Об особенностях противостояния российского общества и «самодержавной власти» накануне войны и революции. Окончание
Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2019
«ГОСУДАРСТВЕННЫЙ МЛАДЕНЕЦ» И ВЕРНЫЙ РЕАКЦИОНЕР
Демонстративный вызов общественному мнению — назначение министром внутренних дел Н. А. Маклакова, Черниговского губернатора, скандально известного реакционными взглядами и «беспредельными» нарушениями законности в ходе выборов. Символичное совпадение: Маклаков назначен главой МВД 16 декабря 1912 года, на следующий день после вынесенного депутатами Думы, по сути, вотума недоверии правительству. Впрочем, желание, чтобы министром внутренних дел стал Маклаков, царь проявлял еще летом 1912 года. Назначение было отсрочено только благодаря настойчивости премьера Коковцова, пустившего в ход и совершенно конъюнктурный аргумент: мол, замена главы МВД в ходе избирательной кампании лишь ухудшит ее результаты, поставив нового министра в сложное положение…
Выбор Н. А. Маклакова был прежде всего личным решением Николая II. Некоторое влияние оказывала поддержка со стороны князя Мещерского, к мнению которого царь в это время все более прислушивался, а также крайне правых, вплоть до «Союза русского народа», считавших Маклакова «своим». Царь познакомился с Маклаковым — управляющим казенной палатой в Полтаве — в 1909 году, во время торжеств, посвященных 200-летию Полтавской битвы. Затем последовал стремительный карьерный взлет: Маклаков получил звание камергера и был назначен Черниговским губернатором, несмотря на отсутствие минимально необходимого для подобной должности опыта госслужбы. «Любимец» царя среди губернаторов, Маклаков рьяно пытался доказывать свою приверженность принципам неограниченного самодержавия, стремясь в том числе обеспечить «нужные» результаты выборов в Думу.
Назначение Н. А. Маклакова главой МВД было знаковым решением не только потому, что на тот момент он имел абсолютно одиозную репутацию в широких кругах общественности. Царь назначил Маклакова вопреки всем аргументам премьер-министра Коковцова, подтвердив в очередной раз, что, принимая принципиальные решения, далеко не всегда готов считаться с мнением главы объединенного правительства. В сентябре 1911 года, сразу после гибели Столыпина, Коковцов смог противостоять желанию Николая II назначить министром внутренних дел другого одиозного губернатора — А. Н. Хвостова. Главой МВД стал, по его предложению, «законник» А. А. Макаров. Но уже менее чем через год царь упрекнул премьера в том, что его выдвиженец не оправдал высочайшего доверия. «Он окончательно распустил печать, и, сколько я ни твержу ему о необходимости обуздать ее и поставить такой закон, который дал бы правительству в руки действительное оружие против ее эксцессов, он все тянет и отделывается разными предлогами, ссылаясь то на Думу, то на невозможность ввести цензуру, то на общественное мнение, — негодовал Николай II. — Мне такое отношение Макарова к моим желаниям надоело, и я решил сместить его и назначить другое, более энергичное лицо». Царь говорил: «…ваш кандидат оказался очень неудачным; авось мой собственный окажется лучше». Никакие доводы премьер-министра не подействовали на государя: ни напоминания о скандальных «выборных фокусах» во время избирательной кампании, ни то, «какое место занимает он в антураже князя Мещерского, ведущего энергичную кампанию против Макарова именно для того, чтобы очистить место для своего любимца», ни указание на расхождения во взглядах по большинству «злободневных вопросов».[1]
Николаю II импонировала идеологическая близость Маклакова его собственным политическим представлениям — установкам на возвращение к принципам неограниченного самодержавия. Как формулировал С. С. Ольденбург, автор весьма содержательной, хотя и апологетической биографии Николая II, в Маклакове «государь ценил человека, близкого к нему по общему государственному мировоззрению, чего он не мог сказать о большинстве министров».[2] Наверное, частью этого «мировоззрения» были и приглянувшиеся царю, его семье и ближайшей свите шутовские способности Маклакова, о которых свидетельствовали информированные современники. Например, М. В. Родзянко связывал рост влияния Маклакова в Царском Селе и с такими особенностями поведения министра: «По сведениям из придворных сфер, он там разыгрывал роль шута. Рассказывал веселые анекдоты, передразнивал разных лиц, подражал звукам животных; перед великими княжнами изображал влюбленную пантеру, вообще был там свой человек, а в обществе, как представитель власти, заслужил презрение».[3] С презрением относился к министру и его родной брат — один из лидеров партии кадетов, депутат Думы В. А. Маклаков, убийственно характеризовавший его как «государственного младенца».
Появление в кресле главы МВД Маклакова свидетельствовало о деградации уровня управленческой культуры и профессионализма при назначении на высшие должности (что вскоре, в годы войны, приведет к торжеству «министерской чехарды» и «распутинщины»). «Смысл этого назначения состоял в том, что для царизма оказываются уже неприемлемыми министры, так сказать, традиционного типа, которые сохраняли еще представление о том уровне государственной ответственности и респектабельности, ниже которого власть, во избежание собственного разложения, опускаться не может, — справедливо отмечал А. Я. Аврех, один из видных исследователей российской политической истории начала ХХ столетия. — Теперь последний барьер, отделяющий правительство от простой шайки, стал помехой для режима, и его начали разрушать. Ключевой пост в управлении страной был отдан человеку, который находился на уровне клики как в смысле государственного опыта и ответственности, так и по методам действий».[4]
Для понимания действий Маклакова (даже после Февраля 1917-го он гордо заявлял в Чрезвычайной следственной комиссии, что всегда выбирал правое «направление» в политике: «Я как родился, всегда так смотрю») примечательна его «концепция» государственного строя России после 17 октября 1905 года. Он считал, что «законодательные учреждения ограничивают не самодержавие в его целом, а представляют как бы делегацию верховных прав государя народу в области законодательной деятельности и в области надзора. Я самодержавие не как фразу понимал, а разделял точку зрения, что в этом-то и заключается суть нашего своеобразного строя». Как пояснял Маклаков, конституцию он воспринимал как «самодержавие царя» — «с некоторым ограничением его прав в законодательной области».[5] Логично, что Маклаков, стремясь в своих действиях «уловить мысль повелителя» — Николая II — стал главным лоббистом (по большинству вопросов — в союзе с министром юстиции И. Г. Щегловитовым) «отказа от конституции». Подразумевался пересмотр Основных законов, «Учреждения Государственной думы» и в целом проведение ярко выраженного полицейского, репрессивного курса по отношению к оппозиции и общественности.
«Программные» идеи, изложенные Маклаковым в начале 1913 года в интервью журналисту французской газеты «Тан», давали представление о векторе внутренней политики нового министра. Задача «укрепления власти» в понимании Маклакова предполагала усиление реакции и репрессий — в худших традициях полицейского государства! В частности, говорилось о «децентрализации» (с точки зрения усиления власти губернаторов), об улучшении положения полиции (нужно увеличить ее «содержание»), о борьбе с пьянством, об упорядочении дел с паспортами, чтобы затруднить их получение «нелегалам» и т. д.
А в первую очередь Маклаков занялся «наведением порядка» в сфере печати — с целью усиления контроля и ужесточения репрессий. Помня о претензиях царя к его предшественнику, Маклаков планировал внести новый закон, чтобы покончить со «смешным положением власти». Действующий Устав о печати (завоевание периода революции, последовавшее за Манифестом 17 октября), упразднив предварительную цензуру, позволял давать распоряжения об аресте номеров газет и журналов лишь после их поступления в продажу. Маклаков предложил фактически возродить предварительную цензуру — чтобы очередной номер издания цензурные учреждения получали за 3 часа до сдачи на почту. При этом для погашения штрафов — если вышедший номер газеты будет конфискован и оштрафован по решению суда — издатель должен вносить залог 2—3 тыс. рублей, постоянно пополняемый для оплаты будущих штрафов (иначе — лишится разрешения на продолжение издания). Законопроект содержательно соответствовал проекту, который был выработан в реакционных недрах Совета объединенного дворянства. Появление информации о планах Маклакова вызвало столь сильный резонанс, что против его предложений выступила не только либеральная печать, но и консервативное «Новое время» — в угрозах печати усматривалось посягательство на «обновленный», «конституционный строй». В Думе четыре фракции (кадеты, октябристы, националисты и правые) внесли свои законопроекты о печати в ответ на проект Маклакова. В июне 1913 года и в Совете министров Маклакову было предложено переработать слишком жесткий проект Устава о печати и внести его в Думу осенью 1913 года. Проект МВД не сильно изменился, но до начала войны он так и не был принят.[6]
ВЛАСТЬ БЕЗ РЕФОРМ В ПОЛИЦЕЙСКОМ СТИЛЕ
Впрочем, и без усиления законодательного бесправия цензурно-полицейские преследования печати в 1912—1913 годах только возрастали.
«Дерзостное неуважение к Верховной Власти» вменялось, например, Д. С. Мережковскому за роман «Павел I», причем на фоне этого обвинения при пересечении автором границы в Вержболово была арестована и рукопись следующего романа «Александр I» (в итоге писатель был оправдан судом «за ненахождением состава преступления»).[7] «Противогосударственное направление» стало причиной преследования газеты «Русь», редактором которой был сын издателя консервативного «Нового времени» А. С. Суворина.[8] Упоминание характерных персонажей «полицейского государства» XIX столетия — Л. В. Дубельта и Ф. В. Булгарина — в рецензии на публикацию в историческом журнале «Голос минувшего» послужило причиной привлечения к суду «Биржевых ведомостей».[9] По обвинению в «богохульстве» преследовались А. Т. Аверченко (за рассказ «Коровью жало», опубликованный в журнале «Сатирикон» еще в 1910 году, — но в конечном счете популярнейший писатель-сатирик был оправдан присяжными)[10], а также писатель М. П. Арцыбашев.[11]
Колоритная, почти детективная история связана с обыском и конфискацией 6 тонн (!!!) заграничной литературы в известном книжном магазине М. О. Вольфа. «Оскорбляющие Россию сведения» были обнаружены морским министром И. К. Григоровичем в книге английского издательства, приобретенной в магазине. Затем закрутилась административная машина: министр «снесся» с Маклаковым, выяснившим, что книги были отправлены в магазин таможней в обход цензуры, и после доклада Коковцову последовал обыск с масштабной конфискацией.[12] В конце 1912-го — начале 1913 года по непонятным причинам запрещалась несколько раз постановка пьесы «Царь Иудейский», написанной великим князем Константином Романовым (К. Р.). В конечном счете пьесу удалось поставить — на сцене Эрмитажного театра. Композитор А. К. Глазунов недоумевал: «По моему убеждению, да и по самому характеру пьесы, — там полнейшее торжество идеи христианства»![13]
Особое негодование вызвали попытки власти преследовать публикацию книг об истории России под знаком борьбы с якобы «искажениями» истории(увы, сегодня это вызывает весьма актуальные ассоциации!). Решение об уничтожении книги «Русская история с древнейших времен» было принято московской судебной палатой, а затем получило подтверждение в решении Сената.
«История под ударом», «Зловещий прецедент» назывались статьи в либеральной печати, в которых выражалась тревога по поводу вмешательства власти в работу историков: «Особое покровительство, под которое московская палата, а за нею и Сенат, взяли старину, заставляет историков писать с оглядкой об Иоане Калите и Дмитрии Донском. Критерий тенденциозности, как критерий политический, совершенно недопустимый в науке, явится теперь такой богатырской заставой, через которую не пробраться ни одному историку… Свобода научной мысли ставится в определенную зависимость от видов правительства, и такие постановления являются именно тенденциозной борьбой политической официальной мысли против свободной и бестенденциозной науки». Опасность усматривали в прецеденте. Оказалось, что резолюция Сената «оберегает память представителей русской верховной власти больше, чем цензурный устав, разрешающий свободные суждения о царствовавших до деда царствующего императора»: «Отныне, по мнению Сената, русская история подлежит на всем своем протяжении юрисдикции не научной критики, а уголовного суда».[14]
В стиле контрреформ Н. А. Маклаков развернул бурную деятельность по отзыву из Думы и Государственного совета для переработки (или чтобы просто «похоронить») ряда законопроектов, которые представляли реальный общественный интерес и входили в первоначальную программу реформ Столыпина. Так, МВД взяло из Думы положение о поселковом управлении — один из важнейших элементов столыпинской реформы местного управления и самоуправления. Полицейский устав был отозван для переработки в духе усиления власти губернаторов. Тем временем на местах были изданы обязательные постановления, разрешавшие полиции, под предлогом борьбы с «хулиганством», арестовывать на 3 месяца без суда и права обжалования «возбуждающих неудовольствие окружающих».
Откровенно вызывающий шаг Маклакова — изъятие в январе 1913 года пакета вероисповедных законов, принятию которых сам покойный премьер уделял большое значение. Общественность воспринимала сворачивание этих реформ как знаковое проявление нездоровой атмосферы в стране. На фоне праздничных торжеств и насаждаемого «культа самодержавия» с прославлением «господствующей церкви» все более заметными становились проявления религиозной нетерпимости и откровенного мракобесия (в их числе — инспирируемое властями «дело Бейлиса» с кощунственным обвинением еврейского народа в ритуальных употреблениях крови христиан!).
Отзыв законов, нацеленных на обеспечение свободы веры и деятельности самых разных конфессий, связывали с тем, что «веское слово» сказал Синод, подтвердив, что остается одним из оплотов реакции. «Государственный конфессионализм не совместим с свободой совести <…>. В годы общественного подъема власть прежде всего отказалась от вероисповедного гнета, и акты веротерпимости были первыми уступками новым настроениям, — отмечал публицист „Биржевых ведомостей“. — Наступила реакция, и сейчас же начался отбой с тех именно позиций, на которые бюрократия стала под давлением общественного мнения». Заметим, что годом ранее, в Государственном совете, законопроект о свободе вероисповеданий столкнулся с сильнейшей оппозицией крайне правых во главе с П. Н. Дурново: «Достаточно назвать это имя, чтобы реально себе представить, какое мировоззрение было противопоставлено защите свободы совести <…>. Полицейская точка зрения не признает равноправия вероисповедания <…>. Старое бюрократическое мышление никогда вообще принципа равноправия в чем бы то ни было не признавало».[15] Закон о переходе из одного вероисповедания в другое Государственный совет с трудом, но все-таки принял, но он был во многом выхолощен. «Уступки» правительством (и бывшим министром внутренних дел) делались под давлением правых и духовенства, требовавших насильственного поддержания привилегий Православной церкви под угрозой чуть ли не краха режима.[16]
Маклаков по своему духу отторжения реформ был не одинок в правительстве. Одиозность сопутствовала и действиям министра юстиции И. Г. Щегловитова. За время своей министерской карьеры с 1906 года он проделал крутой путь от либерала-правоведа (близкого в начале ХХ века к кругу юристов и общественных деятелей, объединявшихся вокруг либерального журнала «Право») до одного из самых реакционных сановников. Нынешняя его позиция негативно отразилась, в частности, на судьбе законопроекта об ответственности должностных лиц, истоки которого уходят также к реформаторскому «наследию Столыпина». «Министерство юстиции усердно и много делает для того, чтобы изгладить память об его прежней либеральной слабости», — сокрушалась демократическая печать. Возрастающая реакционности власти усматривалась в стремлении отстаивать один принципиальный для нее тезис — что «только по постановлению начальства должностное лицо может быть признано ответственным, и менее всего казна должна быть ответчиком за неправильные действия должностных лиц».[17] Реакционный курс министра противопоставлялся работе знаменитого деятеля эпохи реформ Александра II, министра юстиции графа К. И. Палена, который «поднял судебное ведомство на небывалую и до него, и после него высоту. При нем русская прокуратура была тою нравственной инстанцией, к которой могли оппонировать все, неправильно потерпевшие от административного произвола», а теперь, напротив, происходит уничтожение самостоятельности Сената, принижается институт прокуратуры, уничтожается несменяемость судей.[18]
«Охранительный» стиль был присущ действиям и другой консервативной фигуры — министра народного просвещения Л. А. Кассо, которые он неизменно обосновывал борьбой с «крамолой». Об этом свидетельствовали, в частности, его объяснения в Думе в конце января 1913 года. В печати язвительно отмечалось, что «министр нарисовал перед четвертой Государственной думой картину грядущей „революции“, подготовляемой в ученических организациях». Между тем в политизации школы следует обвинять саму власть: «Источники этого нестроения лежат, конечно, не в „кружках“ учащихся, не в подпольной агитации, а в том строе, который делает школу оторванной от жизни и обращает ее в орудие ведомственной политики, расходящееся с общественным настроениям».[19]
«Полицейщина» стала основой политики МВД, о чем в небывало резкой форме заявлялось в Думе в середине мая 1913 года (то есть в разгар юбилейного путешествия царской семьи по городам России!). Депутаты при рассмотрении бюджета резко осуждали в целом проводимую внутреннюю политику, которая лишь дополнительно «возбуждает» в населении общее справедливое чувство возмущения и недовольства. Как подчеркивал октябрист С. И. Шидловский, докладчик по смете МВД, «вся деятельность МВД насквозь проникнута <…> полицейским духом»: «Культ административного произвола <…> дошел у нас до невероятных размеров!» Проблемой при этом становится то, что «произвол не усиляет (так в тексте выступления. — И. А.) власть, а расслабляет ее совершенно, и если я протестую против этого произвола, то потому, что я хочу видеть сильную и авторитетную власть (рукоплескания в центре и слева), а та дорога, на которой эта власть стоит, не создаст ни сильной, ни авторитетной власти». Вынесенный Думой вотум осуждения внутренней политики свидетельствовал, как отмечалось в печати, что «правительство совершенно изолировано и не находит себе поддержки даже в им самим созданных политических группах».[20]
Итоги первой сессии IV Думы, отправляющейся в июне 1913 года на каникулы, оценивались скептично: Дума «не находит контакта с властью, как не находит его вся страна». При рассмотрении законопроектов, среди которых «не было ни одного крупного, ни одного положительного и широкого», по-прежнему преобладала «вермишель»: «правительство не обнаружило хотения подойти к жгучим вопросам действительности и дать на них новый, отвечающий потребностям, ответ».[21] Единственный значимый реформаторский законопроект, принятый Думой, — о введении местного суда в 10 губерниях. Правда, еще годом ранее, при прохождении через Государственный совет, законопроект был существенно «почищен». Так, вопреки изначально предложенному правительством Столыпина варианту, был сохранен волостной суд — архаичный крестьянский сословный институт, отменено судоговорение на родном языке, предусмотрено не избрание, а назначение председателей съезда мировых судей и т. д.[22]
Безрадостную картину взаимоотношений правительства и Думы усугубляла «министерская забастовка» — еще один знак усиления политического кризиса в стране и разрыва между властью и обществом. «Красть нельзя», — заявил 27 мая 1913 года, выступая с критикой Министерства финансов, крайне правый депутат Н. Е. Марков 2-й. Выпад был направлен против Коковцова как министра финансов и премьер-министра, напоминая провокацию, которую могли инспирировать его оппоненты внутри правительства (в первую очередь Маклаков и Щегловитов, опираясь на поддержку придворной камарильи). Искренне возмущенный Коковцов предложил министрам не посещать Думу, «пока им не будет гарантирована защита от незаслуженных оскорблений», и получил фактически согласие Николая II: «Государь отнесся к этому довольно безразлично, сказал, что он находит вообще, что министрам не следует бывать много в Думе…»[23]
Общественность негативно отнеслась к подобной фронде, хотя и было понимание, что выходка Маркова 2-го — часть кампании правых против Коковцова («говорят, однажды, когда ему стало известно о подкопе правых, сказал кратко, но выразительно: „не дам“…», то есть отказал в выделении бюджетных субсидий).[24] Затянувшись почти на полгода, «забастовка» все более негативно отражалась на имидже власти и ее готовности к конструктивному взаимодействию с народным представительством: мол, «ненормально это и прежде всего не серьезно, не государственно». «Больше всего поражает в этой забастовке непропорциональность величин: личного самолюбия министров и законодательной политики государства. Перед страной стоят вопросы огромного значения не только делового, но и общеполитического характера».[25] Интересно, учитывая слухи об интригах против Коковцова, что конфликт оказался «ликвидирован» при активном участии одного из его оппонентов — Щегловитова — в начале ноября 1913 года, когда премьер находился в семинедельной зарубежной командировке. Министр юстиции, договариваясь с Родзянко о подходящих «дипломатичных» заявлениях (в том числе и Марков 2-й вдруг извинился с думской трибуны!), намекал — именно он вскоре может стать председателем Совета министров. А Коковцов будет уволен в ближайшее время, в том числе потому, что государю якобы «неприятен» этот инцидент с Думой.[26]
ПРИЗРАКИ «ГОСУДАРСТВЕННОГО ПЕРЕВОРОТА»
Мрачные ожидания «государственного переворота» — реакционного реванша правящей верхушки, камарильи и близких им по менталитету крайне правых, черносотенных кругов — сопутствовали искусственно-пафосной атмосфере жизни страны в юбилейном 1913 году и первой половине 1914 года. И, видимо, не случайно, что наглость и смелость реакции достигли апогея как раз после праздничных мероприятий в феврале и мае 1913 года —продемонстрировавших, как и замышлялось, будто бы благополучную картину всенародной верности самодержавию. Наступление велось на Основные законы и в целом на развитие принципов политической свободы и гражданских прав населения, опирающихся на идеологию Манифеста 17 октября. В первую же очередь мишенью посягательств реакции оказывались законодательные полномочия народного представительства. Задумывался пересмотр Основных законов и закона «Учреждение Государственной думы»; при этом власти стремились при каждом подходящем случае как-то «ущемить» права Думы.
В начале 1913 года обозначились вполне конкретные шаги. По версии Милюкова, одним из инициаторов переворота выступал великий князь Николай Николаевич (ожидавший, возможно, что за эти усилия получит права регента вместо великого князя Михаила Александровича, попавшего в опалу за морганатический брак). Поддержку перевороту (подразумевавшему и отставку премьера Коковцова) обеспечивал в придворных кругах дворцовый комендант В. А. Дедюлин. Объединить же усилия правых в Думе и Государственном совете, выработав положение о совещательной думе, должен был А. А. Бобринский (один из лидеров правых в верхней палате, а ранее — депутат Думы). Скандально известный ультраправый депутат В. М. Пуришкевич предложил местным отделениям «Союза Михаила Архангела» собирать подписи под петицией о роспуске Думы и ее замене Земским собором (разумеется, без законодательных полномочий). В правых кругах, близких к Мещерскому, разрабатывали проект, позволяющий Совету министров вносить в Государственный совет отвергнутые Думой законопроекты и в случае одобрения представлять мнение обеих палат на усмотрение царя. Лидер правых в Государственном совете Дурново выступал с воинственными речами о необходимости оберегать консервативные начала, чтобы «избежать даже тени приглашения или подстрекательства к легкомысленному стремлению сбросить с себя все старое и как можно скорее бежать вперед без оглядки, забыв по дороге все, что было, и не зная, что будет дальше».[27]
Большой резонанс вызвала публикация в кадетской газете «Речь» 5 марта 1913 года факсимиле повестки заседания совета фракции крайне правых. В ней были пункты «о необходимости распустить IV Гос<ударственную> Думу», «изменить положение о выборах в Гос<ударственную> Думу по большинству голосов», подразумевая превращение Думы в совещательную. В либеральной печати, например, в статье «Интриги правых» в «Биржевых ведомостях», предполагалось, что за этим пробным шаром, запущенным из фракционной комнаты № 36 — «чеховской палаты № 6, в которой поселилось политическое безумие», может стоять поддержка Н. А. Маклакова. «Что это — только наглость зарвавшихся союзников, позабывших о том, в каком месте они находятся, и на свой страх поведших интригу, или же это — пробный шар, пущенный чей-то испытанной политической рукой для определения существующих настроений»?[28]
Среди болезненных направлений борьбы власти с народным представительством и попыток ограничить его полномочия — желание изменить практику ответов на вопросы Думы по ст. 40 ее «Учреждения». Формально Дума могла обращаться за «разъяснениями, непосредственно касающимися рассматриваемых ею дел». Однако при Столыпине, по соображениям политической целесообразности, министры отвечали и по более широкому кругу вопросов. Маклаков же сразу усмотрел в практике депутатских вопросов форму воздействия на законодательные инициативы правительства. Министр потребовал положить «предел очевидным стремлениям Думы к контролю над действиями правительства, не относящимися к области незакономерных».[29]Спорная тема ответов на запросы и в последующем возникала неоднократно.
Роспуск Думы, объявление обеих столиц на положении чрезвычайной охраны, масштабный политический кризис, изменение в реакционном стиле ключевых «конституционных» законов — таким мог быть итог провокационной инициативы Маклакова накануне открытия второй сессии Думы 15 октября 1913 года. Накануне, 14 октября, глава МВД направил Николаю II письмо, явно «нагнетая» ситуацию перед возобновлением работы Думы. Маклаков сообщал, что «готовятся спешные запросы, вырабатывается план ожесточенной борьбы Думы с правительством», и просто пугал: «С первого дня Дума резко поднимет общественную температуру, если не встретит, на первых же шагах, сильного отпора вашего правительства». Министр был готов самоотверженно сделать депутатам «спокойное, ясное, но решительное предупреждение» об опасности выбранного ими пути противостояния с правительством вместо совместно работы с ним, как это предусматривает «Учреждение Государственной думы». Царю должна была психологически импонировать и знаковая лексика письма. Маклаков упоминал в негативном ключе о «так называемой интеллигенции», утверждал, что Дума «прокладывает путь к достижению политической свободы — свободы революции», но этого не позволит ей «правительство Самодержца Всероссийского» (подобный комплимент мог особенно понравиться Николаю II). Министр полагал, что в ответ последует «взрыв негодования Думы» (и, следуя логике провокатора, считал это даже желательным), что «лишь приблизит развязку, которая, по-видимому, едва ли отвратима».[30] И на этот случай, как предлагал глава МВД, ему пригодятся заранее подписанные царем указы о роспуске Думы и введении в столицах режима чрезвычайной охраны.
Можно предположить, что Маклаков не случайно отправил царю письмо с предложениями всего за день до открытия Думы. Судя по всему, он рассчитывал, что депутаты своими оппозиционными выступлениями дадут еще больше поводов, подкрепив аргументы в пользу принятия «сильных» мер. Николай II ответил 18 октября, не удержавшись сразу от комплимента — что «был приятно поражен» содержанием письма Маклакова. Царь, пребывая в полной иллюзии относительно устойчивости и надежности собственной власти, похоже, был бы только рад, если выступление Маклакова спровоцировало бы политический конфликт чуть ли не общероссийского масштаба: «Лично я думаю, что такая речь министра внутренних дел разрядит атмосферу и заставит господ Родзянко и его присных закусить языки». Поразительная политическая близорукость, если, конечно, не только глава МВД, но и сам государь не строили планов на циничную политическую провокацию!
Впрочем, царь не думал ограничиваться роспуском Думы и объявлением Петербурга и Москвы на положении чрезвычайной охраны. Николай II четко озвучивал своему министру заветное желание — «обсудить в Совете министров мою давнишнюю мысль об изменении статьи Учреждения Государственной Думы, в силу которой, если Дума не согласится с изменениями Государственного совета и не утвердит проекта, то законопроект уничтожается». «Это, при отсутствии у нас конституции, есть полная бессмыслица», — обозначал царь принципиальную установку. Предлагал Николай II и схему дальнейшего принятия решения, когда процесс утратит имеющееся «конституционное» подобие и царь вновь обретет права самодержца в сфере законодательства. «Предоставление на выбор и утверждение государя мнения большинства и меньшинства будет хорошим возвращением к прежнему спокойному течению законодательной деятельности и притом в русском духе», — всерьез полагал государь.[31]
«Пшиком» в итоге завершилась эта активность Маклакова, показавшаяся царю столь симпатичной. В письме Николаю II от 22 октября 1913 года министр сетовал, что «огромное большинство членов Совета министров» высказались против его выступления в Думе, полагая, что это повлечет «самые острые последствия» и нежелательно давать повод к дальнейшим осложнениям во взаимоотношениях правительства и Думы. Поэтому Маклаков решился не исполнить волю царя и не сообщил коллегам по Совету министров в полном объеме плана, одобренного государем. И впоследствии, на допросе в Чрезвычайной следственной комиссии, Маклаков признавал, что видел негативно «единодушное настроение» министров.[32] Примечательно, что одним из аргументов правителей против решительных предложений Маклакова стало опасение своего рода «санкций Запада»! Коковцов продолжал в Париже переговоры о железнодорожном займе, и еще более неустойчивое положение Думы из-за действий Верховной власти и реакционных кругов могло обернуться менее выгодными для России условиями.
Николай II, естественно, по-прежнему мечтал об упразднении «конституцинного строя». Царь как политик страдал все более сильными формами неприятия «обновленной России», передавая окружению негативный настрой: чуть ли не за каждым словом просматривалась готовность к нарушению законов и принципов Манифеста 17 октября 1905 года. Поэтому даже накануне начала мировой войны государь был озабочен не только организацией обороны, подготовкой к мобилизации армии и т. д. Выслушав на совещании в Петергофе 18 июня 1914 года доклад министра иностранных дел С. Д. Сазонова об убийстве эрцгерцога Фердинанда и возможных последствиях, царь предложил в первую очередь обсудить… изменение конституционного законодательства в части полномочий Думы. В изложении Н. А. Маклакова, царь высказывался в таком ключе: «Вот, я часто думаю, в какой степени закон, который сейчас существует, в какой степени он отвечает интересам России? Есть целый ряд законов, которые не осуществляются, потому что две палаты не согласны; есть такие, которые желательно провести, которые вносит правительственная власть, но они тонут в Думе». Фактически Николай II выразил пожелание о возвращении к законосовещательной Думе, провозглашенной Манифестом 6 августа 1905 года. Однако никто из министров не решился поддержать идею изменения Основных законов (говорили — «нельзя раздражать» или «пусть соберется Дума и сама сделает») — за исключением Маклакова. Глава МВД по-прежнему был убежден в недопустимости того, что «у государя в области законодательной были отняты все права, государь не мог исправить некоторого несовершенства в законе, если он его видел; в этом смысле, мне казалось, надо сделать пересмотр».[33] В общем, и в наступающих сложных внешне- и внутриполитических обстоятельствах царь был настроен проводить политику, дистанцируясь еще более от Думы.
Вызывающий жест реакции, который показал готовность власти к бесцеремонным нарушениям норм государственного права, — попытка Маклакова перейти к назначению «угодных» руководителей городского самоуправления (сначала — в Петербурге и Москве). На общественное мнение это произвело удручающее впечатление, подтвердив опасения, что от власти, способной действовать столь бесцеремонно, можно ожидать и полномасштабного «государственного переворота».
Сначала министр внутренних дел не утвердил в должности петербургского городского головы избранного либерала-прогрессиста, затем с трудом и лишь под давлением Коковцова согласился с избранием И. И. Толстого — известного общественного деятеля, мецената, ученого-археолога, бывшего министра народного просвещения в кабинете С. Ю. Витте. В Москве конфликт приобрел более затяжной и резонансный характер. Маклаков не ограничился тем, что не утвердил представителя либеральных кругов князя Г. Е. Львова (царь лично не хотел утверждения Львова): в марте 1917 года он станет первым главой Временного правительства. В ноябре 1913 года Маклаков назначил городским головой Б. В. Штюрмера. Это был человек крайне правых взглядов с одиозной репутацией реакционера, которую он заслужил как председатель Тверской губернской земской управы, назначенный правительством. Возможно, Маклаков рассчитывал после неудачи с «укрощением» Думы поддержать таким способом свою известность решительного борца с оппозицией. Либеральная печать негодовала в связи с назначением Штюрмера — «испытанного и прочного реакционера в стиле П. Н. Дурново»: «Содержание этого акта в той бюрократической легкости, с какой интересы крупнейшего в стране городского хозяйства, центра русской промышленности и культуры, отдаются в жертву политической тенденции. Б. В. Штюрмер — чиновник-реакционер — глава городского самоуправления в Москве, — это жест, полный значения, жест пренебрежения и к самоуправлению, и к Москве, и ко всей России».[34]
Показательно, что Николай II и не скрывал, что сочувствует и одобряет решение Маклакова — с точки зрения выбора и конкретной фигуры, и стиля отношений с общественностью. Коковцову потребовалась масса усилий, чтобы убедить царя в опасных последствиях такого шага и отказаться от публикации Высочайшего повеления о назначении Штюрмера. Премьер-министр пустил в ход аргумент, который должен был вызвать у государя живой отклик. Коковцов уверял, что на фоне успешно прошедших в столице юбилейных торжеств назначение Штюрмера будет выглядеть особенно негативно и приобретет «характер прямого конфликта Москвы с Верховной властью». Придется «закрыть городское общественное управление в Москве и избрать такой способ ведения гор<одского> хозяйства, для которого нет никаких законов, ни тем более практических методов осуществления». Премьер говорил, что «тотчас после Романовских торжеств, когда город Москва показал столько преданности Государю, новое столкновение с городом лично Монарха, а не правительства произведет самое тягостное впечатление и усугубит только и без того слишком большое количество горючего материала в нашей жизни». Николай II проявлял полное спокойствие и пренебрежение к общественному мнению: «Этого я совсем не боюсь, поворчат, побудируют, а потом привыкнут к правительственному городскому голове и будут даже довольны иметь такого осторожного и деликатного человека, как Штюрмер, тем более что он будет, разумеется, вне всяких партий, а каждый выборный голова приятен одним и совсем неприятен другим». Тем не менее на следующий день после разговора с Коковцовым царь все-таки согласился не назначать Штюрмера: «Не следует вносить раздражение в настроение такого города, как Москва, и тем играть в руку тем, кто воспользуется моим решением, чтобы опять вести агитацию против правительства и, конечно, против меня».[35]
ОГРАНИЧИТЬ — ИЛИ ПУСТЬ «ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВУЕТ»?
Власть, перейдя в 1913 году в наступление на Думу, стремилась разными путями сузить ее законодательные права и фактически используемые полномочия народного представительства, способного хоть в какой-то форме (но важно, что публично!) контролировать действия представителей исполнительной власти.
Принципиальные разногласия скрывались за борьбой вокруг практики ответов министров на запросы. Например, в марте 1914 года возмущение депутатов и общественности вызвал эпизод, когда Горемыкин демонстративно объявил Родзянко, что считает для себя вообще невозможным отвечать на обращенные к нему как председателю Совета министров запросы. Дума по закону вправе адресовать запросы только должностным лицам, которые подведомственны Сенату, а он таким лицом не является, поэтому и отвечать должен не премьер, а соответствующие министры (и формально, с точки зрения буквы закона премьер был прав, хотя политически этот аргумент выглядел в глазах депутатов вызывающе).[36] Милюков отмечал, что Горемыкин, представляя Совет министров как «совещание, учрежденное при государе», «выдвинул неприемлемую для нас точку зрения: поставил Совет министров в тень государя, под ширму, и заявил, что не должен отвечать». Неприятное впечатление произвело выступление Щегловитова 18 апреля с провокационной речью. Министр юстиции обосновывал, что не только премьер, но и в целом Совет министров как орган власти не подконтролен Сенату, напоминая при этом депутатам об ограниченности прав Думы. Парламентарии обращали внимание, что это делалось в выражениях, отступающих от Основных законов, и воспринималось как симптом подготовки к «государственному перевороту».[37] Правые, отреагировав на этот импульс, активизировали агитацию за пересмотр думского избирательного закона и ослабление «принципа партийности». Это была уже откровенная агитация за «государственный переворот»!
Попытки ограничить законодательные права Думы предпринимались постоянно: власти то и дело хотели изъять из ее ведения какой-либо вопрос, касающийся целых сфер общественной жизни и институтов, нарушая, по сути, Основные законы.
«Первопроходцем» попытался стать обер-прокурор Священного синода В. К. Саблер — один из наиболее реакционных деятелей в правящей элите 1910-х годов. В сентябре 1913 года Саблер предложил, а Николай II охотно утвердил принятую втайне даже от Совета министров инструкцию о применении статьи 65 Основных законов, сужающую реальные права Думы при рассмотрении церковных вопросов. Правила, «разъясняющие» эту статью, предусматривали возможность полного изъятия из ведения Думы содержательного рассмотрения вопросов церковно-общественного законодательства — за парламентом осталось бы лишь рассмотрение бюджетных ассигнований. Совет министров принял решение в порядке «журнального постановления» (то есть без официальной публикации!). Таким образом предполагалось, что правительство в каждом конкретном случае будет по представлению Синода решать, вносить ли законопроект в Думу или пускать в обход представительства.
Известия о столь сомнительном решении, попав в прессу, вызвали бурную негативную реакцию.[38] Последовал депутатский запрос (в рамках общих усилий депутатов по «защите достоинства и прав народного представительства»), касающийся применения статьи 65 в части церковных дел: «сохраняют ли у нас силу Основные законы или их — пусть скромная, но все же конституционная — сущность подвергается упразднению».[39] Негативный общественный резонанс был столь велик, что весной 1914 года Совет министров под председательством И. Л. Горемыкина решил смягчить свою позицию и отказать Саблеру в применении этих Правил.
«Законодательный почин», то есть законодательная инициатива Думы, тоже подвергалась атакам. Можно сказать, что «индульгенция» для посягательств на права Думы и придирки к ее деятельности была выдана в рескрипте Николая II премьеру Горемыкину от 6 марта 1914 года. Царь лично вычеркнул из проекта слова о возможности «шагов вперед народной жизни» и «расширения свобод» при условии «неприкосновенности государственных основ». Основной акцент делался на знаковое требование, выраженное в актуальном теперь для власти языковом дискурсе, — чтобы «великий образ русского государства» не приносился «в жертву беспочвенным стремлениям <…> чуждым тем <…> историческим устоям, которыми росла и крепла Россия». Что же касается Думы, то, с одной стороны, в рескрипте оставались слова о «взаимном доверии» между правительством (как особо отмечалось — «облеченным полным доверием монарха») и законодательными учреждениями. Но при этом озвучивалась угроза понизить роль Думы: мол, «круг ведомства» законодательных учреждений «строго очерчен в законе». В этом сразу усмотрели негативный ответ Верховной власти на позицию думского большинства (кадеты, октябристы, частично националисты и правые), считавшего необходимым максимально задействовать права Думы по законодательной инициативе.
Тревожным симптомом — одним из «пробных шаров» реакции, стремящейся сузить законодательные права Думы, — общественность посчитала демонстративное выступление в Таврическом дворце 28 марта 1914 года товарища министра народного просвещения М. А. Таубе. Как покушение на право законодательной инициативы восприняли позицию сановника в связи с законопроектом об улучшении материального положения служащих женских учебных заведений. Законопроект был выработан думской комиссией самостоятельно, а не на основе правительственного проекта (ранее был удачный прецедент превращения одного из думских проектов в закон, не вызвавший возражений со стороны Министерства народного просвещения). Ключевой аргумент — формально (теперь это стало самым важным!) нарушена статья 57 «Учреждения Государственной Думы», предусматривающая, что Дума может предлагать свой проект лишь в случае отказа от его составления соответствующим ведомством. Как пояснял Милюков, Дума всегда совершенно иначе толковала это положение, не считая, что «если бы правительство согласилось бы само проводить закон, внесенный в силу прав думской инициативы, то Государственная Дума этим уже лишается права создать свою комиссию». «Мы толковали, что если мы на эту точку зрения станем, то правительство затормозит нашу законодательную инициативу, — пояснял лидер кадетов. — Оно будет соглашаться, но ничего не будет делать для исполнения своих обещаний…»[40]
Посягательства власти на свободу депутатского слова и неприкосновенность членов Думы — другое направление в наступлении реакции на права народного представительства. Об общем настроении правящих верхов можно судить по вызывающе резкому выступлению в Думе 18 февраля 1914 года Щегловитова. Министр юстиции договорился до того, что депутаты вообще «не призваны обсуждать деятельность власти и лиц, стоящих у власти», что, дескать, является нарушением законности!
Прецедентом должно было стать в ноябре 1913 года привлечение к суду депутата А. Ф. Керенского — в то время популярного адвоката по политическим делам и одного из лидеров левой фракции трудовиков. Министерством юстиции статья 27 «Учреждения Государственной Думы», вызывавшая разночтения, толковалась так, что сам факт привлечения к ответственности по статье, связанной с лишением прав, является «основанием для устранения депутатов от участия в работе Гос<ударственной> Думы». Но, как отмечалось в печати, большинство депутатов и третьей, и четвертой Думы, «стоя на точке зрения, что обвиняемый — еще не обвиненный, держались иного толкования и устранение депутатов до суда считали неправильным». Только в случае неоправдания судом депутат может, как осужденный, потерять имущественный ценз и, следовательно, лишиться прав, которыми должен обладать депутат.[41]
Опасный прецедент, позволяющий любое критическое выступление против власти подвести под статью 129 о призыве к ниспровержению существующего строя, — так большинство депутатов Думы и широкие круги общественности восприняли резонансное «дело Чхеидзе». Видный социал-демократ (меньшевик) Н. С. Чхеидзе был привлечен по постановлению Совета министров (что само по себе нонсенс для правового государства!) к уголовной ответственности за выступление в Думе 11 марта 1914 года. Претензии возникли из-за вырванной из контекста фразы депутата, выступавшего по не очень глобальному, казалось бы, вопросу — об учреждении исправительно-работных домов для борьбы с бродяжничеством и нищетой. «Г<оспода> члены Гос<ударственной> Думы, — говорил Чхеидзе, — мы находим, что каторжный режим для достижения таких задач (подразумевая в целом обновление страны. — И. А.) не годится, и если уж речь идет о режиме, то для этого не пригоден и третьеиюньский режим, а наиболее подходящим режимом для достижения обновления страны является режим демократический, режим парламентский и, если хотите еще более точное определение, режим республиканский».[42] Министры Щегловитов и Маклаков сразу усмотрели в этих словах преступное возбуждение к ниспровержению существующего строя. А после бурных выступлений в Думе 21—22 апреля в поддержку Чхеидзе и устроенной премьеру Горемыкину обструкции, с уходом в знак солидарности с опальным депутатом многих народных представителей, глава МВД Маклаков «возбудился» с небывалым энтузиазмом: «Здесь налицо целое сообщество, которое выражает солидарность с республиканскими идеями Чхеидзе. Надо было привлечь их всех. Состав преступления налицо».[43] Более того, Маклаков тотчас потребовал подвергать стенограммы заседаний цензуре на основании еще не утвержденного закона о печати, подготовленного МВД и вводящего фактически предварительную цензуру.
Даже в среде высшей правящей элиты не было единодушия в связи с «делом Чхеидзе», которое приобрело чрезвычайно принципиальный характер с точки зрения взаимоотношений Думы и исполнительной власти. Часть министров, включая И. Л. Горемыкина и А. В. Кривошеина, неофициально призывали депутатов не реагировать на провокации Маклакова и Щегловитова, обещая «потянуть» с дальнейшими шагами по «делу Чхеидзе».[44] Первый департамент Государственного совета поддержал позицию МВД и Министерства юстиции в толковании статьи 14 «Учреждения Государственной Думы», касающейся неприкосновенности депутатов. «Иными словами, народный представитель, выступающий в Государственной Думе под эгидой неприкосновенности и свободы слова, в действительности остается столь же „прикосновенным“ и столь же связанным в слове, как и обыкновенный рядовой гражданин», — констатировалось в либеральной печати.[45] Но ряд видных членов первого департамента Государственного совета (в том числе А. А. Сабуров, являвшийся министром просвещения при Александре II, С. С. Манухин — министр юстиции в правительстве С. Ю. Витте) и экспертов (в частности, профессор Н. С. Таганцев) отказались усматривать в речи Чхеидзе состав преступления, разойдясь с мнением коллег.[46]
Либеральная общественность видела в «деле Чхеидзе» символичную угрозу всему политическому строю «обновленной России» и стремление власти к посягательствам на политические и гражданские свободы, включая законные права Думы. «Ст. 129, нависшая над свободой депутатского слова, нависла тем самым над всем новым строем, — констатировалось в печати. — Ее появление было истолковано как последний натиск на то, что сохранилось ценного от недавнего прошлого. Отсюда психология горького разочарования и, как следствие, последнего — крик боли! Ограничение думских инициатив, уничтожение свободы депутатского слова и т. д. — всё это подводят под те или другие существующие статьи. Но власть не может не знать, что законы, лихорадочно составлявшиеся в лихорадочное время под напором исключительных событий изобилуют пробелами, недомолвками, несогласованностью отдельных положений. Власть должна понять, что толковать эти законы надобно только в соответствии с живым духом новых учреждений, сменивших старые, не с точки зрения мертвой буквы или приказной канцелярии». Делался и неутешительный вывод из нежелания власти понимать сущность нового представительного строя как результат исторического процесса развития, «многообразного творчества, не укладывающегося в неподвижные грани формул»: «Восемь лет — и в итоге страна, как пушкинский рыбак, опять у того же разбитого корыта несбывшихся чаяний! После пережитого опыта, после действительно водворившегося спокойствия, о „реформах“ теперь даже не упоминают».[47]
БОЙ «ЗАГОВОРЩИКАМ ПРОТИВ КОНСТИТУЦИИ»
И «ТЕМНЫМ СИЛАМ»
Своими действиями власть добилась лишь укрепления думского большинства, объединившегося ради защиты прав и свобод в депутатской деятельности. В апреле 1914 года был внесен предложенный кадетами и октябристами законопроект о неприкосновенности депутатских речей, а левой частью Думы даже предлагалось не рассматривать бюджет до принятия закона. «Мы решили приступить к бюджету лишь после того, как Дума проведет закон о неприкосновенности депутатской свободы слова, — вспоминал Милюков. — Это впервые сплотило Думу на бюджетной борьбе, и мы нашли такое большинство, которое шло с нами на неутверждение бюджета не только деловое, но и демонстративно-политическое: я помню несколько таких драматических заседаний, когда октябристы обретали слова, до тех пор им непривычные <…>. Эта сессия была открытой борьбой, вызванной Горемыкиным и его нападением на те права, которые мы считали установленными долгой практикой».[48]
На фоне ожидания от власти попыток «государственного переворота», обсуждение в Думе бюджета в апреле—мае 1914 года приобрело беспрецедентно резкие формы — с осуждением правительственной политики по всем направлениям. Происходившее в Таврическом дворце, это обсуждение отражало усиление критического настроя общественного мнения в ответ на укрепление реакции и очевидный отказ от реформ, — причем оно становилось все более политизированным и оппозиционным.
Либералы подвергли сокрушительной критике в целом политику правительства. Неудачное выступление 22 апреля Горемыкина с «декларацией» оказалось лишь дополнительным подспорьем для оппозиции.
В формулировках, используемых премьером, депутаты увидели, что правительство однозначно воспринимает Думу как еще одно «ведомство» в системе управления, а не самостоятельное представительское учреждение. Иллюзий не оставалось, хотя внешне могло показаться, что Горемыкин явился с «оливковой ветвью мира», уверяя, что двери его приемной открыты для всех депутатов «без всяких исключений». Милюков обвинял правительство в ставших «особенно систематическими» попытках сузить права Думы и одновременно в открытом союзе с черносотенными главарями, которые вербуют свою армию из «хулиганов, головорезов, организованных воров, грабителей и поджигателей». Лидер прогрессистов И. Н. Ефремов, поддержав кадетов, отмечал, что в деятельности правительства «нет ни плана, ни последовательности», но при этом налицо «разложение и анархия власти»: «рядом с объединенным правительством <…> существует другое, негласное правительство, состоящее из безответственных советников». Противостоять этим «темным силам» можно только при условии политической ответственности министров перед народным представительством — тогда необходимость считаться с общественным мнением «может дать им необходимый авторитет для противодействия закулисным влияниям, вожделениям и интригам безответственных советников». Пророческие прогнозы содержались в ярких мотивировках «формулы перехода», предложенной кадетами, с вердиктом: вместо рассмотрения отдельных «номеров и параграфов государственной росписи» Дума переходит «к очередным делам». Подчеркивалось, что «целый ряд покушений на самые основные права народного представительства, как то: право запросов, право законодательной инициативы и, наконец, безответственность и свобода парламентского слова, имевшие место последнее время, указывают на существование определенного политического плана, последовательно проводимого правительством». Принципиальный вывод: «правительство вступило в открытый союз с партиями государственного переворота» и такой политический курс «грозит государству величайшими потрясениями, особенно опасными в момент международных осложнений».[49]
Принятие другой «формулы перехода» (одобренной правооктябристским большинством) предусматривало постатейное обсуждение смет министерств, что оказалось еще более эффектным ходом: серия критических выступлений растянулась на несколько недель. Самому острому разносу подверглось, разумеется, МВД и лично Н. А. Маклаков. Министр был прямо обвинен в проведении курса, который диктуется камарильей и черной сотней, под влиянием одного из главных идеологов замышляемого «государственного переворота» князя В. П. Мещерского.
«Стоите ли вы за подготовку государственного переворота или против него — следует четко ставить вопрос, принимая решение, давать ли деньги МВД», — заявлял кадет М. С. Аджемов. Правый кадет М. В. Челноков отмечал, что к обсуждению вопроса, поставленного Чхеидзе (то есть о преимуществах республиканской формы правления. — И. А.) подталкивает определенную часть общества сам министр внутренних дел — в силу таких его качеств, как «политическое легкомыслие», «полное неумение разбираться в вопросах, волнующих все государство, его безответственность». «Кто друзья его, с которыми работает? — задавал вопрос Челноков. — Это ведь заговорщики против конституции, помышляющие о государственном перевороте <…>. Последствия этого союза уже видны: никогда, кажется, в России моральный авторитет власти не стоял так низко, как теперь (Аплодисменты слева)».
Наиболее же сильным стало выступление Милюкова, обвинившего главу МВД в том, что в своем ви`дении места Думы в системе власти он оперирует «языком Манифеста 6 августа», подразумевая идею законосовещательной, а не законодательной Думы. Милюков подозревал Маклакова в подготовке «государственного переворота» в угоду своим покровителям, имея в виду, видимо, и близкую к Николаю II камарилью. Министр улавливает «кредо определенных сил», которым он усердно служит, предвосхищая даже, возможно, принятие окончательных решений о «государственном перевороте»: «это исполнитель сознательный и, я прибавлю, исполнитель услужливый — исполнитель, который стремится угадать мысль своих господ и, может быть, грешит только тем, что слишком неискусно забегает вперед».[50] Позднее Милюков отмечал в комментариях Чрезвычайной следственной комиссии, а также в итоговой книге воспоминаний, что язык выступления Маклакова свидетельствовал об его «хитроумной теории»: что Дума и правительство были «двумя координированными органами, над которыми стоит царь с полнотой законодательных прав».[51] Понятно, что атрибуты подобной схемы, усматриваемые в выступлениях министра внутренних дел, могли лишь возбуждать недовольство почти всех политических сил и вызывать еще большее неприятие власти в общественном сознании. В прессе звучали исключительно негативные оценки выступления Маклакова, несмотря на кажущуюся внешнюю корректность. В речи министра видели подтверждение того, насколько велик разрыв между общественным мнением и властью, которая упрямо выступает против хода истории, ведущего Россию к Конституции: «Если бы исполнительная власть ступила на путь строительства, предуказываемый всем ходом истории и правильно понятыми интересами государственности, то страна воспряла бы от паралича». Убийственным для власти представлялся итог прений по смете МВД: «Итак, ни слева, ни в центре, ни справа политика власти не нашла опоры, повсюду ей отказано в содействии».[52]
Принятая 3 мая 1914 года «формула перехода», предложенная октябристами (за нее проголосовало 2/3 депутатов), по «градусу» критики власти и политики МВД превзошла все самые смелые оппозиционные ожидания. Фактически выносился вотум недоверия всей внутренней политике, осуществляемой МВД, естественно, с согласия Верховной власти и под влиянием придворной камарильи. «Принимая во внимание, что Министерство внутренних дел не только продолжает систематически пренебрегать общественным мнением, но и игнорирует неоднократные существеннейшие пожелания законодательных учреждений, — говорилось в „формуле перехода“, — Государственная Дума, разделяя, по существу, пожелания, принятые бюджетною комиссиею, считает бесполезным высказывать ныне какие-либо новые пожелания по смете Министерства внутренних дел и находит: 1) что политика министерства, стесняющая и ограничивающая деятельность земских и городских учреждений, подрывает местные силы, которые в течение 50 лет принимали самое деятельное участие в духовном и экономическом развитии страны; 2) что, поощряя повсеместный административный произвол, она вызывает недовольство и глухое брожение в широких, спокойных слоях населения и тем способствует возникновению и усилению противогосударственных течений; 3) что, препятствуя проведению в жизнь ряда Высочайших манифестов и указов, она противодействует возвещенной с высоты престола непреклонной воле монарха и 4) что подобное положение, ослабляя мощь России, угрожает ей неисчислимыми бедствиями, Государственная Дума обращает внимание правительства на опасность такой политики…»[53]
ПРОТИВ РЕАКЦИИ И «ПРИЗРАКА РЕВОЛЮЦИИ»
Официальную пропагандистскую идиллию «согласия и единения» народа на фоне празднования 300-летия дома Романовых нарушала стремительная политическая радикализация и активизация самых различных общественных сил — и прежде всего достаточно умеренных либерально-буржуазных кругов.Требования проведения обещанных реформ высказывались все более решительно, при этом обращалось внимание на главную опасность дальнейшего усиления реакции — возрастающую, как следствие этого, угрозу революции! В свою очередь власть все чаще очень жестко, откровенно вызывающе, грубыми полицейскими методами реагировала на проявления общественной активности, хотя они и не выходили за рамки требования либеральных реформ в соответствии с принципами Манифеста 17 октября.
Так, 26 мая 1913 года, когда были еще в полном разгаре Романовские торжества в Москве, по указанию Санкт-Петербургского градоначальника и по согласованию с МВД полиция прервала доклад Милюкова по тактике на конференции партии кадетов. Принятая в спешке, в присутствии полицейского пристава, резолюция, опирающаяся на тезисы доклада Милюкова, предлагала добиваться объединения большей части Думы и укрепления оппозиционного настроения; указывалось также на необходимость систематического использования методов «бюджетной борьбы».[54] Примечательна ключевая проблема, которая волновала Милюкова и многих его соратников. Как констатировал лидер кадетов на встрече с членами ЦК 24 мая, не вызывает сомнений, что победа крайней реакции ускорит революцию: «мостик к мирному исходу совсем разрушен» и «при безоглядно реакционном направлении политики правительства» нет «другого исхода, кроме насильственного». Милюков признавал в газете «Речь», что общественный подъем в стране может перешагнуть Думу: либеральная интеллигенция на местах настроена гораздо радикальнее, чем официальное руководство партии и парламентской фракции.[55]
Активно формировалась партия прогрессистов — находившаяся, условно, немного правее кадетов и левее октябристов. 0формление прогрессистской партии, особенно интенсивное с весны 1912 года, свидетельствовало о все большей политизации либерально настроенных предпринимательских кругов Москвы и Петербурга. Знаковым событием стали требования от лица московской буржуазии, оглашенные П. П. Рябушинским, одним из лидеров прогрессистов, на банкете в честь Коковцова 5 апреля 1912 года. Было заявлено о необходимости возрождения «на всех путях жизни русского народа», создания «культурной власти» и использования ею «культурных приемов» управления. А вскоре, на VI Съезде промышленности и торговли, представители буржуазии, формулируя свои политические требования, заявили о необходимости иметь большее представительство в земствах и играть руководящую роль в экономической политике.
Знак политической радикализации буржуазии — либеральные требования, прозвучавшие на Всероссийской фабрично-заводской, торгово-промышленной, сельскохозяйственной научно-художественной выставке, открывшейся в Киеве 29 мая 1913 года. Проходивший в рамках выставки 2-й Всероссийский съезд кооперативных организаций принял большинством голосов ряд резолюций: о введении земства в губерниях, где оно еще отсутствует, об отмене национальных и вероисповедных ограничений т. д. Однако, когда была предложена общая резолюция с требованием осуществления Манифеста 17 октября, председатель съезда, назначенный МВД, бесцеремонно не допустил ее обсуждения!
Другой пример — вызвавшая большой резонанс речь А. С. Салазкина, председателя комитета Нижегородской ярмарки и депутата Думы от партии кадетов, с которой он обратился к Коковцову на банкете 16 августа 1913 года. Салазкин напомнил «о неотложной необходимости осуществления обещанных реформ на началах… Манифеста 17 октября», особо обратив внимание на желание буржуазии «принимать ближайшее участие в делах общественного самоуправления и государственного строительства».[56]
Наглым вызовом со стороны власти стало закрытие полицией 20 сентября 1913 года Всероссийского городского съезда. Символично, что это случилось во время оглашения предложенной Гучковым резолюции, выражавшей порицание текущему политическому курсу: «Дальнейшее промедление в осуществлении необходимых реформ и уклонение от начал, возвещенных в Манифесте 17 октября, грозит стране тяжелым потрясением и гибельными последствиями». Подразумевалась в том числе и угроза революции — как логичное следствие усиления реакции! Гучков в резко оппозиционной речи, которая стала основой резолюции, говорил о разочаровании общества своей работой, вызванной «параличом всего нашего государственного организма, застоем законодательного творчества и расстройством управления». Самым возмутительным было то, что полиция закрыла съезд, как затем отмечал Гучков в обращении в МВД, как раз в момент «текстуального повторения Манифеста 17 октября, который до сих пор не входил в состав революционных литературных произведений».[57]
Гучков в это время превратился действительно в одну из ключевых фигур либеральной оппозиции, выступая с весьма радикальными заявлениями — во многом пророческими. Убежденный союзник Столыпина, нацеленный на поддержку реформаторских законопроектов, Гучков еще до убийства премьера отличился рядом резонансных выступлений. «Мы ждем!» — знаковое высказывание Гучкова в феврале 1910 года при обсуждении сметы МВД, когда был поднят вопрос о застое с продвижением обещанных реформ, несмотря на наступившее в стране «успокоение». В марте 1910 года Гучков, избранный председателем Думы, пообещал «сосчитаться» с противниками реформ, составлявшими правое большинство Государственного совета. После убийства Столыпина Александр Иванович выступил 16 октября 1911 года с резкой речью, заявляя не только о «несостоятельности нашей политической полиции», практикующей методы провокации и нуждающейся в кардинальной «чистке». Гучков поднимал вопрос о возможном политическом убийстве премьера: «Есть ли это простое служебное нарушение долга, неряшество, бездействие власти или за этим скрывается нечто хуже — сознательное попустительство, желание устранить человека, который стал уже неудобен?»[58] Лидер октябристов был уверен, что Столыпин пал жертвой «темных сил» при попустительстве высших чинов охранки и полиции.
Гучков первым стал обличать с думской трибуны влияние Григория Распутина и прочих «темных сил». В январе 1912 года лидер октябристов оказался политической знаменитостью в массовом сознании благодаря запросу о запретах для печати писать о Распутине: «Какие-то мрачные призраки средневековья встали перед нами!» В запросе повторялся текст статьи доцента Московской духовной академии М. Новоселова в газете «Голос Москвы», связанной с октябристами и лично Гучковым: в ней говорилось о попустительстве еретику Распутину со стороны церковных властей и лично обер-прокурора Саблера. 9 марта 1912 года, в речи о смете Синода, Гучков заявлял: «Церковь в опасности, и в опасности государство»! И, как отмечалось в печати, «А. И. Гучков нашел формы для выражения своих мыслей, доступные пониманию масс. Он затронул мягкие струны. Его речь должна сделать свое, должна произвести большое впечатление и наверху, и внизу, найдя всюду себе путь». Гучков заявлял: «Гр<игорий> Распутин не одинок. Разве за его спиной не стоит целая банда, пестрая и неожиданная компания, взявшая на откуп и его личность, и его чары?.. Это целое коммерческое предприятие, умело и тонко ведущее свою игру, и перед этой картиной наш долг — крикнуть слова предостережения… Быть может, изувер, сектант, творящий свое темное дело, быть может, проходимец, плут, обделывающий свои темные делишки, — какими путями достиг этот человек центральной позиции, захватив такое влияние, перед которым склоняются высшие носители государственной и церковной власти? Вдумайтесь только, кто же хозяйничает на верхах, кто вертит ту ось, которая тащит за собой и смену направлений, и смену лиц, падение одних и возвышение других!»[59] Большой резонанс имели и выступления Гучкова по вопросам обороны, в том числе с критикой руководителей военных ведомств и великих князей, традиционно причастных к делам армии и флота. А весной 1912 года Гучков выступил лично против военного министра В. А. Сухомлинова, обвинив его в безобразиях, царящих в военном ведомстве, вплоть до потери военных секретов (в шпионаже был заподозрен близкий к Сухомлинову полковник С. Н. Мясоедов, замешанный ранее в провокационной контрабанде революционной литературы).
Борьба с реакцией — основная задача, которую обозначал осенью 1913 года Гучков, активно включившийся в политическую жизнь после провала на выборах в Думу. Неудача Гучкова (во многом в результате целенаправленного применения властью «административной техники») еще больше способствовала его публичной деятельности, не ограниченной теперь формами парламентской работы и условностями, связанными с депутатским статусом. Гучков постоянно подчеркивал основную идею: «Главным препятствием для спокойного развития страны является то нескрываемое реакционное настроение, которого господствует во всех отраслях государственной жизни». И теперь либеральным силам следует «перейти от борьбы с радикализмом к борьбе с реакцией».[60] Необходимо сменить акценты в тактике октябристов, поскольку вместо революции реальную угрозу стала представлять реакция. Как отмечали журналисты, банкет октябристов, посвященный очередной годовщине Манифеста 17 октября, «походил больше на поминки», но при этом Гучков был настроен на решительную оппозиционную борьбу с реакцией и властью, призывая «растасоваться раз и навсегда».[61]
Позднее Гучков признавал, что он еще до гибели Столыпина, наблюдая за сворачиванием реформ и усилением реакции под влиянием различных «темных сил», «изверился в возможности мирной эволюции для России». На взгляд лидера октябристов, «становилось все яснее, что Россия ходом вещей будет вытолкнута на <…> путь насильственного переворота, разрыва с прошлым и, как бы сказать, скитания без руля, без компаса по безбрежному морю политических и социальных исканий». Однако следовало сделать последние попытки предотвратить катастрофу: «Так как для меня уже было ясно, что роковую роль играли эти безответственные силы, что главным образом сосредоточились они в придворных сферах и связаны были с именами, которые я сейчас перечислил (Распутин, Вырубова, Танееев, кн. Андроников. — И. А.), я тогда и подумал, что Государственной Думе и русскому обществу следует дать бой именно им, оставив в стороне видимое правительство… Переговоры мои с представителями правительства и, в частности, с В. Н. Коковцовым убедили меня в том, что если еще покойный Столыпин пытался бороться с этими силами, то новые представители власти либо капитулировали перед ними и пошли по их указкам, либо вовсе не рисковали бороться с ними».[62]
«ДОГОВОР РАЗОРВАН»:
ПОСЛЕДНИЙ ШАНС ЛИБЕРАЛЬНОЙ ОППОЗИЦИИ?
Огромный резонанс вызвал доклад Гучкова о политическом положении в стране и позиции, которую должны занимать партия и фракция октябристов, на Совещании (конференции) «Союза 17 октября» в Петербурге 7—10 ноября 1913 года. Первоначально предполагалось провести съезд, но на совещании октябристского руководства 8 октября решили назвать мероприятие именно совещанием: для организации съезда потребовалось бы разрешение министра внутренних дел, которое вряд ли было бы получено.[63] Продумывая линию поведения октябристов, Гучков все более убеждался в необходимости перехода в «резкую оппозицию и борьбу» умеренных общественных элементов, «которые до тех пор находили возможным сотрудничать с властью или выступать против нее с благожелательной и дружеской критикой». «Я считал чрезвычайно важным, чтобы в тех событиях, которые готовились, на мой взгляд, и которые вели к насильственному перевороту (имелась ввиду угроза стихийной революции. — И. А.), руководящие круги русского общества приняли руководящую роль и чтобы именно их разумом совершилось то, что представлялось мне неизбежным. Мне казалось, что переход умеренных политических кругов на позицию такой резкой оппозиционной борьбы может образумить власть и вынудить ее на известные уступки».[64] И в своем докладе Гучков аргументировано оценил драматичность нынешней общественно-политической ситуации, связанной с откровенным наступлением реакции. Главной задачей он считал предотвращение надвигающейся катастрофы, к которой подталкивает страну власть — отказавшаяся от реформ, не пользующаяся авторитетом, но при этом вынашивающая замыслы антиконституционного «государственного переворота».
«Историческая драма, которую мы переживаем, заключается в том, что мы вынуждены отстаивать монархию против тех, кто является естественными защитниками монархического начала; мы вынуждены отстаивать Церковь против церковной иерархии, армию против ее вождей, авторитет правительственной власти против носителей этой власти, — декларировал Гучков в финальной части доклада. — Мы как будто завязли в полосе общественного уныния и апатии, что есть состояние пассивное, но от него лишь один шаг к чувству отчаяния, которое представляет уже активную силу громадного разрушительного действия. Да отвратит Господь Бог от нашего отечества эту грозную опасность!»[65] Либералы теперь имеют дело с совсем другим качественным, политико-психологическим типом власти, чем тот, который олицетворял Столыпин: «Благодаря именно его обаятельной личности, высоким свойствам его ума и характера, накапливалась вокруг власти атмосфера общественного доброжелательства и доверия на место прежней ненависти и подозрительности». Политическая ситуация и расклад сил во властных сферах кардинально изменился после гибели Столыпина. «Мы стоим лицом к лицу уже не с той властью, с которой договаривались, — подчеркивал Гучков. — Договор уже не нарушен, а разорван. Если раньше, при всех недочетах преобразовательной деятельности правительства страна могла быть спокойна по крайней мере за основное приобретение освободительной эпохи, за народное представительство, с которым связана вся будущность России, то в современном политическом курсе мы должны признать прямую угрозу конституционному принципу и начало полной ликвидации эры реформ. Мы знаем, что вопрос о строе поставлен как очередной вопрос если не самою правительственною властью, то в тех неправительственных кругах, которые сильнее самого правительства. Сановники, делающие карьеру, угодливо предлагают свои планы государственного переворота, а себя — в их исполнители».[66]
Основную вину за «состояние прострации и маразма, которое вызвало внутреннее омертвление нашего государственного организма» после смерти Столыпина, Гучков возлагал на «темные силы», имеющие серьезное влияние в среде придворной камарильи. Отмечал лидер октябристов и циничный расчет правящих кругов: мол, если революция подавлена, наступило «успокоение», то вообще не нужны никакие реформы! Именно эти реакционные силы, которые теперь воспряли, в прошлом, «в доосвободительное время и определяли тот государственный курс, который привел великое государство к небывалому унижению». «Теперь они выползли из всех щелей, эти „спасители отечества“, — пояснял Гучков. — А где они тогда были? Не среди правительства, по крайней мере правительства времен Столыпина, приходилось их искать. Среди „бывших людей“ отжившего государственного строя, среди дворцовой камарильи, среди тех темных элементов, которые в прежнее время копошились и грелись около старых гнойников нашей русской жизни, среди всех тех, кого новый политический строй беспощадно выбрасывал за борт — среди них рекрутировала свои силы возрождающаяся реакция… Эти безответственные внеправительственные и сверхправительственные, а в данном случае и антиправительственные течения, органически связанные с формами русского абсолютизма, быстро захватили вновь уже в условиях нового политического строя прежние, отвоеванные у них и покинутые ими позиции…» «Ошибочно думать, — вспоминал он слова Столыпина в одном из интервью, — что русский кабинет даже в его современной форме, есть власть. Он — только отражение власти. Нужно знать ту совокупность давлений и влияний, под гнетом которых ему приходится работать».[67]
Власть в результате влияния возродившейся реакции «очутилась совершенно одинокой, брошенной всеми: ведь реакция во всех своих видах лишена всяких корней в стране, если не считать тех, вскормленных за счет казенного пайка, политических организаций, которые декоративными стягами стараются прикрыть свое бессилие и ничтожество».
Убийственно для репутации власти, скатывающейся на реакционные позиции, выглядела и «кривая падения, которую описала за истекший короткий промежуток времени русская правительственная власть». Гучков напоминал о достигнутых освободительным движением либеральных завоеваниях, «дарованных» царем: от указа от 12 декабря 1904 года до Манифеста 17 октября 1905 года с прилагаемым к нему и утвержденным Николаем II докладом С. Ю. Витте о ситуации в стране и необходимости реформаторских шагов по «обновлению России».
«В этих актах, именем Верховной власти, утверждались принципы конституционного строя, правового порядка, провозглашалась незыблемость основ гражданской свободы, обещались гарантии неотъемлемости дарованной ими свободы, высказывалась забота о поддержании престижа Государственной Думы и об обеспечении подобающего ей значения, проводилась правильная мысль, что правительство не должно являться элементов противодействия решениям Думы, признавалась важность установления нормальных отношений между Думою и Государственным Советом путем преобразования Совета на началах видного участия выборного элемента, внушались властям на всех ступенях прямота и искренность в утверждении гражданской свободы и в становлении гарантий этой свободы, намечались, наконец, основные линии экономической политики, направленной ко благу широких масс», — напоминал Гучков. В итоге сложилась система двойных стандартов — с точки зрения декларированных актов конституционного характера и реальной практики управления на всех уровнях власти: «…с одной стороны, все оставалось как будто по-старому. Манифест не был отменен, обещания не были взяты назад, правительство, с соизволения власти, продолжало разрабатывать и вносить законопроекты со ссылками на акты освободительной эпохи, законопроекты, носившие определенную печать этой эпохи; с другой стороны, с соизволения той же власти последовательно усиливались те элементы, которые нисколько не скрывали своей непримиримой вражды к новому политическому строю и к тем представителям правительства, которые были на его стороне, элементы, учитывавшие и Манифест 17 октября, и другие однородные акты Верховной власти, как уступки, вырванные либо
силой, либо обманом, элементы, которые поставили своей задачей толкать власть к государственному перевороту и охотно предлагали свои к тому услуги».[68]
В резолюции конференции подчеркивалось, что «обновление России должно быть построено на незыблемости начал конституционного строя и основ гражданской свободы». Указывалось, что правительство, «однородное по своему составу, объединенное общностью целей и ответственное перед законом», должно исходить в отношениях с Думой из признания «высокого авторитета народного представительства» и обеспечивать «за ним в государственной жизни подобающее значение», а в отношении Государственного совета принять меры, чтобы он «не являлся искусственным тормозом законодательной деятельности». Октябристы требовали проведения законов, которые реально обеспечивают «свободу совести, печати, собраний, союзов и личную неприкосновенность». Необходима отмена исключительных положений, принятие мер, чтобы «администрации подчинялись нормам правового порядка и чтобы все чины администрации несли действительную ответственность за нарушение законов» и т. д. Отмечалось, что «настоящее правительство и современный правительственный курс являются в полном противоречии с возвещенными в Манифесте новыми началами государственной и общественной жизни»; при этом теряется вера «в желание правительства выполнить непреклонную волю монарха, выраженную Манифестом 17 октября». В то же время с тревогой констатировалось увеличение «разлада власти с обществом и органами самоуправления» и появление в стране «грозных признаков ропота и недовольства, питающих революционное настроение».[69]
«ПОЛИЦЕЙЩИНА» ПРОТИВ ГРАЖДАНСКОГО ОБЩЕСТВА
«Полицейские эксцессы» постоянно вторгались в события общественной жизни, еще более дискредитируя власть. Обнаружение какого-нибудь «крамольного» политического подтекста сразу становилось формальным оправданием произвола чиновников и полицейских начальников.
Например, в Москве торжественное собрание, посвященное 50-летию «Русских ведомостей» — одной из наиболее уважаемых и популярных в среде интеллигенции газет — было бесцеремонно закрыто при чтении приветственного адреса. Чтобы сорвать собрание (его пришлось перенести в ресторан «Славянский базар»), оказалось достаточно просто упоминания о «конституционных свободах и гарантиях, отсутствующих в жизни», и риторического вопроса о том, отрицаются ли они властями «даже в той форме, в которой нашли себе выражение в законе».[70]
Под влиянием реакционных кругов и русских националистов власти свели к минимуму торжественные мероприятия в феврале 1914 года в честь юбилея Тараса Шевченко: отменялись литературные вечера, панихиды, закладка памятника (хотя поначалу она была Высочайше разрешена). Отмечалось, что запретами чествования памяти Шевченко «администрация официально укрепляет легенду об украинском сепаратизме, изолирует одну из русских народностей с ее национально-культурными правами и потребностями от России, то есть служит тому самому сепаратизму, которого так опасается и в котором обвиняет украинцев».[71]
Полицейский произвол мог доходить и до откровенного абсурда. Так, полицейским исправником не была подписана афиша с анонсом лекции знаменитого дрессировщика Анатолия Дурова в Тенишевском зале: «Дрессированные на свободе животные». Возможно, помимо придирки к слову «свобода» возникали опасения, что Дуров допустит в выступлении что-то политически неоднозначное, ведь даже довольно невинные шутки вызывали у властей болезненно-репрессивную реакцию! К примеру, в Нижнем Новгороде, после «избавления» от одиозного губернатора А. Н. Хвостова, Дуров пообещал полицмейстеру ничего не говорить на эту тему. Тем не менее Дуров удостоился восторга публики за небольшой трюк с политическим ассоциациями: дрессировщик «всем животным подвязал хвосты, завернув их в тяпки, припечатал сургучом и в таком виде вывел их на сцену».[72]
Характерный вызов общественному мнению — фактический отказ властей от празднования в январе 1914 года 50-летия создания земств. Правительство целенаправленно игнорировало юбилей — с учетом неприятия Николаем II самой идеи самоуправления. Совет министров заблаговременно, еще в августе—сентябре 1913 года, решил свести земский юбилей к «ряду формальных актов» — «в зависимости от внутреннего политического настроения страны». Власти прохладно относились к ожидаемой перспективе: земские деятели станут использовать торжества для выступлений с политическими декларациями и требованиями. Петербургское земство планировало при представлении Николаю II депутации от всех губернских земств, с ритуальным поднесением «хлеба и соли», ходатайствовать о расширении земских прав и проведении в жизнь так и не исполненного Указа 12 декабря 1904 года. Аналогичный шаг был задуман московским уездным земством. Примечательно, что празднование юбилея земств сопровождалось возрождением формата политических банкетов, прокатившихся по всей стране. И это выглядело как весьма символичная историческая параллель с периодом «весны Святополк-Мирского» накануне событий революции 1905 года и последующих уступок Верховной власти. Банкет в Петербурге собрал около 700 участников, среди которых преобладали кадеты и более левые народники-земцы. Масштабный банкет прошел и в Москве — на нем доминировали октябристы. Гучков в своей речи подчеркивал, что Манифест 17 октября и создание народного представительства стали результатом именно земского движения, а не забастовок, и теперь, в условиях наступившей реакции, должна вновь возрождаться роль земств в борьбе за «незыблемость и неприкосновенность конституционных начал».[73]
«Дело Бейлиса» — резонансное явление, оказавшее колоссальное влияние на общественное сознание и политико-психологическую ситуацию в стране. Инспирированное крайне правыми и черносотенными кругами «дело Бейлиса» было наглядной иллюстрацией усиления реакции в правящих сферах. Власти и в первую очередь Министерства юстиции и внутренних дел оказались напрямую задействованы в фальсифицированной организации «дела». Реакция демонстрировала России и всему миру, что в России начала ХХ столетия возможно откровенное мракобесие и возрождение средневековых предрассудков. При этом всем было очевидно, что столь одиозная авантюра, в которую вовлечены важнейшие институты власти, не может осуществляться без одобрения и покровительства лично Николая II: антисемитизм, унаследованный от отца, императора Александра III, был ему ментально близок.
«Оплеухой», болезненной и унизительной для власти, стал оправдательный приговор М. Бейлису, вынесенный в Киеве судом присяжных 28 октября 1913 года (дело слушалось более месяца). Прогрессивная общественность считала оскорбительным саму попытку добиться под эгидой официальной власти обвинительного приговора. Основываясь при этом не на конкретных доказательствах вины Бейлиса, а на легенде о якобы ритуальном употреблении евреями крови христиан — унизительной для всего еврейского населения. В либеральной печати постоянно подчеркивалось, насколько принципиально для современного российского общества «отношение к воскрешенной губительным духом реакции гнусной легенде», реанимированной нынешними правителями: «Ритуальная легенда, осужденная авторитетом Церкви и государства, отвергнутая общественной совестью и просвещенным сознанием, испепеленная наукой и историческими изысканиями, вдруг воскресла на русской почве и была предъявлена человечеству как неподдельная правда жизни человечества, которое с таким трудом освободилось от кошмарных предрассудков…» Как унижение для общества воспринимались попытки насаждения властью средневекового мракобесия, отбрасывающие страну далеко назад в мрачное прошлое: «Нам хотят показать, что низость немногих есть уровень, на котором стоит вообще русская совесть, что народное сознание разделяет „убеждение“, построенное на средневековых предрассудках, — убеждение, в которое не верят прежде всего сами вдохновители киевского дела. Нам хотят доказать, что в ХХ веке Россия живет настроениями XV века, что ее общество и ее народ не вышли из того умственного и нравственного состояния, которое давно пройдено всеми мало-мальски культурными народами, что миф, от которого отказывается азиатский Китай, еще живет в Европейской России <…>. Какая, в сущности, жестокая для национальной гордости убийственная попытка!»[74]
Оправдание Бейлиса было воспринято огромной частью общественности как триумф элементарной справедливости и сокрушительный провал властных реакционеров, заказчиков и организаторов позорного процесса. «…несмотря на все героические усилия, которыми был инсценирован кошмарный процесс, задуманный в глубоких тайниках политической реакции, — несмотря на странный для университетского города состав присяжных, — Бейлис по обвинению его в отвратительном преступлении, совершенном „из побуждения религиозного изуверства“, признан невиновным <…> Совесть простых, серых людей выдержала гору лжи».[75] С презрением в прессе говорилось о деятелях, стоявших за провокационным и сфальсифицированным «делом Бейлиса»: «Своекорыстные политиканы, думающие, что благо великого русского народа должно зиждиться на обиде и угнетении инородцев, провозгласили заподозренного Бейлиса несомненным убийцей, а вместе с ним яростно обвинили и весь еврейский народ, неотделимый от его вековой религии, в употреблении христианской крови для какого-то таинственного религиозного обряда». Выражалась также надежда, что справедливость восторжествует: правосудие «не должно успокоиться, пока истинные убийцы не будут открыты: и будем верить, что они будут открыты!»[76]
Не менее одиозными выглядели и последующие попытки властей сводить счеты с печатью, общественными и политическими деятелями, которые способствовали провалу «дела Бейлиса» — с помощью полицейских репрессий, усиления цезуры и т. д. По подсчетам Милюкова, на печать обрушилось «102 кары», было арестовано 6 редакторов, 120 профессиональных и культурно-просветительских обществ закрылись или оказались нелегализованными. «Все это вместе напоминало предреволюционные настроения и полицейскую реакцию на них 1905 г.», — отмечал лидер кадетов.[77]
Опасный прецедент — репрессии против адвокатов, которым поставили в вину распространение принятой петербургскими присяжными поверенными резолюции с осуждением инспирированного «дела Бейлиса». Особенно возмущало, что власть в своей жажде мести задействовала архаическую, много лет уже не применявшуюся статью 279, которая «на заре своей юности имела в виду пасквилянтов и авторов подметных писем». Теперь эта статья может стать «модной» и под нее будут подводить любые «сочинения» и критические публикации — под предлогом, что они содержат «оскорбление». Эта статья «должна быть упразднена и возвращена в музей тех мертвых норм, по которым можно только изучать каменный период нашего правосознания, но которыми нельзя пользоваться в наше время, вступившее в пооктябрьскую орбиту» (Биржевые ведомости. 1914. 7 июня, 8 июня, 10 июня). Шокировал вынесенный адвокатам приговор: по 8 месяцев заключения получили А. Ф. Керенский и Н. Д. Соколов как авторы и инициаторы принятия резолюции, а 23 адвоката — по 6 месяцев заключения. Приговор был воспринят как возмутительный вызов со стороны реакции, желающей взять реванш за провал с «делом Бейлиса»: «И сопоставьте теперь поступок как таковой, то есть мнение, высказанное коллективно, оскорбительное для лиц, направлявших дело Бейлиса, — и приговор за этот проступок <…>. И вы вместе с нами скажете: довольно! Пора успокоить взбаламученное море русской общественности!» В резолюции адвокатов говорилось «о возведении в судебном порядке на еврейский народ клеветы, отвергнутой всем культурным человечеством»: «Весь цивилизованный мир был поражен, что в наше время в цивилизованном государстве возможно государственное обвинение в ритуальном употреблении христианской крови».[78]
Среди видных деятелей, оказавшихся «репрессированными», — В. Д. Набоков, известный правовед, член ЦК партии кадетов, бывший депутат I Думы, соредактор журнала «Право» и кадетской газеты «Речь». И хотя суд оправдал Набокова за статью о «деле Бейлиса», тем не менее товарищем прокурора был вынесен протест, который следовало рассматривать в апелляционном порядке в Санкт-Петербургской судебной палате (Набокову грозил либо штраф в 200 руб., либо 2 месяца тюремного заключения).[79] Недостойной местью — мелочной и злопамятной — было преследование известного профессора В. М. Бехтерева, который выступил одним из независимых экспертов по «делу Бейлиса». Бехтерева не только отчислили из Военно-медицинской академии — он не был утвержден министром народного просвещения на пост президента Психоневрологического института. «Таково растлевающее влияние дела Бейлиса, разрушающего всякое доверие к законности», — отмечалось в печати, причем подчеркивалось, что Бехтерев «выполнил свою гражданскую обязанность» и пользуется большим уважением в обществе.[80]
ОТСТАВКА КОКОВЦОВА:
ЖЕРТВА ИЛЛЮЗИИ О «СТАБИЛЬНОСТИ»
Увольнение главы правительства В. Н. Коковцова, о котором царь сообщил ему в письме 29 января 1914 года (при этом Николай II ни словом не обмолвился о грядущей отставке несколькими днями ранее, при личной встрече с Владимиром Николаевичем), — отголосок и логичное следствие официозной атмосферы верноподданнического экстаза в ходе празднования 300-летия дома Романовых. Отставку Коковцова общественное мнение восприняло однозначно — как символ очередной победы реакции и торжества курса контрреформ. Главой правительства назначался престарелый И. Л. Горемыкин, известный своей консервативностью, «апатией» и при этом бесспорной личной преданностью Николаю II. Горемыкин уже побывал в кресле премьер-министра в 1906 году — в течение двух с половиной месяцев, во время существования I Думы, вызывая раздражение общественности, — и был заменен П. А. Столыпиным. А должность министра финансов, которую царь решил теперь отделить от поста премьера, после увольнения Коковцова доставалась П. Л. Барку (на тот момент — товарищу министра торговли и промышленности).
«Реакции нужны не консерваторы, а активные ретрограды, — отмечалось в печати. — Уходящий премьер не мешал ведомствам юстиции, просвещения, внутренних дел вести политику репрессий, но реакционерам надобно, чтобы глава правительства не только не мешал, но активно проводил право-националистическую политику… Реакционеры, которым В. Н. Коковцов бросил ядовитые слова „не дам“, повели компанию против консервативного по убеждению премьера, который не только не обладал полнотой власти, но и не боролся за эту полноту, который зачастую оставался в Совете министров в меньшинстве, оказываясь таким образом неожиданно в „либералах“». Подчеркивалось, что отставка премьера не была следствием какого-либо определенного конфликта или «явного политического разногласия, о которое В. Н. Коковцов мог бы споткнуться», — это «результат особых влияний и веяний».[81] Высказывались пессимистичные, но вскоре оправдавшиеся прогнозы о дальнейшей деградации власти: «Непотизм еще сильнее разовьется, а разложение власти <…> пойдет еще более быстрыми шагами вперед. А вместе с тем это состояние разложения является неодолимым препятствием для объединения, ведомственность будет принимать все более грозные размеры».[82]
Кампания за увольнение Коковцова активно велась с лета 1913 года, и в этой интриге, стремясь влиять на Николая II, участвовали довольно разнообразные силы и личности. Так, редактор газеты «Гражданин» Мещерский, к мнениям которого царь обычно прислушивался, целенаправленно агитировал против Коковцова, усилив активность с сентября 1913 года. Мещерский клеймил премьера за «парламентаризм» и превращение в слугу «родзянок и гучковых» ради «думских аплодисментов», обвинял в стремлении умалить власть государя, призывал покончить с Советом министров как чуждым западноевропейским новшеством, заменив его Комитетом министров, и т. д. В стиле политического доноса обвинял Коковцова в том, что он мешает Н. А. Маклакову — «молодому и талантливому министру внутренних дел» — исполнять волю царя и, в частности, заниматься обузданием «разнуздавшейся» печати.[83] В тактической коалиции против Коковцова участвовали и глава МВД Маклаков, и А. В. Кривошеин (именно он подтолкнул царя к назначению премьером Горемыкина, рассчитывая, что сможет манипулировать им для проведения своей политики, оставаясь в стороне). Оказался среди противников Коковцова и С. Ю. Витте: желая любой ценой вернуться во власть, он пытался играть на настроениях Николая II и его ближайшего окружения, подстраиваясь под них.
Претензии реакции сводились к обвинению Коковцова в «слабости власти», «в недостатке твердости в руководстве общей политикой». «Агент Запада» — примерно в таком смысле в числе прочего он обвинялся правыми. Реакционеры вменяли ему в вину «трусость, свойственную министру финансов, всегда опасающемуся встать резко в политике против элементов, невыгодно отражающихся на состоянии биржи и вексельных курсов», «чрезмерную уступчивость европейским вожделениям и слишком большую зависимость от международной финансовой силы». «Под таким руководством, говорилось тогда, политика России становится колеблющеюся и недостойной великого народа, великой страны и великого Государя!», — вспоминал Коковцов. Но главным для камарильи и крайне правых было понимание: «я не „их“ человек, и меня нельзя подчинить их влиянию».[84]
Демагогическим и лицемерным выглядело официальное обоснование отставки Коковцова. Взяв за основу совсем не новую тему «пьяного бюджета», царь в рескрипте на имя министра финансов П. Л. Барка осудил проводившуюся более 10 лет Коковцовым (а еще ранее Витте) финансово-экономическую политику, хотя до этого момента никаких претензий к ней не выдвигалось. Теперь объявлялось, что порок прежней политики — «зависимость благосостояния казны от разорения духовных и хозяйственных сил» из-за употребления народом водки. Под видом заботы о «моих верноподданных» царь говорил о необходимости «коренных преобразований» в «заведовании государственными финансами и экономическими задачами страны», о необходимости изыскания новых доходов от «увеличения производительных сил государства» и поиске путей «удовлетворения народных нужд». Отсюда — требуется «ряд решительных и серьезнейших мер», опирающихся на «поразительный» подъем экономических сил страны, с чем «может справиться только свежий человек». Особым цинизмом выглядело назначение премьером 74-летнего Горемыкина. Да и сам Иван Логгинович говорил, что напоминает собой «старую енотовую шубу, которая давно уложена в сундук и засыпана камфарой», и затем «эту шубу также неожиданно уложат снова в сундук, как вынули из него».[85]
В воображении правящей верхушки пропагандистски привлекательной казалась утопическая и в принципе примитивная «концепция». Царь заботится о благополучии верноподданного народа, залог которого — народная трезвость. Первопричина всех бед в стране — пьянство, а не пороки государственного строя и власти, о чем говорят революционеры, интеллигенция и вообще оппозиционная общественность. И царь своим волевым решением (вопреки мнению чиновничьего «средостения») спасет народ, страдающий от чрезмерного употребления водки!
Николай II окончательно переходил к «вотчинному стилю» управления, назначая Горемыкина и Барка и еще более принижая роль объединенного Совета министров. Фигура Горемыкина на посту главы правительства — колоритный символ иллюзии, в которой пытались пребывать царь и камарилья, относительно кажущейся стабильности, успокоения и верности народных масс самодержавию. С позиции власти, изолированной от общества и нежелающей идти на сотрудничество с ним, назначение Горемыкина было символичным. Как точно отмечал Милюков, Горемыкин с его «ветхой психологией старческого безразличия ко всему» оказывался наилучшим выбором — как попытка «прикрыть личиной тишины и спокойствия бурлящие страсти предреволюционной общественности».[86]
«ОЗДОРОВЛЕНИЕ ВЛАСТИ»:
ЛИБЕРАЛЬНАЯ УТОПИЯ ПЕРЕД «АГОНИЕЙ»?
«Оздоровление власти» — так называлась статья П. Б. Струве, либерального мыслителя и общественного деятеля, главного редактора журнала «Русская мысль», опубликованная в самом начале 1914 года.[87] «Программная» статья с глубоким анализом общественно-политической ситуации представляла собой очень точный, безжалостный «диагноз» (скорее — приговор!) политическому режиму. Появление статьи стало знаковым явлением политико-психологической атмосферы рубежа 1913—1914 годов, диссонирующим с показным оптимизмом «верноподданичества» в стиле Романовских торжеств. «Проблема власти никогда не стояла так болезненно перед русским общественным сознанием, как в настоящее время, — пояснял Струве. — Ибо никогда страна так сильно не нуждалась в том, что можно назвать здоровой властью, и никогда действительное положение вещей не было столь далеко от осуществления идеала такой здоровой, или нормальной власти».
Струве доказывал, что власть катастрофически изолирована от общества: из-под нее «вынут фундамент пассивной поддержки народа с его патриархальным миросозерцанием, которого больше не существует». В 1904—1906 годах произошли кардинальные изменения в народном менталитете, и «интеллигенция в некоторых отношениях химически соединилась с народом». «Миросозерцание и правосознание народа изменились глубже, чем политическое устройство страны, чем ее государственное право, — отмечал Струве. — Власть до этой эпохи имела дело с кучкой или кучками интеллигенции, ей враждебной, и с народом, которому и власть и интеллигенция были одинаково культурно чужды, но который своим миросозерцанием пассивно поддерживал власть, а от интеллигенции отталкивался. Теперь положение совершенно изменилось: между интеллигенцией и народом произошло в некоторых отношениях прямо-таки химическое соединение, а былое пассивное содружество власти и народа рушилось, потому что пало совершенно то миросозерцание народа, на котором оно держалось. Власть духовно отрезана и от интеллигенции и от народа, т. е. от широких масс населения. Сверху поощряемый антисемитизм, национализм и т. п. представляют лишь идеологические суррогаты былой непосредственной связи, которая существовала между властью и верившим в нее народом».
Поэтому тем более опасно для режима, почти полностью изолированного от общества, то, что он так и не смог опереться на «средний класс» (что предполагала идеология столыпинских реформ, оказавшихся в основном проваленными). «Это неестественное положение власти в безвоздушном пространстве чрезвычайно опасно и для власти, и для страны, — подчеркивал Струве. — Оно опасно потому, что, как показывает именно современное положение вещей, эпоха 1907—1913 гг. — эпоха так называемого „успокоения“ — была потеряна в смысле органического укрепления власти. В 1907 г., когда в „революции“ окончательно обозначилось отъединение народа и власти и определилось химическое соединение народа и интеллигенции, могла быть сделана попытка укрепить власть на „средних“ элементах страны, которые нужно было организовать и сплотить в силу лояльным приобщением их к властвованию в стране. В этом было историческое призвание Столыпина и тех общественных элементов, которые шли под флагом октябризма».
Вину за срыв эволюционного развития страны в конституционном направлении Струве возлагал на реакцию, возродившуюся на фоне послереволюционного «успокоения». Столыпинский вариант аграрной реформы предполагал поиск опоры именно «в средних слоях, в земледельческом и буржуазных классах», но на сцену выступила реакция: «Но тут-то воскрес ветхий Адам абсолютизма, и очень быстро под конституционной оболочкой обозначился еще не разрушенный материально, хотя духовно низвергнутый и отвергнутый страной, скелет старого порядка. Средние классы не были допущены к участию во властвовании, низшие же классы, а также интеллигенция были как политические фигуры вновь переведены на „нелегальное положение“».
«Кризис власти» выражается в проведении тупиковой политики двойных стандартов. «Суть этого кризиса заключается в стремлении сохранить в России XX века для власти такие условия существования, такие формы и приемы деятельности, для которых во внутренних отношениях страны нет уже более никаких — ни духовных, ни материальных — устоев. Это либо неумно, либо неправдиво. По правде говоря, тут есть и то и другое. Государственная Дума с точки зрения этого, только что охарактеризованного стремления есть не равноправный фактор власти, не участник властвования, а какое-то присутственное место с особыми распорядками и особым способом пополнения своего „личного состава“. С этой точки зрения для реакции вполне логично стремление к превращению Думы в „законосовещательное“ учреждение, мнения и постановления которого ни в каком смысле не обязательны для власти». Впрочем, деятелям, замышляющим очередной «государственный переворот» с изменением Основных законов, стоит учитывать риск, что это подтолкнет страну к новым революционным потрясениям. «Осуществление их программы поставит власть в то же самое положение, в котором она уже находилась до 1905 г., с одним существенным, однако, различием: власть будет находиться в таком положении теперь после 1905 г., т. е. после того величайшего переворота в политическом и культурном миросозерцании русского народа, в силу которого стало возможным химическое соединение народа с интеллигенцией».
Выходов, по мнению Струве, только два. Во-первых, «постепенное нарастание государственной смуты, в которой средние классы и выражающие их интересы умеренные элементы вновь будут оттеснены на задний план стихийным напором народных масс, вдохновляемых крайними элементами». Понятно, что этот вариант нежелателен и недопустим! Либо, во-вторых, «оздоровление власти» — на что и возлагал основную надежду Петр Бернгардович.
«Кризис власти» Струве видел во многих проявлениях актуальных политических реалий. Так, власть на местах поглощена политической борьбой, принимающей гипертрофированные формы, — вплоть до преследования любых политических организаций (несмотря на то, что элементы этих партий представлены в Думе). «Наша местная власть есть полиция, действующая как политическая партия, или, если угодно, политическая партия, вооруженная полицейскими полномочиями, т. е. нечто до последней степени нездоровое», — отмечал Струве. Проявление «болезненности» власти — ее борьба с органами местного самоуправления. На практике власти на всех уровнях отрицают и игнорируют принципы, которые были положены в основу либеральных реформ и «обновленного строя» в соответствии с установками Манифеста 17 октября. Налицо «нелепая двойственная позиция, которую власть вообще заняла по отношению к элементам нового правового порядка в России»: «Она их не желает признавать, но она их не решается последовательно отрицать. В области управления новый строй решительно отрицается почти всеми так или иначе «правящими» органами власти, от местных до центральных включительно; в области законодательства он вынужденно признается. Но законодательство, стоящее вне живой связи с управлением, не может не быть обречено в значительной мере на бесплодие. Указанная двойственность, сказывающаяся и в том, как необъединенно построено и несолидарно действует правительство, ярко свидетельствует о глубокой болезни власти».
Струве предостерегал власть и ее самых реакционных представителей от попыток очередного «государственного переворота» — с целью изменения Основных законов и низведения Думы на уровень законосовещательного органа. «Весьма характерно, что эта постыдная революционная пропаганда (в пользу „государственного переворота“ и поиска „героических средств новых и новых нарушений основных законов“. — И. А.) ведется на столбцах периодических изданий, которые считаются влиятельными в так называемых „сферах“». При этом несостоятельны обвинения в адрес Думы, что она неспособна к конструктивному взаимодействию с правительством. В Думе «есть большинство, которое с правительством, желающим осуществлять органические реформы и закономерно, в согласии с обещаниями Манифеста 17 октября, управлять страной, могло бы работать в полной гармонии». Проблема в другом: «в России нет такого правительства — и в этом внешнем, каждодневно дающем себя знать факте обнаруживается тот внутренний кризис власти, о котором мы говорим».
Какие рецепты создания «здоровой власти» — «либеральной власти, способной на систематическое самоограничение и тем самым — сильной» — предлагал Струве? Он подчеркивал, что в «обновленной России» должен качественно измениться «дух власти»: «Этот дух должен во всех областях стать иным. Новая Россия требует нового отношения к себе власти. Требует и в объективном смысле, ибо управление не может быть управлением, превращаясь в политическую борьбу власти с населением. Требует и в субъективном смысле, ибо новая Россия желает, чтобы с нею, с проявлениями ее независимой жизнедеятельности, перестали обращаться как с крамолой». В действиях власти на всех уровнях необходимо присутствие «нейтральности власти», избегающей втягивания в политическую борьбу. Редкий пример корректного отношения к сопутствующим политическим реалиям демонстрирует наместник Кавказа граф И. И. Воронцов-Дашков. Работу возглавляемой им администрации отличает «здоровая нейтральность власти, отсутствие того тенденциозного задора и той полицейской придирчивости, которые характерны для втянувшейся в политическую борьбу, потерявшей психическое равновесие власти». «Если гр. Воронцов-Дашков додумался до того, что власть вовсе не заинтересована на Кавказе в борьбе с армянами, грузинами и т. п., то также власть в коренной России может и должна додуматься до того, что абсолютно бессмысленна, ни к чему не приводит и плодит лишь иллюзии и лицемерие полицейская борьба с октябристами, прогрессистами, кадетами, социал-демократами», — отмечал Струве.
Власть в России, чтобы стать сильной и авторитетной, опирающейся на «средние элементы», должна избавиться от «яда политического озлобления, не приличествующего власти как таковой». И, усвоив уроки революции, в атмосфере которой рождалась русская конституция, на деле принять все реалии «обновленного строя». «Всякая здоровая и сильная власть возвышается настолько над своими „внутренними“ врагами, чтобы их даже не видеть. Она именно этим сильна и здорова. Наоборот, слабая и нездоровая реакционная власть не только всюду ищет своих врагов, она их выдумывает, их создает, — очень точно отмечал Струве. — <…> В самом деле, стоит задать себе вопрос: чем была укреплена и спасена монархия на континенте Европы после французской революции? На это может быть лишь один ответ: усвоением идей и учреждений революции. Великие реформы в Пруссии и России, без которых было невозможно поддержание монархии, были усвоением и претворением монархической властью идей антимонархической революции. Русская реакция 1907 г. и последующих годов тем мелка и бессильна, что она не смогла усвоить идей русской революции, претворить и вработать (так в тексте статьи. — И. А.) их в государственную жизнь, что над смелой государственной мыслью в ней одержало верх трусливое полицейское бессмыслие».
«ТРИУМФ» РЕАКЦИИ, ИЛИ РАСПЛАТА ЗА КАТАСТРОФУ
Последние несколько месяцев 1914 года накануне погружения России в мировую бойню — время крайнего пессимизма в настроениях общества. Неумолимо растет пропасть между обществом и властью — на фоне дальнейшего усиления реакции, окончательного крушения надежд на реформы и возможность сотрудничества с властью…
Неутешительно выглядели итоги завершающейся в июне второй сессии IV Думы, находящейся во все более остром противостоянии с Государственным советом. «Кладбище похороненных проектов, постепенно пополняясь, приняло почтенные размеры, — безнадежно констатировалось в печати. — Все то, что в таких затруднениях рождала даже третья Дума, уступавшая натиску реакции, поступавшаяся и своим достоинством, и своими правами, лишь бы найти точки касания с властью, — все это погребено, как плод неразумного ума и малодушного сантиментализма».[88] В «сантиментализме» обвинял правительство в Государственном совете лидер правых П. Н. Дурново, выступая против совсем небольшой демократизации земств — как якобы «негосударственного» шага. Крайне болезненно общественность реагировала на провал в Государственном совете, по сути, с согласия правительства, закона о волостном земстве: «Прикончили!» В создании всесословной волости (это был один из принципиальных пунктов изначальной программы реформ Столыпина) видели шанс уменьшить расширяющийся разрыв между крестьянами и дворянством — за счет их совместной, конструктивной и полезной для всех работы на уровне волостного самоуправления. Правительство упрекали в сдаче прежних позиций и отказе от защиты проекта, который оно же предложило Думе 5 лет назад: «факт перворазрядных похорон всесословной волости говорит красноречивее всякий догадок».[89]
«До свидания. Вторая сессия — пустышка. Крупные проекты отложены до 1915 года».[90] Последняя думская сессия оставила «едва уловимый остаток» с точки зрения законодательства.[91] Среди рассматриваемых законопроектов преобладает рутинная «вермишель»; в то же время многие значимые законы, отвечающие идеологии Манифеста 17 октября, «образовывают залежи в думских комиссиях, давая дорогу потоку мелких проектов». Негативное сопутствующее обстоятельство — «царит безграничный компромисс», выражающийся в «приспособлении» важнейших законопроектов (в ущерб их изначально прогрессивному содержанию). Это относится, в частности, к законам об ответственности должностных лиц, реформе Сената, новому закону о печати и т. д.[92]
Тревожная тенденция — падает общественный интерес к деятельности Думы, которая, как всем очевидно, не способна проводить важнейшие для страны реформаторские законопроекты. Стремительно увеличивается и пропасть между обществом и властью: «несоответствие между общественными условиями и политическим режимом становится все глубже». Правительство при этом оказывалось все более изолированным от общества и почти всех групп элиты. Безнадежным представлялся стиль взаимодействия исполнительной власти с Думой и Государственным советом: «И оказалось, таким образом, что внутри безнадежного круга, замыкающего законодательные палаты и правительство в их взаимоотношениях, выхода из создавшегося положения нет. Он где-то за пределами круга, связывающего народные силы, от степени организованности которых, от роста общественного самосознания которых единственно зависит скорейшее преобразование России».[93] Общее полевение в стране и усиление оппозиционности настроений происходит быстрее, чем думское большинство успевает реагировать на это и занимать более левые позиции. Складывается мнение, что решающую роль будет играть непосредственно общество и политические партии, активизирующие борьбу с властью — параллельно или вообще в обход Думы…
Примечательно, что и в широких кругах политической элиты в последние предвоенные месяцы усилились предчувствия надвигающейся революции. Вновь, как и накануне революции 1905 года, в общественном сознании стала актуальна «культовая» идеологема: «так дальше жить нельзя»! Благодаря стараниям реакции и провалу законодательной программы реформ, как предупреждал правый кадет В. А. Маклаков, страна поняла безнадежность «лояльного пути». Следовательно, законное в своей основе движение может пойти «не легальным путем, не через нас, а обходом», что станет «началом конца» для правящего режима. Кадеты, говоря о призраке революции, опасались, что не они станут лидерами движения: на «гребне волны» окажутся левые силы. Потребность в повышении градуса радикализма в натиске на власть не вызывала сомнений у либералов. С точки зрения публичной политики особенно перспективна, по мнению А. И. Шингарева, задача «реальной борьбы с той коррупцией, которая все растет в стране».[94]
К надвигающейся войне Россия, как известно, не была готова: программу модернизации вооруженных сил планировалось выполнить лишь к 1917 году. Приходилось ограничиваться громкими, но голословными пропагандистскими декларациями. «Россия хочет мира, но готова к войне», — заявлял в газетной статье военный министр В. А. Сухомлинов, один из наименее популярных в обществе деятелей.[95]
В то же время в худших традициях «бряцания оружием» и политических спекуляций в стиле «осажденной крепости» самодержавный режим занимался показными имперско-политическими игрищами. Весной 1914 года было устроено очередное наступление на Великое княжество Финляндское и ее исторически существующие права автономии в составе Российской империи. К счастью, до вступления России в войну так и не удалось нанести реальный удар по политико-культурному суверенитету Финляндии. В либеральном общественном мнении попытки российской власти надавить на Финляндию под надуманным предлогом «государственной обороны» вызывали единодушно отрицательное отношение. И это было еще одним проявлением общественного «вотума недоверия» к российскому правящему режиму, находящемуся в заложниках у реакции. «Непостижимо, как из требования государственной обороны можно вывести заключение о необходимости ограничить свободу слова или, например, имперскому ведомству просвещения дать новую сферу», — отмечалось в неофициозной печати. Несостоятельными казались и ссылки на якобы «пробудившееся в России национальное самосознание», в результате которого в жертву доморощенным националистам «приносятся спокойствие и права, гражданственность и нормальное течение жизни». Высказывались и предупреждения относительно крайне негативных последствий подобной политики: «Внешнее укрепление власти, покоящееся на репрессиях, карах, запретах, обязательных постановлениях или исключительных положениях, может быть, и будет достигнуто». Но это может оказаться предпосылкой для возможных в будущем негативных последствий для целостности Российской империи. Движение по пути «культурного и спокойного развития», «прорытого вековой работой строго дисциплинированного народа, окажется засоренным; внутренние отношения на окраине, над которой собираются проделать такой эксперимент, будут в основе испорчены».[96]
Николай II умел быть и замкнутым, скрытно-равнодушным, и сентиментальным. Он искренне верил в свою историческую «миссию» монарха Божьей милостью и в то, что обязан передать наследнику престола цесаревичу Алексею власть в ее полной самодержавной «неограниченности». По большому счету царя не интересовали зачастую многие реалии жизни огромной страны. В том числе теперь царя не волновало все более усиливающееся гражданское пробуждение населении, рост его политического самосознания и желания на деле участвовать в решении судьбы свой страны (преследуя, понятно, свои интересы — социальные, экономические, профессиональные…). Показуха Романовских торжеств не могла не вскружить еще больше голову Николаю II — укрепив его веру в прочность собственной власти и неизменную преданность народа монархическим идеалам.
Помпезные празднования 300-летия дома Романовых в Москве в мае 1913 года, с эффектными ритуальными мероприятиями в Кремле, были и целенаправленной попыткой вызвать полезные исторические ассоциации. Прежде всего между Николаем II и Михаилом Федоровичем Романовым, призванным на царствование и сплотившим русские земли. На царя все это произвело, видимо, сильное впечатление. И можно предположить, что во многом под влиянием этой историко-политической символики в июле 1915 года Николай II принял решение возглавить вооруженные силы как Верховный главнокомандующий. Наверное, ностальгически вспоминая атмосферу торжеств, полковник Романов верил, что и на самом деле может быть отличным военачальником, настоящим военным вождем России!
Решение стать Верховным главнокомандующим, сместив великого князя Николая Николаевича (под влиянием императрицы Александры Федоровны, «нашего друга» Григория Распутина и камарильи он подозревался чуть ли не в замыслах «дворцового переворота»), вызвало почти единодушное неприятие во всех кругах общества и даже в ближайшем окружении царя. Так, начальник канцелярии Министерства двора А. А. Мосолов, считая это решение одним из самых «загадочных и трагических обстоятельств», полагал, что Николай II оставался до последнего момента в плену иллюзии, что своим личным обаянием он сможет чудодейственным образом поднять боевой дух войск![97]
Зинаида Гиппиус, наблюдая за общим состоянием власти, с первых же дней полагала, что война — «столь бессмысленная и страшная для России при ее разлагающемся и разлагающем правительстве» — обернется катастрофой.[98] Военные неудачи, предотвратить которые Николай II и не имел возможности, представ в роли Верховного главнокомандующего, были, по мнению А. И. Гучкова, расплатой за «грехи прошлого». Все это еще более подталкивало страну к катастрофе революции 1917 года: «Если бы война пошла удачно, это, вероятно, повело бы к значительному очищению атмосферы. В последующем <…> грехи нашего прошлого сказались и в смысле плохой подготовки нашей военной мощи, сказались и в плохом ведении войны, и в деле командования, и в вопросах снабжения, и в хозяйственных вопросах тыла, когда и самое ведение войны становилось невозможным. И вместо очищенной, патриотической атмосферы, которую можно было ожидать в результате успешной войны, мы получили сгущенную, мрачную, озлобленную атмосферу, напитанную ненавистью, недоверием к власти и глубоким к ней презрением».[99]
Главным же фактором крушения российской государственности было то, что страна оказалась вообще не готова к войне ни в военном отношении, ни в экономическом, ни по своему политико-психологическому настрою: отсутствовали даже самые минимальные уважение и доверие к власти. И ответственность за последующие трагические события лежит в первую очередь на русской реакции, со всеми ее безобразными национальными особенностями! Реакция помешала эволюционному движению России — с проведением экономических и политических реформ, развивающих принципы конституционного Манифеста 17 октября 1905 года. Впрочем, наряду с доморощенными «спасителями Отечества» несет ответственность и общество, российские политические элиты. Они не смогли вовремя объединиться и попытаться «образумить» власть, в том числе с помощью жестких инструментов политической борьбы. Оказались упущены шансы бесповоротно направить деградирующий самодержавный режим, самоуверенно гордящийся при этом свой 300-летней историей, на путь конституционности и полноценных либеральных реформ.
1. Коковцов В. Н. Из моего прошлого. Воспоминания 1903—1919 гг. В 2-х книгах. Книга вторая. М., 1992. С. 71, 74.
2. Ольденбург С. С. Царствование Николая II. М., 2003. С. 553.
3. Родзянко М. В. Крушение империи [Репринтное издание]. Харьков, 1990. С. 87.
4. Аврех А. Я. Царизм и IV Дума (1912—1914). М., 1981. С. 255.
5. Падение царского режима. Т. III. М.—Л., 1925. С. 86—87.
6. Подробнее см. в: Аврех А. Я. Указ. соч. С. 111—112; Дякин В. С. Самодержавие, буржуазия и дворянство в 1907—1911 гг. Л., 1978. С. 123—124.
7. Биржевые ведомости. 1912. 17 апреля; Гиппиус З. Н. Ничего не боюсь. М., 2004. С. 158—161.
8. Биржевые ведомости. 1913. 6 марта.
9. Биржевые ведомости. 1913. 5 апреля.
10. Биржевые ведомости. 1913. 5 октября.
11. Биржевые ведомости. 1914. 27 апреля.
12. Газета-Копейка. 1913. 1 октября.
13. Биржевые ведомости. 1913. 27 сентября; Биржевые ведомости. 1914. 14 января.
14. Биржевые ведомости. 1913. 11 декабря, 13 декабря.
15. Биржевые ведомости. 1912. 26 января.
16. Дякин В. С. Указ. соч. С. 24—26.
17. Биржевые ведомости. 1913. 26 марта.
18. Петербургский листок. 1912. 4 мая.
19. Биржевые ведомости.1913. 26 января.
20. Аврех А. Я. Указ. соч. С. 71—72, 75.
21. Биржевые ведомости. 1913. 14 июня.
22. Дякин В. С. Указ. соч. С. 61.
23. Коковцов В. Н. Указ. соч. С. 138—139.
24. Биржевые ведомости. 1913. 2 июня.
25. Биржевые ведомости. 1913. 16 октября.
26. Коковцов В. Н. Указ. соч. С. 195.
27. Дякин В. С. Указ. соч. С. 116—117.
28. Биржевые ведомости. 1913. 6 марта.
29. Дякин В. С. Указ. соч. С. 120.
30. Падение царского режима. М.—Л., 1926. Т. V. С. 193—195.
31. Там же. С. 195—196.
32. Там же. С. 198—199.
33. Падение царского режима. Л., 1925. Т. III. С. 133—134.
34. Биржевые ведомости. 1913. 16 ноября.
35. Коковцов В. Н. Указ. соч. С. 196—197, 202—203.
36. Аврех А. Я. Указ. соч. С. 118; Падение царского режима. Т. VI. С. 305.
37. Дякин В. С. Указ. соч. С. 195—196.
38. Биржевые ведомости. 1913. 4 октября; Биржевые ведомости. 1913. 11 октября.
39. Там же. 1913. 30 октября.
40. Падение царского режима. Т. VI. С. 305; Аврех А. Я. Указ. соч. С 118.
41. Газета-Копейка. 1913. 24 ноября.
42. Государственная Дума. Четвертый созыв. Стенографические отчеты, сессия II, часть 2. Стб. 1642.
43. Биржевые ведомости. 1914. 25 апреля.
44. Дякин В. С. Указ. соч. С. 192.
45. Биржевые ведомости. 1914. 20 апреля.
46. Биржевые ведомости. 1914. 24 апреля, 14 мая.
47. Биржевые ведомости. 1914. 23 апреля.
48. Падение царского режима. Т. VI. С. 305.
49. Аврех А. Я. Указ. соч. С. 140—141.
50. Там же. С 142—144; Петербургский листок. 1914. 4 мая.
51. Падение царского режима. Т. VI. С. 307; Милюков П. Н. Воспоминания. С. 381.
52. Биржевые ведомости. 1914. 30 апреля, 3 мая.
53. Государственная Дума. Четвертый созыв. Стенографические отчеты. Сессия вторая. Ч. III. Стб. 1881.
54. Съезды и конференции конституционно-демократической партии. Т. 2. 1908—1914 гг. М., 2000. С. 296—297.
55. Дякин В. С. Указ. соч. С. 133—135.
56. Там же. С. 137—138.
57. Биржевые ведомости. 1913. 21 сентября.
58. А. И. Гучков в Третьей Государственной Думе (1907—1912 гг.) (Сборник речей). СПб., 1912. С. 158—168.
59. Биржевые ведомости. 1912. 10 марта.
60. Биржевые ведомости. 1913. 16 октября.
61. Биржевые ведомости. 1913. 17 октября.
62. Падение царского режима. Т. VI. С. 253—254.
63. Партия «Союз 17 октября». Протоколы съездов, конференций и заседаний ЦК. В 2-х т. Т. 2. М., 2000. С. 413—414.
64.Падение царского режима. Т. VI. С. 254.
65. Партия «Союз 17 октября»… С. 438.
66. Там же. С. 428, 435.
67. Там же. С. 429.
68. Там же. С. 430, 432, 436.
69. Там же. С. 447—448.
70. Газета-Копейка. 1913. 7 октября; Биржевые ведомости. 1913. 19 октября.
71. Биржевые ведомости. 1914. 5 февраля.
72. Биржевые ведомости. 1913. 26 ноября.
73. Дякин В. С. Указ. соч. С. 155—156.
74. Биржевые ведомости. 1913. 26 сентября.
75. Биржевые ведомости. 1913. 29 октября.
76. Газета-Копейка. 1913. 28 октября.
77. Милюков П. Н. Воспоминания. М., 1991. С. 380.
78. Петербургский листок. 1914. 7 июня, 8 июня.
79. Биржевые ведомости. 1914. 22 апреля.
80. Биржевые ведомости. 1913. 23 октября; Газета-Копейка. 1913. 22 октября.
81. Биржевые ведомости. 1914. 31 января.
82. Речь. 1914. 31 января.
83. Аврех А. Я. Указ. соч. С. 267—268.
84. Коковцов В. Н. Указ. соч. С. 296—297.
85. Там же. С. 267.
86. Милюков П. Н. Воспоминания.М., 1991. С. 379.
87. Русская мысль. 1914. № 1. С. 149—154.
88. Биржевые ведомости. 1914. 24 мая.
89. Петербургский листок. 1914. 21 мая; Биржевые ведомости. 1914. 21 мая.
90. Петербургская газета. 1914. 15 июня.
91. Биржевые ведомости. 1914. 15 июня.
92. Петербургский листок. 1914. 15 июня.
93. Там же.
94. Дякин В. С. Указ. соч. С. 200—201.
95. Биржевые ведомости. 1914. 28 февраля.
96. Биржевые ведомости. 1914. 25 апреля.
97. Мосолов А. А. При дворе последнего императора. СПб., 1992. С. 87—88.
98. Гиппиус З. Н. Ничего не боюсь. С. 169.
99. Падение царского режима. Т. VI. С. 255.