Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2019
«Жизнь советской девушки» (М., 2014) Татьяны Москвиной — с самого начала резкая, почти вызывающая откровенность.
«И чего мне бояться? Я научилась жить среди равнодушия, без горячей заботы о себе, без подарков судьбы, в беспокойстве и раздражении постоянном. Когда меня оскорбляют, мне больно, но через два-три дня все проходит. Женщины часто воспринимают триаду „деньги — слава — любовь“ как возможную защиту от холода и боли (любовь тоже боль, но иного рода) — однако я выучилась жить и с холодом и с болью. Я терплю холод, как почтальон в старину, отправленный в дальнее поселение с важным письмом, я терплю боль, как терпит ее человек с вылезшим гвоздем в ботинке, который ежеминутно терзает пятку, — и ботинок почему-то нельзя снять.
Тем более что радость хоть не каждый день, как солнце на Севере, но согревает душу.
Пока что — все терпимо.
Зря я так боялась <…>.
Я смотрю на себя в зеркало — вижу немолодую женщину среднего роста, очень крупную, полную, с огромной грудью и животом. При этом у меня тонкие запястья, щиколотки и шея. Осветленные волосы обстрижены и не доходят до плеч, глаза зеленые, но многие утверждают, что голубые, — странный, не разгаданный мной эффект. Слева в углу губ большая родинка с явной перспективой на бородавку. В разных странах мира меня принимали только за русскую. Лишь однажды — за польку! Помню, как ленфильмовский гример Коля, когда я пришла на грим для картины „Мания Жизели“, посмотрел в зеркало и сказал: „А что ее гримировать? Хорошее русское лицо“. Подумал и добавил: „Типа Крупской“.
Хорошее русское лицо типа Крупской. Хорошее, нормальное русское чудище женского рода.
Но там, внутри себя, я же ничего этого не чувствую! Ни веса, ни возраста, ни цвета глаз, ни родинки — ничего…
Внутри меня обитает та, чьего имени я не знаю и называю ее Мать—Тьма, великая Тьмать, и мое тело нужно только для поддержки ее вре´менных границ.
Она заперта во мне. Она где-то есть в полной мере не во мне, как где-то есть океан, но она есть и во мне — она меня создала, и я не могу не отзываться, когда она зовет».
Каждый человек, наделенный воображением, не может не ощущать, что он и его стареющее тело далеко не одно и то же, но так безжалостно написать о своем теле почти никто не решился бы. Татьяна Москвина, кажется, и впрямь уже не боится ничего.
«Страх перед насмешками и осуждением людским ушел вместе с другими человеческими свойствами, из которых более всего мне жаль чудесной способности любить на ровном месте. Она, эта способность, очень скрасила мне жизнь.
Я не боюсь людей. Наверное, я их больше не люблю — и оттого совсем не боюсь.
Я кровно приварена к семье, легко отдам жизнь за детей, многие люди меня восхищают, есть те, кто дорог и симпатичен. Но любви больше нет — надорвалась, устала я любить».
Кажется, после таких признаний не приходится ждать от автора снисходительности и по отношению к своим персонажам, и, однако же, в книге есть и нежность, и жизнь, и слезы и любовь. По отношению не только к людям, но и к стране, ужасы и мерзости которой автору известны отнюдь не из десятых рук.
«Тогда в Стране Советов разгорался настоящий бум образования — все валом валили учиться в институты, а потом тащили своих детей в спецшколы — языковые, математические — всякие, но удивительно было то, что этих школ было предостаточно, целая сеть, целое море.
Потом я сформулировала жестко: дескать, это была садистская идея — дать нищим людям образование. Развить в них тонкость ощущений, изобилие запросов — и оставить в бедности, примитивности материальных нужд.
Ведь в „цивилизованном мире“ образование прочно сопряжено с достатком. Учиться трудно, тяжко, муторно, к тому же дорого. Чем дольше нужно учиться той-иной профессии — тем выгодней будет в ней работать. У нас такого не было. Мы учились неведомо зачем, на будущее, впрок, по завету Ильича. Он же сказанул, что „коммунистом нельзя стать, если не обогатишь свою память знанием всех богатств, которые накопило человечество“. А ведь каждый из нас мог потенциально стать коммунистом — стало быть, „учиться, учиться и еще раз учиться“[1] (еще один лозунг, провозглашенный Ильичом на съезде комсомола, а комсомольцами были вообще почти все)».
Но этот же разрыв между образованием и его утилизацией открыл самым романтичным из нас (а именно романтики и составляют соль всякого народа), что образовываться нужно не потому, что это полезно, а потому, что это прекрасно! Именно эта бесцельность и привела довольно многих из нас к осознанному или неосознанному, но самому плодотворному эстетическому сопротивлению тому скучному и мерзкому, чем была пропитана наша жизнь: пусть она будет безобразна, а мы назло ей будем красивыми!
Татьяна Москвина открыла для себя форму сопротивления очень рано. Еще старшеклассницей она написала после трагедии родительского развода (родителей она изображает удивительно обаятельными и трогательными шестидесятниками, разрушившими свое счастье из какой-то детской наивности и упрямства): «В школе смеются: толстая! / Пышет и прет естество. / Хихикайте, буду жить вдосталь, / Слепая, глухая — назло! / Семьдесят лет! Девяносто! / Знаменита, умна и хитра./ Круто замешено тесто, / Жизнь выпекать пора».
«Крушение домашнего рая спровоцировало мощное желание противопоставить личную волю — любым обстоятельствам. <…>
Тут, понимаете ли, лучший из пап превращается в некое вздорное чудище, а каких-то озлобленных пьяниц приводят в дом и объясняют, что теперь их надо любить и жаловать. Никто меня ни о чем не спрашивает! Я вообще ничего не значу! Значит, ставку следует делать на внутренний мир.
Жить — внутри. И там вырасти до таких размеров, чтоб внешний мир с этим считался».
Что ж, Татьяне Москвиной это удалось — и в той стране, где «потенциальный героизм планировался, как отрасль промышленности», а после ее распада — еще более успешно. Самораспад же Родина с большой буквы подготовила собственными руками: «Получилось что-то не совсем запланированное — многие воспитанные в героическом духе реально стали затем борцами, только не за, а против. Программа повернулась против программистов! <…>
В довольно вяленькую тушу уже адаптированного к действительности социального государства зачем-то впрыскивали убойные дозы галлюциногенов и стимуляторов. Миллионы граждан спокойно покупали торшеры и раскладные диваны в новые квартиры, копали грядки на своих (бесплатных!) шести сотках, строили планы на тринадцатую зарплату, ходили в кино/театр смотреть очень приличные фильмы/спектакли, ненавидели рабочие, „черные“ субботы и пили хорошую дешевую водку.
Где тут было место подвигу, непонятно. Но им твердили, что оно есть! Вот они со временем и нашли свой подвиг — порушили на фиг социальное государство и стали жить в социальных джунглях».
Однако и в джунглях есть место честному благосостоянию.
«Мое уважение принадлежит квалифицированным специалистам, добившимся умеренного благосостояния честным трудом. Это благосостояние было (как правило) умеренным и при социализме и остается таковым и теперь, при нашем не имеющем названия строе.
Я вообще скажу „от всего сердца“: на этой (нашей) земле счастливых билетов нет. Единственный выход — стать вот этим самым квалифицированным специалистом, что дает все-таки почти наверняка, если нет форс-мажора, кусок хлеба и глоток свободы… <…>
Я не воспеваю бедность, умеренный достаток кажется мне куда привлекательней. Однако никакой обиды на советское государство из-за этого не держу. Хотя бы потому, что бесплатно получила хорошее образование и океаническую дозу культуры — почти бесплатно…»
Кажется, культура для Москвиной, при всей ее любви к литературе, это прежде всего театр.
«Полюбить театр возможно, лишь погрузившись в него с макушкой, познав влюбленной, очарованной душой разницу между одним и тем же спектаклем в разное время, все остальное — умозрение. Мне жаль современных критиков, которые ходят в театр по обязанности и притом исключительно на премьеры — они, как правило, откровенно театр ненавидят, и это абсолютно искренне. Посмотрев пятнадцать-двадцать современных премьер в месяц, действительно возможно потребовать уничтожения репертуарного театра, просто чтобы прекратить свои бессмысленные муки.
А у меня в душе сохранились запасы счастья. Я и до сих пор люблю наивный нарядный театр. Обожаю хороших актеров. Восхищаюсь, когда умело поют и танцуют».
Сердце автора не устало ни любить, ни ненавидеть, когда речь идет об искусстве. «И вот что удивительно — добро бы о гибели мира и бессмыслице жизни рассуждали сильно потерпевшие, пережившие нестерпимое горе люди. Нет же: бубнят сытые, румяные, на хороших зарплатах, не испытавшие никаких настоящих катастроф. Им подавай спектакли про тлен, разрушение, разложение и распад. Эй, не с жиру ли вы беситесь? Эй, не резон ли вам быть поосторожнее — жизнь сумеет разыскать своих обидчиков и предъявить им настоящий счет, когда все пустые до поры слова оборачиваются кровавой плотью яви».
Счет, к сожалению, предъявляется к разрушителям отнюдь не в первую очередь…
Нынешние певцы и певицы любви, однако, едва ли не более отвратительны.
«Те певички, которые сладко поют про „бэби тунайт“, и зарубежные, и их русские аналоги — они понимают, что эта идеология (я твоя девочка на ночь) ставит женщину вровень с колбасой, с порцией алкоголя? Представляете себе картину: вдруг запел паштет, запела кабачковая икра, запели шпроты, селедка, салат оливье, грянул хор помидоров с огурцами».
Впрочем, борцы с любовью были не лучше.
«Зачем большевики поперли против Венеры и Амура? Какой смысл? Но нет, эти угрюмые псевдотитаны желали отобрать энергию на строительство нового общества у всех богов разом — и у Христа, и у Ярилы, и у Эроса. Стало быть, все боги пожелали мщения!»
Да, советская власть ухитрилась оскорбить и разгневать весь пантеон.
Даже когда амурам дали полную волю, отечественной любовной пошлости не удается воспарить до самых образованных иностранок.
«Настоящий дамский бестселлер сможет написать только существо принципиально иного рода, чем наши затурканные Толстым и Достоевским беллетристки. Оно (существо) должно было родиться где-то примерно в конце девяностых годов, вырасти на гламурных журналах, в настоящее время в каком-то из этих журналов и работать. Сочетать невежество, наглость, развязность и способность имитировать литературу. Страстно любить деньги. Жить в „Фейсбуке“. Вовремя угадать что-то, что будут покупать… И еще — потенциальной производительнице бестселлера надо взять звучный иностранный псевдоним. Обязательно. Кто ж поверит русской писательнице, пишущей про „дамское счастье“???»
Это уже цитата из книги Москвиной «Культурный разговор: эссе, заметки и беседы» (М., 2016). Бывшая советская девушка и сегодня продолжает эстетическое сопротивление пошлости, выпендрежу и шарлатанству. Пошлость это вовсе не что-то низкое, а, напротив, имитация высокого. Шарлатанство, впрочем, примерно то же самое, только не жеманное, а наглое.
«Никас Сафронов как живописец не отличается чувственностью и не любуется женскими формами, женщина в его работах фигурирует как символ — то Магии, то Духовности, то еще какой-нибудь байды».
«Позвольте уж мне не называть его фамилию: не хочу я свое имя бросать в топку ураганного пиара этого самого „творца“, свободного „художника“, который, по моему мнению, ни творцом, ни художником не является. Творцом был Вагнер. Интерпретаторы — это оркестр, певцы и дирижер. Режиссер в опере — помощник интерпретаторов, проводник творца. Создавать свое полноценное произведение он никак не может, на это у него просто нет художественных средств, он не творит свой мир, а пользуется чужим: может лишь помочь ему воплотиться или помешать. Так что для разговора о свободе художника нет предмета — нет художника.
Ни защитники, ни противники новосибирского „Тангейзера“ в подавляющем большинстве не видели новосибирского спектакля, что не мешает защитникам оскорблять противников — дескать, „тупое быдло, ты же спектакля не видело, а вякаешь“. Так ведь и вы спектакля не видели, а вякаете. Отчего бы нам всем, налогоплательщикам, и не повякать? Даже из описаний спектакля и тех отрывков, что показывали по ТВ, было очевидно (да и никто этого не отрицал) — перед нами агрессивная режиссура прекрасно знакомого многим зрителям типа. Агрессивная режиссура, как опухоль, может быть доброкачественной и злокачественной. Доброкачественную можно при мысленном усилии как-то вырезать и попробовать наслаждаться пением и музыкой. Злокачественную уже не вырезать никак. Сцена в „гроте Венеры“, поданная как съемка фильма о неизвестных годах пребывания Спасителя (по замыслу постановщика с помощью агентуры Венеры он очень весело проводил время, не описанное в канонических Евангелиях), относится к режиссуре злокачественной. Она демонстрирует чрезвычайно легкое отношение режиссера Т. К. к христианским ценностям, которые присобачены в оперу Вагнера без внятной художественной цели.
Понятно, что за цаца для современных режиссеров этот Вагнер, они давно не трепещут ни перед Пушкиным, ни перед Чайковским, ни перед кем вообще из „первых парней“, за использование которых получают гонорары. Вроде бы загадка: почему не сочинить свою пьесу, свою оперу (или приятелей по соцсетям попросить, это ж плевое дело) и с полным правом отжигать на сцене что угодно. Да вот беда — зритель пойдет на Пушкина, Чайковского, Шекспира, Вагнера и т. п., и трудно заманить его на пьесу или оперу без ярлычка с гарантированной фамилией классика. Так что приходится возиться с чужими (зачастую и чуждыми) произведениями, пытаясь выразить через них свое „мировоззрение“.
Но что это за мировоззрение? Что в нем ценного? Что нам рассказал режиссер К. С. или К. Б. или Т. К. — о любви, смерти, Создателе, родине, истории, человечестве такого нового, вдохновенного, личного, страстно пережитого? Или, например, когда и где поделился собственным чувством прекрасного? Своими поисками веры, сомнениями, разочарованиями, находками и утратами? Я, возможно, чего-то не знаю, но видела, сталкиваясь с агрессивной злокачественной режиссурой, по большей части эпатажные шутовские корчи. Видно, что людям что-то противно, что-то их „плющит“, мучает и раздражает — а „в крайних“ почему-то оказываются „первые парни“, все эти Пушкины, Чайковские и Вагнеры».
В общем, жизнь при любом строе продолжается, и в ней по-прежнему есть место выбору: бороться за матценности и власть или вести борьбу за свои представления об истинном и прекрасном. Борьбу, в которой не поможет ни Бог, ни царь и ни герой. В жизни также всегда есть место выбору: расти самому или требовать условий от начальства. До сих пор предметами национальной гордости в России оставались только те, кто совершенствовался сам, не ожидая милости от власти или от ее врагов, — это Пушкин, Толстой, Мусоргский, Менделеев, Шаляпин, Колмогоров, Шостакович и прочие «первые парни».
Ино побредем и мы.
- Так в книге Т. Москвиной; искаженные ленинские цитаты (ред.).