Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2019
ВСТУПЛЕНИЕ
…Зима тревоги нашей позади.
К нам с солнцем Йорка лето возвратилось!
— …Ну, не с Йорком, конечно! — Со Стюартом! — Но возвратилось!
Джентльмен в самом деле имел основания радоваться, что злосчастная эпоха, когда Время, словно вышло из пазов — завершилась наконец, и законный король Карл II, сын несчастного отца, смог вернуться в страну после стольких лет изгнания. А воинственный народ Англии принял это восторженно, ибо подустал от бунта, и мгновенно позабыл, как долго дышал воздухом смуты.
— Бедный лорд-протектор! Как мне теперь кланяться вам, когда вы всего лишь полусгнивший скелет, болтающийся в петле? — добавил человек про себя…
То был весьма щекотливый момент в истории реставрации — по приказу молодого короля бывшего диктатора Кромвеля со товарищи выбросили из могил и останки вздернули на обозрение публики.
— Это было жестоко и не по-христиански, — считали многие, в том числе заядлые роялисты.
Шел год 1662-й — осень, сентябрь — двадцатые числа сентября… Был четвертый час дня…
Недавно прошел дождь, и казалось, все Средние века стекают вдоль улиц потоками нечистот, с двух сторон, параллельно, — и даже по Бишопсгейт, вполне почтенной магистрали. Груды мусора у домов то и дело преграждали дорогу. Улицы Лондона плохо убирались.
Джентльмен был в возрасте, но держался прямо. Одет в короткий плащ, как носили тогда, из-под плаща выглядывал небогатый камзол (возможно, не совсем свежий белый воротник), на ногах светлые чулки с башмаками, но на шнурках — что-то вроде розы или другого цветка, являвшегося знаком некоего житейского благополучия. А нижняя часть лица пряталась в шарф или однотонный платок, обернутый вокруг шеи. (Может, простужен?)
Его звали Уильям Давенант, и путь его лежал от Шордича, на севере города, к Саутуорку — на южный берег Темзы. А приведенные мысли посетили его как раз перед вступлением на Лондонский мост. Он представил себе, как Шекспир, идя на работу в театр, переходит через этот мост, где на перилах с двух сторон, на высоких шестах, стынут головы казненных, среди них — несколько его знакомых и даже прямые родственники по матери. (Два имени — Соммервила и Арденов — путнику нашему были известны.)
Сам Давенант в те дни не просто скитался по Лондону, но с определенной целью: он искал здания, где прежде, до всевластия пуритан, помещались театры — в Лондоне их прежде было много, о них говорили по всей Европе, — и там могло еще (он надеялся) что-то уцелеть из театрального реквизита.
При Кромвеле театры позакрывали, а некоторые просто сожгли. Пуритане считали сцену развлечением сильно греховным. Правда, они ссылались при сем еще на травлю животных, которая шла в театральных зданиях помимо спектаклей. В своих прогулках по Лондону Давенант набрел на ужасающую картину: раскапывали для нового строительства место, где был сожжен некий театр: то ли «Лебедь», то ли «Фортуна» — оба принадлежали в свое время знаменитому антрепренеру Филиппу Хенслоу, который вывел в люди Марло и, кажется, самого Шекспира. В большой яме, на месте бывшего здания, нашли свалку костей животных — медведей больше всего: их травля была любимым зрелищем лондонцев.
Несчастное животное привязывали цепями к столбу на сцене и спускали голодных собак. Потом от роскошных театральных костюмов воняло кровью…
— И от Шекспира тоже? — спрашивал себя Давенант. — Наверное!
Дни представлений в театрах были тогда четко разделены: день — пьеса, день — травля медведей…
— Англичане — жестокий народ! Впрочем, может, есть и другие такие?
Он был из тех, кто ничего не мог восхвалить иди осудить вполне определенно. И всегда старался смотреть на предмет с разных сторон.
Незаметно он миновал сады прихода Спасителя, церковь Пресвятой Девы Марии-Оверн, всегда поражавшую его своей тихой красотой, развалины театра «Роза» — тоже принадлежавшего некогда Хенслоу (что-что, а историю лондонских театров Давенант знал назубок!) и «Медвежьего загона» (который помещался рядом с театром «Роза»). И очутился на пустыре, окруженном старыми деревьями (пожар их явно задел: часть ветвей выгорела вовсе и омертвела, но другая еще пыталась жить). Пустырь не просох после дождя и был весь покрыт давним темно-серым пеплом под серебристыми пузырьками воды, и там и сям валялись насквозь вычерневшие и полусгнившие головешки — тоже совсем мокрые. Он стоял на могиле шекспировского театра «Глобус» — впрочем, Шекспир с товарищами называли его иначе: «Весь мир».
Ему показалось, он видит: некий человек вступает на мост и идет вдоль перил, удаляясь от нас. Какое-то время маячит впереди. Он молод — года двадцать два, не более. Плащ провинциала, чулки, заляпанные грязью… Идет, насвистывая… Потом вздергивает голову и кричит куда-то в небо:
— Эй, Соммервил, как ты там? Ты уже встретился с Богом? И как он принимает наших стратфордских?.. (Пауза.)
— Эй, Соммервил!
Дальнейшее — молчанье!..
«Впрочем, — подумал он про Шекспира, — он мог перебираться на лодке. — Лодочники всегда, должно быть, толпились у берега. И теперь толпятся. — Он привычным жестом поправил повязку, закрывавшую нижнюю часть лица и по нечаянности чуть не сдернул ее. — Жаль только, театр Шекспира придется восстанавливать человеку с провалившимся носом!»
Бедная моя мать! Что бы она сказала!..
Из того, что он хранил про себя, к чему не раз возвращался мысленно, что берег в воспоминании, как берегут свою душу, красота его умершей матери занимала особое место. Может, это было связано с его собственным несчастным положением.
Записок сэра Давенанта (он в конце концов стал сэром) и всей истории восстановления театра Шекспира, конечно, не сохранилось. Придется угадывать все самим — и не важно, кто угадчик.
Часть первая
УЧЕНИК
Люди в конце XVI века жили недолго и умирали рано: лет сорок — почти старость, а то и тридцать пять… У них были основания торопиться.
Филипп Хенслоу тоже торопился. Ему было тридцать два, и он считал себя почти стариком. Он сделал все, что мог в свои годы: был лучшим антрепренером в Лондоне, а то и во всей Англии. Женился на богатой вдове, много старше себя, обрел крупный капитал, а после заработал и сам немало… хотите завидовать — завидуйте! Зато теперь держал одновременно три или четыре театра. И всюду были актеры. И на всех надо было напастись пьес. Он сам не понял, как сделался докой по этой части и стал разбираться в этой непростой материи! Драматурги крали сюжеты друга у друга и без конца переиначивали труды конкурентов и переписывали всякое старье. В XV веке английских пьес почти еще не было, к середине XVII их были уже тысячи.
Потому Хенслоу знал, что делал, когда упрашивал заносчивого, с черными колючими глазами молодого человека (глаза отблескивали странно: наглостью или опиумом, к коему тот был привержен?) переделать для театра некий лежалый товар, из которого, по мнению антрепренера, можно было выжать сок: добиться успеха на сцене. (Он так и говорил, клянусь: «выжать сок»!)
— Ты забыл, что я открыл тебя? — попрекал его Хенслоу.
— Ты ж знаешь, я безнравствен. Я все быстро забываю!
— Оно и видно!..
(Вот это и есть, между прочим, театр! Кто не знаком с предметом — влезать слишком не советую!)
Они долго переругивались — впрочем, вполне доброжелательно.
— Ты можешь использовать того новенького из провинции, о котором я тебе говорил. Считай — рекомендую. Я читал его опусы… недурно, поверь, недурно!
— Но я ж хотел, чтоб это сделал ты!..
— Не могу. Вот, честно!..
— Опять влюбился? И опять какой-нибудь смазливый мальчишка с толстым задом?
— Кто не любит мальчишек и табаку — те болваны!
— Это я уже слышал от тебя. Звучит слишком громко! Ты можешь угодить в тюрьму в Ньюгейт!.. У нас не любят содомитов!
— Я — философ! А за что угодил в тюрьму Сократ?
— Да, но ты — не Сократ!
— Но я — Кристофер Марло!
— Это пока — имя для немногих. Может, только для меня.
— Я сказал тебе — попробуй его.
— Разве он перестал уже держать лошадей у театра?..
— Он и суфлером был. Его теперь взяли в актеры. К графу Сассексу или к Стрэйнджу — уж не помню, к кому. Он вообще — тертый парень, и с самолюбием. Попробуй! Чем рискуешь!.. Авось пригодится.
— Хоть как его зовут?
— Его зовут Уилл!
— Так, ты не хочешь помочь мне?
— Не могу. Пишу новую трагедию. Про Тамерлана Великого.
— Ишь, куда хватил! — Подумал. — Не знаю. Кто сегодня пойдет в театр на Тамерлана? Да и публика вряд ли слышала — кто это.
— А ты сам-то знаешь — кто?
— Тот, кто таскал в клетке султана Баязета?
— Смотри, какие антрепренеры пошли! Им даже Тамерлан известен. Я полагал, они только считают деньги…
— Но это я тоже могу!
— Конечно. Кто так зарабатывает на нас, бедных?.. Хочешь пари?.. Я тебе обещаю успех «Тамерлана»!
— Покуда обещай, что посмотришь работу своего протеже, если я его возьму. Бросишь взгляд… Я не верю новичкам. Еще провинциалам.
— Да уж ладно, ладно!..
— Я просил Грина, но он отказывается. Загордился вовсе… А ведь я и его вытащил из грязи. И совсем недавно было!
Через несколько дней в Шордиче, у лодочной переправы, он повстречал того, о ком шла речь. «Новенького»… (Город был еще сравнительно мал, хоть и быстро разрастался, и все могли встретиться со всеми.)
Совсем молодой человек, провинциального вида и покуда скромен. Все они пока скромны, если только — из провинции!
— Ты, говорят, — уже актер? — спросил Хенслоу.
— А как же! У «Слуг лорда Стрэйнджа»! — ответил тот с гордостью.
— Не у Сассекса разве? Я — Хенслоу. Хозяин театра «Роза».
— Я вас знаю.
— Правда? Что, надоело держать лошадей у театра?
— То было только начало. За Лондон надо платить!
— Ого! — изумился Хенслоу. — Ты, конечно, издалека?..
— Из Стратфорда.
— За Оксфордом? Был однажды. Грязное местечко. Один рынок сносен!
— Не знаю. По мне так — красиво! Арденский лес, Эйвон…
— Мне показалось — скучно. Говорят — у тебя там семья?
— Дети. Трое….
— А почему ты не берешь их в Лондон?..
Не стоило спрашивать так. Парень явно надулся.
— Моя семья не будет жить так, как здесь живу я! — отрезал он.
— А чем ты плохо живешь?
— Крыс много…
— Где их нету? А в Стрэтфорде вы живете без крыс?
— Но там дом!
И Хенслоу пришлось сбавить обороты. Он не мог понять: нравится парень ему или нет.
— Слышал, ты пьесу для меня можешь поправить!
— А чья пьеса?
— Ого! А тебе не все равно? Я автора сам не помню. У меня почти все пьесы — переделки. У них много авторов. Ты учился в университете?
— Нет. Только в грамматической школе.
— А-а… Как Кид? Но знаешь латынь?
— Немного. И греческий. А платить будете?
— Как новичку. Но поскольку тебя рекомендует Марло… Он теперь пишет сам и не хочет отвлекаться. Чем ты так понравился Марло? Ты его любовник?
— Нет. Я вообще предпочитаю жен…
— Ну, это правильно. Прости! А я думал… Если получится — я чуть надбавлю. Возьмешься?
— Да. Я смогу.
— На Марло не рассчитывай. Он не поможет. Если ты ему — не любовник.
— Я знаю. Я справлюсь. Если что-то не умею — я научусь!..
— Ты честолюбив. Как все провинциалы…
— А разве в наш век можно — без честолюбия?..
Новенький появился в Лондоне — в 86-м или в 87-м XVI века и всем казался сперва человеком заурядным. Из тех, кто пороха не выдумает, а может, считает, что и не стоит выдумывать.
Он снимал небольшую комнатку в Шордиче, у старой вдовы. У него мало кто бывал… Он походил на человека, который ждет чуда от судьбы, но покуда не свалилось это чудо — тих и покорен.
Сперва говорили про него: «Это тот, кто держит лошадей у театра?»
Он начинал как «служитель при лошадях». Многие зрители приезжали верхом — дорога к театру была грязной… Театры обычно располагались за чертой города. Он знал толк в лошадях…
Потом, слыхали, он принят уже в театр суфлером или помощником. Кто-то из коллег отличил его голос — голос приятный. Даже не мешало уорикширское произношение. Он стал наемным актером на маленькие роли, проходные. Но не просто статистом.
Все знали, что он оставил семью где-то в провинции. Иные злословили: бросил! Но он беспокоился о семье и по возможности слал ей деньги. Деньги его интересовали, кажется, больше всего. Это делало его зажатым и несколько осторожным. Он не участвовал в попойках и пышных встречах, избегал дружеских сближений, в которых обязательно надо рассказывать что-то и о себе — не только слушать других. Вообще в кругу, в котором все хотели заработать, но предпочитали хвалиться своим безразличием к благам земным и тратами вперемежку с нищетой, он выглядел белой вороной. Он поднимался в жизни, как по крутой лестнице. Медленно…
Марло подтрунивал над ним. Грин и Нэш откровенно издевались. Он был недостаточно образован, а они, как-никак, — «университетские умы»… (Кроме него таким же неучем слыл Томас Кид — одна лишь «грамматическая школа», да и то провинциальная, — но Кид, считайте, уже знаменит — на сцене его «Испанская трагедия».)
В кругу, где безденежье, несчастье и крутой нрав считались как бы метой художественной натуры, — новичок меньше других походил на художника.
А кому пришло в голову впервые дать ему переделать старую пьесу для постановки и что за пьеса — по сей день не знает никто и вряд ли узнает.
Но предложение Хенслоу, да еще с подачи Марло, явно было не первым.
Во всяком случае… сэр Уильям Давенант (будущий сэр), сам драматург — а он почитал себя им, — вполне мог сочинить этот диалог с Хенслоу… Да диалог, вероятно, таким и был!
Марло вошел в комнату и сразу, без приглашения, рухнул на стул за чужим столом, как за своим. Стол выделялся в полупустом помещении. Не было больше ничего, кроме кровати и комодика.
— Вина не дашь? — спросил Марло как-то само собой, как нечто естественное.
— Ну, конечно, — сказал хозяин комнаты Уилл.
Принес тотчас бутылку и два стакана.
— Ты сам-то пьешь? — осведомился Марло.
— Немного.
— А-а…
— Ну и порядок у тебя! — сказал гость едва ли не с отвращением. — Кто-то прибирает?
— Да нет, я сам.
— Я бы так не мог. Ты бы видел, что творится у меня!
— Видел. Я же был…
— Ах, да. Запамятовал.
— Но художник не должен жить в таком порядке! Знаешь Пиля?… Здесь пишет, здесь и жрет, и срет. А жена и дочь жарят ему жаворонков на ужин. Все рукописи в масле подсолнечном… И полный ночной горшок у стола.
— Да я не умею в беспорядке! Мне не работается!
Марло глотнул вина: много глотнул, с удовольствием. Даже показалось — он им полощет горло, прежде, чем заглатывает.
— А ты не будешь пить? — осведомился. Пожал плечами. — Ты странный! Это — та самая пьеса? «Генрих VI»?
— Да, — сказал Уилл.
Марло принялся читать рукопись из разрозненных листков. Бумага была в те поры дорогая: ее берегли, потому рукопись была заполнена правкой до отказу.
Марло читал внимательно, ничего не скажешь. А Уилл зажег и поставил пред ним еще одну свечку.
— О-о! — сказал Марло. — Ты не жалеешь денег на свечи?
— Как жалеть? Я при них работаю.
— Странный ты. У вас, в провинции, все такие?..
Уилл пожал плечами.
— Есть всякие! — Он знал, что пойдут вопросы.
— У тебя там семья?
(Разумеется. Этого разговора новенький не любил, как мы уже поняли.)
— Да. Дети. Трое, — сказал он с неохотой.
— А почему ты их не возьмешь сюда?..
— Им тут будет неуютно. И как я буду тогда зарабатывать для них деньги?..
— Ходишь по мальчикам?..
— Нет.
— По девочкам? Учти, розы в этом районе сплошь заразные! («Розами» именовали проституток. И театр «Роза», что скрывать, был назван в их честь для привлечения публики. И почти не было антрепренера театра, который не владел бы еще и борделем.) Винчестерских особенно бойся! («Винчестерскими» звались жившие в доме епископа Винчестерского.)
— Да и женщины вообще, от них дурно пахнет, — сказал Марло.
Он, верно, ожидал продолжения разговора, но Уилл промолчал. И он вновь уткнулся в рукопись. Читал с интересом. А Уилл с волнением смотрел на него.
— Про королеву Маргариту и Сеффолка сам придумал?
— Ну да…
— Это хорошо. Впрочем… Но это ж второй сюжет, как-никак… параллельный!
— А пусть! — сказал Уилл.
Марло снова отвлекся.
— Ты что, у винчестерских никогда не был?
— Почему? Раза два или три…
— Смотри, не заразись! Вот почему мальчишки лучше! А Маргарита тоже любит его?
— Сеффолка? Конечно!.. — откликнулся почти радостно. — Он и вытащил ее из Франции королю Генриху в жены. Надеялся на ее милости.
— И как? Добился? Милостей?
— А как же!..
— Мне нравится, пожалуй.
Марло стал читать вслух:
Маргарита
Под знойным солнцем тает снег холодный.
К делам правленья холоден король.
Его морочит Глостер, как стенаньем
Прохожих завлекает крокодил
Иль как змея с блестящей пестрой кожей,
Свернувшаяся под цветами жалит
Ребенка, что смятен ее красой…
— Ишь! — сказал он. — Неплохо… Только… жирно пишешь!
— Что значит, жирно?
— Метафор много.
— Может быть! — согласился собеседник.
Гость снова оглядел стол. С непониманием или завистью. Стол был лыс, как череп. «Аккуратист!» — выругался про себя. Ничего, кроме рукописи и принесенной гостю бутылки с двумя стаканами. Да еще на самом углу — две книжки в стопку. Холлиншед, конечно. Куда денешься от Холлиншеда? И кипа исписанных листков, скрепленных каким-то металлических зажимом. Марло взглянул: это был Холл: книга про «союз благородных и величественных семейств — Ланкастеров и Йорков» (это тех, что развязали войну Алой и Белой розы). Хозяин сам переписывал, должно быть!
Марло покачал головой…
— Художники так не живут! Но у тебя что-то получается. Скажу Хенслоу. — И почти без перехода: — Ты у меня украл несколько фраз. Но мне все равно. На театре все крадут!..
— Я их просто помнил!..
— И слава богу! Но мне все равно. Все крадут!
Никто не верил в затею Давенанта. Если по правде — он сам не верил. То и дело слышал вопросы: «А вы полагаете, кто-нибудь еще способен идти сегодня в театр?» (Подразумевалось: «после всего, что произошло?»)
Англия как бы начиналась с чистого листа. И это была уже не та Англия. По слухам, даже сам молодой король жаловался, что вернулся в другую страну. И что, если б знал заранее, может, и не вернулся бы. Страна была, как после дубления кожи — другой цвет, другой материал, даже запах другой… Она изменилась лицом. Иная страна.
Трудное это дело — смена формации. А реставрация еще трудней. Все равно ничего нельзя вернуть в прежнем виде. Что-то сломалось. Люди стали какие-то сухие и вчуже друг другу. И чересчур практичные. Кроме того, они набрались страху. А страх — лекарство от иллюзий — и поэтических в том числе. Революция испортила Англию. Или перекрасила в другой цвет.
Тем не менее городской совет Лондона дал разрешение на открытие театров. Но деньги? Давенант уже собрался для начала продать единственное свое наследство: долю в таверне «Корона» в Оксфорде. Он мог это позволить себе, ибо, благодаря несчастью, случившемуся с ним, был холост и одинок. Три другие доли принадлежали братьям и сестре — уже умершим, и за эти доли цеплялись их дети. Хотя он сам испытывал оторопь при мысли, что если затея провалится, он останется без средств. Да и мучил стыд перед памятью родителей. Как-никак — торг семейным достоянием! Его стесняла память — особенно матери. Отца он просто жалел. С матерью было хуже.
Деньги явились, как всегда, неожиданно. Многим захотелось вдруг, чтоб затеи революции рухнули. Ишь! На театры посягнули! Когда-то Англия на всю Европу гремела театрами. Даже у французов такого не было. Уж на что петушиная нация! В общем… Потомки графа Пембрука вспомнили, как их отец относился к Шекспиру. И как помог Хемингсу и Конделу издать знаменитое фолио 1623-го… (Через семь лет после смерти автора.) Кажется, их отцу, еще мальчику 16 лет, были посвящены первые сонеты Шекспира. А может, не ему, даже скорей — не ему! Неважно!
Но была еще главная трудность: актеры. После закрытия театров в 42—43-м годах, они расползлись по стране. При Кромвеле запреты соблюдались строго. Особенно после поражения монархии и казни короля Карла I. Актеры или поумирали, или обратились к другим ремеслам. Они больше не учили в труппах младших учеников, и им не платили родители чад за обучение мастерству. Театр в конце прошлого века и в начале нынешнего казался выигрышным делом. А теперь… Не было школы театра и, стало быть, самого театра, и создавать его было, в сущности, не из чего.
С такими мыслями Давенант вышел впервые на репетицию к труппе, взятой вроде из воздуха. Из случайных людей. Он чему-то должен был их учить — чему не знал сам. Женщин, как прежде, должны были играть юноши или подростки. Как при Шекспире.
Надо признать, даже имени такого — Шекспир — актеры Давенанта до сих пор не слышали. Разве только из его собственных уст.
Он взял в работу для начала первую хронику автора: «Генрих VI». Репетировали в одном из помещений гостиницы «Слон». Театр как таковой был еще далек — скрывался за горизонтом. Актеры его ничего не умели, да и он сам ничего не умел.
Потрудившись две-три недели, он дал себе отпуск для раздумий — сел в дорожную карету и поехал к Оксфорду. В родные края — посетить неведомый до сих пор Стратфорд и могилу Шекспира. Может, это придаст ему силы, решимость продолжать дело. Или наведет на какие-то мысли… А вдруг заставит отказаться от затеи?
Он не знал еще.
В карете попутчик быстро понял, что под шейным платком соседа скрывается провалившийся нос. И, подумав, отсел от Давенанта… Тот не обиделся — он привык к такой реакции, чего обижаться? Та связь, что искалечила ему жизнь, — коротенькая и пустая — не принесла ему никакого удовольствия. А девица, возможно, даже и повинна не была: ее кто-то перед тем заразил, она и не знала… Болезнь была плодом случайного приключения. Читай — Судьба!
Дороги были плохи, и его укачивало. Он попытался уснуть. В Оксфорд приехал совсем больной.
Незаметно для себя они стали вместе работать над хроникой «Генрих VI» (над Первой частью, конечно, которая станет Второй; вступительную, Первую — Шекспир напишет один, поздней.) Сам Марло втянулся в работу над «Генрихом». Увлекся.
Он был ужасным соавтором — его приходилось терпеть, но Шекспир нуждался в нем. Если не в нем, так в школе, и он терпел… Школа была тяжелая.
Теперь Кристофер — так звали Марло — не входил: он вваливался в его комнату. Производил в ней смуту и беспорядок. Притом являлся поздней позднего. (Шекспиру это было неудобно: он — актер, и ему приходится рано вставать для других дел. А Марло — бродяга и свободный художник.) И он не садился за стол, а укладывался с ногами на кровать хозяина (кровать была узкой), и Уилл с готовностью придвигал к ней табурет и ставил подсвечник со свечой.
— Ну, давай! — говорил Марло и величественно протягивал руку за листками.
И было не понять: читает он с удовольствием или с порицанием.
— Э, нет! Тут чего-то не хватает! Нужно, чтоб жена Хемфри сильно поссорилась с королевой!
— По какому поводу?
— По любому. Они ж ненавидят друг друга? Пусть королева уронит веер, а жена протектора откажется его поднять!
— И что дальше?
— Ничего! Маргарита ей дает пощечину, и Глостерше придется… (Изобразил, лежа на кровати, притом очень театрально):
Марло — Дай веер мой! Что, милочка, не хочешь?.. (жест, будто дает пощечину). Трах!..
— Прошу прощения! Ах, это были вы?..
Шекспир (продолжает, подумав):
— Да, чужестранка злая, это я!..
Когда б могла я до тебя добраться,
Все десять заповедей… написала б
Ногтями на лице твоем прекрасном!..
Марло (довольный). Годится!
Шекспир Не слишком грубо? Это ж, как-никак, при короле?..
Марло — А мы живем в грубом мире! И — учись быть грубым!.. А при дворе — и того хуже. Поверь мне!..
Шекспир А ты откуда знаешь?
Марло А я всё знаю (хвастливо, но тут же поясняет). Король здесь пытается все смягчить, — как ему свойственно. Покрывает и ту, и другую сторону…
— Она нечаянно. Поверь мне, тетя!.. (Это — жене Хемфри.)
Шекспир (неуверенно) — Нечаянно, племянник?
…Смотри, она
Тебя запеленает, станет нянчить!
Марло — Но все ж… хотя и юбка правит здесь
Сумеет отомстить Элеонора!..
Ну, вот! Она и уходит. Глядишь, сварили сценку! Пошли дальше!
Шекспир (продолжил) — И здравый смысл подсказывает мне:
Покинуть должен он скорее землю,
Чтоб страх пред ним скорей покинул нас.
Марло Можно и так! Вот, женщины! Никогда им не верил!.. Злей их нет на свете! Густо пишешь. Кто это будет слушать?.. Кто понимать? Ты представляешь себе своего зрителя? Ладно. Мне нравится!..
Если б ты знал, какую я задумал пьесу, Уилл!..
— Про парижскую резню?
— Про Фауста. Доктор Фауст! Старинная легенда. Слышал такую?
— Нет.
— «Резню» пока оставил! Пусть полежит. А про Фауста молчу. Еще рано! У нас стоит разболтать — подхватят. Новое время — значит, время воров! Да ты и не поймешь!.. Зачем тебе?..
Он рассеянно и не без раздражения оглядел лысый стол хозяина и приметил нечто новое. Там прибавился Плутарх в переводе Мора и еще, отдельно, несколько листков, аккуратно скрепленных. Сверху значилось: «Les Essais» по-французски, но дальше шел английский текст…
— Монтень? Ты откуда это взял?
— У Фролио. Он теперь переводит. Только начал.
— Ты знаешь и его? Ты успел со многими познакомиться здесь! И тебе нравится Монтень?
— Пожалуй! Пожалуй, да, нравится!
— А мне — нет. Я читал по-французски! — добавил небрежно.
Странно, но он как-то привязался к Шекспиру — или начинал привязываться. Внешне казалось, он никого не любил. И в лондонских труппах (а их было много) его не жаловали — даже в тех, где ставились его пьесы. О нем шла дурная слава, начала которой неизвестны, а хвосты терялись. Да он и демонстрировал всегда почти откровенное презрение к актерам и театру.
Давенант вошел в дом, в котором вырос, и не был лет двадцать. Здесь когда-то помещалась известная не только в Окфорде, но на всем пути от Лондона в Уорикширское графство, хотя и небольшая, таверна «Корона». В доме давно никто не жил… Братья, сестра и он сам, со смертью родителей долго не хотели расставаться с ним. Но когда он, Уильям, из всей семьи остался один, племянники, как все молодые люди, у которых пристрастия к этой памяти вовсе нет или почти нет, стали поторапливать его с продажей дома. И он сдерживал их рвение как мог, ибо с приходом новой власти, так уж вышло, дела его нежданно пошли в гору, и он надеялся вот-вот выкупить их доли и в итоге оставить дом за собой. У него-то судьба не сложилась, и он тянулся к прошлому — не хотел продавать то, что имел. За домом ухаживала соседка (Давенант ей платил), и к его приезду все было прибрано. Так что он мог лечь в чистую, когда-то его собственную, постель. Все равно, что утонуть в мечтах своей юности! Для человека с провалившимся носом это чего-то стоит. Ну да, не удалось, но ведь мечтал когда-то! И как хорошо это было, когда еще никто не мог ничего предвидеть!
В общем он поднялся поздно, отдохнувший и свежий. Умылся, надел сравнительно новый халат, который, разумеется, взял с собой, и спустился в семейную столовую (была еще зала таверны, где когда-то толпились посетители, но туда он пока заглядывать не стал). Сюда прислуживавшая ему женщина принесла завтрак: омлет с беконом и эль. Эль был недурен, но сладковат.
Он сидел один за столом, где некогда собиралась его семья и чувствовал себя будто среди мертвых… Только это было вовсе не какое-то огорчительное или болезненное ощущение… Просто все они сидели сейчас вместе с ним за столом, и он озирал пустые стулья, встречался глазами с одним, с другим и слышал голоса, он даже обонял ушедших своим провалившимся носом. Место отца, место матери, брата Ричарда (старшего), сестры, другого брата. И два стула для гостей, куда обычно усаживали не посетителей таверны, а близких и друзей семьи. Мать с отцом сидели всегда напротив друг друга, по разные стороны стола: мать имела привычку вставать во время трапезы и отправляться в кухню с распоряжениями.
Отец был старше матери — немного, всего на несколько лет, но это было почему-то заметно. Ее часто принимали за его дочь. Тогда он улыбался, что бывало редко. Отец по природе был раздумчив и мрачен, а мать — красива и необыкновенно легка: возраст очень долго не сказывался на ней, хотя семья, до переезда в Стратфорд, схоронила уже четверых детей. Но дети в то время чаще являлись на свет только затем, чтоб успеть едва оглядеться в нем. А все те, кто сейчас (то есть тогда) сидели за столом, родились уже здесь, в Оксфорде. В таверне «Корона», которая сперва звалась просто «Таверной».
Уилл Давенант, младший и особенно любимый матерью сын, был привязан к ней необыкновенно. И иногда ревниво следил за ней. За ее общением с другими детьми, с братьями, с сестрой. Отличал, как взирают на нее мужчины в таверне — даже друзья семьи, не только гости. Наблюдал за тем, как глядит на нее отец. И раза два или три он, еще совсем маленьким, видел слезы в глазах отца.
Давенант помолился прилежно и принялся за еду.
«Мама, прости меня! — сказал он про себя в очередной раз без всякой связи и смысла. — Прости!»
Когда он это сказал, в глазах отца вновь блеснули слезы. Давенант эти слезы ни раньше, ни позже не мог ни отереть, ни объяснить.
Однажды она на его глазах — совсем не в обеденное время — вышла из задней комнаты на втором этаже, где порой останавливались гости, и у нее было странное лицо. Полное гордости — будто отметавшей все вокруг и совсем не связанной ни с ним, маленьким Уиллом (ему было всего шесть), ни с кем-то другим из ближних. Такое чуждое всем счастье, не зависевшее ни от кого. Она прошла мимо сына, слегка задев его щеку шуршащими, пахнущими духами юбками, — и он охмелился этими запахами, как охмелялся всегда, а она даже не заметила его, чего не бывало прежде.
Он взглянул на еще один гостевой стул за семейным столом. И стул на сей раз был занят его крестным отцом, иногда навещавшим их. Тот жил в Лондоне. Лица его Давенант почти не помнил — только то, что он был весьма нежен с ними, детьми, особенно со старшим — Ричардом.
— Он меня обцеловывает! — хвастался Ричард, ибо вообще любил похваляться.
«Почему — именно его? — спрашивал себя маленький Уилл. — Когда он — мой крестный, а не его?»
На такие вопросы в детстве не знают ответа! Однажды, когда он был уже чуть старше и шел из школы (все дети более или менее состоятельных родителей сперва посещали грамматическую школу, а потом университет, если кому удавалось), навстречу попался сосед, живший на той же улице через несколько домов и частенько как посетитель заглядывавший к ним в «Таверну».
— Куда ты так спешишь? — спросил сосед, считавший долгом, как все соседи, знать все, что происходило вокруг, и даже более того.
— Домой! — ответил Уилл весело. — Хочу повидать моего крестного отца. Он должен сегодня приехать!
Сосед — нет, не покачал головой, хотя и промямлил невнятное. Но после все же сказал наставительно:
— Ах, Уилл, Уилл!.. Ты — хороший мальчик! Зачем употреблять имя Господа всуе?
Почему слово «крестный» звучало «всуе»? Он не понял. Тупо помолчал, глядя вслед соседу, а потом вприпрыжку помчался домой. Только лужи чавкали под ногами, и чулки были совсем заляпаны. Там он встретился с крестным.
Крестного звали Уильям Шекспир.
Работа с Марло шла смешно и лихо. Это было как игра. Своеобразная. Лежа на кровати, Марло бросал, с королевским жестом:
— Все это, пустяки в сравненье с тем,
Что время обнаружит в тихом Хемфри!..
Шекспир — Вот что, милорды: ваше побужденье
Убрать все тернии с дороги нашей.
Похвально, но…
Марло — И что-нибудь дальше. Твои метафоры! (Небрежный жест: мол, давай!)
Шекспир (за короля) Наш дядя Глостер столь же неповинен
В измене нашей царственной особе,
Как голубь или безобидный агнец!
Он слишком добродетелен и кроток,
Чтоб мыслить зло, готовить гибель мне!..
Марло Тут королева Маргарита встревает, естественно!
— Ах, что вредней безумного доверья?
На голубя похож он? Перья занял?
Шекспир (за королеву). Он агнец? Шкуру он надел ягнячью?
На деле ж он по праву хищный волк,
Обманщику надеть личину трудно ль?
Супруг мой, берегитесь! Наше благо
Велит вам козни Глостера пресечь!..
— Прекрасно! — ободрял Марло и, свесившись с кровати, выдвигал из-под нее хозяйский ночной горшок. Потом слезал с кровати, шел в угол помочиться. Отвернувшись, конечно, но не слишком стесняясь. Время было такое. Не слишком стыдливое. А после толчком задвигал горшок под кровать, так что аккуратный хозяин, который писал за столом, наблюдал, насупясь. Впрочем, тоже без особого смущенья.
«Наверное, я не художник!» — думал он. Он ощущал себя чужестранцем.
И, если честно, завидовал тем, кто чувствовал себя в этой стране свободно.
Однажды, после такой сцены, Кристофер вдруг спросил его:
— Ты никогда не пробовал это… с мужчиной?
— Что? — спросил Уилл. Он не сразу понял и растерялся. — Нет… — сказал он в итоге.
— Брезгуешь, стал-быть, нашим братом?..
Шекспир молчал.
— Ну, дальше будем? — спросил Марло после паузы, словно и не было разговора.
— Дальше? Является вестник. Поражение во Франции!
— А-а… Ну да, ну да. А кто там вестник у нас?
— Сомерсет!
Шекспир — Вы всех владений в этом крае
Лишились, государь! Погибло все!..
Марло А почему у нас молчит Йорк?.. (Диктует.)
— …на все господня воля!..
Дурная весть и для меня. Ведь я
Во Франции оставил все надежды… (За Йорка.)
Шекспир Так вянет мой цветок, не распустившись,
И гусеницы пожирают листья…
Марло Но я свои дела поправлю скоро
Иль славную могилу обрету… (Ударил в ладоши.)
— Ха! Славно!..
Уилл не раз боялся, что работа прервется. А он нуждался в ней сейчас более всего. Раз уж он пристал к этому странному берегу, который именуется «сочинительство».
Дальше по сюжету шел арест Хемфри, герцога Глостера — дяди короля и лорда-протектора.
— Взять герцога и крепко сторожить!
Думали, кому отдать эту фразу: Сеффолку или Кардиналу. Решили — Кардиналу.
Марло (за герцога Хемфри) — Вот так-то Генрих свой костыль бросает,
Когда еще он на ногах нетверд…
Шекспир (развивая мысль)
Увы, отторгнут от тебя пастух,
И волки воют, на тебя оскалясь.
Когда б напрасны были страх и боль!
Я гибели твоей страшусь, король!..
— Правильно! — ободрил Марло.
И правда, Хемфри был единственной опорой несчастного короля.
Но, повторим, и Марло постепенно привязывался к новичку.
Возможно, этот заносчивый, неуемный, уверенный в своей гениальности, и, точно уж, дурно воспитанный молодой человек (он был сыном башмачника, как Шекспир — перчаточника, а Кид — дьячка иль кого-то другого: эпоха толкала его встать на ноги и выбраться в люди) — ощутил вдруг присутствие рядом чего-то (кого-то) другого… Может, равного и почему-то нужного ему. Потом многие, вспоминавшие его, догадывались (к ним принадлежали и Шекспир, и поздней Давенант) — он подозревал, что век ему отмерен недолгий. И кому-кому, а ему-то, во всяком случае, следует торопиться. И невольное желание передать что-то (даже вырастить ученика) подступало к нему. И присутствие Уилла могло быть ему по душе. Тот для этой роли годился.
Хоть они и были ровесники, Марло все равно покуда считался старшим.
— У моего «Тамерлана» на театре — успех. Слышал, должно быть?
— Как же! Сам видел. Поздравляю!
— Благодарю! Полный успех! Не знал, куда деваться от объятий! А наш Хенслоу — знаток! — пугал меня: «Кто пойдет на Тамерлана, кто пойдет?!» Тамерлан! Это ж личность, понимаешь?.. Сила! Мы страдаем оттого, что рядом сплошь недоноски. Не то что в Средние века!.. Тамерлан — победитель! Люблю победителей!
— А я — побежденных! — сказал Шекспир.
— Ты что, не читал Маккиавелля?
Склонись перед падшими и нищими, ибо никто не знает — в ком из них Христос!
— Кто это сказал?
— Не знаю. Какой-то монах. Давно. Нас учили в школе…
— Мало ли чему вас там учили! — сказал Марло неприязненно. А потом спросил:
— Ты не католик случайно?
— Нет, — ответил Шекспир как-то слишком быстро. Может, испуганно.
— А-а… Ну-ну, ну-ну!..
(Католическая религия, при Генрихе VIII еще, была в Англии не то, чтоб запрещена, но за ее распространение карали.)
Марло сделал непонятный жест — плечами, головой. Мол, что с тебя возьмешь? И вытеснился из комнаты. От него всегда было ощущение, будто он занимает больше места, чем должен занимать. И что ему тесно всюду.
Уилл поглядел ему вслед. Они были ровесники, но приятель больше успел к тому времени.
Что-то зашуршало в углу. Уилл оглянулся: большая крыса выползла из-под комода и глядела на него — свободно, не отрываясь. Глаза в глаза. Он запустил в нее башмаком.
Нет, нельзя сюда перевозить детей. Крысиный город!
Марло сказал ему — уже на пороге: «И ты думаешь, тебе хватит метафор, чтоб выразить сей гнусный мир?!»
Уилл в ответ улыбнулся легко: он надеялся, что ему хватит!
Давенант остановился в гостинице «Лебедь», почти на самом берегу Эйвона. И дня два или три скитался по городу в поисках своего Шекспира, которого, может, он сам придумал. Мало ли было, в конце концов. хороших авторов и хороших пьес? В древности хотя бы: Софокл, Еврипид… Сенека, в конце концов.
Но не встретил — никакой настоящей памяти о нем. В ратуше Давенанту довелось узнать, что отец Шекспира был довольно долго олдерменом в городе и даже некоторый срок — городским бейлифом (мэром). Отца помнили больше, чем сына: он был видный в городе перчаточник. Всего таких в Стратфорде числилось около двадцати, и их изделия славились в пределах Уорикширского графства. А Шекспир-старший еще и выделялся средь собратьев по ремеслу. Он, кстати, перед смертью получил дворянство. Был ли сын у самого Шекспира или нет — никто не знал, хотя в Лондоне Давенант про сына Шекспира что-то слышал.
Про Шекспира, которого искал Давенант, знали только, что он умер то ли здесь, то ли в Лондоне, что он был некоторое время хозяином Нью-Плейс — одного из самых больших домов в городе и местным землевладельцем. Что давал деньги в долг с процентами, как было принято, и что лечил его, неизвестно от какой болезни, местный врач доктор Холл, лечивший здесь многих и кого-то даже вылечивший, а самому Шекспиру — сыну перчаточника, приходился зятем. Что он, доктор, кажется, и стал душеприказчиком тестя. А его жена, старшая дочь оного Шекспира Сюзанн, была необыкновенно умна (об этом написали на ее могиле). Но, как будто, не умела читать и писать. Ее оклеветал некто из соседей, обвинив в прелюбодеянии с другим соседом. Муж вступился за нее (редкий случай!). Был суд и клеветника отлучили от Церкви. Но после родственник сего сукина сына, чуть ли не двоюродный брат, женился на дочке Сюзанн. А жена Шекспира, после его смерти, еще долго жила вместе с дочерью. Конечно, с Сюзанн. Младшая, Джудит, считалась в городе и в семье неудачницей.
Город был маленький, и воспоминания в нем были куцые и неспешные. А быстрое время успело многое зализать. Тем более — после смуты, которая быстро гасит все воспоминания.
Давенант посетил дом Джона Шекспира — отца, на Хенли-стрит (его впустили сегодняшние обитатели) — тот самый дом, где родился Шекспир Уильям. Правда, прямых родственников уже не было в живых, а тех, кто остался, было неловко спрашивать, кем они приходятся ушедшей в небытие семье. Да они и мало что могли рассказать. Но… Давенанту дали пройтись по дому и даже заглянуть в детские спаленки на втором этаже. Камышовые матрасы, висели на веревках, прикрепленных к рамам кроватей. На таком и спал, наверное, в незапамятные времена мальчик, которому после удалось прославиться. Матрас, должно быть, сильно проседал под ним и искривлял ему позвоночник — в дальнейшей жизни многочасовое бденье за столом только усугубляло этот недуг. Впрочем, эта мысль вряд ли могла прийти в голову м-ру Давенанту: он все же был человеком XVII века. В первом этаже дома была когда-то мастерская отца-перчаточника. Отец забивал животных в соседней деревне, а здесь очищал и подготавливал шкуры. Их обрабатывали солью, квасцами и вымачивали в горшках с мочой и экскрементами. Запах, верно, был ужасающий, если и сейчас чувствуется… Он въелся в стены и шел от темно-серой штукатурки… Давенант ощутил этот запах своими провалившимися ноздрями… «Гнойный запах шкур, как запах крови и бойни — вот, что породило Шекспира! — вдруг подумал Давенант. — Как и зрелище травли медведей, должно быть!»
В знаменитый дом Нью-Плейс, в котором умер Шекспир, Давенант почему-то постеснялся войти. Даже постучать не решился. Зато днем довольно долго простоял у ратуши, наблюдая, как со второго этажа грамматической школы сбегают, скатываются по лестнице ученики, спеша домой. Он попытался заглянуть в их лица. И даже хотел зайти послушать урок во второй, послеобеденной части учебного дня, но побоялся напугать детей своим носом. И тщательно спрятанный, он все равно почему-то себя обнаруживал…
Увы, среди них нет Шекспира, и долго еще не будет!
Он был уверен в этом с тех пор как, открыв для себя Первое фолио 1623-го, осознал, что был в тот миг не читателем книги, а свидетелем акта Творения.
Под вечер он прогуливался по берегу, у самой кромки воды. Это было приятно и несколько опасно. Эйвон разливался часто, и вода поднималась вровень с высоким берегом: нетрудно и свалиться. Осталось бы только цепляться за кусты… Ветер пригибал ветви, и в случае чего можно было бы за них ухватиться. Впрочем, он был осторожен. Где-то на третий вечер своих блужданий он обнаружил среди кустов на берегу камень с надписью. Ее было не различить… Он вернулся на следующий день в более раннюю пору и прочел: «DOVN». Что это значит? «Утопленник»? «Утопленница»? Дальше было неразборчиво. Какая-то дата. Часть цифры удалось разобрать: «..79». Он не поленился и на следующий день отправился в ратушу, справиться: что произошло на берегу Эйвона в каком-то 79-м году? Как ни странно, ему быстро ответили. Там утонула девушка. Да, да, в 1579-м… И ее не хотели хоронить на кладбище по христианскому обряду. Как самоубийцу. Хотя возможно, она просто не удержалась, упала в воду. Во всяком случае, так доказывал адвокат ее семьи. Его звали, кажется, Роджер или Роджерс. Дело тогда он выиграл. Как будто после у него помощником короткое время служил какой-то Шекспир. (Может, он, а может, его младший брат?)
А девушку звали странно: Катарина Гамлет. 1579-й? Самому Шекспиру было тогда пятнадцать.
На четвертый день пребывания в Стратфорде Давенант решился наконец подойти к церкви Св. Троицы, где была могила его кумира, и увидел бюст, выступающий из северной стены алтаря. Нет, он не ждал, что памятник на могиле будет походить на крестного — на человека, которого он видел прежде и вспоминал по разным поводам, но, в сущности, знал мало и помнил плохо.
Но сам памятник и бюст из голубоватого известняка создавался тогда, когда еще были живы члены семьи Шекспира и многие, кто помнил его… И все они соглашались с таким его изображением!
Из стены выступал бюст полноватого человека с отвислыми щеками и отсутствующим взглядом. Нет, какие-то глаза ему были приставлены. И в правой руке на памятнике было гусиное перо, а из-под левой торчал лист бумаги… Этот вполне спокойный, добропорядочный бюргер (сказали бы немцы) или буржуа (сказали бы французы), надутые щеки и самодовольный взгляд — могли принадлежать кому угодно из обитателей Лондона, или Оксфорда, или Стратфорда. Вообще любому на рыночной площади. Перчаточнику, колбаснику, землевладельцу средней руки. Только не…
Это было нечто вовсе чуждое его, Давенанта, воспоминаниям.
На мемориальной доске под бюстом было сказано все, что требовалось: «ум, равный Нестору, гений Сократа, народ помнит, Олимп приемлет… »
Но Давенант был смятен. С этим смятением он сел в экипаж, отправлявшийся в Лондон. Экипаж был почти пустой. Дул ветер, и экипаж покачивался. И м-р Давенант, забравшийся в самый угол кареты, покачивался в своем углу.
Этот бюст теперь будет мешать ему в поисках Шекспира.
Человек, о котором тщился напомнить этот бюст, никак не мог написать «Гамлета».
Марло стал исчезать, и притом надолго, не предупредив. Возможно, ему наскучила затея с новичком. Впрочем, в театре поговаривали, что его вообще нет в городе. Где-то носит. Город был большой, но, в сущности, маленький. (Мы уже говорили.) Почти все всё знали. Если не всё, то — многое. Жену Тарлтона, покойного великого артиста и любимца королевы, не так давно провозили по городу в позорной телеге за прелюбодейство или за содержание притона. Разве такое скроешь?.. Грин перестал писать, похоже — бросил Доротею и живет со шлюхой. Хозяйка квартиры из жалости подкармливает его, чтоб не сдох. А может, он нравится ей. А ведь недавно это был ГРИН! И как имя звучало. Это ль не судьба? Во всяком случае, он всем известен!
Шекспир нервничал: о приятеле ходили дурные слухи. Пожалуй, хуже, чем было на самом деле. Есть такие люди, которые вызывают желание судить о них. Плодят это желание. Марло к ним принадлежал. Актер труппы из слуг лорда Стрейнджа сказал Уиллу: «Не понимаю, что вас связывает? Я б на твоем месте опасался …» По правде сказать, Уилл опасался, но и нуждался в Марло. Хоть тот был ненадежный человек: человек скачков. И когда он исчезал — невольно вспоминались все слухи. Человек провинциальный по природе, Шекспир боялся страстей и тайн роя человеческих судеб, которым являлся Лондон.
Уиллу пришлось работать самому, однако работа все больше увлекала его, и он переставал бояться, удивляясь самому себе.
Однажды исчезнувший надолго Марло появился внезапно:
— Отдадим должное естеству! — сказал он в высоком штиле, обратившись к горшку. Потом плюхнулся на кровать и протянул руку: — Ну, давай!..
Шекспир хотел сначала отдать ему листки, но потом почему-то стал читать:
Поле сражения между Тоутоном и Секстоном…
Входит солдат, неся тело убитого врага.
— Плох ветер, если дует он без пользы!
Быть может, кроны есть у человека,
Которого убил я в рукопашной.
А я, что обобрал его сейчас,
Могу отдать сегодня жизнь и деньги
Другому, как мне отдал этот мертвый.
Кто он?.. О Боже, то черты отца,
Которого убил я в невзначай…
О, злые дни, когда возможно это!..
Входит другой солдат, неся другое тело…
— Ты, что так храбро мне сопротивлялся,
Отдай мне золото, когда имеешь…
Его купил я сотнею ударов…
Но дай хоть посмотрю я враг ли это?..
Ах, нет, нет, нет! единственный мой сын!..
Ах, мальчик мой! Коль жизнь в тебе осталась,
Открой глаза! Смотри, смотри, как ливень
Прольется, принесенный бурей сердца!
Король Генрих
За горем горе! выше меры скорбь!
О, смерть моя, им положи конец!
О, сжальтесь, сжальтесь, небеса, о, сжальтесь!
Я вижу на лице его две розы,
Цвета домов, что борются за власть…
Сын
Как станет мать, узнав про смерть отца,
Меня порочить в горе безутешном!
Отец
Как станет бедная моя жена
Рыдать по сыне в горе безутешном!..
Король Генрих
Как станет бедная моя страна
Клясть государя в горе безутешном…
— Стоп! — сказал Марло резко и сел в кровати. — Ты с кем работал это время?
— Ни с кем!.. — растерялся Шекспир.
— Хочешь сказать, ты все это сам придумал?..
— Я ждал тебя, но…
— У нас еще такого не было! Что ж!.. — И прошелся по комнате. — Теперь ты можешь обойтись без меня!.. Да, пора! У меня всякие дела. И новая пьеса! Только дудки ее разрешит Тайный совет! Все-таки, он слабак — твой король Генрих!.. Не люблю таких!.. — И вдруг сорвался: — А это — что такое?.. Так и знал, проболтаешься, и у тебя тут же стянут тему… Кто позволил тебе?..
Шекспир не сразу понял, какой книгой, взятой с его стола, Марло потрясает в воздухе.
— А что это?..
— Как же! Шпис! «Народная книга о Фаусте»! Это — моя тема! Я открыл эту тему для вас, безмозглых.
— Успокойся! Я не собираюсь писать на эту тему.
— Почему? — спросил Марло с обидой.
— Просто — не моя!
— Врешь! Это тема для всех! Человек продает душу дьяволу, чтобы лучше постичь мир!..
— Это интересно. Только — не мое! — сказал Шекспир.
— Ты что — католик?
Вопрос был в лоб. Вопрос был опасен.
— Нет. Не знаю… Не решил для себя!.. — ответил Шекспир. Он в самом деле не знал, как ответить, да и боялся, как все в ту пору в Англии… Может, вспомнил предостережения насчет Марло… А с другой стороны… Он мог прибавить, конечно, что его мать из Арденов, а это — известная католическая семья, и головы кой-кого из членов семьи висят над лондонским мостом. (Опять же, Соммервил.) И что в грамматической школе его учили тайные католики… Но, естественно, промолчал.
И Марло, что было ему свойственно, быстро успокоился.
— Ты не представляешь — какая это тема! Мой Фауст достигнет высот, каких не достигал никто!.. Одной из любовниц его будет сама Елена Прекрасная из Трои.
— Ты ж не любишь женщин! — усмехнулся Шекспир.
— Почему? Не всех! Я их боюсь! — добавил он вдруг с неожиданной застенчивостью.
— А чего ты боишься?..
— Так… не знаю. Я им не верю. Ложишься с ней и представляешь себе, как она поддавала кому-то другому. Может, и сей момент — поддает!.. Мысленно.
— А ты не представляй! — бросил Уилл весело.
Этот наглый молодой человек со всезнающим видом и непрошибаемой уверенностью в себе на самом деле страдает боязнью мира, какой страдаем мы все! Интересно! И он, Уильям Шекспир, грешный провинциал из Стратфорда в графстве Уорикшир, тоже излишней верой в себя не обладал.
— Ладно! — сказал Марло примирительно. — Ладно! Пусть! Я буду твой Мефистофель!
— Да. Но я — не Фауст, — сказал Шекспир.
Поздней осенью 1592-го, когда вышла уже на сцену дилогия «Генрих VI» и стяжала успех комедия «Укрощение строптивой» (и вообще, «новичок» поднимался в общем мнении посетителей грязных залов в Шордиче, где попутно с театральными постановками травили медведей), Марло ввалился к нему, мрачный, как Мефистофель, и заорал с порога:
— Как тебе нравятся наши «подельнички»? Суки! Ну, как тебе это нравится?
(Наверное, он употребил другое слово — это уж слишком современное. Смысл его был: «люди нашей профессии», «наша лавка», «Talkshop». Узко профессиональные разговоры. Но использован был жаргон сокамеринков. Марло средь прочих дел успел отбарабанить срок в тюрьме Ньюгейта. И Марло нередко, как бы нечаянно, переходил на особый тюремный язык — это Шекспир знал за ним и не удивлялся.)
— Что? что случилось? — спросил он только.
— Ты слышал, что умер Грин?
— Роберт? Ну да. Слышал, конечно! И раньше говорили, что с ним совсем плохо. Отмаялся бедняга! Он был талантлив. Только… Уж очень боялся, что его забудут, и настаивал на своем первородстве в профессии.
— «Бедняга»! — передразнил Марло. — Нашелся человеколюбец!..
— А ты кто?
— Макиавеллист! — сказал Марло с гордостью и некоторым презрением.
— Ладно! И так можно! — сказал Шекспир примирительно.
— Помирал, как собака, — прибавил Марло не без удовольствия. — Представляешь? В объятьях какой-то шлюхи, с маленьким ее бастардом на руках, и весь во вшах. Нэш его видел перед смертью. Ужасное зрелище. Его прикармливала хозяйка комнаты, которую они снимали. Она, по его просьбе, надела на него, мертвого, лавровый венок.
— Будет! — сказал Шекспир. — Никто не знает, как придется помирать нам с тобой.
— И то верно!.. — согласился Марло, но добавил столь же беспощадно: — Свою Доротею он бросил, сам знаешь, а в письме к ней просил его простить и уплатить за него десять фунтов долгу.
Шекспир приуныл. Он сам оставил в Стратфорде свою «Доротею» с тремя детьми. Правда, аккуратно слал им деньги.
Марло понял его верно и осведомился:
— Ты-то не собираешься перевозить своих сюда? — Он вечно перескакивал в разговоре с мысли на мысль.
— Нет, — сказал Шекспир. — Да мы уже говорили об этом!..
— И правда — говорили! — согласился Марло.
— Так что он натворил — Грин?
— Оставил что-то вроде завещания. Нам с тобой. Ну, тем, кто пишет для театра. Его писанину Четтл теперь издает, то есть пытается издать!.. Но я сказал Четтлу: это ему дорого обойдется! «На грош ума, купленного за миллион раскаянья» и так далее — название!
Он достал из кармана листки и стал зачитывать со вкусом, но морщась, Надо сказать, он умел читать текст. А если с издевкой — совсем здорово получалось!..
«Грин, еще способный держать перо, но глубже, чем когда-либо досель, шлет вам свою лебединую песнь»… Как тебе нравится? «Лебединая песнь»!
— Но ты ж не за то на него напустился?
— Не за то, разумеется! тут еще такие перлы!.. «…И вы все трое в помыслах низки…» — это он про меня, Нэша и Пиля! А дальше «…Ведь никого из вас, кроме меня, так не язвили эти нахалы, эти куклы, что говорят нашими словами, эти паяцы, разукрашенные в наши цвета…» — Ну тут — про вашу братию — актеров.
— Ну и что? Я это и раньше слышал. От тебя в том числе!
— Я, сознайся, все-таки иначе говорил!
— Да. Немножко иначе. Но то же самое!..
— Ты не католик, признайся? Ты слишком правильный! Услышь, в конце концов: «Не верьте им! Есть среди них выскочка-ворона, украшенная нашим опереньем, тех, кто „с сердцем тигра в шкуре лицедея“». Узнаешь, падре?..
— Да это из нашего «Генриха VI»!..
— Из твоего! В этих сценах я не принимал участия. Я был тогда в Нидерландах.
Шекспир улыбнулся: впервые Марло нечаянно проговорился о том, где бывает… Закрытый человек!
— Я вообще этой пьесы не числю за собой, учти! — сказал Марло с жесткостью. — Мы вместе только развели немного. Остальное ты сам.
— Спасибо!
— А тут еще: «…кто с сердцем тигра в шкуре лицедея»… Узнаешь свою фразу?
— «О, женщина с сердцем тигра…»? Конечно, узнаю. Даже приятно!
Марло зачитал еще:
— «…считает, что способен помпезно изрекать свой белый стих, как лучшие из вас, и что он „чистейший мастер на все руки“ — в своем воображении и… — слышишь? — полагает себя единственным „потрясателем сцены“ в стране… »
— Ну да, про меня. Моя фамилия Шекспир. — «потрясающий копьем»… «Потрясатель сцены» почти… Смешно! Бедняга! Наверное, ему очень плохо пришлось!..
— Помолись за него! Поставь свечку! Про меня он написал, что я содомит! То есть пидор! За это можно угодить в Ньюгейт! А я больше не хочу в Ньюгейт!.. Я там бывал! И эта грязь бродит по рукам наших собратьев! Слава богу, покуда не напечатано. Я сказал Четтлу, что если не выбросит про меня… в мой адрес, я его прибью. Мне все равно, за что сидеть в Ньюгейте!
Уилл хотел напомнить ему, что он сам, Марло, несдержан на язык и несет черт-те что, и о своей жизни в том числе — и в любой компании! Но промолчал. Марло все равно не стал бы от этого ни лучше, ни хуже.
Помолчали. Впрочем, недолго. Оба были задеты — хотя и по-разному.
— И ты все равно жалеешь его?
— Должно быть. Неприятно, конечно. Но что делать! Я — сын перчаточника. Мой отец ремесленник, и я ремесленник. Мне необязательно нравиться кому-то. Мне важно только, чтоб покупали перчатки.
— Странно! — сказал Марло. — Ты сын перчаточника, я — башмачника из Кентербери. А подлец Грин был сыном шорника. Странно!
Он хотел сказать еще, что пришел другой век, общество меняется, и Англия меняется: ремесленники бросились учить своих детей, чтоб те заняли в обществе достойное место. Но не сказал.
Шекспир стал думать о том, что ему начинают завидовать. Вроде, приятно, чего-то достиг. А с другой стороны был сам не рад этому: он всегда опасался зависти.
Марло озлился снова:
— Подельнички наши! Как в аду, ей-богу!
— Кстати, что у тебя с «Фаустом»? — спросил Шекспир. Может, хотел перевести разговор.
— Что, что? Не печатают, не ставят. Райт отказался печатать in-kvarto. Фильд тоже боится.
— А что там такого страшного?
— Наивны вы все! Забыл, кто мы?
И зачитал наизусть, с торжественностью:
— Мы те, что пали вместе с Люцифером,
На Господа восстали с Люцифером
И осужденье терпим с Люцифером!..
— Но это ж — только народная сказка? Или не так? — спросил Шекспир.
— Это для тебя — народная сказка!.. А у меня Фауст спрашивает Мефистофеля: «Ты объясни, где, собственно, этот ад? И как тебя-то отпустили оттуда?» А Мефистофель ему:
— О нет, здесь ад, и я всегда в аду!
Иль, думаешь, я, зревший лик Господень,
Вкушавший радость вечную в раю,
Тысячекратным адом не терзаем?..
— Так что, они Бога боятся? Печатники? — спросил Шекспир серьезно.
— Святая наивность! — бросил Марло покровительственно. — Бога давно никто не боится. Боятся только власти!..
И быстро ушел. Он всегда так — сваливался, будто с небес, и так же быстро исчезал, неизвестно куда.
Но Бог, должно быть, все же рассердился и в конце 92-го наслал на Англию чуму. Сильней всего был поражен Лондон. Естественно — самый большой город — около шестидесяти тысяч… Теперь он таял на глазах. Люди мерли, как мухи.
На улицах пахло миазмами и какой-то вонючей жидкостью, которой поливали тротуары пред домами. Люди старались укрывать лица, пряча их в шарфы или шейные платки. Особенно при встрече с другими — откровенно боялись друг друга.
Хоть это была не первая чума в Лондоне и, к сожалению, не последняя в те годы, — все кинулись заново вскрывать причины, и, как всегда, в этих причинах было много новизны.
Считали, что чума приходит от крыс. Отдельно — только от крыс черных.
Отдельно от блох, живущих на крысах.
Кто посмелей, в узком кругу решался утверждать, что это — проклятие папы римского за то, что британцы, при отце нынешней королевы, отложились от папства и перестали быть католиками. (Не все, но перестали.)
И отдельно, конечно, — проклятие папы, лежащее на самой королеве за казнь Марии Стюарт.
И отдельно проклятье Испании за то же отступничество.
И еще — будто Испания прокляла Англию за разгром в войне и гибель Великой Армады. («Там у них погибло очень много матросов, понимаете?»)
Почему-то эта причина в лондонской толпе считалась веской.
Не менее, чем другая: пуритане уверяли, что британцы мало молятся Богу и прогневили Всевышнего. (И, более всего — развратным поведением своих женщин.)
И, естественно, объясняли это приверженностью англичан к греховным удовольствиям, среди которых, разумеется, чуть не на первом месте был театр.
Но каковы бы ни были причины, следствия были страшней, и сперва муниципальный совет Лондона запретил сборища и закрыл театры в зоне, подчиненной муниципалитету. А потом Тайный совет, распоряжавшийся во всей Англии, закрыл вообще все театры в столице и пригородах.
Актеры оказались без хлеба насущного, и труппы одна за другой двинулись в путь, в те края, которые еще не посетила чума.
Так Шекспир и его товарищи в один далеко не прекрасный день, в августе оказались не на сцене, где они рокочущими голосами потрясали переполненные залы пышными монологами, а на открытых телегах, где, свесив ноги, зажатые ящиками с театральными костюмами и реквизитом, покачиваясь на ходу и боясь свалиться, перлись неизвестно в какую даль. Со стороны поглядеть — буквально был исход театрального Лондона.
Часть труппы шла пешком. Потом те, кто ехал на телегах, и пешие менялись местами.
Не доезжая Ковентри, Шекспир отпросился на пару дней: труппе все равно предстояли переговоры с властями города и репетиции, а он хотел навестить дом. Он сел на попутную телегу, с него спросили немного, и поехал в Стратфорд. Прибыл уже в начале вечера.
Как он и ожидал, встретили его плохо — хуже не бывает.
— Явился? — сказала Энн… — Что-то давненько тебя не было!
— Я работал, — сказал он угрюмо. — Зарабатывал деньги. Я завернул по дороге. Мы едем в Ковентри.
— Ты со своими клоунами?
— Я с моими товарищами.
— И что ты привез? Чуму?
— Нет! Пять фунтов и сорок шиллингов…
— Немало. Я говорила тебе: деньги в жизни еще не самое главное.
— Но только без них не обойтись, к сожалению. Согласись! — Он все еще старался быть мягок. — Ну, виноват, виноват — что скажешь? — Как дети?
— Увидишь сам! Боюсь, они позабыли тебя!
— А Гамлет? Здоров?
— Ну, конечно! Сьюзанн и Джудит тебя не интересуют. Только сын… Конечно!
— Почему? Я просто спросил… — Он растерялся.
— Странные люди вы — мужчины. Из детей вас волнуют только сыновья. Помню. как ты прыгал, когда узнал, что родилась двойня. И что не только девочка, но и сын.
— Может, хватит, а? — попросил он.
— Почему же? Я только начала. Матушка моя говорила: «Уилл так радуется, так радуется… просто как дурачок!»
— Я и был как дурачок! Честное слово!..
— Вас же занимает только наследник. Имя! А будет ли что наследовать или чего стоит это имя… вам все равно.
Они переругивались долго. И переругивались бы еще, если б домашний распорядок не заставил всю семью сойтись за вечерней трапезой.
Отец сказал сразу, что ждет разговора наедине. Он хмуро кивнул в ответ на приветствие сына. Только мать была ласкова и спокойна. Она ткнулась щекой в небритую щеку сына и сказала:
— Ты похудел, по-моему!.. Тебе трудно?..
Мать есть мать. Ладно! Хоть это!..
За столом было не легче. Жена умолкла. Но тут на него смотрели дети!.. И как смотрели!
Они все время отрывались от тарелки, чтоб взглянуть на него, а он был несчастлив и болел душой. Он готов был провалиться черт-те куда.
— Говорят, в Лондоне чума?— спросила Сюзанн.
— Будем надеяться, что сюда не дойдет! — сказал Шекспир.
— А почему не дойдет? — спросил сын Гамлет.
— Далековато. Наш город маленький, а Лондон большой. В больших городах такое чаще случается!.. Это — болезнь большого города, — добавил он с отцовской важностью.
— А это очень страшно? — спросила дотошная Сюзанн.
— Страшно, конечно. Люди болеют, иногда умирают, — ответил ей отец. — Мойте чище руки и мотайтесь меньше по улицам!
— Ты давно у нас не был. Почему?
— Я был занят работой.
— А ты не можешь приезжать чаще?
— А ты не можешь найти работу здесь?
— А ты не мог бы найти другую работу?..
Даже Энн решила, что это уж слишком, и попыталась заступиться за него:
— Да замолчите вы, ради бога! Дайте отцу поесть!
Но дети унялись не сразу.
— А ты играешь на сцене клоуна? — спросил Гамлет.
— А у тебя нет там каких-нибудь других детей? Так бывает — я слыхала! (Конечно, Сюзанн.)
— Ты черноглазый! Ты у нас черноглазый! — сказала Джудит, глядя на него в упор. И тем чуть разрядила обстановку.
Потом они остались с Энн вдвоем, и все началось сызнова, может, еще хуже…
— И ты надолго к нам? — спросила Энн.
— Нет. Я ж сказал тебе — мы едем в Ковентри.
— С твоими клоунами?…
— Со своей труппой. Я актер в труппе «Слуг лорда Стрейнджа». И говорят — неплохой актер! Меня в Лондоне многие знают…
— И ты уже не стережешь лошадей у театра?
— Это было только начало. Начало всегда неважное.
— Почему ты не мог стать помощником перчаточника? А потом мастером? Как твой отец?
— Я говорил тебе не раз: это была бы не моя жизнь.
— А эта — твоя?..
— Не знаю. Там посмотрим. Я привез деньги.
— Я слышала!
— Но пять фунтов и сорок шиллингов…
— И столько тебе платят за твое актерство?..
— Больше, чем я получал бы в помощниках у адвоката. Гораздо больше. — Помолчал. — Но этот заработок мне нравится! Я еще пишу пьесы для разных представлений. Пока больше переделываю чужие… Но после буду писать только свои…
— Никогда не думала, что ты оставишь меня и детей!
— Я и не оставлял. Я уехал на заработки, как многие уезжают.
— Но ты далеко от нас!.. И дети скучают по тебе.
— Я тоже скучаю по ним. По всем по вам!
— И по мне? Хорошо, что добавил. А то — совсем тошно!
— Ложись в кровать. Я быстро докажу тебе.
— Это все прошло у тебя — я знаю. И наша бывшая жизнь прошла… Тебе вовсе не надо!..
— Я ж сказал — ложись!
— Не могу так сразу. Я отвыкла. А может, не хочу снова привыкать!..
После, когда они лежали обнявшись, а потом расползлись в разные стороны на широкой кровати, — все началось сызнова. И с удвоенной силой… Будто и не кончалось вовсе…
— От тебя чужой запах. Будто с бойни…
— На сцене такой запах. Там еще травят медведей. Оттого пахнет кровью…
— Ты этим тоже занимаешься?
— Травлей? Ну что ты! Разве я похож на травильщика зверей?.. Просто… на сцене… один день — лицедейство, а другой — травля медведей. Запах долго чувствуется.
— Ужасно.
— Немного хуже, наверное, чем пахло в мастерской отца, когда дубили кожи… Но немного!..
— Почему ты не можешь взять нас с собой?
— Это не годится для вас. Если б ты видела жизнь, какую я там веду! Убогая. Нескладная, неустроенная… Черви, крысы…
— Будто здесь нет крыс…
— Но тут теплый дом. Уютный. Красивый…
— Что мне в его красоте? — Долгая пауза. — Не думала никогда, что ты не вернешься. К детям, ко мне…
— Я сам не думал, это вдруг пришло в голову. Мне было лишь восемнадцать, когда мы поженились, — что я смыслил тогда? А ты была уже взрослой. Я думал, ты поможешь мне найти чудо.
— И как? Не помогла?..
— Мне хотелось будущего, похожего на сон!
— И правда, кому не хочется?.. Но дети скучают по тебе…
— Я сам скучаю по ним!
— А по мне? У тебя там кто-то есть!
— Ты с ума сошла, ей-богу!
— Ходишь по проституткам? Говорят, в Лондоне их много!..
— Не бойся! Я к проституткам не хожу!..
Он говорил правду или почти… С тех пор, как в Лондоне началась чума, он и не видел ни одной проститутки!..
Сколько-то времени спустя он стоял над кроваткой сына.
— Спи, Гамлет, спи! Я расскажу тебе о чуде. О многих чудесах! О жабе с целебным камнем в мозгу и о человеке, который стоит на луне с терновником в руках… и древнем короле Леире, который сошел с ума и роздал все богатство детям, а потом остался нищим. Голым, в бурю — на голой земле… У меня много сказок, чтоб рассказать тебе. Может, ты когда-нибудь поймешь отца!
Но Гамлет спал, как полагалось спать мальчику восьми лет.
Утром, спозаранку, Уилл навестил отца в мастерской. Отец аккуратно раскладывал заготовки для перчаток — вырезанные по лекалу и уже высохшие. Пахло здесь, как обычно…
— А-а… Мать заметила, что ты плохо выглядишь! — сказал Джон Шекспир. (Так было с детства. Все замечала мать, а он только прислушивался к ее словам и констатировал.)
— Устал с дороги!..
— Ты не слишком хотел ехать сюда?
— Мне было трудно, признаюсь!..
«А как было б вам? — мог прибавить он. — Дом, в нем трое твоих детей и давно нелюбимая женщина!» Но смолчал, разумеется. Отец все понял и без слов…
— Да, Энн постарела! Но она и старше тебя лет на шесть.
— На восемь! — уточнил Уилл. — Но дело не в том!
— Мне легче, конечно! — улыбнулся кисло отец. — Я на целых десять старше моей жены! Я говорил тебе тогда: не женись! Слишком рано!..
— Я и не хотел! Но Энн была уже беременна. И потом — я обещал!..
— Да, — согласился отец. — Обещания у нас, мужчин, дорого стоят!..
Они так долго перекидывались пустыми словами. Да и не слова важны были, скорей подтекст!
— Понимаю, — сказал Джон Шекспир. — Восемнадцать! Тебе показали большие сиси и дали потрогать!..
— Я вас просил когда-то — не говорить так!
— А разве я говорю?.. Ты, вроде, привез ей много денег?
— Не слишком много. Но привез!..
— Тебе хорошо платят за эту чепуху?
— Пока платят. Дальше — посмотрим!
— Жаль, ты не стал перчаточником. Я передал бы тебе дело! А то… возись с учениками!.. И зарабатывал бы ты больше втрое. Все было б проще!..
— И вместе — сложней! Я объяснял когда-то, что хочу лишь прожить свою собственную жизнь!
— Все вы, молодые, думаете, что проживете ее иначе, чем мы. А потом выходит так на так… Впрочем, я был таким же!.. Но у Шекспиров не принято разводиться. И никак не принято бросать детей!
Что он мог сказать?
— Я не бросал — как видите… И погодите, — произнес он после паузы. — Я еще добьюсь для семьи дворянства!..
— С твоей работенкой? Не смеши! Хотя все может быть! Мы живем в столь смутное время… Да еще чума! Может, и добьешься. Когда все стóящие людишки повымрут!.. Сказать, почему я подал заявление на присвоение дворянства, когда еще был бейлифом, а после взял обратно?.. Я понял, что это ничего не значит. Ровно ничего!..
Он помолчал, прежде чем сказать:
— Ты видишь кого-нибудь из наших стратфордских в Лондоне?
— Наших там много. Куинни… И Филд там. Я у него останавливался, когда приехал. Он держит типографию.
— Да. Я знаю, что Филд в Лондоне… Боюсь только ты там в итоге останешься одинок!
И на этих словах Джон Шекспир расстался с Уильямом Шекспиром.
…Приехав в Ковентри, Уильям был в растерянности, как и многие в те дни люди его профессии. Он узнал, что дают помещение на два спектакля (власть хотела разрешить всего один), а дальше — пустота. Другие города не слишком рады впускать к себе актеров из зачумленного Лондона. Труппа расползается, собратья разъезжаются по домам. Надолго ли? Почти все они были, как Шекспир, из маленьких городков старой Англии. Неизвестно вообще, откуда берутся артисты, и откуда берется сама эта профессия в человеке. Например, знаменитый комик Тарлтон, любимец королевы Елизаветы (он умер лет пять назад), был найден ее фаворитом графов Лестером где-то в сельской местности: тот был свинопасом.
Шекспир оставался не у дел. Он решил поехать в Тичфилд, к молодому графу Саутгемптону, от которого имел приглашение. В качестве кого? Актера, поэта или секретаря графа… или же просто грамотного слуги? Это оставалось неясным. «Вельможи плохо обращались со своими поэтами. Если их приглашали к обеду, то кормили отдельно от других гостей», — писал в старости Бен Джонсон. Но Шекспир умел переносить такие вещи — он был родом из стратфордских ремесленников, хотя и мечтал о чем-то большем.
Однако граф в Тичфилде принял его неожиданно прекрасно. Не в помещениях для слуг, а в рабочем кабинете. Уилл влюбился в него сразу, и это чувство в нем будет длиться долго. Саутгемптон был красив, изящен и женствен. Он вполне мог играть на сцене женщин. Только ростом для этого высоковат… Ему было двадцать лет — на девять лет моложе гостя. Он учился в Кембридже и в пятнадцать стал магистром искусств, Он и вправду любил искусство, понимал в нем — и желал прослыть его покровителем.
Термин «влюбился» не должен смущать в наше ханжеское и, вместе, распущенное время. Шекспир был человеком Ренессанса и жил по законам его. Легче всего, прочитав его сонеты, счесть его просто гомосексуалистом. Скорей всего, это было не так, не то — о гомосексуализме Марло говорили впрямую, и, коснись Шекспира подобный слух, верно, он дошел бы и до нас. Однако не дошел. Про его страсть к женщинам остались следы в воспоминаниях — совсем немного, как и вообще о его личной жизни. Хотя сама по себе почва — театр, где юноши с успехом играют молодых женщин, зыбка. Люди Ренессанса верили в дружбу как в род любви. (Хоть некоторые и видят «в аргументах подобного свойства горький привкус безнадежности».) Женщин после Данте и Петрарки, почитали чаще как идеал дальний, платонический. Жены в реформистской Англии были часто неверны, особенно в свете и при дворе. Зато мужская дружба ценилась высоко, сопровождаясь рядом атрибутов, присущих более чувству гетеросексуальному: жадностью в общении, нежностью к другу, взаправдашней ревностью. (Вспомните времена Гёте или Пушкина. Лицей. Или Кристофа и Оливье у Ромена Роллана. Это никак не похоже на поведение героев Андре Жида, но сходится во многих внешних качествах. Таково чувство, выраженное в «мужских сонетах» — то есть обращенных к Молодому другу. Даже свою безумную тягу к «Смуглой леди» Шекспир склонен подвергать самоосуждению. Для похоти существовали проститутки.)
Повторю: Шекспир был не только писателем, но и, по душе, героем Ренессанса. Притом позднего, его исхода. Как Сервантес. Когда чаша индивидуалистических эмоций была уже налита почти до краев — или же переливалась через край. Кто-то сказал (кажется, П. Акройд), что у Шекспира самая счастливая любовь — это Клавдия и Гертруды в «Гамлете». Похоже! Но вспомним, что ей предшествовало! Клавдий даже Гамлета готов был любить. Если б тот не был слишком преданным сыном убитого им брата.
Не стоит очерчивать чувство прошедших эпох по лекалам нашего исторического времени.
Мать графа также хорошо встретила гостя. У нее, после смерти мужа, осталось много долгов. И она хотела, чтоб красавец-сын поскорей удачно женился. Она и сама мечтала выйти снова замуж. И первое, что сделал Шекспир в Тичфилде, — сочинил сонеты, призывавшие юного герцога создать семью и продолжить род.
Скажи лицу, что в зеркале твоем:
Пора ему подобное создать,
Когда себя ты не повторишь в нем,
Обманешь свет, лишишь блаженства мать.
………………………………………………
Ты — зеркало для матери своей,
Ее апрель показываешь ты.
И сам сквозь окна старости своей
Увидишь вновь своей весны черты…[1]
И еще — о чьем-то «невозделанном лоне»: — ошибке, которую требуется немедля исправить!
(«Нет, люблю я поэтов — забавный народ!» Не перестанешь удивляться им! Оставив троих детей в Стратфорде, потому что хотел какой-то своей, особенной жизни, — он призывает другого срочно обзавестись потомством!)
Сонеты ему давались легко, и он писал их один за другим. Он понял. что ступил на новую стезю, и что эта стезя подвластна ему, как мало какая другая. Графиня-мать обрадовалась призыву нового поэта и одарила гостя. Не щедро. Но у этой семьи и правда было туго с деньгами. Они продавали даже часть своих владений.
Кроме того, Шекспир привез с собой поэму, которую дорабатывал уже здесь — в Тичфилде: «Венера и Адонис». Поэма о неразделенной любви Венеры к красавцу Адонису — надо уже наконец писать что-то серьезное, а не только пьески для «народного театра»! Поэма, прямо скажем, была не лучшее произведение его (следующая — про обесчещенную Лукрецию — лучше), но пользовалась успехом долго, особенно у молодых людей в университетах и юридических иннах (колледжах). А их в одном Лондоне было четыре.
Он дал поэме посвящение, которое ему самому нравилось:
«Его милости Генри Ризли,
графу Саутгемптону,
барону Тичфилду…
Ваша милость!
Я сознаю, что поступаю весьма дерзновенно, посвящая мои слабые строки Вашей милости, и что свет осудит меня за избрание столь сильной опоры, когда моя ноша столь легковесна…
Покорный слуга Вашей милости…»
Во всяком случае, все так писали! Поэма графу пришлась по сердцу. Он сказал, что созовет друзей, чтоб автор прочел поэму в их присутствии.
Чтение должно было состояться на следующий день или через день, но граф вдруг вызвал Шекспира в кабинет и сообщил:
— Убит Марло!
Уилл был ошарашен:
— Как?
— А ты его знал?
— Да, конечно. Мы даже какое-то время с ним работали вместе!..
Граф обращался к нему на «ты» — хотя был много моложе. Шекспир к нему на «вы» и «Ваша милость». Общество, сословия, Англия — XVI век. Граф вкратце рассказал: Марло уехал в Депфорд — вероятно, от чумы. Городок в десяти милях от столицы. Может, в пяти… Там встретился с приятелями в таверне. Была пьяная драка… (В те дни — не редкость!) И один из приятелей убил Марло. Кажется, был спор, кому и сколько платить в таверне.
— Но, может, это дела Уолсингема. Знаешь, кто такой лорд Уолсингем?
— Нет, — сказал на всякий случай Шекспир. Он, разумеется, знал. Это был начальник тайной полиции королевы. Глава контрразведки, гроза католиков и католических стран.
— Ты с ним не откровенничал, надеюсь?.. С этим Марло? Поговаривают, он тоже один из них, ездил в Нидерланды — следить за католиками.
Кстати, граф, вскоре после знакомства, несмотря на свою близость ко двору да и к самой королеве английской, признался Шекспиру, что сам тайный католик. Шекспир, желая понравиться хозяину, сказал, что и он тоже. Хотя еще не сделал окончательно выбор меж двух конфессий.
Он вспомнил таинственные отлучки Марло.
— Темная история. Он был большой авантюрист, — добавил граф. — Нелегко нынче с вашим братом! Недавно арестовали Кида. Потом выпустили. Якобы он что-то наговорил про Марло… Под пыткой, конечно.
Выкладывал подробности с лихостью человека осведомленного и гордого этой своей осведомленностью.
— «О нет, здесь ад, и я всегда в аду!» — мрачно процитировал Шекспир.
— Чье это? — спросил молодой граф несколько растерянно.
— Марло! «Трагическая история доктора Фауста».
— У него была такая пьеса?
— И есть! — сказал Шекспир. — Но она пока не поставлена!
Позже, уже в Лондоне, Филд, типографщик из Стратфорда, который был решительно в курсе всего, что происходит в столице, показал ему копию полицейского протокола о драке…
«…названный Ингрэм Фризер… нанес тогда и в том месте упомянутым ранее кинжалом, стоимостью в 12 пенсов, названному Кристоферу Марло, смертельную рану над правым глазом глубиной в два дюйма и шириной в один дюйм…»
Когда Уилл читал это, Ингрэма Фризера уже давно выпустили из каталажки.
… Давенант пытался представить себе театр Шекспира, каким бы он мог возродиться теперь на том же месте после всего, что претерпела Англия, и понимал, что это уже вряд ли получится.
Конечно, театр должен быть крытый — это Шекспир и его товарищи сами понимали, поскольку под конец чаще играли в здании Блэкфрайерз — на другой стороне реки.
…широкий прямоугольник, сильно поднятый над полом и будто вызывающе вдвинутый в зрительный зал… Позади крытые помещения. Их замыкают с двух сторон два полукружья: подобье деревянного сарая с узкими ярусами по стенам, обращенными в зал. На самом заднем плане, поперек подиума, длинное толстое бревно, в которое справа воткнут огромный топор, каким в веке XV да и в XVII рубили головы. Топор, конечно, обращен топорищем к зрителю…
Это видение м-ра Давенанта или уже театр? — мы не знаем. Но если считать, что весь мир — театр…
С боков в глубь пространства сцены тянутся перила моста, уходящего от нас, над перилами — частокол из вздернутых в небо шестов, где на каждом по человеческой голове, давно высохшей: игрушка, маска…
Прежде чем начать репетицию «Генриха VI», Давенант прочел обращение Гамлета к актерам. Сперва голос его дрожал, и он это сам слышал… Он боялся, что слишком гундосит, и актеры, верно, смеются про себя над его дикцией… Но вскоре сам почувствовал, что голос обретает силу.
«Прошу вас, произносите эти слова, как я прочел их вам, легко и просто… если же вы будете их вопить, как это делают некоторые из актеров, то я предпочел бы тогда, чтоб городской глашатай прочел мои стихи.
Но будьте во всем пристойны, потому что в потоке, в буре, я бы даже сказал, в вихре страсти, вы должны соблюдать чувство меры, которое придает ей нежность…
Но не будьте также слишком безжизненны, и пусть ваше собственное чутье будет вашим учителем. Согласуйте действие со словом и слово с действием. Особенно следите за тем, чтоб не переходить границ свободной естественности…»
«…нанес упомянутым ранее кинжалом, стоимостью в 12 пенсов, названному Кристоферу Марло смертельную рану над правым глазом глубиной в два дюйма и шириной в один дюйм…»
Шекспир чувствовал себя опустошенным. «О нет, здесь ад, и я всегда в аду!.»
Вместе с тем, он не мог не думать о том, что роль «ученика» в сущности сыграна. И начинается другой спектакль.
Часть вторая
МЕРКУЦИО
…Чума на оба ваши дома!
«Ромео и Джульетта»
Почти следом за Марло умер Томас Кид. После общения с друзьями лорда Уолсингема. То была уже «английская» трагедия — не «испанская». У Кида при обыске нашли бумаги, принадлежавшие Марло. (Они с Кристофером дружили и снимали прежде одну комнату.) Их обоих обвиняли в чем-то, что они вряд ли совершили. Кид раскололся на допросе. Винить трудно. — Никто не знает, каков был допрос. После этого Марло и убили в Депфорде.
Шекспир узнал обо всем, когда уже вернулся в Лондон. Главным источником сведений для него был по-прежнему круг Саутгемптона. И граф Ризли узнавал обо всем из первых рук — из дворца. Он сказал почти с уверенностью, что от Марло хотели избавиться. Как от проштрафившегося сотрудника Тайного совета или как от драматурга? — до конца осталось неизвестным, кому и чему он служил. Может, чаяли накрутить хвост пишущей братии?
Шекспир испугался — ему казалось, что его игры с историей Англии ведут туда же, и приуныл. Кто-кто, а он никогда не был мятежником. Он не хотел в бездну — он боялся бездны.
Минутами ему хотелось бросить все и вернуться в Стратфорд, сделаться перчаточником. С расстройства он начал писать в том же Тичфилде еще одну поэму: о попытке украсть любовь женщины и о женщине, оказавшейся в этом случае выше похвал. «Обесчещенная Лукреция». Сюжет валялся под ногами: «Фасты» Овидия, это он знал с детства, с грамматической школы. О Лукреции, жене полководца Коллатина, — изнасилованной Секстом Тарквинием — сыном римского царька. Об ее страданиях и самоубийстве при муже. (Династию Тарквиния после того согнали с трона, и Рим надолго стал республикой. В старину случались и такие сюжеты.)
Любовь — не история! Тут вечная тема. К тому ж — семейные ценности. Поэма посвящалась, конечно, тоже Саутгемптону.
Женщин Уильям не знал, в чем легко признавался себе. Да, в первую очередь себе — кому признаются в таких вещах? У Овидия его сразило, как Лукреция, нанося себе смертельный удар, еще думает о том, чтоб, упавшей, выглядеть красиво. Какой-то особый способ мышления!
Что касается самой любви… О ней он был только наслышан.
Он женился когда-то на девушке старше себя и втайне надеялся, что она ему что-то объяснит или откроет, чего он не знал (ему было, повторим, всего восемнадцать!) об этом странном состоянии человека и, главное, о женщине как главной составляющей человеческого рода. Но бедная Энн, хоть старшая, ничего не знала сама, кроме тоски по замужеству, которое задержалось, — а ей было уже 26 и бежало к 27-ми… Она была рослая грудастая девушка с правильными чертами лица и фигурой, которую можно отлить в бронзе… Такую захотят решительно все, кто снабжен мужскими свойствами. Он оглянуться не успел, как был засватан: восемнадцать — прыщи на лице, флюиды, гормоны и вечный непокой члена…
Но она умела только мыть, стирать, стричь овец, доить коров, ощипывать кур и еще много чего — что к любви, по Петрарке или Боккачио (что тоже очень важно), не имело никакого отношения. Пришла тоска смертная — хоть вылети в трубу вместе с дымом.
Когда он вернулся из Тичфилда в Лондон, чума постепенно спадала и была надежда, что воскреснет театр. Он увлекся «чистой поэзией», какой он считал написанную недавно «Лукрецию», но прежде всего стосковался по театру. Кроме того, он признавался себе, что в обеих поэмах он слабей Марло, его незавершенной «Геро и Леандр». А в театре у него все же что-то получалось. Нет, если признаться, лучше получалось. А тут нежданно умер лорд Стрэйндж. («Слуги лорда Стрэйнджа». Вот он и умер! Актерам полагалось быть чьими-то «слугами», или они причислялись к бродягам. Так что такое имя было фасадом труппы и вместе — правом на существование.) Смерть Стрэйнджа тотчас обросла слухами. Говорили разное, многое говорили. Якобы год назад кто-то прислал лорду письмо, в котором ему предлагалось возглавить заговор против королевы Англии. Он тотчас переправил письмо властям и тем разоблачил заговор. Его благодарила сама королева, но немного времени спустя он был отравлен. «Клинок, стоимостью в двенадцать пенсов», поразивший в глаз Марло рукой некоего Фризера, продолжал косить противников или мнимых противников власти. Смерть Кида и Стрэйнджа напрямую сталкивала Шекспира с эпохой, в какую он жил.
Он был верующий человек, и он боялся ада. Рая тоже боялся — ибо не знал его. Да и не представлял себе, что тот может существовать и что даже Бог, в отличие от человека, мог произвести нечто, в самом деле, благостное. Что оставалось — видеть рай иль ад по Данте?
Актеры теряли почву под ногами: вдова лорда откровенно дала понять, что ей вовсе не хочется возиться с труппой. В отличие от мужа она не любила народный театр — может, и всякий театр. Они снова оставались не у дел.
Слава богу, их быстро подхватил молодой граф Пембрук… За время длинной эпидемии чумы и краткого междуцарствия (лорд Стрэйндж, граф Пембрук) труппа сильно поусохла в составе.
Нужно было набирать актеров. Однажды Уилл днем пришел в театр — они тогда играли в «Куртине» — и увидел разом несколько новеньких. У двери одного из помещений, где переодеваются, стоял высокий, неотесанного вида парень. Явно моложе его самого. Шекспир к тому времени уже пообтерся в Лондоне, да и в Тичфилде у Саутгемптона, и мог считать себя почти джентльменом. (Ему так хотелось считать.) А перед тем парнем лежало толстое бревно на козлах — театральный реквизит, а на бревне — поднос с зелеными яблоками, не лучшего сорта. Парень одно за другим брал эти яблоки с подноса и грыз…
— Ты что, у нас новый актер? — спросил Шекспир, без всякого интереса.
— М-гу… — сказал парень и продолжал хрустеть яблоком. — Я — сын Бербеджа, хозяина Teatruma. Ричард…
Хозяин Teatruma был входивший в силу, сравнительно молодой антрепренер.
«Гляди, у него взрослый сын! И уже актер!.. — подумал Шекспир про старшего Бербеджа (он немного знал его). — Может, и мой Гамлет со временем…»
Но ответил собеседнику одним:
— А-а…
Все же решил быть джентльменом и нехотя представился:
— Шекспир, Уильям…
И тоже взял яблоко с подноса и принялся его грызть. Так они стояли и оба смачно хрупали. Благо, зубы молодые. Молодые волки! Хряп и хряп…
Этому парню суждено сыграть Ромео, Гамлета, Отелло, Лира, Макбета и много еще кого, и, в сущности, открыть для театра Шекспира. Стать главным его актером — может, на все времена. Но пока они стоят рядом и хрупают яблоками.
Надо было срочно сочинять пьесу. Новую. Ждут голодные актеры. И он стал писать пьесу о любви. Он почерпнул историю из поэмы Артура Брука. Указал ему на нее Флорио, частый гость Саутгемптона, итальянец-протестант (даже в Лондоне — редкость!) — тот, что переводил на английский «Опыты» Монтеня. Он, кстати, создал и толковый словарь итальянского языка. Он был много старше не только графа, но и Шекспира. И успел порассказать ему вдосталь об Италии. Для Шекспира пока это была закрытая карта. И он легко путал Верону и Падую…
Мы не станем притворяться, что не знаем — он впервые открыл для себя любовь не в жизни и не в поэме «Лукреция», а сочиняя «Ромео и Джульетту».
Девочка, которую он так и не встретил, и мальчик, которым он хотел быть, но не стал. Молодость кончилась, и надо было для приличия хотя бы одарить ее вздохом. Посожалеть о ней.
Он пытался вспомнить свое отрочество, юность, но его злила их серость. Он много читал тогда в школе, их заставляли много читать даже классиков, Сенеку… Но они никогда не беседовали о прочитанном. Это было то, что надо оттарабанить на уроке и забыть. Выбросить в окно. В перерывах меж уроками все толпились у окон — там протекала интересная жизнь. Друзей у него не было: товарищи, скорей приятели. Драки, зубрежка в школе, толки о запретном по подворотням. Женщины мелькали, как сны, юбки их порой завораживали, но были неподъемны. И только фантазия лезла на стену и перекатывалась через стены.
Потому он писал вовсе не себя и не свою юность… он писал сына Гамлета, который должен вырасти, созреть.
Девочка давалась легче всего: это был сам восторг перед жизнью и не прожитым, не встреченным. В этом смысле каждый из нас может хоть на миг побыть Шекспиром. Попробуйте! Все можем сочинить для себя «Ромео и Джульетту». Остается только написать ее…
Считается, что пролог Хора — просто неудачный шекспировский сонет. Может быть. Только вряд ли автор думал о нем как о сонете. Пролог просто информировал — вводил в событие, никакой другой функции…
В двух семьях, равных знатностью и славой,
В Вероне пышной разгорелся вновь
Вражды минувших дней раздор кровавый,
Заставил литься мирных граждан кровь.
В эту воронку ненависти сваливаются двое детей, которым привиделся первый сон любви…
Из чресл враждебных, под звездой злосчастной
Любовников чета произошла…
Автор хватается за тот единственный миг в человеческой судьбе, когда любовь еще способна занять все пространство в человеке. Завтра, может, будет все иначе. Завтра! (Мы ж не знаем с вами, какие были бы выросшие Ромео и Джульетта? В том числе в своих отношениях?.. Да, но это — завтра. Нас сжигает почти неодолимая власть Сегодня.)
Джульетта уже засватана почти, а Ромео приходит к ней в дом, влюбленный в другую… Но великий миг одаряет собой, как Бог, и отращивает крылья даже не готовым к полету.
Пьеса долго не вырастала и никак не хотела становиться гениальным произведением. Она так и осталась неровной — как дорога в булыжниках. И слуги говорили плохо (сравните потом с могильщиками в «Гамлете!), и кормилица несла что-то несуразное… «Упала на лобик, упадет на спинку…» И все было безнадежно длинно. И граф Парис, жених, был уж совсем посланец святочных сказок. Разве что имя Парис относило его и нас к воспоминаниям о троянской красавице, из-за которой был разрушен великий город. Одна засватана, а другой влюблен, и оба из враждебных семей.
Для одной еще звучат в отдалении слова матери, сказанные ей:
Читай, как книгу, юный лик Париса,
В нем красотой начертанную прелесть… —
Вот, и читала бы себе!
А эти решили вдруг пойти в масках на вечер во враждебный дом Капулетти и уже вступают в дом. Читатель и зритель настолько верят в «само собой» этого решения, что не замечают его детскости и почти вызывающей бесшабашности. Пошли и пошли.
Ромео слышит предостережения друзей, и что-то подсказывает ему самому:
Предчувствует душа, что волей звезд
Началом несказанных бедствий будет
Ночное это празднество…
«Я видел сон!» — говорит Ромео. И никакого счастья нет в его голосе — опаска, печаль…
Но тут дунул ветер и распылил нежность всюду, и весь мир накрыл этой нежностью.
И даже скептик Меркуцио, ближайший друг, который вообще-то не верит в любовь и зовет ее «так называемой», — разражается целым спичем в адрес королевы Маб, царицы снов. Да-да, той самой, что навевает сны!..
А, так с тобой была царица Маб!
То повитуха фей. Она не больше
Агата, что у олдермена в перстне.
Она в упряжке из мельчайших мошек
Катается у спящих по носам…
… ну и так далее. Скептичный Меркуцио — самое непоэтическое лицо в этой драме снов и яви (и самое потому важное для автора, кроме, конечно, главных героев) — вдруг переходит на язык поэзии, несвойственный ему. Потому что ветер уже распылил Нежность, и это касается каждого.
И Ромео скажет, увидев Джульетту:
И я любил? нет, отрекайся взор:
Я красоты не видел до сих пор!
А Джульетта — Кормилице, глядя, как незнакомец покидает вечер:
Кормилица, скажи, кто тот сеньор?
Поди, узнай! — И если он женат,
То мне могила будет брачным ложем!..
Ну, что ж… «Тот не любил, кто сразу не влюбился…» — так было у Марло.
А в тот краткий миг, когда они вместе в танце — миг, миг! — счет в этой драме идет на миги! — они успеют сказать главное… или все самое главное. Он тронет ее руку:
Ромео Когда рукою недостойной грубо
Я осветил святой алтарь, прости!
Как два смиренных пилигрима, губы
Лобзаньем смогут след греха смести!
Джульетта Любезный пилигрим! Ты строг чрезмерно
К своей руке, лишь благочестье в ней…
……………………………………………
Ромео Даны ль уста святым и пилигримам?
Джульетта Да, — для молитвы, добрый пилигрим!
Ромео Святая, так позволь устам моим
Прильнуть к твоим — не будь неумолима!
Какие-то давно забытые человечеством слова звучат здесь. Но тогда они тоже были уже забыты. И Шекспир доставал их из пропасти забвенья…
Нетерпеливый сын перчаточника из Стратфорда писал первую пьесу грядущих столетий.
Меня швыряет по волнам чужой биографии. Смута, смута… Порой ныряю чуть не на самое дно, так что можно коснуться его босой ногой, и почти тотчас выносит на поверхность. К поверхности вещей. И в сумраке трудно сыскать маяк…
Не знаю, как кто, но Саутгемптон был в восторге от «Ромео и Джульетты». Шекспир становился агатом в его перстне среди прочих художников, которых он привлекал к себе. Был «саутгемптонский круг», и он свободно делился на два. Тех, кто составлял дружеский кружок молодого графа, и тех, кого он опекал и которым покровительствовал, — и это были разные круги. Покровительствовать всегда можно только свысока. Марло этого не терпел. Он всю жизнь стеснялся своего происхождения «сына башмачника» и старался своим талантом выбиться на другой уровень. Отсюда, наверное, его связь с Уолсингемом и английской разведкой. (Или контрразведкой — кто теперь разберет!) Он был авантюрист, но он хотел еще подчеркнуть свое особое значение в мире. Отчего он в конце краткого пути своего и вовсе отошел от Саутгемптона и других молодых аристократов, лепившихся вкруг сэра Ризли, и примкнул к «Школе ночи» Уолтера Ролея, который считался чуть ли не главным таинственником елизаветинской Англии. И пребудет таким, покуда не взойдет на эшафот. В его доме была более демократическая среда… Уже после смерти Марло до Уилла дошел слух, что в доме Ролея Марло как-то дурно отозвался о нем. Ну и пусть! Марло был уже мертв, и обижаться было не на кого.
Шекспир эту близость с Саутгемптоном вместе с невольной удаленностью («ты» и «ваша милость») переносил легко. Кем был тот самый молодой Друг — герой и мучитель всех «мужских» сонетов? Имя графа Ризли мелькает прежде всего, хотя, похоже, адресатом первых сонетов Шекспира мог быть с таким же успехом совсем молодой граф Пембрук в свою шестнадцатилетнюю пору. Тот, кому потом душеприказчики Шекспира, актеры — посвятят Первое фолио. Может, именно мамаша Пембрука пригласила тогда уже довольно известного поэта Шекспира призвать юного графа выполнить долг перед семьей, то есть, совершить брачный обряд (или ошибку, какую совершил сам поэт). Мери Пембрук была родной сестрой Филипа Сидни, знаменитого тогда автора книги сонетов «Астрофил и Стелла» (он рано ушел из жизни, и на его вдове был женат граф Эссекс). Она тоже писала стихи, и у нее был литературный салон. (Хотя употреблять слово «салон», когда речь о елизаветинской Англии, пожалуй, анахронистично.) А потом пошли у Шекспира сонеты, посвященные Дружбе и перипетиям ее, и обращались они к совсем другому человеку… И вообще, скорее всего, этих адресатов было несколько… И правы те, кто считает, что единого сюжета в сонетах нет. Что часть этих сюжетов (большая часть) — чистая поэтическая выдумка или каденция какого-нибудь подобранного мотива, и является данью времени, в котором водились такие сюжеты…
Нам достаточно того, что Шекспиру нравились эти молодые люди: Саутгемптон, Стрэйндж, Пембрук… даже то, что они ставят себя выше прочих. И даже то — о чем, верно, он догадывался, — что иногда они ведут беседы, в которых хотят представить себе Англию Будущего — когда умрет (наконец) старая рыжая королева (сколько можно править?) и на трон вступит кто-нибудь другой (уж не сын ли казненной Марии Стюарт?) и наступят перемены. Там как раз и сыщется место для их талантов неоспоримых и столь же неоспоримого светского обаяния.
Но покуда эта молодая поросль неплохо приживалась в садах Елизаветы I. А Саутгемптон с его красотой и женственностью вообще был любимцем при дворе старой карги, она даже иногда брала его с собой в поездки: скучала без него.
— Шекспир, тебе не будет стоить труда отнести эту записку во дворец фрейлине Фиттон?
— Разумеется.
Он был не против. И относил.
Эта жизнь Шекспиру нравилась — она его привлекала. Сейчас, столько времени спустя, уже нельзя понять, как художника такого ранга тянуло к этому всему. Но вот — тянуло. (Вспомните Пушкина!) Он купался во всем этом. Тут было его постижение мира. А если это связано с неким унижением личным — надо претерпеть. Его профессия требовала знания жизни. Во всех проявлениях и на всех этажах. Он знал, чего недобрал в своем сером стратфордском отрочестве. И он сердился на Марло за его мрачные эскапады неутоленного самолюбия.
Мир, конечно, разделен — и, может быть, разделен неправильно. Но его надо понять. А соединяет пусть сам Господь.
Потому он любил этих молодых людей, бывших выше его и воспитанием и возможностями. (Они иногда не стеснялись напоминать ему об этом.) Он любовался ими. Бывал почти влюблен в них. В кого-то одного или во всех вместе. Его волновал не кто-то отдельно, а постижение мира, которое достигалось при сем…
— А сейчас наш Шекспир прочтет нам свою новую пьеску «Ромео и Джульетта». Ты готов, Уилл?..
Или проще:
— Шекспир, почитай стихи!..
— Да, конечно. Я готов!..
Нет, он знал, разумеется, что, несмотря на высокомерный тон и это слово «пьеска», они скоро попадутся. То есть их сердца придут в движение — пока он будет читать. И на какое-то время, пусть на несколько минут после читки, они воспрянут и воспарят к чему-то высшему, более высокому, чем их положение, деньги, страсти, звания… Но пока они такие, как всегда, он наблюдает их. И на поверхность выходит то, что более всего необходимо ему, когда он пишет пьесы. Деталь! Человек — каким его создал Бог Детали!
Рассказывают, что однажды при нем малый кружок графа Рэйзли потонул в беседе о возвышенном. Целый вечер тонул. Мир менялся на глазах — это явно. Чего только стоили великие географические открытия двух последних веков! Совсем недавно открыли Америку, и вот уже везут оттуда разные чудеса, этот непонятный картофель, например. Кто-нибудь пробовал, это вкусно?.. Заговорили о Копернике и Галилее, и о сожжении Джордано Бруно. Неужто правда, что Земля вертится вокруг Солнца и мы все — не избранный Господом народ, — но, может, не единственное чудо во Вселенной? И, как это бывает в разговорах мужчин, неожиданно перешли на женщин. И так это легко, плавно получилось. И стали разбирать изыски их одежды, и то, что под одеждой — тонкости строения, зефир тех нежностей, которые способна источать женщина, и богатство ее недостижимых прелестей. Со вкусом перечисляя все части этого богоданного целого, охотней всего Саутгемптон говорил о груди… У него была целая шкала восторгов по этому поводу и целый набор слов с обозначением подробностей. Для каждой детали — свое слово. Такой богатый набор.
— Уилл, ты что умолк? — Шекспир был приглашен к разговору, он сидел не в стороне, но как-то сторонне. — Рассказал бы что-нибудь?
Но Уилл всегда стеснялся подобных тем.
И вскоре невольно, незаметно для себя стал сочинять комедию и дал ей название: «Бесплодные усилия любви». Король Наварры с друзьями решают предаться науке и на три года запереться от жизни. Дают себе слово. Но природа, природа… Появляется стайка девушек как бы ниоткуда — случайность, и все в итоге влюбляются. Жизнь прекрасна, пол твердит свое, любовь самоочевидна.
Все участники разговора поняли потом, что он спародировал их самих. Все смеялись, никто не обиделся — или вида не подали. Воспитание все-таки! Где-то через год «Слуги графа Пембрука» сыграли эту комедию во дворце для королевы. Это была редкость. Королева не жаловала театра. Выезжать не любила и приглашать театр тоже: приглашала редко. Она старилась и не хотела, чтоб это замечали. Потому вещей, которые она любит, становилось все меньше. Но они сыграли комедию — было все красиво, с музыкой, мальчики играли молодых девушек, королеве это нравилось, она угадывала в женщинах молодых красавцев-юношей, а это последнее, к чему она не испытывала равнодушия. Потом речь шла о фрейлинах или принцессах — то был пласт людей, который был ей знаком, и она его втайне презирала — в общем, королеве все понравилось.
Молодая девушка сидела за клавесином, аккомпанировала и продолжала сидеть, когда уже кончился спектакль. Наверное, так полагалось по ритуалу. Шекспир нечаянно взглянул на нее, и взгляд остановился. Девушка была худенькой, смуглой и нежной. Но что-то было в ней, что заставило его вздрогнуть. Ее смуглота бросалась в глаза.
— Не стоит на нее смотреть! — сказал Саутгемптон, оказавшийся рядом. Он рассмеялся. — Но красива, правда. Хоть худа и черна!.. Не стоит смотреть!..
— А почему? — спросил Шекспир, ибо, если честно, и смотреть-то особо не собирался.
— Она — любовница лорда Хэнсдона. Он оторвал ее почти девочкой. Представляешь себе? Грудки в то время были маленькие и тверденькие!
— Как, Хэнсдона? Он же стар. Ему лет шестьдесят!
— Семьдесят! — с явным торжеством поправил граф Ризли. — Видишь, справляется. У них даже недавно появился ребенок. Правда, чей?.. Т-сс! Молчок! Мы с графом друзья! Я бы не решился — он, как-никак, родственник королевы. Двоюродный брат. Не смотри! Даже у Эссекса тут ничего не вышло! А он пробовал!
Шекспиру не оставалось ничего, как только процитировать сонет Сидни. Тот мог быть прямо отнесен к молодой женщине у клавесина:
Когда природа очи создала
Прекрасной Стеллы в блеске вдохновенья,
Зачем она им черный цвет дала?..
— А что это? — спросил Саутгемптон.
— Сидни. «Астрофил и Стелла»…
— А-а… Только не читай, пожалуйста, при Эссексе. Он до сих пор ревнует жену к ее бывшему мужу. Не понимаю, как можно ревновать к мертвецу?.. Впрочем… А смуглая? Да. Так она — венецианская еврейка. Но ее воспитала герцогиня Кентская! Да, чернавка, чернавка! — добавил он, все же взглянув на женщину перед клавесином еще раз.
Шекспир тоже глянул мельком на нее и тотчас позабыл о ней.
Но королева Маб неслышно проехала перед его лицом в своей карете из мельчайших мошек, пощекотала под носом и задела ресницы. Он не сразу ощутил. Так навеваются сны…
Разумеется, не он играл Ромео. Он играл Меркуцио. Да он сам и не был Ромео — он был Меркуцио с его скепсисом. Тем, который не верит в любовь или не успевает поверить. А в борьбе домов лишь случайно оказался в лагере Монтекки — по дружбе с Ромео. (Когда в доме Капулетти зачитывают список ожидаемых гостей, там есть и его имя.) Мог бы примкнуть и к другому лагерю. А скорей всего, болтался бы между — не примыкая ни к кому. Любой лагерь есть зло и отрицание иной возможности. А Шекспир был конформист по природе. Мечтания «о снах», которые «есть дети праздного ума, фантазии минутной порожденье», привлекали его больше, чем сами сны. Если однажды любовь не удалась, кто сказал, что она удастся в другой раз? «Коль чувствуешь ты головокруженье — кружись в другую сторону: поможет…» Так исчезают сны.
Меркуцио погибает глупо: Ромео, уже влюбленный в Джульетту, кинулся разнимать их с Тибальтом, кузеном Джульетты, — и Тибальт нанес удар Меркуцио из-под руки Ромео. После этого Тибальта убивает Ромео и дальше вся трагедия устремилась к финалу. Последние слова Меркуцио шли от автора больше, чем что-нибудь другое в пьесе… «Чума на оба ваши дома!» Потому что в любовь, повторим, автор верил мало — верила лишь поэзия в нем, а в бессмыслицу человеческой бойни — пожалуйста! «Чума на оба ваши дома!» И правда, чума! Кому это все нужно?..
Пока он писал, «Слуги графа Пембрука» играли с успехом трилогию, завершавшуюся пьесой «Ричард III». (Он долго считал эту пьесу лучшей, покуда не создал «Ромео и Джульетту».)
Он особенно любил там сцену, когда женщина оплакивает со всей горестью убитых мужа и свекра, но тут ей встречается их убийца Ричард и лжет откровенно, что все это он совершил из любви к ней. Он даже протягивает меч, чтоб она поразила его из мести, но она меч отвергает. (Страшная сцена![2]) Она уже внутренне сдалась победителю. Это означает в будущем корону и трон, и какая разница при этом — чье ложе?
Прибавим, что герой — Ричард III — не только интриган и убийца, но и мрачный урод, горбун. (Автор подчеркивает эти черты в нем, он буквально лелеет детали его уродства.) Ричард преступлениями мстит миру за несовершенство свое, однако мир откликается на его посылы. Даже женщины. Или именно женщины. В пьесе леди Анна олицетворяла расправу над самой мыслью о женщине — и непонятно, как автор написал после этого Джульетту. Наверное, он был богач и мог доставать идеи из разных карманов.
Но когда в сцене последнего боя, в котором Ричард проигрывает, он кричит в отчаянье: «Коня! Коня! полцарства за коня!..» (под ним убили лошадь), — мы содрогаемся и сочувствуем ему. И эту фразу повторяют на всех языках уже четыреста лет (при этом в русском переводе оказывается достаточно половины царства, хотя у Шекспира Ричард готов отдать все: «My Kingdom for a Horse). И все в тот миг готовы стать ричардами. Автор долго мыслил эту пьесу хроникой, хотя она была трагедией — первой из трагедий Шекспира. Потому что основа трагедии — не просто ситуация, но противоречие различных начал и часто — в одном и том же лице.
История Ричарда III завершала собой кровавый период войны Алой и Белой розы. За Ричардом пришли Тюдоры, что в пьесе о Ричарде вполне соответствовало духу времени: Елизавета I была Тюдор. Четыре пьесы, тетралогия… Он решил вернуться к истокам — к недолгому выходу на историческую сцену Англии Ланкастеров: всего три короля — Генрих IV Болингброк, Генрих V Удачливый, который чуть не завоевал Францию, но совсем не вовремя умер. А его слабовольный сын Генрих VI погибает, вынужденный уступить Йоркам в борьбе за власть.
Но все началось столетьем раньше, со свержения Ричарда II и прихода к власти Болингброка. Так возникла трагедия «Ричард II» и с ней вторая тетралогия, которая хронологически была первой.
Поначалу казалось ему самому, что тема этого Ричарда слишком напоминает Марло «Эдуард II», и он засомневался — стоит ли продолжать. Один слишком себялюбивый король вместо другого. И того прогоняли, и этого. Только разве здесь не было Гевестона — фаворита и гомосексуального партнера короля. (Гонение на Гевестона и его убийство напоминало судьбу Риччо, несчастного фаворита Марии Стюарт.) Но у Марло короля свергал любовник жены, а не двоюродный брат. Сама тема обернулась другой стороной: самоуверенность властителя приводит к потере трона. Он снова усомнился: это слишком походило на обстоятельства его собственного времени. А он дал себе слово не спорить с властью и не ссориться с Временем. Но оно все равно вторгалось неслышно в его писания, и при всем конформизме своем, он ничего не мог с этим поделать.
Лишь когда придумал сцену с зеркалом, понял, что преодолел в себе то, что пытался преодолеть. Его Ричард не был Эдуардом II. Он поднимался по ступеням. «Есть выскочка ворона среди них, украшенная нашим опереньем, что „с сердцем тигра в шкуре лицедея“ считает, что способен изрекать свой белый стих, как лучшие из вас…» — писал неуемный Грин. Так нет же, нет! — теперь он был самостоятелен. Он вобрал в себя предыдущую эпоху и поднимался над ней. Отсюда, с новой позиции он мог обозреть мир, какой и не снился другим.
Болингброк Согласны ль вы отречься от короны?
Король Ричард Да, нет… Нет, да.. Ведь я ничто. В ответ,
Чтоб вышло «да», я отрекусь от «нет».
Итак. смотри, как сам себя я свергну!
С главы сниму я непосильный груз,
Из сердца вырву царственную гордость…
И выпущу из рук тяжелый скиптр…
Это — король, которому его дядя Гант, отец Болнгброка, пред смертью своей, сказал: «Ты своей стране — помещик, а не король!»… Все так и было, и вправду было — но вот его свергли, и… Он просит принести зеркало, чтоб поглядеться в него…
Входит слуга с зеркалом.
Дай зеркало, и все я в нем прочту, —
Как? Линии морщин не стали глубже?
Скорбь нанесла мне по лицу удары,
А шрамов нет? О, льстивое стекло,
Как все мои приверженцы былые,
Ты лжешь!..
Лицо, что заставляло, словно солнце,
Зажмуриться глядевших на него?
Лицо того, кто был так безрассуден,
Так добрых от дурных не отличал,
Что был отлично свергнут Болингброком…
С силой бросает зеркало на пол.
— Ну вот оно лежит в куски разбито,
И в том тебе урок, король угасший!
Как быстро скорбь разрушила лицо!..
«Урок угасшему королю…» Путь ввысь и путь паденья. Скорбь разрушает лик баловня судьбы. Но вот король пал, зеркало разбито, и вновь возникло просто лицо человека. Эта мысль начнется у него с «Ричарда II» и закончится только там, где кончится он сам.
«А я люблю побежденных!» Путь смертного по лестнице успеха. Вверх-вниз, вверх-вниз… Как путь от себя и к себе. «Несчастные, нагие горемыки… как я мало прежде думал о них!» — скажет Лир в бурю.
Но, может, Шекспир и не помышлял обо всем этом. Просто, завершив очередную пьесу, выкроил время, накупил подарков детям — и выехал в Стратфорд.
Девочки были веселы и встретили его у дверей. Они никли к нему. Бросились разбирать подарки и галдели: «А мне отец привез… А мне…» Гамлет был застенчив и немного бледен.
— Он что, мало гуляет? — осведомился отец.
— Сидел бы здесь и сам смотрел, как он выглядит! — отрубила Энн.
И правда, что скажешь?..
— А что у него в школе?
— Он много занимается. Их пичкают всякой ученостью…
— Но это необходимо! Ты ж хочешь, чтоб он стал…
— Кем? Похожим на тебя?
— Нет, хотя бы юристом. Я заработаю. Даже на Кембридж… Знаешь, странно даже. Мы уже столько лет вместе!..
— Мы не вместе!
— Ну… пусть врозь. Но все равно — муж и жена. А ты так же мало понимаешь меня!
Разговор был все тот же — грустный и вечный. Доля несчастливых семей. Он не мог даже сказать: «Только что закончил пьесу».
— А зачем это? — спросила б она.
Может, правда — без толку? И все исчезнет без следа? Как Грин, как Марло… И поэмы его точно хуже, чем у Данте. Даже хуже, чем у Марло «Геро и Леандр». А сонеты явно хуже, чем у Петрарки. И он будет умирать, как Грин — в одиночестве. Соседка напялит лавровый венок, в котором он не нуждается. Нет, не надо соседки. Соседка ни к чему. Просто он не может жить другой жизнью! Он не так честолюбив, чтоб писать последнее «прости» как лебединую песнь.
Он знал, берясь за это все, что ему открывается какой-то новый путь в жизни. Сторонний для других. Печаль и боль в голове. Он должен вобрать в себя разных людей. Много. Прожить их радости и беды. Может, умереть вместе с ними или страдая за них. А после выбросить их из себя. Выплюнуть. Как он выплюнул только что Ричарда II. И оставить свету. Пусть бродят в своем ничтожестве или в своей печали. Вот несчастный король — что скажешь? Пустое место. И прав был Гант, и прав Болингброк. Но когда его свергают, он прекрасен. Как прекрасен всякий смертный в единственной жизни своей. Когда он падает — он подымается. И это в нем, в человеке, открыл я — Уильям Шекспир из Стратфорда, где единственной достопримечательностью был рынок, на улицах паслись козы, а из всякого окна пахло каким-нибудь ремеслом.
Чтоб не препираться с женой, он пошел на прогулку с сыном. И впервые стал рассказывать ему о Холлиншеде, об истории Англии, о войне Алой и Белой розы и о том, сколько людей погибло в этой войне…
Он пытался объяснить, как все произошло, но понял вдруг, что даже ему трудно назвать причины. Одну сцену из «Генриха VI» он знал наизусть… Там был монолог Йорка… И он не нашел ничего лучше, как прочесть сыну этот монолог…
Так вот…
У Эдуарда Третьего, милорды,
Семь было сыновей. Родился первым
Эдвард, принц Уэльский, он же Черный принц…
Вторым родился Вильям Хетфильд, третьим
Был герцог Кларенс, Лайонел; за ним
Родился герцог Ланкастер, Джон Гант…
Эдвард, принц Черный, умер при отце,
Им сын единственный оставлен — Ричард,
Он царствовал по смерти Эдуарда,
Пока Ланкастер Генрих — Болингброк,
Сын старший и наследник Джона Ганта,
Не захватил престол, монарха свергнув,
И не был назван Генрихом Четвертым.
…Вот этот Генрих и убил Ричарда II, своего двоюродного брата. Он боялся, что сын спросит:
— Неужто это — достаточная причина? Для таких бед?
Но, к счастью, тот не спросил.
Он хотел рассказать еще, что на днях закончил пьесу об этом несчастном Ричарде. Но сын вряд ли понял бы его: не знал наверняка, что такое пьеса, и никогда, верно, не был в театре. И это опять была его вина. Когда-то отец возил его, маленького, в Ковентри на представления мистерий. С того все и началось. И он заболел этой болезнью, которая не имеет названия: болезнью игры одного человека в другого человека. И верой в то, что происходящее на сцене было на самом деле. А может, есть? Здесь и сейчас. Нельзя забирать Гамлета из грамматической школы — где там, в Лондоне, учить его?… Но потом, когда закончит школу, отец непременно возьмет его к себе. Эта мысль успокаивала его, как всякого натворившего ошибок человека. Когда-нибудь потом все исправится. Непременно.
Он порассказал Гамлету еще немного… Про приход к власти Тюдоров. Про грозного короля Генриха VIII, который казнил свою жену. Ту самую, из-за которой развелся с первой — испанской принцессой и порвал с папой римским. А из-за того развода уже сколько лет Англия враждует с Испанией. А дочка той самой Анны Болейн теперь правит Англией…
Они прошли берегом Эйвона, совсем близко от тех кустов, в которых спрятался камень с памятной надписью, посвященной Катарине Гамлет. Сделай они лишний шаг или два — наткнулись бы на него. Шекспир о нем не знал — а сын тем более.
Как всякий взрослый, которому не терпится понять — усвоил ли что-нибудь ребенок из его рассказов, — он спросил, как бы ненароком — слышал ли тот что-нибудь обо всем, говорили ли им в школе? И вообще… насколько ему интересно это?
И десятилетний Гамлет Шекспир спросил в свою очередь:
— А почему такая жестокая у нас история?
Отец попятился — кто бы не попятился на его месте? И ответил угрюмо:
— Другой нам Бог не дал!
Исполнив свой долг, как он считал, и, честно говоря, расстроенный донельзя, — воротившись домой, он умылся над тазом и прошел в комнату Энн. Там исполнил свой супружеский долг от чистого сердца — то есть терпеливо и скучно. И Энн вряд ли той скуки его не ощутила.
С винчестерскими девами ему было легче — он им ничего не был должен. Только — денег немного…
Поутру, когда уже отбывал, мать сказала ему, приткнувшись к его щеке. По-матерински — без осуждения, а только с грустью:
— Ты не мог бы все-таки бывать чаще? Дети тоскуют по тебе!
Хоть не езди в Стратфорд, честное слово! По возвращении всегда ждут новости — и плохие. Труппа снова распадается. Скажем откровенно, в какой труппе сейчас Шекспир, мы точно не знаем. «Слуги графа Пембрука»? Или «Сассекса?» Известно только, что труппе конец. Лорд Кобем — лорд-камергер решил покончить с разбродом театральной банды, на которую вечно жалуются власти Лондона и епископат, и внести хоть какое-то организационное начало в ее беззаконное существование. Лорд собрал остатки распавшейся окончательно в эпидемию чумы «Труппы ее величества королевы», давно не пользовавшейся успехом (нельзя, чтоб труппа с таким именем не пользовалась успехом), и стал откровенно сманивать актеров из разных трупп в некую новую театральную компанию. Потеряв ряд актеров, прежние труппы быстро стали распадаться. Возникли две новые: «Слуги лорда-камергера» и «Слуги лорда-адмирала». Кстати, лорд-адмирал приходился Кобему родным братом. В труппе его стал ведущим актером Эдвард Аллейн, хорошо известный лондонцам. Он был огромного роста и с мощным голосом (когда Шекспир в «Гамлете» помянет «детину с зычным голосом», он будет иметь в виду, конечно, его, но это вовсе не значит, что Аллейн был плохой актер, — просто он Шекспиру не нравился). В труппе лорда-камергера — Ричард Бербедж. Сюда вошли Синклер, Огастин Филипс, Хемингс, Кемп. Последний был выдающийся комик. Филипс занимался музыкой к спектаклям. К этой труппе и присоединился Шекспир. Совершенно неожиданно — может, и для него самого, здесь он перестал быть наемным актером, а стал пайщиком труппы. «Слуги лорда-адмирала», поблуждав, остановились в театре «Роза» на южном берегу Темзы, в Саутуорке. «Роза», как мы помним, принадлежала Хенслоу. Труппа Бербеджа и Шекспира выбрала «Театр» Бербеджа-старшего, на северном берегу («Teatrum»).
Начался поединок двух трупп. Одна из них опиралась в основном на драматургию Марло. Хотя пьес ставилось все больше, и нужны были еще и другие авторы. Шекспир же стал драматургом Труппы лорда-камергера. Сюда он принес все свои пьесы. Как ему удалось выдрать их у остальных претендентов, осталось загадкой. (Пьеса тогда считалась как бы собственностью труппы, которая ставит ее.) Но удалось. Нынче это был его театр. Ему выпала редкая для драматурга удача: обслуживать свой театр и своих актеров. «Ремесленник — я знаю ремесло», — будет сказано три с половиной века спустя. Он был ремесленник — и ремесло свое знал!
Недавно еще ученик Марло, теперь он должен был превзойти учителя. Только и всего.
Они начали играть порой и во дворце — уже непосредственно для ее величества. И Шекспир впервые увидел королеву так близко. Ее рыжий парик, уходивший ввысь, вился колечками. Она взводила свой лорнет то на одного актера, то на другого. И, вероятно, ей было скучно. Впрочем, демонстрировала интерес и после спектакля пару раз хлопнула в ладоши. Это означало аплодисменты.
Однажды она уронила платок. Это было какое-то мгновенье… И Шекспир, почти не выходя из роли, спрыгнул со сцены, поднял его и подал ей с поклоном, потом так же быстро вернулся в игру. Ей, кажется, было приятно. Она едва кивнула.
Королева понравилась ему — не кивком, который едва шевельнул ее разбухший подбородок, и не лорнетом, чуть качнувшимся в руке (глаз он так и не увидел), но грустью, которая, невидимо для других, плыла над ее статью, над ней самой, над ее значением.
На следующий день или через день он был у Саутгемптона. И тот сказал ему:
— Поздравляю! Про тебя все говорят во дворце. Умеешь, оказывается. И старухе понравилось.
Он позволял себе, в кругу своих близких, разумеется, небрежно называть королеву «старухой». Шекспир уже считался близким. Граф ему доверял.
Он так же небрежно однажды в разговоре при нем коснулся скользкой темы, что Эссекс — самый видный сейчас мужчина в королевстве — возможно, не только фаворит старой Елизаветы, но и…
Шекспир удивился очень осторожно.
— Ах, мой милый, — отмахнулся Саутгемптон. — Королева выслужила себе право считаться молодой столько времени, сколько пожелает!
Эссекс был особенный. Для Саутгемптона он был старший друг и учитель. Для всей Англии в данный момент — самый ближний придворный королевы. И опять же говорили, что… Мы часто употребляем здесь это выражение «говорили». Но наши знания о столь давнем времени покоятся исключительно на слухах. Эта приблизительность требует от нас смелости и осторожности одновременно.
Роберт Деверё II граф Эссекс был старше графа Генри Ризли Саутгемптона всего на шесть лет. В ту пору — расстояние неодолимое. Саутгемптон только становился заметной личностью. Только пробивался еще, хотя на него откровенно пало высочайшее внимание. А граф Эссекс уже все завоевал. И некоторые полагают, что остановился в завоеваниях. А кое-кто склонен считать, что его звезда уже стала закатываться. Ну, есть такие — почти незаметные — признаки. Бедный Эссекс, что с ним будет, если? Он ведь не представляет себе никакой другой жизни!..
Но пока он тверд и значителен. Он входит в дом. С ним большая собака. Разумеется, доберман. Она ложится у ног его и держится почти так же важно, как хозяин. Они вместе олицетворяют собой Англию, удостоенную покровительства ее величества. Обласканную. И ласка эта сияет и отсвечивает на ее шерсти и на его бороде. Да-да! В отличие от большинства придворных Эссекс носит бороду, довольно длинную, прибавим. И тщательнейше холит ее.
Он женат на дочери лорда Уолсингема (брата того самого — Томаса) и вдове поэта Сидни, который был его другом и родственником. Они оба участники знаменитого сражения в Нидерландах, в котором Сидни погиб, а Эссекс остался жив. И он представляет сейчас, здесь и повсюду, тех, кто остался жив. Сидни был ко всему его близким родственником.
Есть такие люди, которые родятся под знаком подвигов. Они сами и все люди вокруг ждут от них подвигов. И когда они возвращаются с очередного дела, на них глядят с неким вопросом: а где, собственно, подвиг? Может, в следующий раз? В той битве, где они с Сидни вместе сражались, Сидни пал, а Эссекс остался жив. Но не отличился ничем. В 1589-м, когда флот под управлением Френсиса Дрейка, великого флотоводца и немножко пирата (в те времена это часто сочеталось), погнался за остатками разбитой Великой Армады, Эссекс увязался за наступающими английскими моряками, хотя королева и запретила ему — боялась за него. Но он стремился совершить подвиг. И не свершил, ничего не вышло. Он попытался захватить Лиссабон и не преуспел. Был назначен командовать войсками, посланными на помощь Генриху IV. Но и на сей раз вернулся без особых заслуг. Потому все усиленно раздували его участие при захвате Кадикса испанского. Но при встрече с ним не уставали спрашивать себя: где подвиг? Шли неудачи. Вознесенный с детства до небес одним своим существованием, ближайший человек к королеве был неудачник. Такое тоже бывает.
К Шекспиру Эссекс относился прохладно и несколько свысока и, похоже, не сознавал, почему этот откровенно низкого происхождения человек в кругу его друга Саутгемптона занимает в общем-то значительное место.
— Он не способен понять, кто ты! — сказал как-то Флорио Шекспиру. — Искусство ему чуждо, хоть он и спит с бывшей женой Сидни!.. — И усмехнулся с хитрецой. — Кембридж тут не помогает, увы!.. Проникнуть искусство не то же самое, что проникнуть женщину.
Эссекс тоже подростком учился в Кембридже.
И тем не менее Шекспир восхищался Эссексом до времени. Не так, как графом Ризли, конечно, но все-таки… Он был почти влюблен в этих молодых людей из высшего слоя общества. А в Саутгемптона — просто влюблен и смотрел с обожанием. Они обладали многими достоинствами, каких у него не было. Воспитанием, прежде всего. Умением найтись в ответ на любую, как-то задевшую тебя фразу. И, главное, нести себя выше мира, который окружает нас и который во все века был дурно воспитан. А он был Уильям Шекспир, и недостатки человеческие задевали его больно, а достоинства воскрешали веру в человека и в его дальнейший путь по земле. И он был еще и религиозный человек, и Дело Господне в высшем смысле было ему дорого. Как все, за что принял муки Иисус.
И потому он готов был даже принизиться, если нужно, чтоб занять место среди этих людей нового типа (как ему казалось), писать им сладкоречивые посвящения и пылкие сонеты, которые ему самому почти ничего не стоили, — они легко выдумывались, — он был выдумщик по природе и легко создавал ситуацию, которой не было, всё было, как в пьесе, — но зато это нравилось его совершенным, возвышенным своим рождением друзьям.
Но тут началось дело Лопеца. И оно смутило Шекспира.
Лопец был врач, испанский еврей. Он много лет уже был личным врачом королевы. Когда выступали во дворце, Шекспир как-то близко столкнулся с ним, это был седой человек, небольшого роста, с карими глазами, немножко сутулый. Взгляд у него был мягкий и беззащитный. Что не мешало некоторой насмешке, может, иронии, в глубоких зрачках.
Евреев из Испании, как известно, выкинули вместе с арабами. А те, что остались и крестились, находились там все равно под подозрением. Время от времени испанская инквизиция судила кого-нибудь за тайную преданность прежней вере и приговаривала к смерти. Из Англии евреев выгнали много раньше, но не с такой помпой. Тем не менее королева держала при себе врача-еврея и доверяла ему. Это было еще одно особое свойство королевы английской — идти против течения. (Был ли Лопец крещен, Шекспир не знал, — не думаю, что и мы знаем. Да никто об этом и не говорил — к Лопецу и к его положению при дворе, а верней, при королеве — привыкли все.)
Так вот, этого врача Эссекс обвинил в том, что он чуть ли не шпион Испании. И что от имени Испании он травит королеву своими лекарствами.
Испания как держава была врагом Англии на море и на суше. То есть на морях и в колониях. А сама Елизавета активно старела и могла опасаться за свое здоровье и жизнь. Иногда ее заставали ночью, полуодетую, в пустых комнатах, далеких от опочивальни. Она стояла одна и смотрела в темноту. Просто смотрела и все. Она боялась смерти. Можно понять — все боятся. Но Испания была не только государственным врагом Англии, но еще вдвойне врагом протестантской королевы, поддерживавшей протестантов по всей Европе, и ненавидела Елизавету — от лица папы и всех католиков. И отдельно — за казнь католички Марии Стюарт. (Хотя никто не знал, как на самом деле королева Англии относится к протестантам! «Мои братья по вере», — говорила она иногда насмешливо и с почти непристойной уклыбкой.) Но Лопец был мало что испанец, так еще и еврей. Изгнанный из Испании как еврей — ставший сразу здесь испанцем.
При всем том, надо отдать должное Елизавете I: она не поверила Эссексу. Более того, наорала на него и прогнала с глаз долой, велев не являться во дворец. Если Лопецу не верить — кому же верить?.. Эссекс ушел несчастный и расстроенный.
Но когда ему разрешили все-таки воротиться ко двору, он явился с тем же самым.
И Елизавета стала сдавать. Она и вправду начинала бояться. Кто их знает — правителей — почему они вдруг начинают опасаться чего-то, чему раньше верили?..
Она разрешила арестовать Лопеца и отправить в Тауэр. Ей надо было подумать. Она со многими приближенными так поступала — заключала, после отпускала. Тауэр был что-то вроде гостиницы для некоторых придворных. Туда отправляли даже легкомысленных кавалеров за нечаянную беременность какой-нибудь из фрейлин. И к этим кавалерам ходили в гости депутации сочувствующих. В Тауэре, конечно, казнили тоже, но редко — Елизавета не любила казней. И память о ее сестрице, королеве Марии Тюдор, не доставляла ей приятных ассоциаций.
Но Лопец в Тауэре при данных обстоятельствах — это было опасно. Дальше дело техники. Эссекс стал пытать Лопеца — притом с пристрастием, как лично заинтересованное лицо. Елизавета узнала об этом не сразу и не успела ничего остановить. И хотя старый врач поначалу естественно отрекался от всего и клялся в любви к королеве, пытки он не выдержал. И в итоге начал признаваться в том, что раньше отрицал. Пытка есть пытка. Шло «дело врачей» конца XVI века.
В конце концов, дело Лопеца было каким-то уж слишком откровенным. И старого врача все знали во дворце и кто пытает его и как — тоже все знали. А Тауэр, как мы сказали, был что-то вроде гостиницы для придворных, куда чуть не всех помещали иногда, и все в Тауэре непостижимым образом знали, что происходит в секретной комнате, и, конечно, доносили до сведения приходящих в гости… И, честно говоря, многих во дворце удивляло столь страстное участие графа Эссекса в этом не касающемся его деле… Елизавета была огорчена сердечно — ее тоже удивляло. Вроде любимца прежде не тянуло так уж слишком ко внутренним делам королевства. Но… Важен результат, врач признался, состоялся суд и прочее… Это столько раз повторялось в истории самых разных стран — даже неловко продолжать рассказ. Лопец на суде отчаянно утверждал, что признался исключительно под пыткой, что подобного и в мыслях не было. Но признанье есть признанье, и он — испанский еврей. А евреев уже выгнали из Англии.
Фрейлины рассказывали потом любовникам, а от тех, разумеется, распространялось уже всюду, что королева метала громы и молнии перед подписанием приговора. Набрасывалась на всех. Чувствовалось ей что-то непотребное в самом деле… запахло гнилью в королевстве английском. А ей хотелось, чтобы в ее королевстве не пахло! Но как убедиться? Вы не знаете? Мы тоже.
И она подписала приговор. Врач, говорили, взошел на эшафот почти спокойный и очень аккуратно одетый. Он снова крикнул в безответную толпу, что ни в чем не виноват, что всегда любил великую королеву и никогда не покушался на нее. А после был вздернут — ему заменили плаху на повешение.
Палач знал свое дело, в Англии палачи ценились. Нужен твердый человек — равнодушный и умелый. Не тот, что падает в обморок перед жертвой, которую следует только повесить. Тот, кто знает технику своего непростого ремесла. Знает тайну, к примеру — куда нанести топором удар, чтоб человек не мучился особенно, но чтоб голова мгновенно отделилась от тела.
Рассказы о казни ходили какое-то время в обществе… Шекспир вспоминал почему-то некстати историю с Кидом, потом с Марло… И как-то спросил Саутгемптона — решился спросить: правда ли это — измена Лопеца? и зачем, собственно, граф Эссекс так упорно ввязывался во все это?
— А вы спросите у него! — ответил Саутгемптон, уверенный, что друг-поэт не спросит.
Шекспир и не спросил… Но вопрос мучил его, и он однажды заговорил с Флорио… С ним было проще. Он все-таки был лишь автором книг и, как он сам, случайным гостем на этом пиру жизни. То есть — в кругу Саутгемптона. Здесь они оба были только случайностями.
— А вы разве не поняли? — спросил мрачно Флорио — итальянский протестант, который знал цену бедам человеческим. — Это его подвиг, понимаете? Какого ему не удалось свершить в жизни! Только и всего.
Он говорил про Эссекса.
— К тому же Лопец — еврей!.. — добавил он, помолчав.
После этого разговора Шекспир ушел в церковь на Бишопсгейт и молился долго.
Тут неподалеку жил когда-то Ричард III, когда был еще только герцогом Глостером и лордом-протектором при короле Эдуарде.
Кто скажет — о чем он молился? О чьей-то душе? О душах человеческих? О том, чтоб человеку прожить достойно?..
Шекспир не любил евреев. (А кто их любит?) Людям не обязательно любить друг друга — они должны друг друга уважать. Но… Эта нелюбовь была всеобщей в Европе. Их же изгнали из Англии? Он считал их всех ростовщиками (хотя сам давал деньги в долг исключительно под проценты, как было принято в Стратфорде). Он не любил евреев, как не любил, к примеру, Жанну д’Арк — за то, что та помешала англичанам завоевать Францию. Как не любил почти все, что принято было не любить англичанам XVI столетия. Но дело Лопеца почему-то задело его, может, потому что в нем явили себя люди, которыми он любовался: английские аристократы вроде Эссекса. Но тут все касалось чего-то большего: того, что может позволить себе истинный христианин. А это уж то, чему он не изменял. Старался не изменять. Так родилась пьеса «Венецианский купец».
Трагикомедия — уж никак не комедия. Сказать точней — так родился Шейлок. Ибо все остальные персонажи простые и ходульные. Их можно встретить всюду. И только Шейлок разнообразен и талантлив — как сам Шекспир. То, о чем стараются не говорить — он создал, в сущности, палимпсест по пьесе Кристофера Марло «Мальтийский еврей». Отвратительный еврей-богач, у еврея дочь, влюбившаяся в христианина и ради него изменяющая религии предков и так далее…
В «Венецианском купце» все так и не так. Или совсем не так. У Марло его герой Варрава готов изменить решительно всем, чтоб спасти свои деньги. К нему приходят три соплеменника, чтоб сказать о возможном вторжении турок на Мальту.
— Ну, пусть приходят — ведь не для войны…
(И в сторону, себе)
Да пусть сражаются и убивают —
Лишь уцелели б я, богатство, дочь!..
Так говорит Варавва у Марло. Шейлок Шекспира — другой человек. Купец Антонио приходит к нему взять денег взаймы. Антонио — человек благородный для всех, кроме Шейлока, он занимает для приятеля… у него самого ситуация такова, что корабли его застряли в морях и выплывут ли, неизвестно … Потому неизвестно, сможет ли он отдать деньги.
Шейлок (ему) Терпенье — рода нашего примета!
Меня вы звали злобным псом, неверным,
Плевали на жидовский мой кафтан
Так; но теперь, как видно, я вам нужен.
Что ж! Вы ко мне идете, говорите:
«Нам нужны деньги, Шейлок!» — это вы,
Вы просите. — Плевавший мне в лицо,
Меня пинками гнавший, как собаку,
От своего крыльца? Вам деньги нужны!
Что ж мне сказать вам? Не сказать ли мне:
«Где ж деньги у собак? Как может пес
Давать взаймы три тысячи червонцев?»
Иль низко поклонившись, рабским тоном,
Едва дыша и с трепетным смиреньем,
Сказать:
«Синьор, вы в среду на меня плевали,
В такой-то день пинка мне дали, после
Назвали псом; и вот за эти ласки,
Я дам взаймы вам денег»…
И что же отвечает на это благородный Антонио, который за друга, попавшего в беду, готов даже просить денег у еврея?
— Тебя опять готов я так назвать,
И плюнуть на тебя, и пнуть ногою,
Коль хочешь дать нам денег — так давай их
Не как друзьям. Когда же дружба ищет
Приплода от бесплодного металла?
И Шейлок предлагает сделку в ответ:
— К нотариусу вы со мной пойдите
И напишите вексель; в виде шутки, —
Когда вы не уплатите мне точно…
Фунт вашего прекраснейшего мяса,
Чтоб выбрать мог часть тела я любую…
Антонио, конечно, соглашается: такой беспроцентный долг:
— Отлично, подпишу я этот вексель;
Притом скажу, что жид был очень добр…
Разумеется, кто ж подумает, что этот долг можно взыскивать не «в виде шутки»?
А всерьез?..
Не волнуйтесь, все образуется! И корабли Антонио прибудут вовремя. И еврей Шейлок, верно, умрет, оставив свои богатства дочери Джессике, полюбившей Лоренцо.
— Окажет ли ему Антонио милость?
— Веревку даром даст, а что же больше?..
Такой диалог товарищей Антонио в финале. Но только Шекспир оставит нам еще монолог Шейлока:
— Он меня опозорил… поносил мой народ, препятствовал моим делам, охлаждал моих друзей, разгорячал моих врагов… а какая у него для этого причина? Та, что я жид! Разве у жида нет глаз? Разве у жида нет органов чувств, членов тела, чувств, привязанностей, страстей? Разве не та же самая пища насыщает его, разве не то же оружие ранит его, разве он не подвержен тем же недугам? Разве не те же лекарства исцеляют его, разве не согревают и не студят его те же лето и зима, как христианина? Если нас уколоть — разве у нас не идет кровь? Если пощекотать — разве мы не смеемся? Если нас отравить — разве мы не умираем? А если нас оскорбляют — разве мы не должны мстить?..
Вы нас учите гнусности — я ее исполню!..
Такого монолога в Европе не напишут еще столетья три, может больше. Может, не напишет вообще никто — если не будет наделен печальным счастьем быть евреем!
Так что… возможно, жид Лопец, преданный врач королевы Елизаветы, погиб не зря. Или не совсем напрасно.
Не знаю, как сказать. У него умер сын Гамлет — в августе 1596-го… 11 лет от роду. Недолго ж ему пришлось поднимать глаза на серое небо Англии! Отец недавно еще пытался рассказать ему что-то на прогулке об истории страны. Нелепой и грустной — как история всех народов. Получив известие, что с сыном неладно, он схватил пролетку за бешеные деньги — она направлялась в Оксфорд, но могла забросить его. Он буквально на бегу, в дверях Театра договаривался с товарищами, кто заменит его на выходах в спектаклях.
Но не успел… Сын лежал уже на столе — только чуть более бледный, чем тогда на прогулке. Он умер от лихорадки — ее после будут звать гриппом. Вытянувшийся больше обычного. Длинный бледный мальчик 11-ти лет…
Он уже был болен тогда, наверное. И ему не нужна теперь эта жестокая история. И не нужна — вообще никакая история.
Уилл вспоминал, как в детстве хоронил сестру Анну. Ей было только девять. (Мы говорили уже, как мерли тогда дети!) Он стоял перед ней мальчишкой и никак не мог понять, что такое смерть, и никто не мог объяснить ему. То были первые похороны в его жизни. Смерть-жизнь… Мать-Природа, зачем ты даруешь нам эту жизнь? Такую короткую, бессмысленную и запачканную всяким враньем? Чтоб после, также без смысла, отнять ее у нас?.. Он был совсем раздавлен. Даже Энн не решилась сказать ему что-нибудь обидное. Он плакал, она тоже. Чуть в стороне сбились две девочки — Сюзанн и Джудит, прижавшись друг к дружке, тоже плакали, но смотрели на него почти с ужасом. Они никогда не видели, чтоб плакали мужчины.
Он схоронил Гамлета на общем кладбище у церкви Святой Троицы. Под липами и чуть на возвышении. Было 11 августа. Он не знал еще, где похоронят его самого. Может, в Лондоне? (Он же живет в Лондоне пока!) И не стал создавать семейного склепа.
Ночью Энн пыталась успокоить его, даже раскрыла грудь — чего уже давно не делала. Ту самую грудь, которая, по мнению отца, стоила ему женитьбы в восемнадцать лет. Грудь была все та же — только он другой. Ничего не попишешь. Он ничего не может больше, он только зарылся в эту грудь и плакал полночи. Он слетел с вершины. Больше ему ничего не надо. Ему больше никого не сделать актером.
Утром он долго целовал обеих девочек и плакал, и они тоже обливались слезами вместе с ним. Он ныне был отцом только дочерей. Они повыйдут замуж и сменят фамилию. И имя Шекспир исчезнет.
На прощанье заглянул в мастерскую отца — тот сидел за верстаком, раскладывал лайку и даже не повернулся к нему. Они оба потеряли что-то главное в жизни.
Уилл заговорил неожиданно для себя о том, что дела с присуждением им дворянского герба подвигаются. Мы все так заговариваем в самый трудный момент, о чем-то незначительном. Может, хотел утешить отца.
Джон Шекспир усмехнулся.
— Это все хорошо, — сказал он, — только непонятно… Кому нам теперь это дворянство оставлять? Ты ж не собираешься больше тут заводить детей?.. — Сделал упор на слове «тут». — Вот родители! Близкие, называется… Всегда кольнут… и в самое темное, в самое больное!..
Нет, он больше ничего говорить не стал. Не помнил, как простился и уехал в Лондон. Надо все бросать! Ничего не надо. Жизни его больше не было!..
(Это, как вы понимаете, верно, — первая смерть Гамлета на этих страницах! Будет еще другая.)
По приезде лег на койку и лежал дня два, отвернувшись к стене. Даже в театр не ходил. Потом со скуки стал разбирать бумаги. Какие бумаги, что за бумаги и зачем все это?.. Но все же уткнулся неожиданно в старую пьесу, которая шла уже однажды. Недолго — «Король Иоанн». И стал незаметно для себя переделывать ее. Это было про того самого Иоанна Безземельного, родного брата Ричарда Львиное Сердце, который даровал лордам некоторые свободы — «Хартия вольностей» называется, с которой начался, в сущности, путь Англии к конституции. Но он был неважный король и допустил вольность лордов исключительно в вынужденных обстоятельствах.
Он, кстати, отнял престол у сына своего брата Готфрида. Маленького Артура. Артур и составляет центр пьесы. Там есть такой персонаж — Бастард, внебрачный сын Ричарда от леди Фоконбридж…
Бастард Безумный мир! Безумцы короли!
Безумен их союз…
О, этот хитрый бес,
Что заставляет клятвам изменять
И нарушать обеты королей,
Бездомных нищих, юношей и старцев,
Девиц — и если нечего терять
Девицам, кроме этого названья,
Он и его похитит, этот бес
Корысть зовется…
Своего родного племянника Артура Иоанн заключил в замок и хотел убить, и даже отправил злого, как он считал человека — Хьюберта — ослепить Артура. Но тот не стал этого делать. Артур же сам, в безвыходности, бросился вниз со стены замка…
Артур Да, высока стена, а прыгнуть надо!
Будь милосердна, добрая земля,
Меня здесь мало знают и притом
На мне одежда юнги… О, как страшно!
И все ж я попытаюсь. Если, спрыгнув,
Не разобьюсь, — дорогу на свободу
Найду я без труда — и не одну:
Уж лучше в бегстве смерть, чем жизнь в плену!..
(Прыгает вниз.)
Ах, камни с дядей заодно! Господь,
Мой дух — тебе, земле английской — плоть!..
Бастард (говорит кому-то):
Возьми его и унеси отсюда,
Я потрясен, я словно заблудился
В колючих, страшных чащах этой жизни!
О, как легко вся Англия восстала
С последним вздохом умершего принца!..
Шекспир переписывал пьесу и плакал. Тот, кто лежал на земле, был его сын Гамлет. Он надеялся, что Бог и английская земля будут милосердны к его сыну.
Но, вернувшись в театр, узнал, что теперь нужно срочно дорабатывать пьесу для Кемпа. Кемп был после Тарлтона, покойного, — первый комик Англии. И публика, считалось, шла на него. И пьеса для Кемпа была важней всех страданий Шекспира. Театр пожирает нас. Театр — обжора. Его всегда нужно кормить — притом чем-то новым, без чего этот Молох — публика — не может обойтись. Нужно написать пьесу, чтоб было много острот Кемпа. И чтоб в конце он, Кемп, мог сказать: «Вам, кажется, хочется, чтоб я сплясал джигу?» И спляшет. И текст Шекспира будет значить совсем мало в сравнении с этой джигой. Почти ничего. Нужно море смеха, разливанное море смеха. А где его возьмешь, когда в душе темно?.. Нужен смех. Разливанное море.
Он взял старый замысел, с которым начал возиться едва ли не тогда еще, когда они работали вместе с Марло над «Генрихом VI». Это была предыстория: про деда ГенрихаVI, за которого расплачиваться пришлось внуку. Про миг Ланкастеров на троне Англии — «Генрих IV».
Две линии были в хронике, и обе одинаково знаменательны.
Путь короля Генриха IV, Болингброка, который сверг и погубил (что очень важно) другого короля, Ричарда II — в чем бы тот ни был виноват перед подданными (что, кстати, и пришлось расхлебывать внуку Генриха) — и начало пути его сына: принца Гарри, будущего Генриха V, великого короля Англии, который чуть не победил Францию, но не вовремя оказался в лапах смерти.
Эта история, даже в столь кратком изложении, уже очень печальна — почти как 14 декабря 1825-го в России, на Сенатской площади с ее картечью, гибелью сотен людей, виселицей на Кронверке Петропавловской крепости и 1 марта 1881-го, когда народовольцы убивают Александра II, сына Николая 1…
Генрих Болингброк захватил власть — может, он был и прав, но… Дальше начинается смута и смятение. И многие пэры Англии, когда-то поддержавшие его, требуют своей доли пирога… Страна на пороге войны Алой и Белой розы, которая, правда, минует Болингброка и его сына и будет тоже похожа на российскую смуту.
Но Шекспир — не Холлиншед, он вовсе не историк Англии и английских королей… его волнуют люди на фоне грозных событий и психология, чисто человеческая.
Король несчастлив. Ибо его власти угрожают. Он прекрасно понимает, что сам наслал на себя это бедствие, но… теперь уж должен защищаться. Однако он еще и отец, а его сын, принц Гарри, наследник престола, любимый сын (будущий великий король), ведет себя совсем не так, как свойственно должно быть представителю правящей династии… Проводит время в попойках и в похождениях, какие простительны всякому отребью, но никак не вяжутся со званием наследника. Вплоть — до ограбления на ночной дороге. Он дерзок и безнравствен. Отец, конечно, стремится обуздать его и наставить на путь. Приводит без конца в пример Гарри Перси, племянника Нортумберленда, главного мятежника. Подлинного Гектора оппозиционной Трои — перечисляет его подвиги. И даже видит в сыне будущего предателя: «наймита Перси», готового сражаться с отцом…
И слышит гордый ответ принца:
— Не говорите так, не быть тому!
Прости, создатель тем, кто от меня
Так благосклонность вашу отвратил…
Тот сын любимый доблести и славы,
Тот храбрый Хотспер, тот всехвальный рыцарь
И ваш безвестный Гарри вступят в бой…
Ведь Перси мой приказчик, государь,
Что для меня деянья славы копит!..
Иными словами, когда я одержу победу в бою над этим «всехвальным рыцарем» — вся слава его достанется мне!
И король доверяет ему руководство боем. И Гарри выигрывает сраженье и побивает Перси лично, как Ахилл троянского героя…
Этой победой кончается, в сущности, первая часть хроники… Но дальше принц ведет ту же беспутную и невнятную жизнь в окружении достаточно развращенных и мерзких персонажей. До главного события: смертельной болезни отца. Даже кто-то из собутыльников упрекает Гарри, что он недостаточно сильно переживает. Но вот отец вызывает его к себе…
Идет одна из лучших сцен всех хроник и трагедий Шекспира. Мы полагаем, он видел ее с самого начала. Он шел к ней и вел всю пьесу к ней.
Отец уснул. А Гарри показалось, что умер. И он примеряет его корону. И тут отец просыпается и видит сына в короне. Он, разумеется, начинает его попрекать…
Гарри О, государь, меня простите! Если б
Не слезы — влажная словам преграда, —
Прервал бы я урок, благой, хоть горький…
…………………………… Вот венец ваш!
Да сохрани его надолго вам
Небесный венценосец!..
Когда, войдя, застал вас бездыханным
(Коль притворяюсь, пусть умру бесславно!) …
С укором обратился я к короне,
Как если бы сознанье было в ней:
«Заботы, сопряженные с тобою,
Все соки вытянули из отца.
Хоть высшей пробы золото твое,
Но для меня нет худшего на свете!»…
И отец поверил ему. Странное дело — мы тоже верим!..
Король Генрих О, сын мой!
Господь внушил тебе корону взять,
Чтобы в отце твоем любовь усилить…
Поди сюда, сядь у моей кровати!..
Последний мой совет. Известно Богу,
Каким путем, окольным и кривым,
Корону добыл я; лишь мне известно,
С какой тревогой я носил ее.
К тебе она спокойней перейдет,
При лучших обстоятельствах. Законней…
(Чтоб добыть ее, он всего лишь сверг и убил Ричарда II. Хоть, может, тот и был негодный государь.)
«Слишком красиво!» — сказал бы какой-нибудь современный великий режиссер. Или почти великий. Потом, это слишком напоминает последнюю беседу Бориса Годунова с сыном Феодором. Но с тех пор, как жил Шекспир, многие или почти все невольно напоминают его! Ничего не попишешь!
Но эта пьеса не оставила б такого следа при всей своей красоте, если бы… Помните слова принца Гарри о тех, кто (прости их создатель!) «отвратил благосклонность отца» от него?
Здесь на первом месте — старик Фальстаф. (Его сперва звали Олдкаслом, но… Олдкасл, оказалось, был предком лорда Кобема, лорда-камергера. А они все были «Слуги лорда-камергера». Так что… Пришлось переменить имя! — XVI век, XX? XXI? — а все одно и то же!)
Но под именем Фальстафа этот персонаж прошествует по планете более четырех веков. И будущие люди, скорей всего, тоже с ним встретятся!..
Ибо, как ни странно, не Генрих IV, не принц Гарри (будущий Генрих V) и не все короли, старательно выписанные Шекспиром в хрониках, но именно этот толстяк — жирный, некрасивый, неопрятный — станет одним из самых главных персонажей, созданных Шекспиром. Могучим артефактом всего искусства драмы.
Потому что он, Фальстаф, — густ, как жизнь, в нем все намешано… Безнравствен, как жизнь, лжив, как жизнь, развратен, как жизнь… И труслив, как сама жизнь в присутствии смерти.
Когда принц Гарри, ценой невероятного напряжения, побеждает в бою достохвального рыцаря Перси (Хотспера), он, естественно, оставляет труп на месте и снова уходит в сражение… Но, когда он возвращается, он видит Фальстафа, который сам-то с поля боя сбежал, хотя и получил под команду целый отряд… Лег на землю и притворился мертвым… А сейчас он тащит на спине убитого Перси и беззастенчиво говорит Гарри и его брату, принцу Джону, тоже участнику битвы:
— Вот ваш Перси (бросает труп на землю). Если ваш отец вознаградит меня по заслугам, отлично! Если же нет — пусть сам убивает второго Перси. Я рассчитываю стать теперь либо графом, либо герцогом. И смею вас уверить…
Принц Генрих (отлично знает, как было дело) Как так? Я сам убил Перси, а тебя видел мертвым.
Фальстаф В самом деле? Боже, боже, до чего изолгался свет! Не отрицаю, я лежал на земле бездыханным, и он тоже… но мы вскочили оба в один и тот же миг и сражались добрый час по щрусберийским часам… Если ты мне веришь, отлично! Если же нет — да падет грех на голову тех, кто должен был бы вознаградить доблесть!… Умереть мне на месте, если я не нанес ему эту рану в бедро.
Принц Генрих Я не встречал такого молодца.
Бери с собой и с важностью тащи!..
В театральном зале — хохот. Шекспир, хоть и написал много героических сцен, относился к героике скорей подозрительно… Анти-эпоха кривлялась в его пьесах и строила рожи эпохе. Может, к тому были «эпохальные» основания. Елизавета решила, где-то в 97-м, нанести удар испанцам и напасть на их новый флот, который создавался взамен погибшей Армады — в порту Феррол. Эссекс настоял, чтоб командованье доверили ему. Но с ним отправили флотоводца весьма искусного, Уолтера Ролея, и Эссекс, естественно, вступил с ним в открытую войну… Сам никогда не выходивший в море, он считал, что понимает в нем больше, чем испытанный морской волк! В итоге, флот испанский пропустил и лишь случайность помешала противнику, который двинулся к берегам Англии, высадить десант на берег… Англичан на их островах всегда выручала погода. Плохая, естественно. А для флота — гибельная. История Испанской Армады повторилась — хоть и в меньшем масштабе, — что спасло Англию. Но сильно подмочило репутацию ближайшего фаворита королевы.
Попалась мышь! Но полно, не горюй!
Коль ты устал, так мы тебе поможем,
И вытащим тебя мы из трясины,
Из этой с позволения сказать,
Любви… (Меркуцио.)
— Откуда ты взялась? Два часа назад я еще не знал тебя!
— Нет, больше трех часов! Это — большая разница!..
Что делать! Но он же не был Ромео, он был Меркуцио! Жизнь однажды обманула его, и он вовсе не хотел ее обманов.
Но женщина была здесь. И жизнь была здесь. У него не было оснований верить ей. Но это было прекрасно.
Три часа назад (она уверяет, что больше), он случайно услышал разговор актера Бербеджа с какой-то дамой при входе в театр. Не подслушал, не дай бог, — а именно услышал (Бербедж был его другом). Слушал машинально, признаться — без всякого интереса. Дама была хороша собой, а Бербедж моложе и привлекательней его, уж точно. Недаром играет юных героев, а он, Шекспир, — больше стариков. Ричард настаивал на встрече, а дама упиралась. Но после согласилась нежданно, как бывает с женщинами. И дала Ричарду адрес. И даже пояснила, как пройти. (Это было поблизости от театра. Если б не было так близко — он, Шекспир, верно бы, поленился идти.) И добавила еще, что ее хозяин уехал, и Ричард может навестить ее после спектакля — Бербедж играл в тот вечер Ричарда III. И после представления должен был еще зайти к отцу. У них были дела.
Уиллу было одиноко в тот вечер — больше, чем когда-либо. Со смерти сына — весь год — его охватывали приступы тоски. Тоска — это не просто уныние, это — конец света. Жизнь больше не кажется человеку достойной внимания. И все, что вокруг нас, имеет мало смысла. Вот в этом состоянии он, удивляясь себе, отправился по указанному адресу. Была осень. В Лондоне, как всегда, моросило. Ни дождь, ни снег — оттого еще большая тоска. Не зря балованные солнцем испанцы дважды потерпели поражение от британской непогоды! Он шел, не зная зачем, и думал, что его вытурят. Но она встретила его, будто знала, что придет именно он. Почему — нельзя понять. Ну, да, она была с мужем на двух или трех спектаклях его пьес — когда они бывали в Лондоне. Оказывается — муж уехал: ситуация, какой Шекспир уже просто не терпел. Что-то было в нем от стратфордского мещанина и сына Джона Шекспира: «У нас в семье не разводятся!»
В те времена случайные встречи такого рода — на час-на два — бывали нередки. При этом обычно люди не раздевались — особенно женщины (как утверждают исследователи). Открывали только то, что неизбежно приходилось открыть. Почти на ходу, почти не тратясь на любовь… И лучше у кровати, чем на кровати Но тут было все иначе: она разделась — чему он удивился. Сказала ему, что, раз это так, ей хочется всего: в первый и в последний раз. И он возжег масляную лампу, чтоб рассмотреть ее, и тени предметов в комнате, шишечки на углах кровати под балдахином заскользили по ее безумным, несытым бедрам. Что-то не сложилось в ее жизни. Чего-то не было главного — как в жизни его самого. И Шекспир прильнул к ней, полный щедростью сердца и с совершенно невыносимым желанием продлить бытие. Случайность. Он вдруг понял, что не знал любви. Что ничего подобного в его жизни не было. И ничего похожего не будет. Она была единственная струна, которая осталась на виоле. И от этой струны неслась по воздуху музыка сфер: бессильная музыка смертного бытия. Хотя когда он исполнил свой долг, он был уверен, что это все больше не повторится. Не может повториться.
Да, я безрассудна!
И ветреной меня ты вправе счесть,
Но верь мне, друг, — и буду я верней
Всех, кто себя хитро вести умеет!..
— Почему ты пригласила Ричарда? Ты что, любишь его?
— Нет, нет, поверь! Просто когда он начал настаивать, я поняла, что однажды что-то должно случиться в жизни. Чему после не бывать! И пусть не бывать!
Они стали разговаривать — так, как он никогда не говорил ни с одной женщиной!
— Я потерял недавно сына! Ему было одиннадцать лет. И это было единственное, что я в жизни любил.
— Я схоронила четырех детей. Еще когда мы жили в Лондоне…
— И как ты живешь после этого?
— Не знаю. Но живу!
Ей хотелось объяснить, что потому она пригласила его друга, а потом приняла его, неожиданно для самой себя — и то, и другое, — что ей понадобилось однажды снова испытать жизнь.
— Мы больше не увидимся! — сказала она.
Он кивнул.
Это прощанье было как раз вовремя, ибо в дверь постучали. Они, если честно, забыли обо всем.
— Кто там?
— Это я — Ричард Третий! — раздалось из-за двери уверенно. Почти победительно.
— А я — Вильгельм Завоеватель! — крикнул Шекспир. — Признайся, он пришел много раньше твоего Ричарда!
(Эта фраза уцелеет в анналах — из немногого, что сохранится о нем или вообще от него.)
Он был мужчина и даже не пожалел, когда услышал шаги друга — медленно и бессильно удаляющиеся.
Что в имени? То, что зовем мы розой
И под другим названьем сохраняло б
Свой сладкий запах. Так, когда Ромео
Не звался бы Ромео, он хранил бы
Все милые достоинства свои
Без имени, так сбрось же это имя!..
Взамен его — меня возьми ты всю!..
Ее звали Дженет…
С утра пораньше он побежал снова по этому адресу. На всякий случай. Но она уже уехала. Где искать ее, он не знал. Да и надо ли?
Давенант был совсем смятен: труппа, которую он набрал, не хотела играть Шекспира. Актеры не понимали его. Для них он был длинен, многословен и слишком серьезен. Вообще, понимавшие вроде всё в начале работы и тоже стремившиеся к созданию театра, они тянулись теперь к чему-то попроще и не скрывали этого. И не понимали, почему этот старик без носа так упорно навязывал им какого-то забытого драматурга.
История, которая воскресала в этих пьесах, была им чужда. Они успели увидеть другую. (Не забудем, все это происходит после пуританской или пресвитерианской, зовите, как хотите, революции. А тяжелые времена, как правило. заставляют людей тянуться к легкому.)
У Давенанта просто опускались руки.
Театр — страшное место. Не постичь, почему та или иная труппа много лет подряд, почти с наслаждением ставит какую-нибудь клюкву… Почему они вовсе не понимают, что такое текст, почему даже замечательную пьесу, гениальную пьесу они стремятся переписать — да еще не один, а четыре раза, понять восторг труппы перед каким-нибудь сколком быта, который никогда не станет театром, потому что не имеет под собой внутренней правды относительно того же быта…
(Я сам пытался создать театр, и не один раз, и помню, как хорошие актеры, намаявшись со слишком серьезным материалом прибегали ко мне: «А может, возьмем эту пьесу?» А та была совсем пустой поделкою. «Как же! Мы ведь с вами собрались создать необыкновенный театр?» «А это и будет необыкновенный театр!..»)
Давенант иногда вопрошал в тоске и отчаянье:
— Ну так чего вы хотите?
Ему приносили пьески, вовсе пустые… Да еще пропахшие нафталином давней эпохи. Где они их брали, оставалось тайной. «Случайное знакомство» или «Пришел кавалер к даме». И удивлялись, почему ему это не нравится.
— Это тоже история! — говорили ему.
Или:
— Это тоже про любовь!
И он вынужден был спорить с ними и никак не мог объяснить, что любовь бывает разная и история разная.
Он совсем уже готов был предаться отчаянию и заказать кому-то перевод одной из французских пьес. Во Франции все же есть еще театр. Там не было этого религиозного кошмара. Там даже католическая церковь вроде не против театра.
Но совсем неожиданно для самого себя — он ведь хотел начать возвращение Шекспира с хроник: пусть история Англии, да еще явленная в столь поэтическом виде, научит наконец эту страну жить по-человечески, — он дал нескольким молодым людям, актерам прочесть «Ромео и Джульетту». Он не ждал успеха, если честно. Он даже не надеялся на понимание. Только на согласие сквозь силу.
И тут произошло что-то, чего он не ждал.
Наверное, им послышалась в тексте музыка, которая звучала в них самих. Наверное… В любви нуждаются решительно все, а Шекспир-драматург был сама любовь.
Джульетта Ты хочешь уходить? Но день не скоро:
То соловей, не жаворонок был,
Что пением смутил твой слух пугливый…
Он здесь всю ночь поет в кусту гранатном,
Поверь мне, милый, то был соловей!
Ромео То жаворонок был, предвестник утра.
Не соловей, смотри, любовь моя…
Завистливым лучом уж на востоке
Заря завесу облак прорезает…
Уйти — мне жить, остаться — умереть!..
Джульетта Нет, то не утра свет, я это знаю!..
Она знает. Она прекрасно знает, что он прав. Но она — хранительница тайны, которая доступна только женщине. То, что отпустишь — уйдет, и расставание — смерть любви. А та или другая разлука — все одно, смерть!
И они ожили — актеры. С ними случилось что-то. То, чего они не могли объяснить и себе. Мальчик, который должен был играть Ромео, и мальчик — моложе и меньше ростом, который должен был стать Джульеттой — они зажглись… Той мыслью о чуде, которая, почти с детства, живет во всех нас и проникает в наши сердца. И для чего мы, собственно, и живем — как не для того, чтобы однажды испытать это?
Ромео То жаворонок был — предвестник утра…
Джульетта Нет, то не утра свет. Я это знаю…
Ромео Что ж… пусть меня застанут, пусть убьют!
Останусь я, коль этого ты хочешь…
Привет, о смерть, Джульетта хочет так!..
И когда мальчишка, который вчера еще готов был играть «Пришел кавалер к даме» возгласил: «Привет, о смерть!.. Джульетта хочет так!..» — и Давенант увидел его глаза, он понял, что не зря ввязался во все это и что вообще, если удастся основать театр, вся его проваленная жизнь была не зря. И что он мог бы сказать это своей матери.
При этой мысли он поправил повязку на лице.
В 1597-м умер Бербедж Джеймс — бывший актер и удачливый предприниматель: хозяин Teatrum’а на северном берегу Темзы. Дела он оставил сыновьям: хозяйственную часть — младшему, Катберту, а художественную — Ричарду, к тому времени уже весьма известному актеру. Teatrum (Театр) был главной площадкой труппы «Слуг лорда-камергера». Но дела хозяйственные у труппы шли неважно. Старый Бербедж последние годы жизни отдал спору с хозяином земли, на которой стоял Театр — неким Джайлзом Алленом. Тот сперва без конца набавлял цену за аренду земли. И Бербедж-отец вынужден был соглашаться, а потом Аллен и вовсе стал грозить расторгнуть договор (который подходил к концу) и выгнать их всех, а «для бревен, из которых сложен Театр, найти лучшее применение». Он почему-то считал, что если Театр расположен на его земле, то и само здание принадлежит ему. С законами в Англии XVI века было плохо, прямо скажем, — и никто не мог юридически подтвердить это положение или опровергнуть, несмотря на то, что в Лондоне было четыре юридических инна (колледжа).
Смерть Бербеджа и совсем поставила труппу в тупик, а обращаться к лорду-камергеру за защитой было не принято. Катберт попытался еще раз провести переговоры с хозяином земли: тот все время задирал цену за участок. Пришлось действовать другим способом. Надвигалось Рождество Христово, и лондонская публика почище разъезжалась по стране. Благо старая Англия обладала большим количеством достаточно привлекательных мест для отдыха знати и людей побогаче, а праздник есть праздник. Джайлз Аллен, конечно, тоже уехал, и…
Тут и пришел час Бербеджей.
В рождественскую ночь толпа подвалила к Театру в Шордиче. Они были с ломами, топорами и плотницким инструментом. Здесь были все актеры театра и весь вспомогательный состав. Шекспир, конечно, был здесь тоже и был одним их активных участников. Во главе их стоял умелый человек некто Стрит — главный плотник Бербеджа-старшего, тот, что когда-то, молодым, строил этот театр и отлично знал, где там надо разрушать. В одну ночь, буквально здание превратилось в склад бревен, досок, металлических креплений, кресел для ярусов, театрального реквизита. Отдельно, как самое дорогое, в ящики были заложены костюмы.С рассветом из окрестных домов стали стекаться толпы зевак — посмотреть на это великое разрушение. Для Джайлза Аллена все было кончено, а для людей Театра все только начиналось. Им нужно было срочно перевезти весь этот материал на другую сторону Темзы и начать строительство в районе Саутуорка, на уже купленном участке.
Благо был праздник, и Джайлз был в отъезде, все сошло с рук: им удалось все сделать без помех. Хотя переезд был архитруден. Тяжелые бревна переправлялись на пароме. Бог знает, сколько ездок прищлось совершить. На пароме также перевозились металлические крепления или их части. Трудно себе представить, что кресла ярусов выдержали такую перевозку. Все остальное шло на телегах через Лондонский мост. Мелочи всякие — на лодках.
А на другом берегу, неподалеку от театра «Роза» и от прихода Спасителя, поблизости от церкви Марии Оверн, уже шла стройка. Вокруг были сады, садовые участки, но совсем рядом было болото, и к театру примыкала канава сточных вод — с не самым ароматным запахом. Не совсем хорошо, но другого места не было.
Стройка заняла более недели. Примерно десять дней.
Жаль, что никто не зарисовал эту картину. Жалко, что и позже никому не пришло в голову, хоть задним числом, изобразить ее.
— Кто это переносит бревна одно за другим и подает их плотнику Стриту и его товарищам?
— А это Ричард Бербедж — великий актер.
— Кто это таскает доски с причала?
— А это — Хемингс, актер…
Это он издаст потом Первое фолио, вместе Конделом.
— А кто, в такой смешной позе, тащит два кресла на двух плечах, — а третье, непонятно как, уже на спине?
— Это Кемп Уилл, лучший клоун Англии, говорят. Знаменитый комик.
— А кто это, в странном наряде, похожий на извозчика, — переносит металлические подпорки, довольно тяжелые? И кто-то, очень худой, даже кинулся ему помочь?
— Худой — это Синклер, или Синкло. Актер театра. А тот, кому он пришел на помощь, — это Шекспир.
Впрочем, здесь все таскают, всё таскают — пристраивают, прикручивают, приверчивают, приколачивают. Дым столбом!
— Мы строим ТЕАТР! Величайшее из изобретений человечества. И недостатки его тоже от его значимости. Единственное, что способно открыть нам нас самих. Наши достоинства и наши пороки. Не в отдельности, не кипой сложенные: до стирки и после стирки… Нет, все вместе. Нашу тоску по людям и нашу ненависть к ним. И больше всего — нащу Любовь!
Они назвали театр «ГЛОБУС». Иными словами — «ВЕСЬ МИР».
Они начертали девиз над входном: «ВЕСЬ МИР — ТЕАТР».
Что делать, и правда! «Мировая сцена больше, чем сцена английского королевства!», — сказала в последнем слове на суде несчастная королева Шотландии Мария Стюарт.
И вот усталый Шекспир переходит снова через Лондонский мост. Он идет домой. Его квартира все еще на севере — в районе Бишопсгейт. Он дьявольски устал. Непростое это дело — построить театр, притом в несколько дней.
Он насвистывает по обычаю. Потом кричит:
— Эй, Соммервил, как ты там? И каково-то Бог встречает наших, стратфордских?..
За ним следует Меркуцио, мрачный, как всегда. И трещит в самое ухо:
— Чума на оба ваши дома!..
Окончание следует
1. Сонет 3. Перевод А. Финкеля.
2. Пушкин использует эту сцену в «Каменном госте», но там она рождается все же в принципиально иной ситуации!