Фрагмент романа. Перевод Наталии Братовой
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2019
Мать твердила мне, что я плохой. Ребенку выслушивать такое тяжело. Она говорила, что я поступаю плохо: ворую хлеб, бью сестру. Я делал много плохого, понимал при этом, что делаю плохо, но все равно продолжал. Только вот одно дело быть неслухом и получать такие оплеухи, что щека пылает. Но гораздо тяжелее услышать в детстве, что ты плох от рождения и что ты — дьявольское отродье. А когда тебе с малых лет повторяют такое да еще с изрядной частотой, возникает рана. Рана, которая то затягивается, то вновь вскрывается, и снова затягивается, и опять вскрывается, мокнет и гноится, пока не покроется коростой. Так и вижу перед собой сильно поношенную меховую рукавицу. От времени олений мех на ней истерся, она поизносилась за годы долгой тяжкой службы, отсыревала и высыхала без счета, кожа на ней потрескалась от пота и влаги, и она стала наконец похожа на сморщившееся высушенное легкое. Вот что у меня внутри, вот она какая, моя боль.
Я смотрю на других людей, и меня удивляет, как легко они воспринимают жизнь. Они встречают друг друга с теплотой, болтают о пустяках, смеются над своими же мелкими злоключениями и вовсе не впадают от них в ярость. Какой-нибудь парень может поддеть молодку, что это она, мол, так порхает, уж не влюбилась ли? Вот так в лоб. А молодка и не подумает обидеться, она может даже парировать, мол, нерасторопным девицам и ведра водой не наполнить. А потом они будут стоять и пикироваться, и что-то такое будет происходить между ними, чего глазом не углядишь. Такое, отчего им обоим становится радостно и тепло на душе, и что греет, даже когда они расходятся каждый по своим делам. Или бывало заглянешь в лавку за какой мелочевкой вроде табаку или мешочка соли. А лавочник и рад лясы поточить. И заводит речь о погоде да о природе, да обо всех, кто приехал и уехал, а ты знай поддакивай. Но во мне есть какой-то огрех, который людей отталкивает. Может, дело в моем постыдном нутре, в той ране, что нанесла мне мать. А может, я бы вырос таким, и не будь ее вовсе.
Таких, как я, не любят. Мой вид ни у кого не вызывает улыбку или беспричинную радость, какую я порой подмечаю у других людей. Женщины не заглядывают ободряюще мне в глаза, только хмурятся да отворачиваются. Случись мне излагать свою просьбу девушке в лавке, она отвечает коротко и односложно. Одинок я, словом, но, видно, так тому и быть. А попробуй я быть поприветливее или острить, выходит еще хуже и на меня смотрят как на чудака.
— Табачку, — говорю я. — Подкиньте-ка мне чуток королевского.
Но девушка за прилавком не улыбнется. Не взглянет игриво, не сострит в ответ, мол, откуда взяться королевскому табаку на самых некоролевских трактах Швеции и, мол, королевский табак завезут разве что на следующей неделе, когда поставщик королевского двора заглянет в своем ландо, запряженном четверкой лошадей. На мою долю достается лишь взгляд, блуждающий по полкам с товарами.
— Возьму тогда жгут простого табаку, — бормочу я, выуживая кошелек. Рассыпаю мелочь, монеты катятся, вращаясь как зрачки, по всему полу, а я ползаю на четвереньках, будто свинья. Собираю увесистые медные кругляшки. Со стуком высыпаю на прилавок.
Когда от тишины становится невмоготу, я спускаюсь к реке. Это лучше делать вечером, после всех дневных забот, когда люди и скотина отправятся на покой. Я стою на камнях, которые оголила отступившая после весеннего паводка вода. Прямо передо мной бурлит река. Она будто стекло, она напоминает мне окна в пасторском доме. Бесконечная плоскость стекла, которая скользит все дальше и разбивается на порогах, обращаясь брызгами и пеной. Тонкий покров воды рвется и обнажает нутро, готовое исторгнуться из темных глубин. От грохота потока на душе становится тревожно, он предупреждает об опасности. Сквозь водовороты проглядывают темные черепушки камней, лодки проскальзывают мимо, едва не задевая их килями. Но вот поток вновь выравнивается, и река распахивает объятия навстречу широкому затону. Тревожное ворчание усмиряется, вспенившийся покров залечивается и расправляется. Под ним же, скрытое во чреве, все остается неизменным.
Река смывает любое уродство. С трудом удерживая равновесие на прибрежных камнях, я чувствую, как тревога отступает. Я отдаюсь на волю стихии, пусть смоет мои сокровенные мысли. Возможно, река — это самое прекрасное отображение жизни. Душа, которая не знает ни начала ни конца, она просто существует. Река думает за меня. Она помогает мне выстоять. Каким бы скованным я не был внутри, она уверяет, что все движется, ничто не стоит на месте. Подолгу вглядываясь в реку, я сам становлюсь водой. Мощное чувство. Когда я река, я стою на месте, а берега приходят в движение. Я лежу, вытянувшись во всю длину, и мимо с обеих сторон проплывает пейзаж с его дремучими лесами и торфяными болотами. Я забываю обо всем и обнимаю летнее небо. Такую вот картину я вызываю в памяти по вечерам, когда вдруг навалится тревога. Мягкие облака плывут себе в вышине, а я прикрываю глаза и лежу совсем неподвижно. Добрый сон реки, лекарь и целитель, перекрывает тихим журчанием гудение ночной мошкары.
Часто думаю я, как же я благодарен пробсту[1] за свою жизнь. Ведь это он когда-то сотворил меня. Привязал ко времени. Так я стал наконец человеком. С тех пор и я есть в книге, вписан в нее. Теперь уж мое имя не позабудут. Нет хуже доли, чем выпасть из людской памяти еще при жизни. Прожить, не озарившись хоть раз святостью письма. Буквы словно гвозди, выкованные рукой валлонского кузнеца.[2] Некогда жаркие, вытащенные прямиком из растопленного железа. Понемногу они остывают и буреют и наконец чернеют и обретают твердость. Они напоминают мне деревья, этакие поваленные ветром стволы, погибшие на болоте сосны или иссохшие березы, что торчат по краю полей. Вот где буквы. Бывает, задержавшись перед ними, я начинаю различать «к» или витиеватую «а» или «р». Черные контуры ветвей запечатлены на серой бумаге неба. Их можно прочесть. Повремени, глядя на них, и они сплетутся в удивительные сказки.
В то лето, когда меня вписали в книгу, сидел я, скрючившись, на краю гати, побитый, изодранный да еще и с пустым брюхом. От проезжего люда мне перепадали порой кое-какие крохи: обрезок прогорклого сала с окорока, немного жеваного табаку, годного чтобы хоть как-то заглушить голод. Силуэт я приметил издали, и меня тут же охватил страх. Было в нем что-то жесткое, какая-то торопливость в походке. На нем была накидка из грубой шерсти, волосы длинны и нечесаны, с виду настоящий бродяга. Но взгляд цепкий. Он все зыркал кругом, бросал взор то туда, то сюда, посматривая по временам на кроны деревьев и себе под ноги, потом вдруг нагнулся и ухватил с земли соломинку. Страх мой нарастал, я вжался в траву на обочине, мне захотелось испариться. Да вот он-то меня уже приметил. Я молчал, готовый рвануть наутек. Но решился-таки просительно выставить ручонку.
— Onkos sulla nälkä? — спросил незнакомец на финском. Не получив ответа, он перешел на саамский:
— Lea go nealgon? Ты голодный?
Я понимал оба языка, но боялся взбучки. Хоть моя грязная ручонка дрожала, я усилием воли продолжал тянуть ее вперед. Порывшись в котомке, он выудил потемневший туесок. Запустил в него руку и пошарил внутри. А когда вытащил, я заметил, что большой палец у него в чем-то желтом. Он наставил его на меня, здоровенный выпрямленный палец взрослого дядьки с «наперстком» из чего-то липкого. Покивал с серьезным видом. Я попытался было убрать руку, но он будто откликнулся на мой жест. Медленно придвинул палец к моим сомкнутым губам и легонько потыкал в них. Я ощутил что-то липкое и машинально облизал губы. Внутри у меня словно вспыхнуло. Нёбо запело. Он подождал, пока я вновь не раcкрою рот. На этот раз я накрепко присосался к измазанному пальцу. Рот захлестнуло солнечным восторгом. Я распробовал вкус и почувствовал, как сгусток тает, наполняя нёбо золотом. Теперь меня бы ничто не остановило, я слизывал и причмокивал как теленок, пока не счистил с пальца всё без остатка.
— Вкусно? — спросил он.
Вкусно было не тем словом. Ничего похожего я в жизни не пробовал. Я не подозревал, что такое вообще существует, что в мире есть место подобному чуду.
— Это называется масло, — сказал он. — Voita.
— Еще, — прошелестел я по-фински.
Он пристально посмотрел на меня.
— Как тебя зовут?
— Юсси.
— Как зовут твоего отца? Mikäs sinun isän nimi on?
Я уставился в землю.
— Сколько тебе? Девять? Десять?
— Не знаю.
— Не знаешь?
Он придвинулся, и я решил, что сейчас-то ударит. Я инстинктивно зажмурился и вжал голову в плечи. Но тяжелого удара не последовало. Вместо этого я почувствовал, как он взял прядку моих волос и убрал мне за ушко.
— Знаешь, чье Царствие Небесное? Знаешь, кто такие блаженные?
Я помотал головой.
— Дети.
Никогда прежде не доводилось мне слышать такого. Осторожно глянув вверх, я обнаружил его лицо совсем рядом с моим. Он молча разглядывал меня. Глаза его были блекло-голубые с зелеными саамскими прожилками. Цвета горного ручья. Цвета гор.
В тот вечер я впервые лег спать в настоящем доме. Ночевал я раньше и на сеновалах, и в лесных хижинах и шалашах, и во всяких землянках, а то и просто у корней разлапистой ели. Но никогда прежде не спал я в бревенчатом доме. Сперва я сопротивлялся, пытался улизнуть в сарай, чтобы устроиться на ночлег в сене, но он крепко ухватил меня. Лежать в постели я не соглашался ни в какую, брыкался и упирался, пока до него не дошло, что мне надо стелить на полу. Хозяевами той избы были пожилые супруги, знакомые пробста, и после ужина они втроем допоздна засиделись за беседой. Их тихие голоса были полны будничными заботами и любовью. Я же завернулся в выданное мне колючее одеяло и чувствовал, как пища греет меня изнутри, точно лампа. Весь вечер пробст выспрашивал меня о родителях и прочей родне, но я твердил одно: я странствую по свету. Он догадался, что иду я с севера. А по моему одеянию решил, что я лопарь, хотя до конца в своей догадке уверен не был. Ведь Юсси — финское имя, а говорить я мог на обоих языках.
Незаметно я соскользнул в забытье. Засыпать так было непривычно: мне не было холодно, желудок не стенал от голода, а лицо не нужно было прятать от жалящей мошкары. Я даже палки не держал наготове на случай появления бешеной собаки. Мне казалось, я лежу в лодке на широкой реке. Руки под головой, взгляд устремлен в небо. Облака там, наверху, тоже путешествуют, как я, плывут вереницей к горизонту, будто корабли. Кто-то правит моей лодкой, плавно взмахивая веслами, не иначе ангел. Я позволил себе уснуть на спине, в самой опасной позе. Ведь так открытым остается живот, самая мягкая и податливая часть тела, вздумай кто пропороть его ножом или клыком. Но здесь был такой покой. Я был вдали от опасных берегов, населенных диким зверьем. Здесь никакое зло до меня не доберется. И рулевой с его светлым ликом надежно проведет меня по бурным водам.
Заснул я мирным сном ребенка, каковым и был, соскользнул в незнакомый речной простор под тихий стук весел. Не знаю, сколько прошло времени. Все вокруг было гладким и нечетким, пока я вдруг разом не очнулся. Меня охватил неописуемый ужас. Я не смел шевельнуться и чувствовал надвигающуюся угрозу, нависшую опасность. В комнате стояла полутьма, из нее проступали потолок, стены, нагромождение мебели. И еще дикий зверь, лев с разверзнутой пастью и лапой, поднятой для удара и нацеленной прямо мне в голову.
— Rauhotu, — прошептал кто-то надо мной.
Чья-то рука, невероятно теплая и живая, потрепала меня по щеке. Я чувствовал, как пальцы легонько ощупывают мое лицо.
— Тише, тише…
Лицо пробста оказалось совсем близко, почти вплотную к моему. Оказывается, он уже лежал рядом, и я ощутил его тепло. Он аккуратно приобнял меня, прижал к себе.
— Ты кричал, — прошептал он, — ворочался во сне и кричал.
Я только засипел в ответ.
— Теперь я с тобой. Я здесь, им до тебя не добраться.
— Там был… нет…
— Медведь приснился? Напугал тебя?
Я весь дрожал. Мне хотелось бежать без оглядки, вскочить на ноги и вылететь из избы, мчаться через леса и болота, пока сердце не разорвется. Но он крепко держал меня в объятиях.
— Ну-ну, малыш.
От него пахло табаком и селедкой. Он немного подвинулся и устроился рядом как большой бык. И я никуда не сбежал.
Утром я проснулся, когда хозяйка начала греметь ведром и варить кашу, а его рядом не было. Я уселся на полу и по недоуменному ее взгляду понял, что ночку я им всем устроил веселую. Дворовый пес, подбежав, стал обнюхивать мне лицо, попытался ткнуться носом в колени и пах, я поспешно встал и вышел во двор. Пробст как раз выходил из нужника, застегивая на ходу брюки.
— Пойдем со мной, — только и сказал он.
Я промолчал.
— Сперва поедим, а потом отправимся ко мне домой.
Путь до пасторского дома в Каресуандо был долгим. Вслед за пробстом я вошел в сени, а затем в комнату. Я в жизни не видел ничего подобного. Вдоль стены полки, а на них выстроились приплюснутые кирпичики в кожаном переплете. Впервые в жизни я увидел книги. Он протянул руку за одной, раскрыл, полистал мелко исписанные страницы.
— Сколько же тебе? Да и точно ли ты Юсси? Тебя ведь могли окрестить Юханом или Юханнесом. Наверняка же тебя крестили?
Страницы сияли белизной, мне ужасно захотелось погладить бумагу пальцами. Длинными столбцами громоздились на ней черные закорючки. Пробст хмурился и листал страницы то туда, то обратно. Взял другую книгу, стал искать там.
— Как зовут твоих родителей? Мать с отцом? Хоть имена-то ты знаешь?
Я помотал головой.
— Где же ты рос? Кто о тебе заботился?
— Ведьма, — ответил я.
Он застыл как вкопанный. Оторвался от книги и взглянул на меня с удивлением.
— Ведьма?
— Ага.
— А звали ее как? Даже у ведьм есть имя.
— Сие… Сиеппи…
— Сиеппи? Лапландка?
Меня вдруг охватил озноб, холод пробежал по всему телу.
— Они не люди, — сказал я ему.
Пробст откашлялся. Покрутил нож для резки табака, потрогал перо. Еще немного полистал книгу.
— На вид тебе лет десять-одиннадцать. Но я тебя нигде не нахожу, — сказал он. — Надо положить этому конец.
Я сидел молча. Что тут ответишь.
— Быть тебе Юханом. Будем звать тебя Юсси, но по крещению ты — Юхан Сиеппи.
— Только не Сиеппи!
— Ладно, Сиеппинен. Юхан Сиеппинен.
Теперь пробст улыбался. Он открыл чернильницу и обмакнул перо. Взял графин и плеснул воды в стакан.
— Хочешь ли принять христианскую веру?
— Но…
— Отвечай да.
— Да.
— Нарекаю тебя Юханом Сиеппиненом во имя Отца… и Сына… и Святого Духа.
Холодная вода стекала с макушки и дальше вниз под ворот рубахи. Он обтер меня рукавом и посмотрел с таким умилением, что на сердце потеплело.
— Ну а когда ты, Юсси, хочешь родиться? Немногим посчастливилось выбрать себе день рождения. Что если взять вчерашний день, двадцать девятое июня? День нашей с тобой встречи? Что же до года, пусть тебе вчера исполнилось одиннадцать. Подходящий возраст?
И не дожидаясь ответа, он пролистал книгу до нескольких пустых страниц в конце.
— Я запишу тебя с теми, кто не приписан к приходу и проживает здесь временно. Итак, Юхан Сиеппинен… рожден двадцать девятого июня… одна тысяча восемьсот тридцать первого года.
Он приподнял книгу и показал мне строчку замысловатых крючков, влажных от свежих чернил.
— Теперь, Юсси, ты есть. Теперь ты существуешь.
Микаэль Ниеми (род. в 1959 г.) — поэт, прозаик, драматург. В 1988 г. вышел первый сборник стихов. Признание пришло после публикации романа «Популярная музыка из Виттулы» (2000). Тираж книги только в Швеции достиг почти миллиона экземпляров. Роман принес автору премию им. Августа Стриндберга и был переведен на несколько европейских языков, в том числе на русский, а в 2004 г. экранизирован. Роман «Сварить медведя» соединяет в себе черты детективной истории, социальной драмы и исторического романа. Повествование основано на опубликованной в 2001 г. рукописи христианского миссионера Ларса Леви Лестадиуса (XIX век), описывающей его путешествие на север Швеции. Впервые опубликовано издательством «Piratförlaget». Перевод выполнен по: Mikael Niemi. Kokabjorn. Piratförlaget, 2017. Опубликовано на русском языке по согласованию с Hedlund Agency AB.
1. У лютеран — старший пастор в определенном географическом регионе, подчиненный епископу.
2. Валлонские кузнецы славились в XVII в. своим холодным оружием.