирах они никому не нужны — только скапливают пыль. У детей уже другие современные игрушки. Или нет детей.
Смотрю на эти брошенные игрушки, опрокинувшиеся друг на дружку, заваленные снегом, и вспоминаю разные детские стишки: «Наша Таня громко плачет…», «Идет бычок, качается…» И самое верное: «Зайку бросила хозяйка». Таня не плачет. У Тани Интернет, айфон…
Тяжесть этих игрушек, их неповоротливость, тучность… Они вобрали дожди и снега, влагу из воздуха… И как эта тяжесть не сочетается с представлением о детстве… Легкая беззаботность.
Как будто эти мягкие игрушки стали взрослыми и не знают, куда им деться, как им вырваться.
ЗОВ
Я часто вспоминаю деревню Частову. Нашими соседями была семья с говорящей фамилией Краденовы. Они жили очень бедно и только в деревне, то есть зимой не уезжали никуда. В детстве мне это было удивительно. Их дети всегда бегали раздетые, в одних плавках. Играли в песке на дороге. Олицетворением их бедности был для меня их забор: такой же, как на лошадином загоне, из грубых бревен и досок, а не из плотно прилаженных друг к другу реек, как почти у всех других.
Детей звали Оксана и Леша.
Они залезали на забор и кричали: «Идемте к нам играть!», называя нас с сестрой по именам.
Этот крик до сих пор звучит у меня в ушах. Мы не любили к ним ходить.
Они могли кричать очень подолгу, и крик смешивался с другими криками, например петуха.
Однажды я узнала, что Оксана мечтает стать уборщицей. Да, это правда ее мечта. Жить в городе и работать уборщицей в Новгороде или Бронницах — областном центре.
Иногда кажется, они звали меня жить.