Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2019
Шум лавины
Сванская повесть
ПОЗДНИМ ВЕЧЕРОМ В БЕЧО
Их привел в дом Квициани племянник Леван. Они потерялись в темноте. На улицах Бечо два фонаря, в начале поселка и в конце. Но оба не горели. Зачем жечь свет без толку в конце октября. В дождь. В поселке, что забрался на две тысячи метров в горы.
— Привет! — сказал один из них по-грузински. Он говорил с сильным акцентом. «Наверное, азербайджанец», — подумал Шалико. У них в роте разведки был один азербайджанец. Говорил примерно так же. Второй молча присел к печурке и стал греть руки. Одеты оба незваных гостя были по-городскому.
— Привет, — тоже по-грузински ответил Шалико. — Проходите, раздевайтесь.
— Раздеваться не будем, у вас тут холодно.
— Поставь чайник! — по-свански сказал Шалико.
— Пускай Вера придет их накормит, — ответил Леван.
— Не твое дело! — Шалико следил за гостями; видно было, что они не понимают по-свански.
— Сейчас выпьем чаю, согреетесь, — Шалико перешел на грузинский.
— Я слышал, сваны умеют принимать гостей! — сказал первый, косо поглядывая на второго. Тот все еще тянул руки к печке.
— Умеют, — согласился Шалико.
— Позвать Веру? — спросил Леван.
— Что спрашивает мальчик? — голос у второго был сиповатый, простуженный.
— Он спрашивает, как вы здесь оказались.
— Свалились с неба, с ваших проклятых гор. Меня до сих пор тошнит от вашей дороги. Это дорога только для ослов, а не для машин.
— Чай очень хорошо помогает, оттягивает тошноту, — Шалико покосился на их застегнутые городские пальто. Высокие сапоги были в грязи.
— Надо позвать Веру, пусть она покормит их!
— Что сказал мальчик?
— Он спрашивает, к кому вы приехали? Если надо, он может проводить.
— Есть у вас такой Сосо Шавлиани, едем к нему. Знаешь такого?
— Шавлиани очень известная фамилия, — Шалико присел на корточки, протянул к печке щепку и прикурил от нее. Теперь, вблизи, он ясно увидел под пальто второго обрез.
— А где их дом?
— Домов несколько, который вам нужен?
— Нам нужен не дом, нам нужен Сосо! — сипло сказал второй.
— Идем к нему в гости! — коротко засмеялся первый.
Он снял большую кепку, и Шалико подумал, что, может быть, он не азербайджанец, а чеченец. В их разведроте был и чеченец. Шалико однажды подрался с ним и выбил ему зуб. Чеченец обещал выстрелить Шалико в спину. Но не успел. Случайная пуля попала чеченцу в рот, когда он зевал.
— Сходи к дяде Иосифу, скажи, что его гости забрели к нам, — по-свански сказал Шалико мальчику.
— Что ты ему сказал? — грозно сказал сипатый, поднялся и расстегнул пальто. Будто ему стало жарко от печки. На самом деле — показал обрез. Винтовка.
— Я сказал, пусть сходит за женщинами, они приготовят еду.
— Нечего болтать на своем тарабарском языке, давай чай, давай араку, хлеб, больше нам ничего не надо! И говори по-грузински.
— Мальчик не понимает!
— А еще говорят, что сваны любят принимать гостей, — опять хохотнул первый. Шалико видел, что он нервничает. А командует сипатый. По тому, как он сказал «суаны», Шалико уже точно знал, что это чеченцы.
— Сейчас придут женщины, приготовят еду! — под пальто первого тоже виден был обрез. Но он его довольно неумело прятал.
— Что ваши женщины, на другом конце поселка живут, что ли? — первый тоже присел к печке, передвинул чайник к сильному пламени. — Топите углем?
— Нет, — ответил Шалико, — это дуб. Или наш горный орех. Иногда его называют гикори, красное дерево.
— Топите красным деревом? — удивился сипатый.
— Да, — сказал Шалико. Ему не хотелось разговаривать с ними. Он слушал, не идет ли Леван. И услышал сквозь осенний частый дождь шаги племянника.
— Пойду выберу парочку кур, — сказал Шалико первому. — Женщины в темноте не сумеют, только перебудят всех.
И вышел, спустившись с балюстрады вниз, к Левану.
— Что Иосиф?
— Иосиф сказал, что это его кровники — чеченцы прислали людей. Хотят его убить.
— Он не путает? Кровник должен убить сам!
— Дядя Иосиф сказал — чеченцы.
— А-а, — сказал Шалико, будто это все объясняло. Он как клещами взял мальчика за плечо. — Отведи их к Иосифу!
— Как, я не пойду?!
— Отведи их к Иосифу, — Шалико стальной лапой держал его. И чуть встряхивал. — Только иди не через новый мост, проведи через речку по камням. Давай!
Они поднялись по скрипящей лестнице наверх, к печке и огню.
— Мальчик сказал, что дядя Иосиф ждет вас и даже рад видеть! А женщины принесут еду к Иосифу, он живет один, болеет.
— Рад будет видеть? — сипатый дернул мальчика за рукав.
— Он не понимает по-грузински.
— Куда нас занесло, Мага? — по-чеченски сказал первый, но Шалико почти понял его. Чеченец из разведроты, перед тем как проглотить пулю, был большим болтуном.
Дождь перестал, холодный ветер от Ушбы разогнал облака, ярко-желтая луна разделила мир на неживой желтоватый и совсем мертвый черный. В желтоватом поблескивали тропа и мокрые камни возле реки.
— Почему мальчишка тащит нас в другую сторону? — забеспокоился сипатый.
— Откуда ты знаешь, где живет этот хренов Сосо?
Мальчишка легко перескочил через узенькую речку, прыгая с камня на камень. На другом берегу он обернулся и крикнул по-грузински:
— Дядя, осторожнее, очень скользко!
— Слушай, он говорит по-грузински! А этот старый хрен…
Это были его последние слова. Из черноты хлестнул выстрел, мальчик увидел вспышку, и три желто-оранжевых стрелы ударили одна за другой. Почти сразу, мальчик едва успел перебежать к упавшим людям, из темноты вышел, чуть пригибаясь, Шалико. Винтовка уже висела у него на плече.
— Иди, бечо, иди, малыш, тебе рано на это смотреть. Скажи дяде Иосифу, что все в порядке, Шалико желает ему скорее поправиться.
ГИВИ ХОРГУАНИ
«Эти дураки могли бы выбрать погоду получше!» — Гиви Хоргуани кряхтя поднялся с лежанки. Железная печка почти погасла, из-под двери, неплотно прикрытой племянниками, несло сыростью и холодом. Возле двери висело ружье. Гиви погладил холодное ложе, но брать ружье не стал — спустился вниз, к быкам. Там возле кормушки в стене была сделана ниша для винтовки. Умный человек делал нишу: вот уже сколько поколений рода Хоргуани хранят свои винтовки здесь. Боевые, конечно, а не те нарядные, которые можно повесить на стену. Кто, кроме хозяина, рискнет сунуться к быкам?
Быки задышали шумно, затопали копытами, а старый Шалун даже толкнул Гиви теплой мордой. Гиви в темноте потрепал его, погладил между рогов и сунул кусок хлеба. Шалун слизнул горбушку, дыхнул жарко и благодарно в ладонь. После темноты хлева на улице было светлее. Сзади из-за дома сквозь тучи и туман пробивалась луна. От рассеянного света туман возле реки и изморось, сыпавшаяся с неба, казались перламутровыми. Гиви знал эту обманчивую тишину: вот-вот с гор дунет холодный, остывший на ледниках ветер, а через полчаса дождь начнет хлестать по лицу холодными струями, будто ты пробираешься через густой кустарник.
«Могли бы выбрать погоду получше!» — опять подумал Гиви, поправил винтовку и, скользя по разбитой скотом дороге, стал спускаться к реке.
У моста должны были ждать племянники. Три дня назад в Бечо пришли двое. Остановились в ближайшем доме у хромого Шалвы и два дня пили; вдовец Шалва едва успевал готовить им закуску. А араки в доме было полно.
Шалва говорил, что разговаривают они на каком-то странном языке. По-грузински говорят плохо. Шалву когда-то захватили в плен кабардинцы (с тех пор он и хромой), но кабардинцев сваны худо-бедно понимали. «Скорее, — говорил хромой, — это осетины». Так ему казалось. К концу второго дня Шалва прислал мальчика к Гиви Хоргуани: «Скажи, гости что-то затевают. Ночью хотят идти к храму». Пришлось отрядить племянников. Им завтра в школу, но для мужчины полежать в засаде иногда полезней, чем спать на уроке.
— Где они? — Гиви, стараясь не скрипеть досками старого моста, подошел к племянникам.
— Пошли по тропе к хребту! — негромко сказал Вахтанг, старший. — Дядя, можно с нами пойдет Леван?
Леван был смышленый соседский мальчишка. Но маленький еще для таких дел.
— А где он?
— Я здесь, — откуда-то снизу, из-под моста, сказал Леван.
— Почему сидишь под мостом?
Леван промолчал.
— Он сказал, — ответил за него Вахтанг, — что все равно пойдет с нами. Даже если ты ему не позволишь.
— Ты так сказал? — спросил Гиви, даже не пытаясь что-нибудь рассмотреть под мостом.
— Да! — ответил Леван.
— Это глупо, ссориться со старшими, — Гиви проверил, не течет ли вода на винтовку. — Я тебе разрешаю идти. Только держись сзади, не высовывайся. Будешь связным, если понадобится.
По тропе к хребту можно было идти только к церкви. А хранителем церкви как раз и был Гиви Хоргуани. Зачем, спросите, церкви хранитель, если там не идут службы? И священник поднимается в Сванетию разве что по большим праздникам? Так повелось. Говорят, церковь эту построили чуть ли не в десятом веке. А может и раньше, кто считал? И все это время в церковь несли иконы, деньги, железные и золотые сосуды. Когда-то, говорят, церковь вообще не запиралась, каждый мог прийти и оставить там все, что хотел. Несли старинные книги, чаши, литые иконы из золота и серебра — да мало ли что! Каждый раз, когда внизу, в горах или на равнинах Грузии вспыхивала война, отовсюду — из Аджарии, Гурии, Кахети, Имерети, Лечхуми, Тушетии, Хевсурети, — отовсюду, где живы были грузины и грузинский язык, вверх по тропам к вершинам и ледникам тянулись в Сванетию караваны с добром. Все, что накоплено грузинским народом за тысячелетия, свозилось сюда, в горы, к сванам. Известно, сваны не умеют воровать, готовы даже за чужое добро стоять насмерть. Часть золота, драгоценностей, которые по разным причинам не хотели хранить в тайных пещерах, относили в церкви. И с какого-то времени церкви пришлось охранять. Но тоже по-свански. Церкви строились так, чтобы чужой человек к ним не мог пройти незамеченным. И определялся хранитель. Который давал разрешение на посещение церкви. Или не давал. А пока кто-то находился внутри или рядом с храмом, хранитель бил в колокол, сообщая всему селению, что в храме чужой.
Быстрым шагом, почти бегом Гиви, племянники Вахтанг, младший Михаил и сосед Леван, Левчик, поднялись до самой тропы, ведший на хребет, к церкви.
— Надо было одному идти с ними, — сказал Гиви, останавливаясь, чтобы отдышаться. Внизу уже вовсю хлестал ливень. Слышно было, как шумели и трещали деревья.
— За ними пошел Георгий, — это был средний племянник Гиви. Вахтанг приложил руки ко рту и ухнул несколько раз, как ухает ночной филин.
— В такую ночь ни один филин голоса не подаст, — беззвучно засмеялся Гиви.
— Они городские, — сказал Михаил, — не поймут.
— Откуда знаешь? — Гиви вытирал тряпкой винтовку. Брызги все-таки попадали на нее; Гиви надел короткую бурку (сгвир), чтобы легче было подниматься.
— Я видел, как они переходили речку по камням, — Михаил показал, как чужаки, качаясь и скользя, переходили реку. Все посмеялись.
— Крикни еще! — скомандовал Гиви. — Только не три раза, а четыре, пять: филин ведь считать не умеет.
И тут же, не успел Вахтанг ухнуть, треснули кусты и оттуда появился Георгий. С мешком, надетым на голову от дождя.
— Они устали уже, — скривился он, — отдыхать сели. Ругаются!
— Ты что, их язык понимаешь?
— Нет, дядя, они по-русски ругаются!
— Дядя Гиви, — Леван стоял не на тропе, под горку, и казался совсем маленьким, — можно я пойду покараулю их?
— А как пройдешь?
— Мы с братьями нашли старую тропу, по ней можно подняться.
— Сейчас дождь, скользко. Упадешь в ущелье.
— Я ходил в дождь!
Вахтанг с сомнением посмотрел на малыша. Надо бы сказать ему: «Врешь!», но Вахтанг знал, что нельзя оскорблять мальчишек-сванов. Тем более таких, как Леван, — у него всегда с собой гяч, сванский нож.
— Там нельзя спуститься, обрыв, скользко!
— Я спускался, — в руке Левана сверкнул гяч, — втыкал гяч и спускался.
— Пусть идет, — кивнул Гиви. Если сван задумал погибнуть, кто может мешать? — Подай сигнал, как только они подойдут к тропе, — Гиви приложил руку и крикнул филином. Дождь гасил звуки. — Старый филин получился, — засмеялся Гиви. — Иди, бечо!
Леван тоже приложил руку и крикнул. Получилось пискляво. Все снова беззвучно засмеялись. Старший, Вахтанг, прислушался и кивнул в сторону хребта.
— Мы поднимемся пока, посторожим возле тропы?
— Конечно, — кивнул Гиви. Сам он только один раз поднимался туда ночью. Это под силу только молодым. Пока нет страха. В тот раз они с братьями несли бронзовую алтарную дверь. Литую тяжеленную дверь привезли из самого Тбилиси. А до этого, говорят, в шестнадцатом веке — из Италии. Большевики хотели ее продать. За золото.
«Жалко не покурил дома перед выходом», — подумал Гиви и стал подниматься к хребту. Ноги сами нащупывали тропу, руки почти в полной темноте хватались за ветки, корни, скалистые выступы. А Гиви, прислушиваясь сквозь дождь, не начнет ли ухать филин, думал, что его отец и дед ходили по этой тропе, теперь вот он и племянники, люди приходят и уходят, а тропа как была, так и остается. Разве что такие вот осенние дожди сильно ее размывают. Он почувствовал сигаретный дымок и насторожился. Осетины были близко. Гиви теперь шел как настоящий сван: неслышными быстрыми шагами, будто подниматься по крутизне не составляло труда. Здесь все помогало: любая кочка, камень, ветка или вылезший из земли корень старого гикоря послушно ложились под ноги или позволяли хвататься за них, подтягиваться и шагать плавными, экономными шагами вверх, вверх…
Осетины оказались опытными альпинистами. Племянники догнали их только возле самой церкви. И то, если бы не хромой Шалва, могли бы и опоздать. Шалва, хоть и показывал тропу, но не давал идти слишком быстро. Хромой! Они присели покурить возле покривившихся деревянных дверей, прячась от дождя под кроной старого корявого бука.
— Говенная погода, — сказал один. Он бросил окурок и чуть не попал в Вахтанга, который лежал совсем рядом за травянистой кочкой, стараясь не дышать.
— В другую тебе не дали бы дойти до церкви, — сказал Шалва.
— А что бы они сделали? — усмехнулся другой.
— Подстрелили?! — первый отвернулся и стал мочиться, кряхтя от удовольствия. Еще полметра — и он бы попал в Вахтанга. Он покряхтел, застегивая штаны. — Все ваши бойцы сейчас на рынке в Зугдиди, торгуют.
— Не в Зугдиди, а в Кутаиси. В Зугдиди их не пускают, — засмеялся второй. — И не торгуют, а тележки с товаром катают!
— Ты, я вижу, в торговле хорошо понимаешь! — сказал Шалва, прислушиваясь к голосу птицы.
— Странно как-то кричит, — насторожился первый. — Что за птица? — повернулся он к хромому.
— Филин, — сказал Шалва, — только птенец. Должно, из гнезда выпал.
— У них даже птицы кричат на их дурацком языке! — первый подобрал альпеншток, лежавший рядом с рюкзаком, и стал выламывать большой замок, висевший на неплотно прикрытых дверях.
— Это что, тоже филин? — второй вслушался в уханье, приглушаемое дождем.
— Да, — сказал хромой, — птенец выпал из гнезда. Старые кричат, беспокоятся.
Замочные скобы легко вывернулись из старого, подгнившего дерева.
— Хоть бы замок нормальный повесили, — сказал первый. — Как до сих пор у них все не с…….?!
— А у них все так, — хмыкнул второй. — Я сюда на самолете летел, так не поверишь, у пилота всё на проволочках, на веревочках! — они посмеялись, открывая дверь, скрипнувшую на ржавых петлях, и вошли, подсвечивая себе фонариком.
Знаменитая крестильная купель — рыба, сделанная, по легенде, самим Бенвенуто Челлини, стояла в глубине алтаря, сбоку.
Гиви дал грабителям вытащить ее и только после этого скомандовал негромко: «Лечь на землю, стреляю без предупреждения!»
— Что-что? — пропел от удивления один из них.
— Лежать, стреляю! — не выдержал нервный Вахтанг и выстрелил в воздух.
Племянники отобрали у грабителей ножи и у старшего, разбившего себе нос при падении, немецкий «Вальтер п-38», нарезной карабин «Сайга».
Жители Бечо, у кого хватало сил подняться наверх, к церкви, приходили посмотреть на серебряную чудо-рыбу, в которую можно было усадить взрослого человека. Вдруг взрослому приспичит креститься? Многие, конечно, знали о чудо-рыбе, но видели не все, больно далеко стояла рыба, прикрытая разным хламом и пылью, накопившейся за века. Да и не в обычаях сванов рассматривать, что не тобой спрятано.
А грабителей пока что, до суда, заперли тут же, в церкви. Под охрану племянников Гиви Хоргуани. Леван тоже хотел постоять рядом с ними. Но не смог, лежал в местной больнице с перебинтованными руками: сорвался в пропасть и едва-едва, сдирая мясо до кости и ломая пальцы, удержался, чтобы не рухнуть в черный провал. Сорвался мальчик, бечо, как ласково называл его Гиви, не потому что плохо умел ходить по горам. Просто сломался его нож, гяч, который он воткнул в трещину между камнями. Так он объяснил дело племянникам Гиви Хоргуани, когда приполз, окровавленный, чтобы подать сигнал: «Воры уже здесь!» Главное в это поверил сам Гиви. Потому что вместо сломавшегося ножа подарил ему новенький «Вальтер» и несколько упаковок патронов, найденных в рюкзаке грабителей.
А судьбу грабителей, найденных в ущелье, долго разбирал выездной районный суд. Суд больше интересовала не сама гибель негодяев, сорвавшихся в пропасть, а то, что они были забросаны камнями. Старейшины, принимавшие это «неправовое решение» (как говорили судьи), только качали головами и жаловались на грозные осенние камнепады в ущелье.
«И прямо вот такой камнепад, что все камни падали на этих двух несчастных туристов? — не верил председатель суда, которому уже принесли чемоданчик денег, собранных в ауле. — А я слышал, все селение собралось и все швыряли камни! На них просто куча камней!».
«Такие у нас, уважаемый, — сказал тогда школьный учитель Гиви Хоргуани, глядя на судей поверх очков как на провинившихся учеников, — такие камни у нас в Сванетии!»
СТРАСТЬ И ЯРОСТЬ
Быки были старые, лобастые, с проседью и короткими, спиленными еще в молодости рогами. Видно было, что им нравилась эта работа — мчаться вниз по крутому желобу, чувствуя, как толстые стволы толкают упряжку, всё ускоряясь, пока быки, хрипя, упираясь мощными копытами, сбрасывая пену с губ, не начнут торможение именно там, где надо. Так поступают они всю жизнь, так поступали их родители и родители их родителей… Бычья упряжка для хозяина-свана почти то же, что сванская шапочка на голове (фаги), посох для старика, квелп (домашний очаг), медные котлы для варки мяса и нача, цепи над ним… Без хороших, выученных быков не будет хорошего хозяйства.
Быки любили эту бешеную гонку, в которой одно неверное движение — и смерть. Бревна, комлем уложенные на волокушу, несут упряжку, заставляя могучих быков оседать на задние ноги, упираться копытами перед крутыми виражами и мчаться дальше, коротко и победно мыча, когда пролетали самые страшные спуски и над ними вздымалось облачко пыли, будто только что пальнули из старинной пушчонки, спрятанной на втором этаже в родовой башне рода Шавлиани.
Утром, увидев ярмо и волокушу, быки принимались гулко бить копытами в землю, задирать морды с коротким страстным мычанием, предвкушая яростный и страшный забег, в котором каждый надеялся на себя и соседа в упряжке и знал, что ошибиться нельзя. Это заставляло сердце биться так, что бычьи глаза сразу наливались кровью, подойти к ним не решался никто, кроме хозяина. Но и тот подходил осторожно. Страсть и ярость — это то, что сваны усваивали и уважали с детства.
В это утро дядя Шалико разрешил Левану спуститься с их дровяной делянки по желобу, стоя на прыгающих комлях бревен. Когда быки вынесли волокушу с бревнами вниз, в подлесок, где они собирались пилить дрова, Леван думал, что он умрет. Только что, глотая пыль и ошметки пены, летящей с бычьих морд, он думал, что умрет от страха. Сейчас он был готов умереть от счастья. Он стал мужчиной! Настоящим сваном может быть только тот, кто пролетел вниз по желобу, крича что-то быкам, вцепившись в край волокуши и прыгая на оживших, взбесившихся бревнах. Теперь хотелось бежать и рассказать всем, как он бесстрашно летел вниз и ловко правил быками. Жаль, дядя Шалико запретил хвастаться. Леван думал, что дядя боялся бабушки. Та, перед тем как Шалико и Леван отправились к быкам, строго сказала:
— Шалико, ты помнишь, о чем я просила?
В ответ Шалико кивнул и косо глянул на Левана. Тот сразу догадался, о чем просила бабушка. Она боялась за старшего внука, за Левана. Сколько мальчишек если не погибали, то калечились на всю жизнь в этих страшных гонках по желобам.
Конечно, меньше, чем от лицври (кровной мести), но все же…
Внизу, в подлеске, где они собирались разделывать стволы, Левана встретил дядя Вано. Младший брат Шалико. Они были странно похожи-непохожи эти два брата. Высокие, с широко развернутыми плечами, загорелые дочерна. Но Вано — светловолосый, в рыжину, голубоглазый, улыбчивый. Шалико — черно-смоляной, остроглазый, со вспыхивающим, как у беркута, взором.
Вано перехватил быков, двинувших было к воде, ручью, протянувшему журчащий поток в сторону Ингури, и надел им на морды, совсем как лошадям, торбы с зелено-желтыми початками кукурузы.
— Хотят пить! — сказал Леван, стараясь не показывать счастья, что разрывало его сердце.
— Пока нельзя, пусть остынут, — Вано ласково смотрел на Левана и гладил стальной коричневой ладонью шеи быков. Леван хорошо знал силу этой руки: иногда Вано давал подзатыльник мальчику, и всегда казалось, что тебя ударили по голове доской.
Снизу от домов поднимался человек, опираясь на посох. На палку, конечно, но держал ее как старейшина (махши) держит посох.
— Для важности, — улыбнулся Вано. Он почти не щурясь смотрел на солнце, которое выплывало из холодных облаков, лежащих на Ушбе.
— Гамарджоба! — по-грузински поздоровался человек. Он был мингрел, родом из-под Кутаиси. Георгий, хорошее имя. Этот мингрел Георгий недавно женился на одной молодой вдове из Бечо. Многие в Бечо думали, что вдовой ее сделал именно Вано. Или Шалико. Но это было не так.
Вано чуть повернулся в сторону мингрела Георгия и пробормотал что-то вроде: «Хоча ладаргх!» («Добрый день!»)
— Путь Бог (Хиди) поможет вашей работе (хишдаб)! — этот Георгий думал, что хорошо говорит по-свански. Потому что сваны понимали его и никогда не смеялись. Из вежливости, конечно.
— Мадлобт! (Спасибо!) — по-грузински ответил Вано, продолжая поглаживать вспотевшие бычьи шеи. Леван тоже кивнул:
— Ивасхари! — то же спасибо, но по-свански.
— Как идет работа? — Георгий с любопытством стал рассматривать четыре толстенные бревна, которые Леван отвязывал от волокуши. Редкие быки могли спустить с гор четыре комля-бревна. Чаще — два, три, а уж четыре… Нет, у Вано и Шалико были редкие быки.
Вано глазами показал на бревна, мол, смотри сам. Разве не видно, как идет работа.
— Я вчера был там, — Георгий тоже взглядом показал наверх, на гору, с которой спустили бревна, — заготовил несколько штук…
Вано прикурил короткую сигаретку, он почему-то любил именно короткие, и прищурился от дымка. Если он попросит быков, то ему, как соседу, нельзя отказать. Но и просто дать своих быков нельзя, они не будут слушаться чужака.
— Я заготовил несколько штук, — повторил Георгий, глядя на Вано, — вы случайно не перепутали бревна? — Он сказал «случайно», видимо, потому, что плохо знал сванский язык.
— Мы случайно, — Вано вернул ему это словечко, — никогда не берем чужих бревен. И вообще не берем ничего чужого, — это Вано намекнул на то, что у других соседей пропал белый баран. Такое бывало: бегал по горам, сломал ногу, волки, лисы, хоть и не зима, могли закусить барашком. Но дети видели, как Георгий поздно вечером (не нашел другого времени?) возился во дворе с бараньей шкурой.
– А мне кажется, что случайно вы взяли те деревья, которые я спилил! — он оперся на посох, как опираются на него махши.
Для важности, понял Леван. И еще для того, чтобы ловчее было ударить посохом, если Вано двинется в его сторону. Потому что Вано не будет терпеть оскорбления. Леван даже пожалел Георгия. Не то чтобы самого Георгия, просто тот хорошо умел играть на гармошке (а говорили, и на аккордеоне!) и обещал научить Левана этому искусству.
— А мне кажется, ты вообще попал в Бечо случайно, — улыбнулся Вано, посасывая сигаретку, которая исчезала в его ладони.
— Я тебя прирежу! — видно, Георгию очень хотелось показать, что он никого не боится. Он швырнул посох в Вано, промахнулся и попал в быков. Те как по команде вытащили морды из торб и дружно стали стряхивать желто-зеленую кукурузную слюну.
Леван увидел в руке Георгия узкий нож, хотел крикнуть «Вано» или кинуться на Георгия, но дядя сделал только полшага вперед и вдруг резко ударил мингрела ногой в колено. Тот охнул, выронил нож и обхватил колено руками. Вано поддал нож ногой, повернулся и пошел в сторону дома. Быки коротко промычали, будто спрашивая, а нам что делать? — и пошли за Вано, вывалив комли из волокуши.
— Дядя Вано, почему ты не убил его? — Леван догнал его и схватил за руку, корявую и крепкую, как ветки тех гикори, что они спускали с горы.
— Так… — Вано смотрел вверх, где высоко-высоко мелькнула на травяной лысине горы фигурка Шалико. — Я обещал маме… — он вздохнул, переживая. Трудно выполнять такие обещания. Но нужно.
— А почему обещал? — Леван почти висел у него на руке. Дядя! Вано! Трижды сидел в тюрьме из-за кровной мести — и вдруг… Леван не верил, почему он оставил этого… Георгия, этого, который на гармошке…
— Мама сказала, — вздохнул Вано, совсем как быки, которые тащили волокушу сзади, — что уважаемый человек не может четыре раза сидеть в тюрьме.
— А три может?
— Три может!
Они шли молча, пока не приблизились к загородке, которую Леван пол-лета плел из веток ивняка, росшего на берегу Ингури.
— А так хорошо бить ногой ты в тюрьме научился? — Леван с ходу перескочил через загородку. Уж слишком близко подошли быки сзади и слишком жарко дышали в спину.
— В тюрьме, Левчик, — сказал дядя почему-то по-русски, — ничему хорошему выучиться нельзя. Хоть и там живут хорошие люди.
Я ВЕРНУЛСЯ ДРУГИМ
Разговаривать с Шалико было трудно. Но ему самому еще труднее: «Я ни с кем не говорю об этом», — так можно было понять его молчание.
Они сидели на теплом камне, который когда-то скатился с горы во время лавины. И теперь медленно полз по направлению к дому. «Я сосчитал, — говорил Леван, племянник Шалико и большой любитель математики, — если камень будет передвигаться с постоянной скоростью, ровно через триста двадцать лет он наедет на наш дом и его раздавит»!
Он гордился, что у них одних в селе есть такой двигающийся камень. Леван ошибся на три столетия: через двадцать лет их дом снесла, точнее, раздавила снежная лавина.
Шалико немигающими глазами беркута смотрел куда-то далеко, где в тумане, серебрящемся на солнце, должны были быть видны вершины Шхары, самой высокой горы Сванетии. Шхара значит «полосатая», потому что с нее горные хребты спускаются в долину. И с ледников до самого моря бежит Ингури, замирая только в водохранилище.
— Это нельзя рассказать, — Шалико смотрел по-прежнему не мигая, — когда по тебе бьет твоя артиллерия. Но она бьет и по немцам, потому что ты вызвал огонь на себя.
Шалико вставлял в маленький черный мундштучок короткие сигаретки, прикуривал, спрятав огонь в черных, будто прокопченных ладонях, смотрел вдаль, где в дымке угадывались Тетнульд и Сванские хребты, еще дальше, он знал, — озера Курулди, ледник Чалаади, да мало ли еще чего… Внизу видна была и долина — на той стороне речки, казавшейся отсюда жалким ручейком, текла обычная жизнь Бечо. Ходили бессмысленно коровы, иногда доносилось их мычание, лошади осторожно спускались к воде, оседая на задние ноги. Выше, по разбитой дороге мимо домов, кажущихся маленькими, изредка катились, пыля, игрушечные машины.
Шалико воевал под Ленинградом. Командовал взводом артиллерийской разведки. «Там был такой поселок, Колпино. И здоровый завод. Громадный. Поселок полностью исчез. Его уничтожили. А от завода еще кое-что осталось. У нас было укрытие в поселке. Что-то вроде землянки. Но в ней можно было только лежать».
Я вспомнил, как за праздничным столом, когда собрались человек тридцать родственников и гостей, Шалико попросили рассказать о войне. Он долго думал, а потом сказал: «Что на войне было самое трудное? Убивать. Я долго не мог понять, как нужно убивать немца. Его бьешь, бьешь кинжалом в спину, в шею, а на нем столько надето, накручено, мороз ведь, немцы сильно мерзли, никак его не убить. Пока один умный человек, русский, не научил бить кинжалом не в спину, а в каску. Самое верное. Жаль, потом этого русского убило». — «Шалико, — жена Шалико Этери, мать его десятерых детей, уставилась на него широко открытыми глазами. — Шалико, ты что, убивал живых людей?»
Сейчас, сидя на теплой и шершавой ступеньке огромного ползучего камня, Шалико вспоминал о войне. Говорил с гостем, как говорят в поезде с незнакомым попутчиком. Завтра разойдутся, кивнув, и забудут друг о друге.
Он вспоминал, как таскал на спине языка, боясь больше всего, чтобы языка не убило, как ползал к немцам под нос срезать с дохлой лошади протухшее с осени мясо. И отгонял обнаглевших от голода крыс. Крысы не хотели голодать вместе с людьми. Как ходил с поручением командира к нему домой, относил офицерский паек, впервые увиденные американские консервы, толокно и ломаный, толстый шоколад. Кому мог довериться командир? Кто мог донести паек, не сожрав его за первой же кочкой? А нести нужно было до Ленинграда. Сначала ползком, перебежками, после по траншеям, по траншеям, а где появлялись остатки стен, спрятанных в снегу, можно было и пешком. Потом, если повезет, от штаба — на полуторке. По городу — пешедралом, как говорил командир. И смеялся, что Шалико не может повторить это слово. От Московского вокзала — совсем рядом.
— Первая улица направо, — это Шалико говорил все так же глядя в сторону невидимых ледников, — пятый дом от угла. Входишь в парадную, справа в глубине колонна, а слева такой же нет. И по лестнице на второй этаж. Там его дочка. Жена уже умерла к тому времени. От голода.
В дочку командира Шалико влюбился. И она в него тоже. Шалико и сейчас думает, что она ждала его больше, чем американский паек. Хотя паек ждали и соседи по квартире. «Не родственники, — отмечал Шалико, — соседи! Она с ними делилась».
— Вот какие люди жили в Ленинграде! — Шалико надолго замолчал, вглядываясь в вершины Шхары. Может быть он смотрел туда, чтобы я не видел слез на его глазах? Но кто бы в это поверил?
— Потом убило нашего командира, — Шалико первый раз взглянул на меня, будто проверяя, стоит ли рассказывать дальше. — Убило хорошо. Сразу насмерть. Все наши как раз возле стереотрубы сидели. Командир делил паек. А немцы, сволочь такой, из миномета пристрелялись к стереотрубе. Я с биноклем отполз в сторонку — свои дела сделать и заодно путь намечал, как ночью к ним ползти. Команду дали — языка добыть. И всех накрыло, кто у трубы сидел. Я приполз — никого наших нет. Только кровь, ошметки, подсумок, очки одного нашего, он всем письма читал… А командир сидит как сидел, только головы нету. И из плеч, из-под фуфайки красная пена пузырится…
Он раз-другой отмахнулся от назойливого шмеля, потом подставил шмелю коричневую руку с корявыми пальцами. Шмель, будто ждал, уселся на тыльную сторону ладони, деловито пополз по ней и с недовольным жужжанием улетел.
— Я утром траву косил быкам, — сказал Шалико, как бы извиняясь за поведение неразумного насекомого, — руками траву бросал в кормушку, видно, дух от травы остался, он перепутал.
Мимо, косясь на нас, бойко протрусили тощие и длинноногие сванские свиньи. Заросшими загривками больше похожие на дикобразов, чем на свиней. Крепкий самец уверенно вел свое войско в дубовую рощу. Летом сваны почти не кормят свиней: зачем, захотят есть, сами найдут, лес недалеко.
— Я командира отнес к самой трубе, — Шалико чуть вытянул руку, надеясь, может быть, что шмель прилетит снова. — Это так только называлось «труба», ее там не было. Остался фундамент. Я командира там и похоронил, чтобы ориентир был, — слово «ориентир» выскочило оттуда, из военных времен, со времен артиллерийской разведки. — Не успел только надпись сделать, — он сокрушенно покачал головой, — так и осталась могила без надписи. И только я знаю, где командир похоронен. Я по ориентиру легко найду.
Внизу, за рекой у приметного здания школы, где Шалико был военруком, остановилась машина и стала бибикать, нарушая прозрачную тишину долины. Странно, тишину не нарушало ни явственное бормотание реки, ни мычание, ни даже редкие, но довольно громкие, дурашливые крики петухов.
— Автолавка приехала, — Шалико отвлекся на секунду, — женщинам наряды, одежду привез.
Здесь, в горах, все было известно заранее. И действительно, на дороге возле домиков стали появляться женщины. Все они шли к магниту, фургону-автолавке.
— А я рассказать, где командира похоронил, не успел, — Шалико огорченно покачал головой, словно все это происходило сейчас, а не сорок лет назад. — Сволочь такой, снайпер, достал меня, — он повернулся, на шее был глубокий, незарастающий шрам. — Целил в голову, сволочь такой, пробил шею насквозь. Как я до наших дополз — не знаю. Доктор, хороший доктор такой, профессор, мне в госпитале сказал, ты, говорит, в рубашке родился. Слушай, что такое в рубашке? — и внимательно выслушал мое объяснение. — Счастливым? — Он задумался. — Меня брат Вано в Перми разыскал, я загибался совсем. Он меня сюда, в горы, привез, — Шалико хмыкнул, удивляясь сам себе, — а у меня руки и ноги не работают. Этери тогда еще не жена моя, а соседка, меня ходить учила, как детенка. Ребенка то есть.
Тень от камня удлинилась и уползла в сторону, женщины давно отошли от автолавки, да и сам фургон, осчастлививший женщин нарядами, уехал в сторону Местии, а мы все сидели на камне. Иногда казалось, что жизнь, как картинка кино в местном Доме культуры, то замрет (когда заедало старенький узкопленочный проектор), то мчится, сорвавшись с перфорации, и тогда едва можно рассмотреть знакомые тени.
— А я, — сказал Шалико, поднимаясь с каменной ступеньки, — я пришел с войны другим. Никто этого не знает, только я и мама, — он чуть повернулся в сторону дома. — Когда я пришел с войны, она меня спросила: «Шалико, это ты?» А я сказал: «Нет, мама, не я, я теперь другой». — Шалико выбил из мундштука окурок и показал мне мундштук. — Это все, что у меня от войны осталось.
Мундштук был маленький, обгрызанный и прокуренный до черноты.
— Я его делал сам. Из плексигласа. Немецкий самолет упал, мы все мундштуки наделали. И ручки наборные к кинжалам.
Больше Шалико никогда не спускался вниз. Жизни, кроме той, что здесь, в горах, не существовало.
БАБУШКА МАРИЯ
Никто не мог сказать, почему она влюбилась в горца. Подруги, с которыми делила дортуар в Дербенском институте благородных девиц, во всем подражавшем Смольному, утверждали, что она влюбилась в высокого широкоплечего свана из-за его зеленых глаз. Те же, с кем рядом Мария сидела в столовой, считали, что причиной столь ярко вспыхнувшей любви были светло-рыжие волосы Георгия, будущего мужа Марии.
Мария могла бы рассказать об этом, но никто не решался спросить, почему семнадцатилетняя девушка из дворянской семьи отправилась в неведомую Сванетию, куда вела лишь Ослиная тропа — так в русском гарнизоне, стоявшем на реке Риони, называли дорогу в Верхнюю Сванетию.
Первым Ослиной тропой шел Георгий, за ним ослик, за осликом — Мария. По домашней легенде, в подвенечном платье, белых туфельках и белых чулках. Георгий, оборачиваясь, советовал взяться рукой за хвост ослика, будет легче идти. Но Мария стеснялась и держаться за хвост, и сесть верхом на ослика, даже когда осталась без сил. Она держала белые туфельки в руках и шла в чулках, в том, что осталось от них, но не могла себя заставить сесть на деревянное сванское седло на спине ослика. Седло было мужское, воспитанная девушка не могла сидеть, опустив ноги по бокам пусть даже такого маленького ослика. Георгий, увидев окровавленные, сбитые ноги, молча поднял ее и боком посадил в седло. Дальше шли по-иному: ослик с Марией, едва держащейся в седле, рядом Георгий, поддерживающий Марию. Они не говорили, о чем говорить? Просто Георгий пел вполголоса сванские песни. Те, что сваны пели в боевых походах.
Они поднялись до источника, бившего красивым водопадом из горы. Там Георгий снял Марию, омыл окровавленные ноги и вытряхнул из походной торбы сванские кожаные штаны-чулки. Которые современный человек с натяжкой мог бы назвать кожаными колготками. И посадил в седло по-мужски, научив пользоваться стременами и поводом. И только когда домики и башни общины Бечо показались вдали, будущая бабушка Мария стащила кожаные чулки и надела белые туфельки.
Тысячу историй рассказывали за праздничным столом дети и внуки Марии. Все-таки почти девяносто лет. Она сидела на почетном месте, поглядывая светлыми глазами на мужчин, сидящих за столом, и многочисленных женщин, молчаливо подносящих всё новые и новые блюда. Иногда они, склонившись к мужьям или братьям, подсказывали им, и те, спохватываясь, рассказывали забытый случай из жизни Георгия и Марии, произведших на свет этот мощный род, ветвь, эту породу: от почтенных и значительных людей до разномастных и разнокалиберных детишек, то и дело подбегавших к бабушке. Та, раскрасневшись от сванской араки, трепала детей крепкой, узловатой в суставах рукой по черным, светлым, рыжим головам, приговаривая каждому что-то свое, особо нужное для него. И шептала на разных языках — по-свански, по-грузински, по-русски, а девочкам, которые ласкались к ней, и по-французски.
— Да-да, — бабушка повернулась к одной из великовозрастных внучек, светловолосой, веснушчатой красавице, — ты верно говоришь, только это было не в двадцатом году, а в девятнадцатом. — Шумный стол затих. — Да, в девятнадцатом, — кивнула Мария. — Дети привели из ущелья трех офицеров, — она взяла белый, обшитый мелкими кружевами платочек и промокнула глаза, — голодные, израненные, почти неживые… — бабушка помолчала, стол замер, прислушиваясь к негромкому голосу. Мария говорила тихо, чисто, с теми изумительными старинными интонациями русского языка, которых уже не услышишь в России. — Они хотели через перевалы выйти к морю. Какая наивность! — она, прикрыв глаза, укоризненно покачала головой, как бы говоря молоденьким офицерам: «Как же так? Неужто не понимали, что в горах нельзя пройти, не зная хотя бы тропы?» — Но им, — оправдывая офицеров, сказала она, — некуда было деваться! Мингрелия вся уже была под красными, их загнали в горы!
А вечером в дом к Георгию, приютившему офицеров, пришел старший брат, Шота. Единственный в Сванетии коммунист.
— В Петербурге заразился, — нельзя было понять, что бабушка имела в виду. То ли туберкулез, которым был болен Шота, то ли коммунизм старшего брата. — Пришел, говорит, отдай мне офицериков, я их расстреляю! — весь стол замер, хотя история была известна, но слушали так, словно ожидали какого-то нового поворота.
— Георгий говорит: «Шота, они мои гости, раненые, больные, что их расстреливать?» — Бабушка оглядела праздничный стол, будто отыскивая среди знакомых лиц умершего давно Шоту. — «Они не гости, они враги!» — это Шота. А Георгий: «Шота, у меня есть сто патронов, когда кончатся, приходи, забирай!»
В тишине стало слышно как потрескивают дрова в железной печке, сопение мальчика, который старательно лез на колени к бабушке. Ребенок влез, потянулся к тарелке и схватил куриную ногу.
— Зачем ты отобрал у бабушки ногу? — засмеялась Мария.
Смуглый мальчишка в черных кудряшках на голове засмеялся и вцепился едва прорезавшимися зубами в ногу. Теперь все за столом засмеялись.
— Бабушка, дайте ему вина глотнуть! — громко сказал кто-то.
Старуха отодвинула малыша, опуская его на пол, с трудом поднялась, не глядя ни на кого. — Всё! Отдыхать пора! — и, не оглядываясь, ушла в комнату, где жили женщины.
В этом месте бабушка Мария почти всегда останавливалась. Она не любила рассказывать, как ближе к вечеру Георгий с сыновьями легли возле окон, приладив по-боевому винтовки и разложив патроны.
— Отец, — офицеры почему-то называли его «отец», хотя Георгий был немногим старше их. Может быть оттого, что они узнали, что Георгий служил в местной церкви: в Сванетии традиционно не было священников. — Отец, разреши нам уйти, мы не можем позволить тебе стрелять в брата!
— Дедушка стрелял в старшего брата? — неожиданно звонко в живой, дышащей тишине спросил мальчик лет десяти. Он слышал эту историю, но впервые осознал ее. Как, его прадедушка, глава рода Квициани, стрелял в старшего брата? Нарушил вечный закон старшинства?
— Нет, конечно, — потрепал его по голове кто-то из взрослых. — Они просто легли возле окон с винтовками, дядя Шота увидел это и ушел.
Хотя все знали, что дядя Шота никуда не ушел, а попытался подобраться к дому брата. И тому пришлось дать залп. И не один. Чтобы Шота и те несколько людей, что пришли с ним, бежали. Но мальчику рано знать об этом. Тем более что мальчик был слабеньким и нервным: его недавно привезли из военного госпиталя в Кутаиси, где оперировали несколько часов и едва спасли. Дети играли с оружием, нечаянно один из мальчиков пальнул в другого. В упор. Хорошо, дробь была мелочевка, на куропаток. Иначе не довезли бы и до Кутаиси…
Офицеры пережили в доме Георгия почти три месяца, зиму. И каждый день он вместе с детьми ложился возле окон, раскладывая рядом патроны. На всякий случай. Он хорошо знал старшего брата. «Но, слава богу, — все за столом вздыхали с видимым облегчением, — слава богу, больше стрелять не приходилось!»
Офицеры окрепли, научились носить сванскую одежду, с удовольствием помогали по хозяйству. Летом открылся перевал Бечо, дети проводили их через перевал в Кабарду. Оттуда они предполагали спуститься вниз, к морю, и уйти к своим в Севастополь.
— Обещали писать, — бабушка с обычной ласковой улыбкой поднимала глаза, — до сих пор ничего нет… — она разводила руки недоумевая. Жаль, что не пишут…
Через несколько дней хроменькая Вера, спавшая рядом с бабушкой, разбудила любимого внука Левана.
— Левчик, — Вера была в растерянности и не скрывала этого, — бабушка хочет подняться наверх, на выпаса.
Наверх, в альпийские пастбища, с началом лета выгоняли скот. Это событие для молодежи. Можно несколько недель прожить наверху, в шалашах, выше земли и чуть ниже солнца.
Сообразительные, но блудливые козы послушно шли за бородатым вожаком, за ними брели, разноголосо блея, овцы. Молодняк принимался играть на пологих склонах, взрослые овцы шли, выхватывая по дороге листья и косясь на прыгучих барашков и козликов. Те носились друг за другом, летели навстречу, с сухим стуком сталкиваясь лбами. Низкорослые коровы ползли вверх, обмениваясь коротким мычанием, толкаясь в узких местах, и шлепали жидкие лепешки, которые следовало аккуратно обходить, чтобы не соскользнуть на очередном каменистом подъеме-лбе.
Примерно на половине пути, чуть выше густого малинника с гроздьями ягод, полагалось остановиться, молча помолиться, чтобы поход прошел удачно, надломить на счастье ветку орешника. С лысой каменной осыпи далеко внизу виднелся Бечо, река, серовато-зеленые тополя вдоль дороги, повозки, изредка машины и люди, кажущиеся совсем маленькими.
Но оглядывались редко. Стадо, блея и мыча, текло и текло наверх, скользя, толкаясь. Ленивые пытались спрятаться в густой тени, полежать в прохладной траве. Их отыскивали собаки и гнали наверх, рыча не очень грозно, делая вид, что схватят ленивцев за ляжки.
Вверх, вверх, подъем становился все круче. Но Бог и короткая молитва, произнесенная возле заломанной на счастье ветки орешника, делали свое дело. Солнце не успело разогреть воздух в тени дубов, вязов, орешника, а вожаки стада уже вышли к негустому мелколесью, за которым откроется сказочный, ни на что не похожий вид на альпийские пастбища, столетиями служившие выпасами для всей четвероногой живности общины Бечо.
Леван молча поднялся с жесткой лежанки, вышел во двор и умылся по пояс ледяной водой, натекшей по деревянному желобу в старую детскую ванночку. Ночная прохлада отступала вниз, к реке. Живность проснулась, топала, мычала, блеяла, почувствовав, что хозяин прошел мимо. Орали свои и соседские петухи, заявляя права на начало утра. Солнце не торопилось появляться из-за гор. Серые ночные тени, забеленные клочьями тумана, становились короче, уползали от реки, оставляя мокрую от росы траву, изрядно вытоптанную скотиной. Река куталась в неровный, похожий издали на кучевые облака туман, но облака эти уже прижимались к невидимой воде, цеплялись за ветки деревьев. Настало мгновение, когда стихает утренний ветерок, стихают птицы, набирая, как певцы, в грудь воздух, и даже домашний скот, еще не выпущенный из-под засовов, замолкает. Мир замер, остановился, и вдруг — первые лучи ударяют в серое по-ночному небо, оно вспыхивает, будто бабахнул беззвучный салют! Тут же разом вступает разноголосый хор, словно оркестр без дирижера, — птичий грай, ор и кукареканье петухов, картавые басы гусей, бессмысленное, но веселое блеяние и топот и, наконец, мощный рев быков, от которого весь хор замирает. А солнце уже проглотило туман, подсушило верхние листья, высветило белым, голубым и розовым небо, заставило ночные прохладные лужайки сверкать, вспыхивать сияющими капельками исчезающей на глазах росы. Утро вслед за солнцем скатилось с гор, все ожило, зашевелилось, запело — день, тинь-тень, трень-брень, день, день начался!
Бабушка Мария сама прошла полдороги. До места, где надо надломить ветку орешника. Чтобы духи, добрые духи лугов, знали: поднимающиеся к ним помнят и уважают их. Как уважают старших.
А уважать было за что. Они охраняли настоящий рай на земле. Только не каждый человек мог понять это. Старики — понимали.
На подходе к лугам подъем становился пологим, старые дубы — толще и реже, солнце светило сквозь листья, заставляя шевелиться и оживать солнечные пятна и тени. Шуршали старые листья, потрескивали под ногами ветки, но уже подкрадывалась, натекала сверху тишина, заставляя людей говорить почти шепотом. Даже собаки лаяли негромко и коротко, словно стесняясь. Последние шаги в гору — и впереди, сколько видит глаз, пологие холмы, поросшие ровной светло-зеленой травой. Холмы мягко перетекают один в другой, отделяясь темной курчавой порослью орешника. Далеко-далеко, их можно спутать с облаками, видны снежные вершины гор, а с крутых холмов беззвучно летят водопады. Справа — овальное, почти правильной формы озерцо с ледяной водой: со дна бьют родники. Неподалеку от озера три сосны. Могучие стволы, нижняя ветвь, на которую хочется влезть, — почти в два обхвата. И стелется, будто прижимаясь к земле. Могучие сосны стараются не тянуться вверх — страшные зимние ветры и морозы всегда настороже. Вымерзает, выдувается всё! Но гиганты, прикрывшие с северной стороны золотые стволы мхом, стоят.
— Когда мы с Георгием первый раз поднялись сюда, — бабушка подошла к краю обрыва, падавшему зелеными уступами в немыслимую глубину, — я увидела, как по холмам плывут тени облаков, и сказала дедушке: «Георгий, если где-то есть рай, то он здесь!»
— Почему? — один из многочисленных внуков, сопя, прилаживал стрелу к луку из только что срезанной ветви орешника.
— Когда я сказала Георгию, что это рай, он тоже спросил: «Почему?» Тогда я вот как сейчас подошла к краю, раскинула руки; мне показалось, что я могу лететь, парить, — бабушка смотрела на двух беркутов, будто застывших в воздухе. Ближний поднимался вверх без единого взмаха крыльев, а другой, чуть дальше, так же плавно парил снижаясь. Беркуты могли быть теми же, что и при Георгии. А что, эти птицы живут долго!
Из ущелья, с самой его глубины, поднимался плавный поток воздуха, несущий запах старого нагретого леса и свежесть ледников, придвинувшихся почти к краю ущелья.
— Бабушка, мы вам кресло принесли! — внуки волоком подтащили самодельное кресло, в котором ее поднимали на самых крутых склонах. Кресло смастерили из нетолстого упругого орешника.
— Спасибо, дети, — она говорила спокойным голосом, словно разговаривая сама с собой. — Мне надо помолиться!
— Можно мне с тобой? — прижалась к бабушке золотоволосая Нана.
— Нет, — ответила Мария все тем же ровным голосом, — поиграй с детьми.
Когда она шла по краю ущелья, было видно, что она очень стара. Подъем в горы дался тяжело. Но было в походке, в том, как она опиралась на посох, в самом ее движении по краю пропасти что-то значительное: одна, с розовыми от утреннего солнца вершинами в немыслимой дали за спиной шла она в последний раз навстречу двурогой Ушбе. С не согнутой старостью спиной, с шапкой седых волос, раздуваемых мощным потоком воздуха, поднимающимся из долины, от земли.
Обычная здесь тишина, от которой закладывало уши, прерываемая сегодня детскими голосами, вдруг вернулась. Все молча смотрели на бабушку.
Сванская церквушка — часовенка, малюсенькая, не рассчитанная на службы. В алтаре за низкой перегородкой — потемневшие, почерневшие иконы, просто доски с остатками левкаса, древней живописи, латунные кресты, крестики-штамповки, бумажные иконки, и даже полированный бычий рог в серебряной оправе с гравировкой «Привет с Кавказа» лежит под красной лампадкой. И множество ленточек, повязанных на хилых кустиках вокруг церквушки и внутри, за распахнутой низкой дверью. Дымные столбы солнца бьют в узкие бойницы, высвечивая пыль, прах, позолоту. Часовенка, как и всё в Сванетии, предназначена для боя, для передачи посланий на десятки километров: стоило в ней запалить огонь и поднести к бойнице, как в такой же часовне через одно-два ущелья воины-сваны видели его и расшифровывали древние воинские сигналы.
Бабушка вошла в церковь, прикрыла тяжелую кованую дверь. Дети, почтительно сопровождавшие старуху, разбежались: бабушка молилась долго.
— Бабушка, — дождалась только красавица Нана, — ты молилась за нас?
— Нет!
— А за кого ты молилась?
— Я молилась, чтобы Бог дал мне умереть.
— Разве можно просить Бога о смерти?
— Да!
— Почему?
— Мои сыновья уже очень старые. А мы, сваны, долго не живем. Я просила Бога, чтобы Он дал мне умереть раньше, чем мои сыновья.
Бабушка Мария умерла осенью. Немного не дожив до девяностолетия. Незадолго до конца ее посадили в старинное плетеное кресло на балюстраде. В солнечный день Ушба, на которую смотрела Мария, не казалась грозной. Напротив, две сверкающие сахарные вершины и голубые ледники притягивали взгляд.
Она умерла тут же, в кресле. Не отрывая глаз от горных вершин, которые полюбила, еще не увидев их. Полюбила по рассказам широкоплечего подпоручика с зелеными глазами беркута и волосами цвета сухой ржаной соломы. И с таким же запахом.
МАЛХАЗ
Старик приходил в кафе каждый вечер. Двое официантов-мальчишек с показной, если не сказать шутовской, почтительностью, обращались к нему «дядя Малхази». А между собой называли «старый князь» или просто «князь», не зная, что имя Малхаз и означает «князь». Переводится так.
Тому, кто помнит, что было в девяносто втором году в Абхазии, не нужно рассказывать, почему этот старик приходил в кафе. Здесь почти всегда было электричество, хозяин не жалел денег на генератор, рядом плескалось море и мальчишки-официанты приносили кофе. Кофе был крепкий, настоящий. Жаль только, что быстро остывал. Особенно если добавлять в него немного араки.
Мальчишки знали, что у старика нету денег. И иногда давали кофе бесплатно. Им нравилось постоянство старика. Каждый вечер, даже если по улицам носились военные джипы и была слышна перестрелка, высокий старик на негнущихся ногах появлялся на набережной. Он стоял несколько минут, будто привыкая к морскому воздуху, потом, опираясь на палку, выходил на веранду, тяжело усаживался, долго возился, устраиваясь удобнее и прилаживая свою палку, чтобы та не упала и не мешала ходить официантам.
С веранды открывался вид на море. Оно плескалось рядом, возле ног, пахло тиной, водорослями, немного дерьмом (очистные не работали с начала войны) и дохлыми крабами, которые не могли (или не хотели?) жить в дерьме. Пусть даже и разведенном морской водой. Там, где звезды сходились со своим отражением в воде, время от времени вспыхивали лучи прожекторов, раздавались сирены невидимых судов, а если отчаянный капитан спьяну зажигал бортовые огни или даже сигнал на клотике, то рисковал получить несколько снарядов из крупнокалиберного пулемета. Пулемет вместе с расчетом располагался недалеко от кафе. Иногда веселые чеченцы-пулеметчики заходили по соседству. Официанты не очень любили их, но терпели. Будешь терпеть и чеченцев, если у них есть деньги и пулемет. Хотя никто не знал, кто же они такие, просто называли их так. На пистолеты никто уже не обращал внимания, пистолеты были почти у всех. Даже под цинковой стойкой, на которой стояла кофе-машина, лежала парочка ТТ. На всякий случай.
Никто не знал, откуда приходил старик. Никто не знал, где он живет и на что. Сдается, по стариковской худобе, он обедал тем, что росло в саду, запивая аракой, выгнанной из той же падалицы. Судя по шапочке, которую он носил и летом и зимой, это был сван. Из так называемой Абхазской Сванетии, которую мстительно разгромили сначала абхазы, потом «Мхедриони», которые гордились, что они «всадники», а точнее, «рыцари», хотя грабили не по-рыцарски. Когда появлялись «рыцари» в джинсах, свитерах и черных очках, которые не снимались даже в темноте, лучше было сидеть тихо и помалкивать. Если не успел сбежать или спрятаться. Один из официантов, почти хозяин кафе, как-то решил пошутить и спросил старшего из отряда «Мхедриони», снимают ли они очки, когда трахают девок, подцепленных здесь, на набережной. Он так пошутил. Заместитель начальника отряда «рыцарей» шутки не понял и выстрелил шутнику в глаз. Тот упал за стойку. Второй глаз выскочил наружу и висел на каких-то красных ниточках. Хозяин кафе, дальний родственник убитого, три дня прятался у своей сестры, думал, рыцари придут и за ним. Может, они и пришли, если бы их всех не раскатал взвод чеченцев. «Мхедриони» попались в ловушку возле морского вокзала и мчались на ворованных иномарках прямо на тот самый тяжелый пулемет, что сейчас стоял возле кафе. А куда им было деваться, если сзади их гнал бронетранспортер?
Странно, что сваны оставили старика в городе одного. На верную смерть, которая несильными вихрями неторопливо кружила по недавно праздничному Сухуми, захватывая то одного, то целую семью, не разбирая особо, кто здесь грузин, абхаз или чеченец.
Старик сидел в кафе до самого закрытия. А мог бы и до утра. Всё подливая и подливая в чашку из-под кофе свою араку. Иногда он чуть приподнимал чашку с отвратительным пойлом и шевелил губами, будто молился или поминал ушедших в лучший мир.
— Интересно, о чем он думает? — официанты скучали. Наступил мертвый час, когда обычные посетители уже ушли, а ночные, случайные, еще не добрались до кафе.
— О чем может думать старик? Вспоминает что-нибудь?
— А может, он шпион? — засмеялся один из них. — Грузины ушли и оставили шпиона, чтобы сосчитал, сколько здесь чеченцев.
— Может, они и не чеченцы, откуда ты знаешь?
— Да мне плевать, кто они такие, лишь бы…
— Лишь бы платили?
— А что, ты научился жить без денег?
— Без денег каждый дурак умеет жить, — он кивнул на старика, — а вот с деньгами потруднее! — Он намекал молодому, что не просто стоит у стойки и разносит кофе, а он-то и есть самый настоящий хозяин кафе. Тем более что главный хозяин сбежал.
Официант смотрел на воду. Та стала серебриться возле горизонта. Опытный официант знал, что где-то далеко солнце высвечивает высокие облака и свет от них, несколько раз преломившись, падает на край моря.
«Предвестник рассвета», — подумал и старик, глядя на тонкую полоску воды, ставшую тускло-серебристой. Через час-другой отблески станут ярче, разгорится заря и придет сам рассвет. Пора домой. Старик обеими руками оперся на стол и принялся раскачиваться. Так ему легче было отрываться от стула.
— Не дай бог дожить до такого! — молодой официант брезгливо смотрел, как раскачивается, будто стараясь разогнаться, старик.
— Он просто перебрал сегодня! — тот, постарше, оперся локтями на стойку. — Надо спросить, сколько ему лет. Я бы хотел в его возрасте выпивать, сколько он. И еще самому, без помощи идти домой.
Старик наконец оторвался от стола, качнулся, ища палку, оперся на нее, и, обретя свое обычное достоинство, зашаркал к выходу. Сухой, прямой, высокий. Подводили только ноги. Не гнулись и отказывались ходить.
«Странно, — думал старик, — странно, что эти мальчишки ничего не замечают вокруг. Господь так замечательно устроил мир. Вон стоят три старых платана, последние из когда-то большой аллеи. Стали седыми, морщинистыми, зато под ними так хорошо сидеть, смотреть на детишек, как они ловят руками шевелящиеся на земле тени от старых листьев. Или вот новомодные пионы, растущие небольшим деревцем». Однажды старик подошел, ступая прямо по зеленому газону, чего никогда не делал, к такому пиону: мимо него пролетел, жужжа, как игрушечный вертолет, тяжеленный жук. Старик нагнулся к цветку, в который нырнул жук, и замер. Там был целый мир. Ползали, шевелились, летали, собирали пыльцу и нектар сотни и сотни каких-то букашек, козявок, жучков, долгоносых комариков, божьих коровок, и все они сидели на раскрывшемся от жары цветке, от которого невозможно было отвести глаз. Старик снова пожалел этих мальчишек-официантов, которые не видят этой божественной красоты и благоустройства. «Все живут и никто не ссорится. На одном цветке. Конечно, людям на одном цветке не уместиться, но разве в Грузии мало места? Или в Абхазии? А сколько, говорят, еще есть мест на земле!»
— Ты говоришь по-абхазски? — «старый князь» в это время проходил мимо, кивнув важно по своему обычаю. Будто официанты не знали, что он приходит сюда за бесплатной (если повезет!) чашкой кофе, которую десять раз разбавляет своей вонючей аракой. А потом просто пьет араку из кофейной чашки. И изрядно напивается. Отчего шаркает сильнее.
— Я хорошо говорю по-абхазски! — сказал старик с чудовищным акцентом.
— Он думает, что говорит по-абхазски! — засмеялся молодой. — Сколько тебе лет?
— Мне? — старик задумался, а потом заговорил по-свански, не заботясь, понимают ли его официанты: — Первый раз я попал сюда, мне было тринадцать лет. Вот здесь, прямо где сейчас ваша забегаловка, за платаном, стояла роскошная яхта. Здесь была пристань. Королевская. Мы с отцом и братьями должны были уйти на этой яхте в Константинополь. Родители хотели, чтобы мы выучились и вернулись домой образованными людьми. Но тут кто-то прибежал с газетами и все закричали: «Война, война!» Яхта сразу снялась с якоря и ушла. Мы с двумя братьями остались. А двое успели взойти на яхту, они подошли к ней на лодке. Мы видели их в последний раз. Они махали с яхты, — старик вытащил из-под пиджака плоскую пластиковую бутылку и хлебнул почти все, что там осталось. — А морского вокзала не было совсем, — сказал он, подумав. — Но море было точно такое, как сейчас. Только пахло лучше.
— Ты понимаешь, что он говорит?
— Нет, ни слова! Ты говори хотя бы по-грузински, мы поймем! — крикнул он старику в мохнатое ухо, как если бы тот был глухим.
— Я говорю, — сказал старик уже по-грузински, — что почти сто лет назад море было точно такое, как сейчас. Только не пахло дерьмом. — Он поднял руку, как бы отдавая честь заведению, шатнулся и пошел обычной своей походкой. И никто бы не подумал, что старик выпил столько араки. В его бутылке было никак не меньше полулитра.
Старик пересек шоссе, повернул налево и пошел в сторону вокзала. Он всегда уходил в ту сторону. Видно, жил там, хотя приходил, как замечали внимательные от безделья официанты, — с другой.
Там же, недалеко от бездействующего и разбитого танковыми снарядами железнодорожного вокзала, его и догнал армейский бронированный джип.
— Дядя Малхаз, это мы! За тобой! — это были внучатые племянники старика. — Мы весь этот гадский город объездили, никак не могли тебя найти! — крепкие руки подхватили старика и втащили его в джип, под охрану брони.
— Хорошо, что нашли, — сказал старший команды, сидевший за рулем. Они развернулись возле кафе и помчались в сторону морвокзала. — Еще с полчаса — и пришлось бы вернуться назад, светает!
— Да, получилось бы как вчера!
— Ладно, что вспоминать! — старший, не отпуская руля, повернулся и чуть наклонившись, пожал руку старику. — Дядя Малхаз с нами, это главное!
— Останови машину, — сказал вдруг старик, — я выйду.
— Дядя Малхаз, мы два дня искали вас…
— Останови машину, — повторил старик.
— Дядя Малхаз, наверное, хочет забрать своего кота! — нервно засмеялся один из племянников. — Дядя, из-за твоего кота нас здесь грохнут!
— Моего кота уже нет, его украли!
— Тем более, дядя Малхаз! — сказал старший группы, но броневичок остановил. — Хорошо, у нас абхазские номера, а то давно бы подстрелили!
Старик, кряхтя, полез в узкую и низковатую для него дверь броневика. Прямая спина не хотела сгибаться. Один из племянников выскочил, чтобы помочь старику. Он знал, что, если дядя решил что-то, отговаривать его нет смысла. Зря. Только ссориться со стариком.
— Дядя, мы отступаем, временно, конечно, — сказал племянник, обнимая старика. Они были примерно одного роста. К возрасту старика племянник осядет вниз, они сравняются. — Но когда вернемся за тобой, не знаю.
Старик похлопал племянника по спине, повернулся и обычной своей походкой двинулся по дороге. Слева над морем уже появился край солнца, море заиграло серебристой рябью, пуская зайчиков в глаза старику.
— Дядя Малхази малость перебрал, я так думаю, — повернулся старший группы к племянникам. — Или арака слишком крепкая попалась.
«Что они вспомнят? — думал старик, глядя на быстро растущий круг солнца. — Жаль их, хорошие ребята, а вспоминать будут, как они убивали, как их убивали, как гнали женщин с детьми, скотину и стреляли, стреляли… Разве кто-то из них вспомнит вот такой пион, как тот…» — он издали посмотрел на цветущее деревце. И не подошел к нему. Не хотел нарушать Богом заведенный порядок. Где каждой букашке и козявке нашлось свое место. «О чем я думаю, — вздохнул он так, что горло перехватило от утренней морской сырости, — воюют дети, а виноваты всегда старики».
Он не знал, что громадные пули-снаряды тяжелого пулемета, спрятанного возле кафе, уже прошили самодельную броню насквозь. Старший ахнул, схватился за баранку, выжал газ так, что педаль уперлась в пол, и, виляя, чтобы раскаленные снаряды летели мимо, помчался по шоссе.
— Осталось проскочить блок-пост! — старший был в большом возбуждении. Еще бы, от тяжелого пулемета редко кто уходил. Кто знал, что они его припрятали в летней беседке возле кафе? Теперь можно дать координаты вертолетчикам! — Ну, как вы там?
— Порядок! — отозвались в один голос племянники. Они высунули американские автоматические винтовки в смотровые щели.
Сам старшой одной рукой потянул индпакет, зубами выдернул нить и сунул марлевые тампоны под форменку. Из бока, выше широкого, с блестящими накладками неуставного ремня пульсирующим фонтаном выплескивалась кровь.
Вторая очередь снесла самодельный броневичок с шоссе, выбросила его через покореженный отбойник и перевернула. Следующие два снаряда зажгли машину. Она полыхнула и почти сразу взорвалась.
Глухой взрыв докатился и до старика. Он неуклюже, по-стариковски развернулся и посмотрел из-под руки в ту сторону. Там, далеко, за старыми платанами растекался клуб ядовитого черно-желтого дыма. Старик подумал: «Убили кого-то… Ээээх, — тяжело вздохнул он, — ходящий во тьме никогда не знает, куда идет»…
Следующий материал
Стихи
* * * Когда-то, сделав тете ручкой, а также сделав ручкой дяде, я много милых сердцу штучек в родном оставил Ленинграде. Вот пресс-папье из жадеита и египтянин мой...