Перевод Юлии Колесовой
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2019
«Всевышнему необязательно говорить самому, чтобы мы обнаружили явные знаки его воли, достаточно исследовать естественный ход вещей и постоянные тенденции событий…» Эти слова принадлежат Алексису де Токвилю [1] и взяты из его трактата «Демократия в Америке». Основной тезис трактата — в истории существует неумолимое движение в сторону демократии и равноправия и тому типу разобщенного индивидуализма, который Токвиль ассоциирует с равенством.
Мы не верим в Бога. Не верим мы и в неумолимые законы, диктующие развитие человеческой жизни. Однако мы не можем не согласиться с Токвилем: если в истории и существует некое общее направление, то оно, вне всяких сомнений, ведет к тому, что все больше людей ощущают себя отдельными, независимыми индивидами, и это предполагает, что их жизнь, мечты и чаяния столь же ценны, как и жизнь, мечты и чаяния других людей.
Это не означает, что люди не стремятся к единению. Любовь, забота о других и эмпатия — такие же естественные человеческие качества, как эгоизм и жадность. Общность с другими людьми всегда будет приносить удовлетворение — даже в случае подчинения, когда допустимо снять с себя утомительное требование быть индивидуалистом и войти в более широкое общение. Романтической любви не грозит вымирание. Желание создать семью, продолжить свою жизнь, выращивая, любя и воспитывая собственных детей, будет существовать вечно. Вновь и вновь будут возникать сплоченные религиозные, социальные или идеологические движения. Надеяться, что религия, национализм, коммунизм и прочие подобные явления однажды отправятся на свалку истории, было бы пределом либеральной наивности. Напротив, стремление к человеческой общности и более возвышенному смыслу жизни, чем удовлетворение собственных потребностей, — постоянные спутники капитализма и либеральной демократии, вечные идеалы, обещающие заполнить экзистенциальную пустоту, которую создают капиталистическая разобщенность и социально-демократическая философия пользы.
Но никакая отдельно взятая идеология общности не продержится долго. Со временем сплоченные сообщества всегда будут терпеть поражение перед стремлением людей к максимальной свободе и независимости. Человек охотно говорит о сообществе, но действует чаще всего индивидуально. Причина проста: выбор между свободой и подчинением в сплоченном сообществе экзистенциально заряжен. Человек, покидающий родительскую ферму, деревню или церковь, всегда может внушить себе, что сможет потом вернуться — что удастся соединить несоединимое, сочетать свободу и общность с другими.
Однако это выбор, возможный только с позиции индивидуальной автономии. Тот, кто занимает подчиненное положение в закрытой иерархии, лишен свободы выбора, в то время как независимый индивид может добровольно вернуться в сообщество хотя бы чисто теоретически.
Поэтому мы часто заменяем прежние связи на временные сообщества, построенные на сиюминутных интересах, чувствах и убеждениях, но менее социально обязывающие. Новые сообщества, призванные заменить утраченные традиционные формы коллективизма, часто являются эрзацем, случайными образованиями, не имеющими реальной связующей силы. Общественные организации, не позволяющие выхода из них, имеют плохие перспективы на будущее, да и плата за выход не должна быть слишком высока. Национальные государства, не выпускающие своих граждан, становятся все большей редкостью. Институт брака может существовать только при условии, что возможны разводы. Выживание семьи требует, чтобы женщина обладала такими же возможностями реализовать себя, как и мужчина, — либо разделив с ним заботы о ребенке, либо воспользовавшись детскими учреждениями.
Именно в таком свете следует рассматривать перспективы на будущее у шведского государственного индивидуализма. Очевидно, что существующий ныне социальный контракт в Швеции подвергается сильному давлению. Узкое и локальное шведское единство, устоявшееся в начале XIX века, сегодня все более и более уходит в прошлое. Шведское общество стало куда более гетерогенным и плюралистическим. Романтика в таких произведениях, как «Викинг» или «Удальский крестьянин»[2] не просто кажется антикварной — ее сильно скомпрометировало восхищение нацистов всем нордическим. Иными словами, этнически-историческое понятие гражданина отслужило свое.
Однако было бы необдуманным и поспешным объявлять о близкой кончине государственного индивидуализма. Социальный договор, изученный нами в этой книге, не только брал силы из прошлого, но и сыграл в Швеции роль повитухи модернизма. Представление Гейера о шведе как о самостоятельном и самодостаточном индивиде, связанном со своими согражданами добровольным единением в безопасных кущах государства, показало удивительную способность к мутациям в угоду требованиям времени и процессам изменения.
Этот образ «шведскости» и описателен и нормативен — это своего рода рассказ о замечательных судьбах шведских граждан. Можно критически подходить к тем идеалам и ценностям, которые предписывает шведская идеология. Однако она имела некий исторический эффект. Она не вылилась в абстрактный утопизм, а реализовывалась, насколько возможно, в рамках политики — со своими плюсами и минусами. В этой главе мы вслух порассуждаем по поводу нескольких центральных тем, напрямую связанных с противоречием между нормативностью единения и неумолимым движением истории.
Каковы теневые стороны и парадоксы государственного индивидуализма? Существует ли внутренняя — возможно, самодеструктивная — логика в исторической динамике государственного индивидуализма? И каков прогноз для государственного индивидуализма в будущем, формирующемся под знаком глобализации?
О ПОДОБОСТРАСТИИ И БЕССИЛИИ
Шведский социальный контракт стал частью движения в сторону все большей индивидуальной свободы, о которой мы говорили выше. Но это освобождение всегда происходило на определенных условиях.
В риторическом плане внимание всегда было сосредоточено на равноправии и национальной солидарности. Хотя современный шведский общественный договор на практике поддерживал освобождение индивида от тесных социальных контекстов, ценою стало то, что индивиду пришлось подчиниться обществу. Этот — местами начисто лишенный освященности чем-либо — альянс с государством создал уязвимое положение индивида относительно государственной власти, по крайней мере потенциально. Повышение индивидуальной автономии через государство никак не коррелировало с укреплением прав индивида в отношении государства. Не всегда свобода и равенство, автономия и единство гармонично сосуществовали в «Доме для народа».[3]
Разумеется, в этом смысле шведский государственный индивидуализм никак нельзя назвать уникальным. Всякое общество строится на некой форме подчинения индивидуального коллективному. Социальные добродетели вкладываются в сознание через воспитание и формально закрепляются в законах и распоряжениях. Современная социология — по следам французских первопроходцев Эмиля Дюркгейма и Марселя Мосса — всегда исходила из идеи социального встраивания и подчинения аналогично тому, как современная политическая теория ведет свое начало от теории общественного договора Гоббса и Локка. Переход человека от естественного состояния к человеческой культуре, как они считали, предполагает отказ человека от своего природного суверенитета. Быть индивидом в этом более глубоком, бескомпромиссном значении означает нарушить социальный контракт, стать преступником.
По мнению французского философа Жоржа Батая, фундаментальный выбор современного человека — это выбор между социальным послушанием и индивидуальным бунтом. Задача Батая — показать абсурдность системы, где все служат и никто не суверенен. Он показывает контраст между бессмысленной эротикой и унылой полезностью утилизма. Отталкиваясь от Дюркгейма и Мосса, он противопоставляет «человека-в-себе» тому, что он называет «человек угодливый». Последний заперт в мире полезномыслия, порядка, продуктивной работы, законопослушности; человек угодливый — это социальный, общественный человек. Человек-в-себе — это суверенный человек, разорвавший социальный контракт и живущий за пределами мира пользы, в мире беспорядка, разрушения, преступлений, лени, эротики и безграничного бессмысленного потребления.
В дальнейшем эти идеи развивал в первую очередь величайший ученик Батая Мишель Фуко. Здесь есть и суггестивная связь со Швецией — французский философ провел несколько лет в работе над диссертацией в Упсале второй половины пятидесятых XX века. Там он работал над ранней версией своего знаменитого труда по истории безумия, начал серию исследований инфернального характера власти в современном демократическом государстве. В анализе Фуко современное государство всеобщего благополучия предстает как децентрализованная система коварного, изощренного, всевидящего и нормализующего употребления власти, в котором индивид едва ли существует за пределами отдельных кратких мгновений эротизированного бунта.
Трудно отбросить мысль о том, что юношеские впечатления Фуко о Швеции — благонамеренном, но холодном государстве par excellence — способствовали его интеллектуальному и политическому становлению. Во всяком случае, его анализ в высшей степени релевантен для более комплексного понимания современной Швеции — общества, где законопослушность и социальный контроль так глубоко внедрены в души граждан, что более решительные действия со стороны органов власти обычно не требуются. (Или, чтобы описать картину в более радостных красках, Швеция всегда лидирует в международных опросах по поводу доверия к государству и другим гражданам и всегда на последних местах по степени распространения коррупции и беззакония.)
Это добровольное подчинение спровоцировало как отечественных бунтарей, так и внешних наблюдателей. Недовольство шведским конформизмом имеет, как мы видим, куда более глубокие корни, нежели социал-демократическое государство всеобщего благоденствия. Еще на рубеже XIX—XX веков Эллен Кей [4] и Август Стриндберг, вдохновленные ни много ни мало Ницше, декларировали право быть эгоистом: самореализация индивида выше требований буржуазного конформизма.
Правда, они выступали оппонентами преддемократического шведского общества, однако многое в их критике эхом отдается в высказываниях скептиков по поводу «Дома для народа» десятилетия спустя. Прекрасный пример — цитированный ранее (в книге. — Примеч. переводчика) Роланд Хантфорд [5] с его гневной речью по поводу тоталитарной Швеции. Другой пример — американская писательница Сьюзен Зонтаг, которая ничего не имела против государства всеобщего благоденствия, однако находила свойственную шведам боязнь конфликтов и стремление к консенсусу невыносимыми. Реакции Хантфорда, Зонтаг и Фуко свидетельствуют о мучительном столкновении с той ментальностью, которая в наших краях носит название «Закон Янте»[6] — символом добровольного подавления собственной индивидуальности, часто описываемом в позитивных терминах равенства и солидарности. Это своего рода внутреннее моральное принуждение, в результате которого шведы тщательно следуют нормам и правилам даже в самых повседневных ситуациях, в которых граждане других национальностей часто демонстрируют более анархическое поведение.
Однако власть государства и общества далеко не всегда оказывается столь изощренной, как диктат правил дорожного движения и номерков в очереди. Тони Джадт выразил это так: если бы небольшая доля унылого конформизма была единственной ценой за успешность государства всеобщего благополучия, шведские социал-демократы могли бы лишь довольно потирать руки. Пожалуй, самым наглядным примером того, как демократическое государство может угнетать своих граждан и ломать их жизни, является принудительная стерилизация, которой подвергались в Швеции женщины малообеспеченные и попавшие в трудные жизненные условия, в период с 1934-го по 1975 год.
Правда, формально закон не указывал, что пациентка подвергается принудительной операции, но на практике это во многих случаях именно так и происходило. При этом законы, разрешавшие такие операции, вовсе не были уникальными. Они являлись составной частью большого пакета законов, распоряжений и директив, дающих государственной власти и ее представителям право совершать самые разнообразные действия во имя здоровья и воспитания народа. В этом русле государство заботилось о заброшенных детях, беспутных женщинах, деградировавших мужчинах и прочих неустойчивых элементах.
Во многих случаях речь шла о таких вещах, которые задним числом не кажутся проблематичными: детских поликлиниках, школах, домах престарелых, то есть всей той батарее социальных мер, которые все вместе и создают «государство всеобщего благополучия». Какой-либо логической связи между созданием хороших условий для всех граждан и принудительной стерилизацией людей, разумеется, нет, однако никак нельзя обойти вниманием тот факт, что для большинства людей, живших в то время, это были вещи несовместимые.
Шведская политика стерилизации тоже не возникла в историческом вакууме. Американский историк Питер Болдуин [7], исследовавший, как европейские демократии поступали в случае эпидемий смертельных болезней, считает, что в Швеции существует давняя и устойчивая традиция ограничения индивидуальных прав во имя народного здоровья. Шведское государство отличилось еще во время эпидемии холеры в XIX веке, проводя досмотр путешественников, сажая больных в карантин, обкуривая дома и дезинфицируя товары, в то время как другие страны давно перешли на более мягкие методы. Борьба с сифилисом осуществлялась при помощи запретительных мер, ранее применявшихся лишь к проституткам: обязательный осмотр врача, принудительное лечение, рапорт о всех случаях властям и призывы к приличному поведению с лишением свободы тех, кто сопротивлялся.
Этот паттерн полностью повторяется и при возникновении в середине 1980-х годов эпидемии СПИДа. В то время были приняты новые законы, дополнявшие уже существующее законодательство. Вышло распоряжение о всеобщей проверке, врачам было поручено учить народ приемлемому поведению, а тех, кто не соблюдал предписания, могли задержать и отправить в карантин. В середине девяностых этот закон применялся не менее шестидесяти раз. Тех, кто подпадал под его действие, лишали свободы на срок до одного года. Среди демократических режимов лишь немецкая земля Бавария может соперничать со Швецией в размахе принудительных мер, призванных сдержать распространение эпидемии.
Как указывает Болдуин, эти драконовские меры стали продолжением мощной пуританской тенденции, давно характеризующей шведское общество, включая народные движения. Борьба со СПИДом оказалась тесно связана с непримиримой борьбой против наркотиков, проституции и злоупотребления алкоголем. Когда речь идет о народном здоровье, Диониса надо держать в узде.
Как стерилизация, так и меры по профилактике распространения инфекции показывают, как эти два взаимосвязанных явления ослабили положение отдельного индивида в шведской традиции.
Во-первых, ни в политической системе, ни в гражданском обществе не существовало никакого противовеса государству. Отсутствовал принцип разделения власти, закрепленный в конституции. Швеция была и остается своего рода парламентской диктатурой. Например, здесь невозможно, по примеру США, призвать Верховный суд проверить и отменить законы, противоречащие фундаментальным принципам прав человека, декларированным конституцией. К тому же те профессии и сообщества, которые могли бы подать голос морального протеста, также не были независимыми. Священники, врачи и прочие работники здравоохранения и социальной службы все находились в услужении у государства.
Во-вторых, как не было тогда, так и не существует до сих пор четкого, юридически обязывающего законодательства по правам, которое позволяло бы индивиду отстаивать свои права перед государством, в том числе в суде, если это потребуется. Правда, нельзя сказать, что шведы лишены прав. Напротив, шведский социальный контракт выстроен как целая сеть прав на различные социальные услуги — от рождения до похорон.
Однако права шведских граждан — это так называемые социальные права, то есть права, приписываемые народу в целом, часто юридически сформулированные в форме «законодательства обязанностей», скорее указывающего на ответственность государства, нежели признающего права индивида. Правовед Лотта Вестерхель считает, что таковые представляют собой не что иное, как «квазиправа», область распространения, объем и условия реализации которых правительство, парламент и прочие структуры власти определяют сами под лозунгом солидарности, справедливости и общественной экономики. Власть отдельно взятого индивида над этими областями сильно ограничена. По мнению Вестерхель, эту конструкцию следует воспринимать как «выражение полномочий власти государства по отношению к своим гражданам», которые «находятся в своего рода отношениях зависимости от общественных интересов». Старое патерналистское государство, может, и демократизировалось, но реализация власти сверху, через управления и прочие структуры, на сегодняшний день во многом осталась неизменной, не говоря уже о том времени, когда практиковалась принудительная стерилизация.
Как ни парадоксально, дело обстоит следующий образом (что явно показывает исследование государственной власти и последующие изыскания): швед имеет более конкретную власть в своих отношениях в области личных услуг, чем во взаимоотношениях с «собственным» демократическим государством. Если взять два простых примера из повседневной жизни, то можно сказать: возможность выразить свое недовольство починкой автомобиля куда больше, чем шансы отстоять свое право в отношении муниципального детского сада, если с вашим ребенком там плохо обращаются. Это то, что называется тихим шведским бессилием перед лицом государства всеобщего благоденствия. Индивид может реализовывать свою власть исключительно через политические партии и членство в организациях, которые являются важными экспертными органами при подготовке законопроектов. Но эти инструменты не позволяют действовать напрямую и лишены остроты. Двери, которые они открывают, нередко ведут в то место, которое Бу Рутштейн называет «черными дырами демократии».
Правда, политические правила игры меняются. Прежний корпоративный порядок, где доминировали государство, крупные предприятия и централизованное профсоюзное движение, ушел в прошлое. Сегодняшние сознательные и требовательные индивиды и меньшинства выступают за расширение возможностей отстоять себя в политической игре власти. Политика прав придает этой дискуссии идеологические основания как в отношении государства, так и местных органов.
Однако основополагающее противоречие между различными нормативными идеалами сохраняется. Индивидуальные права зачастую отступают на второй план — отчасти из-за принципа муниципального самоуправления, отчасти из-за политики всеобщего благополучия в целом. Местная демократия и национальное равенство используются в качестве козыря против требований и притязаний индивидов и меньшинств. Последних часто воспринимают как подозрительных типов, продвигающих какие-то особые интересы, которые могут быть удовлетворены только в ущерб всеобщему благу.
Вопрос о том, как сбалансировать противоречащие друг другу права, каждое из которых само по себе легитимно, стал центральным в работе государственного Комитета по ответственности, созданного в 2003 году под руководством Матса Свегфорса. Но в поисках форм, наиболее пригодных для решения конфликта между государством, муниципалитетом и губернским советом, между индивидами, меньшинствами и большинством, наталкиваешься на прочные традиции, которые не так-то просто модифицировать.
Кампания, проводимая шведскими муниципалитетами и губернскими советами (ранее — Союз муниципалитетов и губернских советов) в связи с аналитической деятельностью Комитета по ответственности, весьма симптоматична. Вместо того чтобы дать больше власти индивидам и членам групп меньшинств, они предлагают урезать единственное существующее законодательство по правам, а именно Закон о поддержке и обслуживании, признающий за индивидами юридические права в некоторых отношениях. Предполагается возродить принцип «законодательства обязанностей». Этот принцип дает муниципалитетам, губернским советам и государству исключительные полномочия в предоставлении социального сервиса, ухода и присмотра.
Иными словами, государственно-индивидуалистический контракт, в рамках которого государство гарантирует индивиду определенные социальные права под знаком принципа универсального благополучия и национального равенства, одновременно имеет тенденцию ослаблять индивидуальные притязания на власть и собственно юридические права, соблюдения которых индивид может требовать.
ОТЧУЖДЕНИЕ И АНОМИЯ
Если выше мы сосредоточили свое внимание на проблеме сверхсильного государства, то у нас есть и все основания тревожиться по поводу того, как далеко может зайти индивидуализм. Писатели, деятели культуры и политики интересовались этим вопросом с тех пор, как в конце XVIII века начала свое триумфальное шествие современная рыночная экономика. Если тяжелая рука государства на плече индивида стала угрозой легитимности социального контракта, то и страх, что индивидуализм разрушит социальные связи, объединяющие общество, все эти годы оставался не менее весомым в размышлениях философов и интеллектуалов, от Алексиса де Токвиля и Эрика Густафа Гейера до Роберта Патнэма[8] и Йорана Русенберга.[9]
Часть этих мыслителей улавливает внутреннюю самодеструктивную логику, где постоянно растущее сосредоточение индивида на собственном «я» неумолимо ведет к разрушению человеческого единения и делает людей чуждыми друг другу. Другие занимают более оптимистичную позицию, пытаясь обратиться к политическим деятелям и народу в целом с призывами к моральному совершенствованию. Вне зависимости от позиции по этому вопросу все единодушны в том, что рыночное общество рука об руку с современным государством фатальным образом оторвали человека от его социальных связей, которые составляют основу и предпосылки для социальных добродетелей. С этой точки зрения поддержка индивидуальной автономии в рамках государственного индивидуализма государства всеобщего благополучия рано или поздно автоматически приводит к нарушению социального контракта.
Классическая социология и ближайшие к ней общественные науки при помощи различных подходов анализировали темные стороны современности, то есть нарциссизм, социальное равнодушие, недоверие и подозрительность, подрывающие единение общества. Во всех этих идейных течениях решающую роль играет тревога по поводу падения социального доверия и будущего коллапса общества. Самым оригинальным и влиятельным по-прежнему остается тезис Фердинанда Тённиса[10] о том, что для современного общества характерно движение от «содружества» (Gemeinschaft) к «корпорации» (Gesellschaft).
По мнению Тённиса, эти понятия отражают переход от предсовременного к современному, от маленьких и теплых общностей к большому, урбанистическому и холодному массовому объединению, где индивиды становятся изолированными атомами. Понятие Gesellschaft («корпорация») у Тённиса ассоциировалось в первую очередь с растущим рыночным обществом. Однако рынок не являлся единственным злодеем в этой драме — современное государство с его бюрократическим формализмом и холодным законодательным аппаратом было названо соучастником того, что развитие все больше приводит к доминированию «корпорации» (Gesellschaft) над «содружеством» (Gemeinschaft) в современном западноевропейском мире.
Однако среди видных фигур социологии Тённис со своими выкладками был отнюдь не одинок. У любимого ребенка много имен — если внимательнее посмотреть на дискуссию Эмиля Дюркгейма об «аномии», Макса Вебера о «железной клетке» или тезис Карла Маркса об отчуждении, закономерно следующем за капитализмом, мы обнаружим, несмотря на различие подходов и политический преференций, похожие взгляды на обратную сторону современности.
В современной социологии и общественных науках эта тема вновь приобрела актуальность. Понятийная пара, введенная Тённисом, снова стала использоваться в русле различной терминологии. Совершенно в духе Тённиса Дэвид Рисмэн [11] в своей монографии «The Lonely Crowd» [12]проанализировал американское общество 1950 года. В 1980-е годы Кристофер Лаш [13] в своих книгах о новом человеке, страдающем нарциссизмом, выражал озабоченность утратой единения. Примерно в то же время Юрген Хабермас [14] писал о колонизации государством того, что он назвал «жизненными ценностями», а Зигмунт Бауман [15] изучал последствия бюрократического общества с его формализованной и инструментальной регуляцией человеческих отношений. В 1990-е годы та же фундаментальная тревога по поводу характера современного общества выразилась в продвижении понятия гражданского общества в его новой, коммунитарной интерпретации. А на сегодняшний день в научных исследованиях доминирует теория Роберта Патнэма о страдающем и постоянно сокращающемся социальном капитале в западном мире, где аутистическое смотрение в телевизор сменило походы на боулинг и прочие формы совместного времяпрепровождения.
В этой книге мы привели аргументы в пользу того, что «Дом для народа» исторически может восприниматься как особенно утонченный и к тому же стабильный сплав «корпорации» (Gesellschaft) и «содружества» (Gemeinschaft). О будущем же мы можем лишь строить предположения. Если критики правы, баланс будет неумолимо смещаться в сторону все более холодной «корпорации» (Gesellschaft). Общества, где истинная эмпатия и конкретная солидарность народного движения сменились «социальным государством», где индивиды прежде всего блюдут личные интересы. Общества, где слово «солидарность» все больше становится пустым звуком, в то время как индивид последовательно старается максимально увеличить личные выгоды, которые можно выжать из системы.
Критики цивилизации с различными идеологическими преференциями указывают на то, что нуклеарная семья превратилась в феномен субкультуры, стала одной из многих форм совместной жизни. Мы приобрели совершенно новый вокабуляр для семейных отношений: сожитель/сожительница, отец/мать-одиночка, расширенная семья, бонусная мама и бонусный папа. Уход со сцены домохозяек превратил шведские дома в автотрассу, где члены семьи общаются между собой посредством эсэмэсок и записок на холодильнике. «Наши родители всегда были рядом, но редко вмешивались. Современных родителей никогда нет рядом, но они постоянно вмешиваются», как точно указал один из участников дебатов, родившийся в 1950-е годы. Порой возникает ощущение, что взрослые отреклись от взрослости — все хотят жить как свободные подростки, без ответственности и обязательств по отношению к обществу. Молодежная культура выросла в гигантскую индустрию сознания, которая настойчиво проникает как в традиционную элитарную культуру, так и в деятельность по просвещению народных масс.
Мы живем в так называемом психотерапевтическом обществе, где индивидуализм выродился в ноющий нарциссизм, хорошо умеющий отстаивать права, но не интересующийся обязанностями. Вместо того чтобы стремиться к ответственности, мы соревнуемся в том, кто из нас больше жертва. Свободная сексуальность оказалась далеко не свободной: любопытство к тому, как это делают другие, стало невротической смирительной рубашкой, отнимающей у нас желание совершать собственные открытия в сексуальной жизни.
Однако критика цивилизации такого рода, как бы ни была она морально оправданна, мало что может сказать о том, как можно уравновесить единение и свободу в том конкретном мире, в котором мы живем. Мудрый Зигмунт Бауман, вне всяких сомнений, прав, утверждая, что призыв «возлюби ближнего своего как самого себя» является основой цивилизованной жизни. Но с нашего горизонта вопрос состоит несколько в ином: если индивидуализация — как мы полагаем — есть необратимый процесс, то как обращаться с асоциальной социальностью в конкретный момент времени, в конкретной точке земного шара?
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ИНДИВИДУАЛИЗМ И БУДУЩЕЕ
Еще сто лет назад большинство наблюдателей заметили, что существует связь между усилением индивидуализма и растущим влиянием международного капитализма. Современно национальное государство отчасти воспринималось как противовес такому развитию — защитник национальной общности, социальной солидарности и всего общественного. В этой связи шведский государственный индивидуализм всегда четко представлял себе разрушительную силу современного рыночного общества, его способность разрывать все связи и переоценивать ценности. В пику этому неумолимому и разрушительному превращению шведской государство всеобщего благоденствия пока что в состоянии предложить уязвимым индивидам свободу и защищенность.
На сегодняшний день индивидуализация сопряжена с фундаментальным вызовом национальному государству под названием «глобализация». А за ней следует судьбоносный вопрос для шведской идеологии и ее воплощения в форме государства всеобщего благосостояния. Если мы стоим перед распадом национальной общности и падением государствоцентричного социального контракта, не является ли вопрос о будущем шведского индивидуализма в совершенно ином и довольно мрачном свете? Как может государственный индивидуализм, опирающийся на сплав государства, нации и общества, функционировать в эпоху глобализации?
То, что это вызов, который защитники государственного индивидуализма воспринимают весьма серьезно, стало очевидно в связи с дебатами о вступлении в ЕЭС в начале 1990-х годов. Это была битва, для многих поставившая «„Дом для народа“ против Европы», как емко заметил историк Бу Строт. Примечательно, что те, кто бурно дебатировал, противопоставляя гражданское общество «Дому для народа», оказались по разную сторону баррикад и в вопросе о вступлении в ЕЭС. Поборники гражданского общества ратовали за вступление в ЕЭС, защитники «Дома для народа» выступили как националисты государства всеобщего благополучия.
Карл Бильдт [16] занял космополитическую позицию, заявив, что он одновременно «выходец из Халланда, швед и европеец». Для Бильдта, как и для других его сторонников, вступление в ЕЭС являлось тем, что в национальной предвыборной кампании называлось «политика единственного пути». Членство в ЕЭС облегчило бы поддержку рынка и гражданского общества и тем самым реализовало бы давнюю мечту о Швеции, где общество освобождено от тяжелой руки государства.
С другой стороны, в той риторике, которую использовали противники ЕЭС, ясно читалось, что глобализация в целом и ЕЭС в частности представляют собой основную опасность для шведского проекта под названием «национально-демократическое государство всеобщего благополучия». Потеря национального суверенитета на экономической, социальной, политической и юридической арене приведет, как считали они, к падению шведской модели. Вместо власти народа у нас будет «власть из Брюсселя», старые патриархальные отношения между полами подорвут основу равенства, иерархические общественные структуры положат конец скандинавскому равноправию.
Не в последнюю очередь шведская семейная политика равенства противопоставлялась «католическому» принципу субсидиарности и более прочному положению традиционной семьи как в обществе, так и в построении континентальной системы благополучия. ЕЭС представляла собой «ловушку для женщин», как было сказано в одном опусе 1993 года в связи с дебатами. Лишь тот факт, что экономическая фаланга социал-демократии рассматривала членство в ЕЭС как решение экономического кризиса, охватившего Швецию в начале 1990-х, помог сторонникам ЕЭС победить, хотя и с минимальным перевесом.
Правы ли оказались те, кто бил тогда тревогу? На этот вопрос трудно дать однозначный ответ. Возможно, время ответов еще не пришло. Государство всеобщего благополучия не рухнуло за десять лет, прошедшие после вступления в ЕЭС, хотя и немного пообтрепалось. Думаю, нам следует поостеречься раньше времени хоронить государственный индивидуализм. Не факт, что в глобализме таится лишь угроза. Шведский государственный индивидуализм на самом деле исторически и теоретически тесно связан с современным рыночным обществом. Оба они базируются на идее о примате индивида — том самом индивидуализме, который философы глобализации выделяют как одну из самых фундаментальных тенденций нашего времени. К тому же государственный индивидуализм обещает удовлетворить те потребности в социальной солидарности и экономической защищенности, которые большинство людей по-прежнему считает важными.
И, несмотря на непростые экономические задачи, стоящие перед нами, мало что указывает на то, что шведы в массе своей мечтают разрушить государство всеобщего благосостояния. В момент написания данной главы мы еще не знаем о результатах выборов в риксдаг 2006 года, но одно ясно: у того, кто хотел бы проголосовать за изменение системы в неолиберальном или социалистическом направлении, не так много вариантов для выбора.
Зато существуют опасения иного рода относительно контракта между государством и индивидом. Если рост глобальной конкуренции породил сомнения по поводу национального суверенитета, то усиление миграции поколебало национальную гомогенность, которая являлась предпосылкой успешного альянса между государством и индивидом, по крайней мере в историческом аспекте. В 2004 году среди населения Швеции более миллиона составляли родившиеся за границей, причем 75 % из них происходили из стран за пределами Скандинавии. По данным European Values Study и World Values Survey отмечаются значительные различия между большинством крупных групп иммигрантов и уроженцев Швеции в том, что касается взглядов на религию, семью и традиционные ценности. Доказано, что шведы, родившиеся в Швеции, отличаются от остальных в большинстве областей: терпимость к разводам, работающие матери, отсутствие интереса к религии, требования послушания у детей и другие вопросы морального порядка.
Если истолковать эти данные пессимистически, то получается, что существует риск серьезных противоречий между секулярной, эмансипационной культурой большинства и религиозными, консервативными в семейных делах меньшинствами, в первую очередь мусульманскими. Однако есть результаты, указывающие на иное направление. Швеция отличается не только секуляризмом и слабой семейной идеологией, но и бо`льшей терпимостью к другим культурам и позитивным отношением к иммиграции.
Разумеется, можно утверждать, что эта широта взглядов существует лишь на словах, что это всего лишь выражение стремления шведов всегда оставаться политически корректными. Однако, глядя на все это с позиции шведской идеологии, можно сделать и иные выводы. Возможно, прохладное единение, которое предполагают государство всеобщего благополучия и «Дом для народа», хорошо сочетается с космополитизмом, который потребуется в эпоху, характеризующуюся усилением миграции и ростом проблем интеграции.
Вспышки в районах проживания иммигрантов во Франции осенью 2004 года со всей очевидностью показали, что доминирующий в Европе национально-государственный путь развития с его упором на узкое, требовательное и исключающее определение национальной идентичности и гражданства лишен будущего. Впрочем, это не означает, что англо-американский вариант является очевидной альтернативой. Там и вправду удалось создать либеральное понятие о гражданстве, склоняющееся к космополитическому толкованию всеобщего права, что на практике приводит к большой открытости в отношении миграции.
Но глубоко укоренившаяся либеральная подозрительность в отношении государства привела к тому результату, что американское общество, несмотря на впечатляющие экономические успехи, становится все более неравноправным: большие группы населения живут на обочине продуктивного, но циничного рыночного общества.
Как показали телерепортажи во время природной катастрофы в результате урагана «Катрина» [17], США на сегодняшний день является обществом с пониженным социальным доверием и растущей сегрегацией, а его жители, номинально свободные и независимые, часто оказываются неуверенными в завтрашнем дне и зависимыми от государства и благотворительных организаций. С этой точки зрения шведский социальный контракт предстает если не идиллией, то по крайней мере вполне жизнеспособным явлением.
ШВЕДСКАЯ ЛЮБОВЬ: В ТРЕНДЕ ИЛИ ВЧЕРАШНИЙ ДЕНЬ?
Каким бы парадоксальным это ни казалось, государственный индивидуализм как нельзя лучше подходит рыночному обществу. Как мы уже имели возможность убедиться, шведский социальный контракт в историческом плане является продуктом плодотворного взаимодействия между упором на свободу индивида, характерным для либерализма, и требованием всеобщего равенства, характерным для социализма. Это большая сила во времена, когда зачастую будируются мнимые противоречия между активным государством, жизнеспособным гражданским обществом и свободным рынком. К сожалению, шведские дебаты сильно страдают оттого, что как левые, так и правые, как постсоциалисты, так и неолибералы имеют лишь весьма поверхностное представление об индивидуализме, как на нормативном, так и на эмпирическом уровне.
Левые силы всех мастей, похоже, по-прежнему воспринимают индивидуализм как нечто, по сути, сомнительное и проблематичное, отдавая предпочтение социальному и коллективному и воспринимая индивидуальное освобождение как угрозу солидарности. В правом крыле социально-консервативные силы занимают аналогичную, хотя и антиэтатическую[18] позицию.
Сторонники экономического либерализма, со своей стороны, исходят из одномерного подхода к индивиду как к экономической единице, ослепленной идеей максимальной прибыли, — что по иронии судьбы является зеркальным отражением негативного взгляда левых сил на индивида. В обоих лагерях отсутствует понимание легитимности стремления современного человека как к независимости и самореализации, так и к защищенности и единению с другими.
При помощи тезиса о шведской теории любви мы попытались отразить позитивный взгляд на индивидуализм. Если государственный индивидуализм — жесткая бюрократическая оболочка шведского социального контракта, то шведская любовь — его мягкий моральный ориентир. Желание свободы, автономии и независимости, по нашему мнению, вовсе не обязательно должно создавать беззаконие и отчуждение, так же как консервативная или социалистическая мораль долга никак не гарантирует счастья и единения.
Шведский индивидуализм не уводит нас автоматически прочь от человеческих взаимоотношений, но может помочь углубить их признанием взаимной автономии. Мы считаем также, что эта тенденция к индивидуализму и индивидуализации не является вопросом больших структурных изменений за пределами собственного свободного выбора индивида. Если что-то и движет вперед этот процесс, так именно кумулятивный выбор на уровне индивида.
Признаком того, что шведская теория любви одновременно поощряет освобождение индивида и сохранение единения в современном обществе, является тот факт, что шведская семья не пребывает на том уровне распада, как это порой утверждается. Правда, в Швеции по сравнению с другими странами высокий уровень разводов и относительный низкий уровень вступления в брак. Парные союзы в Швеции менее стабильны, чем в других странах, утверждают Улла Бьёрнберг и Юнатан Брадшау в сравнительном исследовании семьи и делают предположение, что это связано с отсутствием традиционных семейных ценностей.
Однако кризис семьи — проблема международная. Во многих частях западного мира сокращается число заключенных браков и падает рождаемость, в то время как модель семьи, где на мужчину возложена роль кормильца, уходит в прошлое. Паттерн неровный и трудно поддается интерпретации, но многое указывает на то, что шведскому государству всеобщего благополучия удалось выровнять ситуацию лучше, чем многим другим западным странам. Примерно в 80 % шведских семей с детьми имеется двое взрослых. Относительно невелико количество первородящих одиноких женщин. Правда, Швеция не достигает рождаемости в 2,1, необходимой для простого воспроизводства. Но, с другой стороны, таких показателей не достигает ни одна другая европейская страна, и шведская рождаемость выше, чем в традиционно настроенных на семью странах Средиземноморья. Доля женщин, рожающих в течение жизни детей, выше, чем в большинстве стран. Считается, что бесплатное обучение и общая поддержка студенчества сделала возможным для женщин совмещать получение высшего образования с рождением детей — феномен, который за пределами Скандинавских стран не встречается. Вопрос в том, не получилось ли так, что государственно-индивидуалистическая семейная политика (если это понятие звучит не слишком уж противоречиво) спасла «родительство» в ущерб браку.
Возможность для женщин и работать, и рожать детей защитила самую основополагающую функцию семьи — репродуктивную. Это не означает, что качественные отношения в семье остались без изменений. Вполне возможно, что семья 1950-х годов была более теплым и приятным местом. Но многое указывает и в противоположном направлении: государство создало возможности для успешного единения, несмотря на растущую индивидуальную автономию — в том числе для женщин, детей и пожилых, — поддерживая граждан и в семье, и на рынке.
В актуальной статье американский социолог Дэвид Попено отчасти модифицировал критику скандинавской, и особенно шведской, семейной политики, которую мы представили выше. Статистика ясно говорит о разводах и неспособности скандинавов сохранять парные отношения на всю жизнь. Но если смотреть с точки зрения детей, то Швеция является куда более дружелюбной к детям страной, чем, к примеру, США, в первую очередь благодаря мерам по поддержке родителей и более «мягкому» стилю жизни, менее настроенному на конкуренцию.
Скандинавы не соответствуют идеалу в той части, которая касается длительного биологического родительства, но когда речь заходит о ключевых факторах и постоянном общении между родителями и детьми в дружественной семьям среде, они в значительной мере опережают нас.
Сила государственного индивидуализма состоит в том, что он дает ответ на основополагающую экзистенциальную проблему. Вопрос о его выживании остается открытым, но в момент написания данной книги трудно увидеть более оптимальные и убедительные решения той общительной необщительности, которая, по мнению Канта, характеризует как шведов, так и других людей. Практики устойчивы, коллективная память остается долгой. Хотя ветры перемен порой дуют с силой урагана «Катрина», некое здравомыслие все же сохраняется. Возможно, изменения стоит рассматривать скорее как мутацию и приспособление к окружающей среде, чем как нарушение преемственности и разрыв прежних связей.
Картина и в самом деле складывается тревожная. Удальский крестьянин живет на пособия ЕЭС, викинг попал в зависимость от страховой кассы. Глобальная конкуренция подрывает основы национальной экономики, которая исторически несла на себе шведский социальный контракт. Однако есть и сильная сторона: чуть сдержанное единение, направленное в сторону атомизированной корпорации (Gesellschaft), однако не доходящее до аномии и полного отчуждения. Социальный контракт, который позволяет включить в него ближнего, не доминируя над ним, где всем правит закон, а не понятие о чести.
В той мере, в какой шведский государственный индивидуализм является выражением таких взглядов, он представляет собой скорее практическую, нежели осознанную и проговариваемую теорию. В задачи этой книги входило осветить стоящую за ним шведскую идеологию и ее исторические корни.
Фрагмент из книги Хенрика Берггрена и Ларса Трэгорда «Человек ли швед? Единение и независимость в современной Швеции» (Henrik Berggren, Lars Trägårdh. Är svensken människa? Gemenskap och oberoende i det moderna Sverige. Norstedts, 2006. Опубликовано на русском языке по согласованию с Hedlund Literary Agency AB.
1. Алексис Шарль Анри Клерельде Токвиль (1805—1859) — французский политический деятель. Более всего известен как автор историко-политического трактата «Демократия в Америке».
2. «Викинг» и «Удальский крестьянин» — знаменитые поэмы Эрика Густафа Гейера (1783—1847).
3. Понятие «Дом для народа» было запущено в оборот премьер-министром Швеции Пером Альбином Ханссоном в 1928 г.
4. Эллен Кей (1849—1926) — шведская писательница, педагог и феминистка.
5. Роланд Хантфорд — британский журналист, долгое время являвшийся корреспондентом газеты «The Observer» в Скандинавии.
6. «Закон Янте» — свод правил в вымышленном скандинавском городе, введенный в оборот норвежским писателем Акселем Сандемусе.
7. Питер Болдуин (род. в 1956 г.) — профессор истории Калифорнийского университета, автор ряда монографий по истории Европы.
8. Роберт Дэвид Патнэм (род. в 1941 г.) — американский политолог, профессор Правительственной школы Джона Ф. Кеннеди Гарвардского университета.
9. Йоран Русенберг (род. в 1948 г.) — шведский писатель и журналист.
10. Фердинанд Тённис (1855—1936) — немецкий социолог, один из родоначальников профессиональной социологии в Германии, сторонник «понимающей социологии», основатель «формальной социологии».
11. Дэвид Рисмэн (1909—2003) — американский социолог и юрист.
12. «Одинокая толпа» (1950).
13. Кристофер Лаш (1932—1994) — американский историк, моралист и социальный критик.
14. Юрген Хабермас (род. в 1929 г.) — немецкий философ и социолог.
15. Зигмунт Бауман (1925—2017) — британский социолог, профессор.
16. Карл Бильдт — шведский политик и дипломат, премьер-министр Швеции с 1991-го по 1994 г.
17. Ураган «Катрина» (конец августа 2005 г.) — самый разрушительный ураган в истории США.
18. Этати́зм (государственничество) — идеология, утверждающая ведущую роль государства в политической жизни.