Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2019
В своей необыкновенной истории Оксфорда и Кембриджа Петер Загер[1] замечает, что первый студент Оксфорда в английской литературе — соблазнитель. Естественно! Ведь он поет, играет на лютне, душится дорогими ароматами валерианы и лакрицы. О его учебе мы узнаем немного, зато куда больше — о его похождениях. В «Рассказе мельника» знаменитый Джефри Чосер излагает историю «утонченного Николаса», который снимает комнату у плотника и соблазняет его молодую жену Алисон. Соблазняет весьма мило и умно, демонстрируя преимущества оксфордского образования: «На что школяр годится, / Коль плотника надуть не изловчится?» Очаровательный Николас — прототип многих неординарных личностей из академической среды. Столетия спустя «Возвращение в Брайдсхед» (1945) Ивлина Во украсится подобным оксфордцем, аристократом Себастьяном. Вне стен своего колледжа он неизменно появляется с плюшевым медведем под мышкой (иронически имитируя Байрона, державшего при себе в университете прирученного медведя), не расстается с ним даже в парикмахерской и с нарочитой экстравагантностью уверяет, что ставит красоту бабочки гораздо выше католического собора со всей его монументальностью.
Такого рода оксфордские герои с такими же парадоксальными чертами есть уже у Чосера в «Кентерберийских рассказах». Их благородство и ученость находятся в прямом разладе с реальностью. Вот один из них, меланхоличный, со впалыми щеками, приверженец Аристотеля, а не «дорогого платья». Он с удовольствием учится, но с еще большим удовольствием поучает других и, несмотря на всю свою ученость, остается «бедным как церковная мышь». Так и уезжает он прочь — первый оксфордский дон на тощей кляче («Не конь под ним, а щипаная галка»), почти Дон Кихот. Разве не применим этот образ к образу сегодняшнего ученого, писателя или даже преподавателя?
Начиная с историй Чосера при описании Оксфорда в английской литературе преобладают несколько мотивов и их вариаций (как и их «теневых» воплощений): ученость и псевдоученость, религия и антирелигия. Напомним, что Чосер не только начинает английскую литературу (оставим сейчас в стороне эпос, а именно «Беовульф», мифы о короле Артуре, и т. п., питающие с XIX века и по сей день сюжеты самых разных художественных жанров), но и расставляет сущностные и точные в ней акценты. Так критика церковной жизни, насмешка над монастырями — отличительные знаки творчества Чосера — не минуют любого автора, описывающего бытие Оксфорда.
Учености и псевдоучености со всей очевидностью не избежишь. Но «умный» или «образованный» человек для англичанина — весьма забавное понятие, даже слово «умный» («clever») имеет в английском языке отрицательную коннотацию. Именно поэтому процесс «знакомства с жизнью» для героев того же «Возвращения в Брайдсхед» намного важнее занятий или лекций. На фоне описания жизни уходящих в прошлое поместий и аристократических усадеб и, в частности, католической семьи лорда и леди Марчмейн, полуязыческое, чтобы не сказать антирелигиозное, существование выпускников Оксфорда предвоенного поколения звучит в романе контрапунктом к «Песням Невинности и Опыта» Уильяма Блейка. Основной смысл, лейтмотив романа Ивлина Во не сводим, как это часто встречается в критических о нем отзывах, к осмеянию аристократического класса с его «оксфордским акцентом» (например, у Д.-Г. Лоуренса в стихотворении «Голос Оксфорда», обитатели городка живут, всех прочих «столь соблазнительно превосходя / столь соблазнительно / самоуничижительно / пренебрежительно / превосходя»).
У самого Ивлина Во, выпускника Оксфорда, взаимоотношения с католицизмом были весьма сложными, но его роман является фактически подтверждением внутренней мощи католицизма и, самое главное, его религиозной обоснованности. «Возвращение в Брайдсхед» — едва ли не песнь об аристократическом классе и том обаянии Оксфорда, которое сохраняется и предполагает жить как в реальном пространстве, так и в пространстве мифологическом, воображаемом. Персонажи романа, несмотря на их очевидную несчастливость, оказываются «любящими людьми». Эта способность к любви и отличает их от героя-повествователя, от Чарльза, чей образ в романе оказывается не столь привлекательным, как его двойник, блистательно воссозданный на экране знаменитым актером Джереми Айронсом (1981). В самом начале романа, возвращаясь в поместье, свершивший жизненный круг Чарльз говорит о том, что он больше не испытывает чувства «любви», в отличие от остальных членов его старинной семьи, не теряющих, хотя и каждый по своему, этой способности. Соотнесение и одновременная борьба между умом и сердцем, религией и разумом сохраняются в английской литературе до сих пор. Возможно, для выпускника Оксфорда или Кембриджа — в какой-то степени, впрочем, и любого другого университета — прохождение тридцатисантиметрового пути от ума к сердцу становится наиболее трудным испытанием и наиболее актуальной темой обсуждения.
Ошибочным (или слишком радикальным) кажется утверждение критиков в отношении того, что с романа Ивлина Во после Второй мировой войны началось долгое прощание с «английскими Афинами», так как особый академический статус Оксфорда, его главная роль в английской литературе — все было утрачено, все осталось в прошлом. Среди выразителей такого мнения числятся известные историки литературы Джон Кэри, Питер Конард, Терри Иглтон, писатели, выпускники Оксфорда Уильям Голдинг, Грэм Грин, Айрис Мёрдок, Кингсли Эмис и его сын Мартин Эмис, Джулиан Барнс, Жанетт Винтерсон. Но нельзя сказать, что это для них магистральная тема. Их взгляд часто концентрируется и на других сюжетах. Джулиан Барнс пишет «Историю мира в 10 ½ главах», а Кингсли Эмис посвящает свой роман русской девушке; не говоря уже о Жанетт Винтерсон, упорно навязывающей платонические, радикально феминистические мифы о женской сексуальности, воспроизводя собственный опыт и непростую судьбу.
Очевиден и вполне понятен тот факт, что миф об Оксфорде как новых Афинах защищают в первую очередь иностранцы. Так К. Исигуро, по происхождению японец, написал роман «Исход дня» (1989), обнаружив умение дотошно показать благородство, сдержанность, цельность английского характера, сказывающегося прежде всего в чувстве собственного достоинства. Сходным образом испанский автор Хавьер Мариас в романе «Все души» (1989) создает повествование, в котором преимущественно обыгрываются оксфордские клише. Молодой испанец, приглашенный преподавать в университете, влюбляется в жену коллеги. Картины из жизни оксфордских донов, увиденные и описанные этим Дон Жуаном, пронизаны свежестью взгляда со стороны, а по остроте мироощущения напоминают Оскара Уайльда.
То, что английская литература, создавшая миф об Оксфорде, после Второй мировой войны сама же его и утрачивает, заставляет задуматься. В 1940—1950-е годы самые известные преподаватели Оксфорда занимаются чем угодно, но только не английской литературой. Как отмечает Д. Тейлор, «большинство из них пишут статьи в местные газеты, выступают на сцене, рассуждают о культурных событиях…».[2] В послевоенную эпоху писатели занимаются исследованием латинского языка, историей, выступают по Би-би-си, об Англии пишут мало, каким-то странным образом просто о ней забывают. Единственный, кто поддерживает традицию Ивлина Во, это, пожалуй, Сесил Морис Боура, всемирно признанный английский литературовед, известный опять-таки работами о древнегреческой литературе, один из крупнейших в XX веке филологов-классиков. Боура родился в Китае, в 1916 году он провел месяц в России, в Петрограде, и там благодаря своему другу, в доме которого жил, познакомился со многими людьми, в том числе с Корнеем Чуковским. Впоследствии Боура стал переводчиком русских поэтов «серебряного века» и пишущим о них критиком — в частности, предметом его интереса была поэзия Бориса Пастернака. Именно Боура послужил прототипом мистера Самграсса из «Возвращения в Брайдсхед», этакого послушного ученого-англичанина, который следует советам наставников и тщательно выполняет долг опекунства над их великовозрастными отпрысками. Также занимается английской литературой в Оксфорде муж Айрис Мёрдок Джон Бейли, автор слишком откровенных книг о супруге, где, например, описаны ее последние годы, проведенные в болезни и беспамятстве.
Чем примечателен сам Оксфорд, чем он отличается от других учебных заведений? Это старейший английский университет, основанный в XII веке. Помимо красоты готической архитектуры, древнейшей библиотеки, в которую поступает каждая издаваемая в мире книга, Оксфорд прежде всего выделяется самой системой образования. Этот университет подразделяется не на факультеты, а на колледжи. Каждый из них — своего рода «маленький университет», с собственными преподавателями и студентами. С точки зрения архитектуры колледж — это закрытый дворик (court yard), в центре которого расположен четырехугольный газон, а обрамляют его здания, где проходят занятия, небольшая часовня и общежитие. В Оксфорде (как и в Кембридже) практических занятий очень мало, зато лекции читают известные профессора, при этом каждый учащийся имеет своего наставника, с которым встречается один раз в неделю, чтобы показать свою курсовую работу (данная система образования носит название «tutorial system», то есть «менторство»: научный руководитель обязан уделять внимание каждому отдельному студенту). В Оксфорде экзамены проводятся только два раза, в начале обучения и в конце. Для того чтобы стать магистром, достаточно доплатить немного денег, и степень бакалавра автоматически становится степенью магистра. Благодаря репутации университета такой облегченный вариант магистратуры признается во всем мире. Колледжи отличаются друг от друга как нюансами политических взглядов, господствующих в каждом из них, так и опорой на авторитет бывших известных выпускников (англ. alumni). В университете существует особая одежда — черные мантии до колена (англ. gowns), часто надеваемые во время ужина и обязательно во время церемонии вручения дипломов.
Нарочитая академичность Оксфорда подчеркивает его средневековые и античные традиции, они живы до сих пор. Именно поэтому роман «Возвращение в Брайдсхед» наполнен не только духом предвоенного времени, но и некоторой ностальгией по античности, по вере в красоту, гармонию души и тела, по согласным отношениям между учеником и учителем, по определенному идолопоклонству, ведь боги и герои для античности — просто люди со всеми своими слабостями. В этом смысле Уайльд и его жизненный опыт — явный пример такого античного мифа, яркого, вызывающего, до безумия привлекательного. В начале карьеры Уайльд был очень не уверен в себе, на представлениях по его пьесам боязливо стоял за кулисами. Это много позже, когда он уже становится популярным, начинают провозглашать, что в каждом театре, где он ставил свои пьесы, его дух витает и поныне. Уайльда сверх меры почитали все поэты русского «серебряного века». Только «Балладу Редингской тюрьмы» переводили семнадцать раз, в том числе К. Бальмонт, В. Брюсов, Н. Гумилев, М. Кузмин, Ф. Сологуб, даже В. Маяковский. Портреты Уайльда выставлялись в витринах столичных книжных магазинов, его изречения цитировались, на него постоянно ссылались, о нем спорили, ему подражали. В ноябре 1903 года на заседании Московского литературно-художественного кружка Константин Бальмонт сделал доклад «Поэзия Оскара Уайльда» и в нем заявил: «Оскар Уайльд — самый выдающийся английский писатель конца прошлого века». Доклад незамедлительно был опубликован на страницах журнала «Весы». Бальмонт рассказывал и о первой встрече с Уайльдом, с полным пиететом представляя русской читающей публике развенчанного на родине гения. Конечно, Уайльд Бальмонта мифологизирован, у него английский поэт — прежде всего загадочный гений, не понятый своей страной и отвергнутый ею.
Но нам сейчас важно подчеркнуть иное: Оскар Уайльд следует традициям другого выпускника Оксфорда, Уолтера Патера, английского эссеиста и искусствоведа, главного идеолога эстетизма — художественного движения, выдвинувшего широко теперь известный девиз «искусство ради искусства». Кроме того, творчество Уайльда развивалось в унисон и под большим влиянием поэзии прерафаэлитов, в частности Данте Габриеля Россетти. Отвечая на вопрос одного из собеседников, Уайльд дает такое определение искусству, ссылаясь на Китса: «Своим возникновением школа прерафаэлитов, к которой я принадлежу, больше, чем кому-либо другому, обязана Китсу. Он был предтечей этого течения, подобно тому, как Фидий стоял у истоков древнегреческого искусства, а Данте стал вдохновителем силы, страсти и красочности итальянской живописи».[3] Уайльда восхищает красота, и он с радостью делится с ней. О своем выступлении перед полным залом готовых, как казалось, в любой момент разбежаться шахтеров, он рассказывает: «Я говорил им о ранних флорентийцах, а они спали так невинно, как если бы ни одно преступление еще не осквернило ущелий их гористого края. Я описывал им картины Боттичелли, и звук этого имени, которое они приняли за название нового напитка, пробудил их ото сна, а когда я со своим мальчишеским красноречием поведал им о „тайне Боттичелли“, эти крепкие мужчины разрыдались, как дети».[4] Уайльд добр и высокомерен, умен и безрассуден и всегда — безумно остроумен. Он не только скандальный эстет, гедонист, но он в духе античности — оратор. Живое общение с ним, как и с каждым выпускником Оксфорда, — важный жизненный подарок. «Мне нравятся мужчины, у которых есть будущее, и женщины, у которых есть прошлое», «Лондон полон жен, которые верят своим мужьям, вы всегда узнаете их по счастливому выражению лица».[5] Протест против викторианского общества не являлся самоцелью, ею являлась искрометность, радужность повествования Уайльда, его неповторимый ум и наблюдательность. Перечитывая «Как важно быть серьезным», вновь улавливаешь помимо красоты весьма неприличный эротический подтекст, который в старые времена был совсем незаметен.
Подобно Шекспиру, Уайльд создает собственную тайнопись, изобретает свой собственный шифр любви и страсти. Изобретение новых семиотических систем, игра кодами весьма характерна, как известно, и для Джона Толкина, который даже изобретает собственный язык, несколько семиотических систем и для «Гарри Поттера». «Гуманитарный» и «филологический» Оксфорд неминуемо экспериментирует с «письмом» и знаками, изобретает новые алфавиты — в унисон с современными исследованиями, принципиально стирающими предложенное де Соссюром единство формы выражения и формы содержания, отправляя знак в свободный полет, отрывая его от «означаемого», то есть смысла.
В отношении постструктуралистского подхода к теории знака важно, на наш взгляд, понять тенденцию развития этого учения. Поздние идеи Людвига Витгенштейна, выпускника Кембриджа, как раз способствовали развитию идей «языковых игр» при рассмотрении соотношения между знаком и смыслом. Терри Иглтон в своей книге «Что такое литература» подробно освещает эту тенденцию развития, сводящуюся к тому, что в языке не существует гармоничной, однозначной последовательности между знаком и смыслом.[6] В российской лингвистической научной школе подобные идеи начинают превалировать только сейчас. Достаточно вспомнить последние исследования профессора И. К. Архипова, его утверждения о том, что в процессе восприятия высказывания происходит работа сознания, связанная с воспроизведением, выстраиванием смыслов, уже имеющихся и организованных в лексиконе. При этом воспринимающее сознание декодирует только поступающую звуковую и графическую форму (а не значение) на основе имеющихся у него знаний, его собственной картины мира. Языковая форма является лишь материальным сигналом, не имеющим никакого содержания, идеальное содержание не покидает пределов сознания, а значение не выходит в объективный мир в виде готового знания, «прикрепленного» к материальной форме.[7]Тот же смысл имеют научные работы профессора И. В. Толочина об «исчезающем» денотате, мягкая и очень точная критика теории референции.[8]Подобные исследования как нельзя точно указывают как на иконичность большинства знаков (или хотя бы многих из них), так и на вариативность приписываемого им значения. В этом смысле эксперименты Оскара Уайльда весьма интересны как предзнаменование новой эпохи, в то же самое время являясь в чем-то барочной, завуалированной полифонией смыслов, бесконечной анфиладой шифров и дополнительных значений: «Неведение подобно нежному экзотическому цветку: дотроньтесь до него, и он завянет». Или: «– И где же вас нашел этот добросердечный джентльмен с билетом первого класса до Уординга? — В саквояже (по-английски — handbag: слово, имеющее ярко выраженный радикально эротический подтекст!)».[9]
Кембридж, в отличие от Оксфорда, славен преимущественно научными открытиями, то есть достижениями своих ученых в области естественных наук. Так что Кембридж Оксфорду с его филологией, историей и книгопечатанием этому «Городу грезящих шпилей», по возвышенной аттестации Мэтью Арнолда, неизбежно противостоял. К примеру, сами слова Арнолда, ставшие своеобразной вывеской Оксфорда, учившийся в Кембридже американский сценарист Фредерик Рафаэль пародически перефразировал, прочитав их как «Город потных грез». Кембридж и внешним образом от Оксфорда отличен: более широкие дома в тюдоровском стиле, триумфальные ворота, башни и бойницы.
Разумеется, речь тут не о «худом мире» и не о «доброй ссоре», как может показаться и как стараются иногда представить отношения между обоими культурными центрами Англии сами их насельники. Скажем, кембриджцы лорд Байрон и Владимир Набоков — не менее отчаянные словесники и «снобы», чем «оксфордцы». Обращаясь к имени Байрона, напомним, что в Кембридже учился не только один из самых известных английских поэтов, архетип художника-романтика, трапезничавшего в вышитой золотом мантии за столом донов Тринити-колледжа, державшего прирученного (а не игрушечного, как герой Ивлина Во) медведя, и карету с четырьмя лошадьми, но и Вильям Вордсворт, и Сэмюэл Кольридж, одни из самых видных представителей Озерной школы… И Байрон, и Вордсворт, и Кольридж, и оксфордский Томас де Квинси, автор скандальной «Исповеди англичанина, употребляющего опиум» (1822), и исключенный из Оксфорда Шелли… Все они с историко-литературной точки зрения творили в едином поле английского романтизма. И если Вордсворт был скорее законодателем новый школы, автором лиричных «Нарциссов», то Кольридж стал настоящим бунтарем в поэзии, оставившим яркий след в истории романтизма, хотя его ныне известнейшие незавершенные поэмы «Кубла-хан, или Видение во сне» и «Кристабель», созданные в конце XVIII века, получили признание, как и подобает новаторским вещам, не сразу, были опубликованы лишь в 1816 году с помощью и по протекции Байрона. В России «Кубла-хана» перевел Константин Бальмонт, а «Кристабель» — Георгий Иванов. Кстати, вдоль Королевского плаца в Кембридже тянется каменная перегородка, за которой находится Ксанаду — летняя резиденция императора Хубилая, прославленная в поэме «Кубла-хан»:
В стране Ксанад благословенной
Дворец построил Кубла-хан,
Где Альф бежит, поток священный,
Сквозь мглу пещер гигантских, пенный,
Впадает в сонный океан. <…>
Сюда, скорей сюда глядите,
О, как горят его глаза!
Пред песнопевцем взор склоните,
И этой грезы слыша звон,
Сомкнемся тесным хороводом,
Затем что он воскормлен медом
И млеком рая напоен!
Так что Владимир Набоков попадает в кембриджскую компанию не случайно, как и Людвиг Витгенштейн. В начале творческой карьеры, постулировав, вслед за Бертраном Расселом, логический атомизм, Витгенштейн полностью меняет свои воззрения в конце жизни, публикуя их в «Философских исследованиях», в которых, среди прочего, вводит понятие языковой игры. Это и есть мириады возможностей знака, его свободный полет без правил, которому Владимир Набоков следует в своих произведениях.
С этой точки зрения особенно интересен роман «Ада…», крупнейшее англоязычное творение Набокова. В нем мало самих по себе описаний Кембриджа, доставшихся «Другим берегам»: «Из всех щелей дуло, постель была как глетчер, в кувшине за ночь набирался лед, не было ни ванны, ни даже проточной воды; приходилось поэтому по утрам совершать унылое паломничество в ванное заведение при колледже, идти по моему переулочку среди туманной стужи, в тонком халате поверх пижамы, с губкой в клеенчатом мешке под мышкой. Я часто простужался, но ничто в мире не могло бы заставить меня носить те нательные фуфайки, чуть ли не из медвежьей шерсти, которые англичане носили под сорочкой, после чего поражали иностранца тем, что зимой гуляли без пальто. <…> У меня было чувство, что Кембридж и все его знаменитые особенности — величественные ильмы, расписные окна, башенные часы с курантами, аркады, серо-розовые стены в пиковых тузах плюща — не имеют сами по себе никакого значения».
В романе «Ада…», не конкретизируя описания, автор объединяет Кембридж с Оксфордом по принципу смежности миров и господствующих в них идей. (В этом отношении, кстати, создательница «Гарри Поттера» неукоснительно идет по проложенному Набоковым пути.) Любая мысль, любое воспоминание в прозе Набокова облекаются и обволакиваются рядом символов. Ибо для художественного мышления автора «Ады…» характерно стремление изображать явления в единстве противоположных начал. Ю. И. Левин сравнивал мир переходных состояний и мотивное строение текстов Набокова с движением «семантических качелей», где отрицаемое тут же, хотя бы скрыто, утверждается, возвращаясь затем в исходную точку.[10] Мотив «перевернутого мира», хорошо усвоенный барочным воображением, обретает в романах Набокова зловеще шутливый тон. Взаимосвязь элементов его повествования, как уже отмечалось набоковедами, держится на принципе перевертня, обратимости основных составляющих компонентов. Оно ориентировано «на то, чтобы видеть фразу целиком, хотя бы мысленным взором, и читать ее в обоих направлениях, в обратном порядке».[11]
Подобные модификации проявляются на уровне макроструктуры текста. Например, «Ада…» — семейная сага с сюжетной линией настолько извилистой, что повествованию «вынужденно» предшествует описание генеалогического древа персонажей. Однако в некоторых случаях оно намеренно выводит читателя на ложный путь, так как излагает «официальную» версию семейной хроники. Сюжет романа раздвоен: Ван, покончивший с собой, продолжает стоять у зеркала, и далее сюжет развивается так, как будто самоубийства не было; все события в «Аде…» происходят на «демонской» планете Антитерра, это запоздалое, лет на пятьдесят-сто, отражение событий на «ангелической» планете-близнеце Терре Прекрасной. Вполне продуманно роман начинается со знаменитой, полностью модифицированной цитаты из «Анны Карениной» («Все счастливые семьи довольно-таки непохожи, все несчастливые довольно-таки одинаковы»); главные героини, сестры-близнецы, названы именами Аква и Марина, образуя причудливое сочетание «Аквамарина» и т. д. Но особенно принцип перевертня заметен на уровне микроструктуры, в этом проявляется виртуозность Набокова по отношению к слову, дотошность исследователя, всегда готового превратить описание в гротеск. Слова ассоциируются друг с другом самыми свободными и немыслимыми путями.
По сравнению с ранними произведениями Набокова «Ада…» особенно выделяется обилием зеркально подобных слов-кентавров, буквенных и звуковых ассоциаций. Если об имени «Лолита» Набоков в свое время писал достаточно лирично, то в «Аде…» ощущение необходимости играть словами модифицируется до такой степени, что и правда та деструкция, которой подвергал литературную речь модернизм, для Набокова — «младенческий лепет». Например, «модернистское» разъяснение имени «Лолита» дано Набоковым следующим образом: «Для моей нимфетки мне нужно было уменьшительное имя с лирической мелодией в нем. Одна из самых прозрачных и светлых букв— „Л“. В суффиксе „ита“ много латинской нежности, которая мне также требовалась. И вот: Лолита. <… > „л“ влажное и нежное, „ли“ не очень резкое. Испанцы и итальянцы произносят его, конечно, с абсолютно верным оттенком лукавства и ласки». В «Аде…», напротив, вкус слова, его осязаемость перерастают в шифрованные ребусы, руны, которыми главные герои романа Ван и Ада оперируют. Вот какие правила и коды они придумывают, когда решают писать друг другу любовные послания: «В любом слове подлинне´е каждая буква заменялась другой, отсчитываемой от нее по алфавитному ряду — второй, третьей, четвертой и так далее — в зависимости от количества букв в слове. Таким образом „любовь“, слово из шести букв, преобразовывалась в „сДжфзВ“ („с“ — шестая после „л“ буква в алфавитном порядке, „з“ — шестая после „б“ и так далее), при этом в двух случаях пришлось, исчерпав алфавит, вернуться к его началу». На этом, кстати, игра в шифры («слова-акробаты», «фокусы-покусы») в романе не заканчивается, герои начинают использовать для шифровки не алфавит, а тексты других авторов, в частности отсчитывая разное количество букв из текстов «Воспоминания» Рембо и «Сада» Марвелла! Набоков изобретает свою собственную знаковую систему, делая в своих произведениях акцент не на сюжете, а на текстуре, в которой и скрывается паутина смыслов.
Проблема рецепции времени является одной из центральных проблем при исследовании творческого сознания. Ю. М. Лотман пишет о том, что «на временной оси текста соседствуют субсистемы с разной скоростью циклических движений. Многие из систем сталкиваются с другими и на лету меняют свой облик и свои орбиты. <…> Семиологическое пространство заполнено свободно передвигающимися обломками различных структур, которые, однако, устойчиво хранят в себе память о целом и, попадая в чужие пространства, могут вдруг бурно реставрироваться».[12] Рассуждая о парадоксальной ситуации, царящей в концепте «хронотопа», А. Колотов замечает, что, с одной стороны, это понятие включает в себя некое вымышленное, «художественное» пространство, присутствующее в тексте, а с другой — являет собой время, находящееся за пределами этого текста и экстраполируемое на него непосредственно в акте интерпретации. Таким образом, исследователь указывает на А-топичность действия (espacement, spacing — в терминах Жака Деррида), характерного для нарратива XX века, в котором категории времени как таковой нет.[13]
Пространственно-временные координаты повествователя и персонажа у Набокова могут почти полностью совпадать, их пространства «схлопываться», образуя единую систему. Прозу Набокова исследователи относят к сфере действия «свободного косвенного дискурса». В отличие от традиционного нарратива, в котором повествование ведется в третьем лице или от первого лица, у Набокова повествователь частично уступает персонажу свое право на речевой акт; при этом возникает чисто литературная фигура (говорящий в третьем лице), которая невозможна в обыденном языке: персонаж в третьем лице замещает говорящего. Вот пример из «Ады…»: «Нравятся ему вязы? А стихотворение Джойса о двух прачках он знает? Знает, конечно. Нравится? Нравится. Вообще ему начинали нравиться, и сильно нравиться, сады, прохлады, услады и Ады. Они рифмовались. Сообщить ей об этом?» Присутствие в вопросительных предложениях глаголов мысли (знает) и глаголов, передающих чувства (нравится), обнаруживает, что автор думает и даже любит за персонажа!
При этом пространственно-временные координаты персонажа и автора-повествователя могут вдруг стать совершенно различными. Выделение «эгоцентриков», то есть слов, которые указывают на определенные точки пространственно-временных координат (я, здесь, вон, вот, наверное, кажется, да, пожалуй, внезапно, неожиданно, незаметно, прекрасно, правда, между прочим, например, увы и т. д.), позволяет говорить о сосуществовании нескольких различных субсистем в тексте: «Я, Ван Вин, приветствую вас: жизнь, Ада Вин, доктор Лягосс, Степан Нуткин < … >. Сегодня мне исполняется девяносто семь лет <…>. Эта „Пятая часть“ вовсе не эпилог; она — самое что ни на есть вступление к моей на девяносто семь процентов правдивой и на три процента правдоподобной книге „Ада, или Радости страсти: Семейная хроника“.
Из множества их домов в Европе и тропиках это, недавно выстроенное в Эксе, что в Швейцарских Альпах, шато с колоннами по фронтону и крепостными башенками, стало любимым их обиталищем <…> „как бы становится вровень с высшими проявлениями человеческой мысли — чистой математикой и разгадыванием шифров“ (из неопубликованного рекламного объявления)».
Cначала повествование ведется от первого лица, от имени персонажа Вана, который упоминает о своем романе (в тексте это Пятая часть), эгоцентрик «эта» указывает на пространственно-временные координаты Вана, как и эгоцентрик «сегодня»: в этот день ему исполнилось девяносто семь лет. Затем повествование ведется уже от имени автора (который словно вдруг «выпрыгивает» из персонажа, делая шаг назад, чтобы понаблюдать за своей тенью!), что вытекает из употребления эгоцентрика «их»: автор говорит о Ване и Аде в третьем лице («Из множества их домов»), эгоцентрик фиксирует настоящий момент автора, вне связи с событиями в жизни персонажей. Рядом в тексте настоящее время героя, по всем законам традиционного нарратива, выражено прошедшим временем («стало любимым»). Когда оба пространства, автора и персонажа, разграничены подобным образом, их время течет по-разному. Интересно, что в данном отрывке есть еще одна система пространственно-временных координат, а именно несуществующее пространство! Слова «как бы становятся вровень с высшими проявлениями человеческой мысли — чистой математикой и разгадыванием шифров» имеют источник цитирования: реклама, которая так и не была опубликована! Впрочем, когда Ван сообщает читателю, что написанная им Пятая часть романа — это «не эпилог: это самое настоящее вступление», прошедшее и будущее вовсе меняются местами. Читатель как будто забывает, что в эпиграфе автор упомянул о том, что «все люди, поименованные в этой книге, уже мертвы». Сдвиг интерпретации происходит не по логике событий, а в текущий момент текста.
Венец это или тупик? Кажется, традиции Оксбриджа в современной английской культуре хоть и не исчезают, но нивелируются. Если обратить внимание на имена, которые упоминаются в энциклопедиях о литературной жизни современности, или на литературоведческие издания, выпущенные в Оксфорде или Кембридже, то помимо знаменитых и эпохальных Жанетт Уинтерсон, Анджелы Картер, Казуо Исигуро обычно видишь фамилии вовсе не выпускников Оксбриджа, а скорее представителей совсем других университетов, только не этих двух!
Андреа Леви родилась в 1956 году в Лондоне в семье выходцев с Ямайки. Посещала практические семинары по литературному творчеству. Автор пяти романов, каждый из которых исследует под разным углом особенности жизни детей ямайских иммигрантов в Британии. Известность писательнице принес роман «Small Island» («Маленький остров», 2004), получивший признание в литературных кругах. По нему был снят телевизионный фильм Би-би-си.
Иэн Макьюэн родился в 1948 году в военном городке графства Хэмпшир. Бо`льшую часть детства он провел на военных базах в Восточной Азии, Германии и Северной Африке, где служил его отец, кадровый офицер британской армии. Когда ему было двенадцать, семья вернулась в Англию и он был принят в школу Вулверстоун (Woolverstone Hall School) в Суффолке, в котором он проучился с 1959-го по 1966 год и где у него проявился сильный интерес к английской романтической поэзии и современной американской и английской фантастике. Уже в 1976 году сборник прозы принес автору Премию имени Сомерсета Моэма. Он выступает по радио, награжден Шекспировской премией фонда Альфреда Тёпфера, заслуженный член Британской гуманистической ассоциации, награжден орденом Британской Империи.
Уильям Тревор (1928—2016), ирландский писатель и драматург, широко известен как мастер англоязычной новеллы. В рассказах Тревор обращается к современной жизни в самых ее обыденных, даже тривиальных проявлениях. Его герои по большей части — представители пестрого и разноликого среднего класса — клерки, торговцы, домашние хозяйки. Проницательный, рассекающий, безжалостный взгляд Тревора видит важное там, где другой писатель, привыкший к более широкому охвату действительности, не заметил бы ничего достойного внимания; в житейских неурядицах, особенностях поведения, даже оговорках он сторонится подробного, обстоятельного обзора, привлечения большого количества исторических и социальных деталей, не свойственно ему и неторопливое раскрытие характера — напротив, ничто не замедляет развития его динамичной, выстроенной до мелочей прозы. Одной, почти случайной фразой он перекидывает мост от детства к зрелости и старости. Несколько уверенных, энергичных мазков — и вот уже проступает облик времени. В рассказе «Любовники минувших лет» действие происходит в 1960-е годы. Это десятилетие видный английский писатель и критик Малколм Брэдбери остроумно назвал «пританцовывающим». Английское общество, сбрасывающее с себя вековые викторианские нравственные путы, раскрепощалось с безудержной страстностью. Такая безоглядность, видимо, свойственна обществам, которые на протяжении веков были связаны ханжески-лицемерными запретами. Покачнулись, закружились в танце вседозволенности казавшиеся еще недавно незыблемыми понятия о морали, этике, искусстве.
Критики пишут, что Тревор — последователь Чехова и, безусловно, ученик Джойса, который оказал на него значительное влияние, особенно в поэтике. Вовсе не случайно утонченный, изысканный Атридж («Сложный характер») любит «Тангейзера» Вагнера и читает «Нортенгерское аббатство» Джейн Остин. Опера, прославляющая величие любви, плохо вяжется с внутренним обликом Атриджа, которому молодая жена еще в пору их медового месяца, задыхаясь от бешенства, бросает в лицо: «Мерзкий старый сухарь!» Таким же ироническим комментарием становится и упоминание романа Остин, которая осуждала самовлюбленные личности, подобные Атриджу.
Интересным кажется и тот факт, что ставшая популярной благодаря фильму «Филомента» с актрисой Джуди Денч книга «Потерянный ребенок Филомены Ли» написана Мартином Сиксмитом (род. в 1954 г.), интеллектуалом, писателем, сценаристом, журналистом и, наконец, — выпускником Оксфорда (а впоследствии — Гарварда и Сорбонны). Книга повествует об ужасах, за которые ответственна Католическая церковь Ирландии. И здесь сама критика политики монастырей повторяет идею «Возвращения в Брайдсхед», только осуждение пуританских традиций становится намного более острым и явным. В книге воссозданы эпизоды жестокости, когда монахини сознательно и хладнокровно отбирали у несовершеннолетних матерей их детей, оставляя их на всю жизнь одинокими и надломленными. Книга стоит в одном ряду с множеством произведений, которые посвященные и просвещенные умы создают как дань церковной традиции и как результат открытой борьбы с ней же. В этом смысле Оксфорд и Кембридж являются пространством, в котором религия обращает против себя своих воспитанников, притом что они же неминуемо оказываются одновременно и ее вдумчивыми, совестливыми, достойными отпрысками.
- Sager P. Oxford and Camridge. An uncommon history. Schoffling and Co, 2005.
- Taylor D. J. The prose factory. Literary life in England since 1918. Vintage, 2016. P. 12.
- Ланглад, Ж. де. Оскар Уайльд, или Правда масок. Неспасающая красота. М., 2006. С. 28.
- Письма Оскара Уайльда. Часть третья. Америка. 1882 // Письма Оскара Уайльда. Пер. Мотылева. М., 1960.
- Moreley Sheridan. The quotable Oscar Wilde. London—Philadelphia, 2000. P. 29, 43.
- Иглтон Т. Теория литературы. Введение. М., 2010. С. 160—161.
- Архипов И. К. Полифония мира, текст и одиночество познающего сознания // Studia Linguistica XIII. Когнитивные и коммуникативные функции языка. СПб., 2005, С. 7—18.
- Лукьянова Е. А., Толочин И. В., Сорокина М. В., Коновалова М. Н. Учебник лексикологии. СПб., 2014.
- Oscar Wilde Biography // The Columbia Encyclopedia, Sixth Edition. 2001. P. 2001.
- Левин Ю. И. Вл. Набоков // Левин Ю. И. Избранные труды. Поэтика. Семиотика. М., 1998. С. 285.
- Падучева Е. В. Игра со временем в первой главе романа Набокова «Пнин» // Язык. Личность. Текст: сборник статей к 70-летию Т. М. Николаевой. М., 2005. С. 480—481.
- Лотман Ю. М. Культура и взрыв. М., 1992. С. 22.
- Колотов А. А.А (у) топичность хронотопа (на примере трех романов Вирджинии Вулф) // Культура и текст: Материалы международной научной конференции 10—11 сентября 1996 года. Вып. 1. Литературоведение. Часть II. СПб. — Барнаул, 1997. С. 122—124.