Из сборника «Как последняя свинья». Перевод Юлии Колесовой
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2019
ИЗ СБОРНИКА «КАК ПОСЛЕДНЯЯ СВИНЬЯ»
(Мужчина неопределенного возраста — не молодой и не старый — сидит, склонившись в кресле, опустив голову. Потом встает и оглядывается по сторонам.)
Наконец-то ночь!
Все ушли.
Почему я остался?
Ну да, ясное дело, все происходит у меня дома. Так что от самого себя мне не избавиться.
Порой я пытаюсь представить себе, как облегченно вздыхают другие, когда я покидаю их общество.
Не то чтобы меня не любят. Но мне кажется, они устают от меня — во всяком случае, долго со мной не могут.
Мне не в чем их упрекнуть. У меня самого такое же чувство. Как бы мне хотелось, чтобы у меня хватило ума уйти и оставить себя в покое. Но все знают, как это обычно бывает с последним гостем. С тем, который говорит и говорит, которого никак не выставишь. Начинаешь закруглять разговор, убираешь со стола виски, моешь бокалы. Открыто зеваешь. Говоришь, что завтра у тебя трудный денек. И тут он неизбежно начинает новую тему.
Есть люди, умеющие говорить в меру. Не то чтобы я признавал их превосходство — просто исключительно любопытно наблюдать, как все это работает. Они как невскрытые упаковки с кратким, легко обозримым текстом снаружи. Когда общаешься с ними, кажется, что их можно потом поставить обратно на полку и не покупать. Будто там и стояли. Это вселяет уверенность. Свобода от кнопки «заказать». Особенно в человеческих взаимоотношениях. Сегодня даже любовь — некий бессрочный договор об испытательном сроке.
Почему люди меня слушают? Мне трудно это понять. Улицы за окном полны тех, кто точно знает ответы на все вопросы. Стоит только послушать. Они знают, кто убил Пальме. Знают, почему затонула «Эстония». Знают, как остановить глобальное потепление. Они достойны восхищения. Но я из другого теста! У меня нет никакого посыла. Даже приличного пиджака у меня нет. Все мои пиджаки стали почему-то некрасиво сидеть на животе. Должно быть, с ними что-то случилось, пока они висели в шкафу.
Было время, когда я любил говорить. Любил звук собственного голоса. Он звучал так убедительно — проникновенный, человечный, настоящий. Он нравился женщинам. Помню, некоторые из них говорили мне, что у меня потрясающий голос и потрясающие руки. Такие теплые ладони… А мне было интересно, что же плохого во мне остальном. Меня бы устроило, если бы меня ценили за другие части тела. Но эти женщины заставили меня задуматься. На самом деле все оказалось куда проще. Руки касались их, голос обращался к ним. Женщины довольствуются малым. Во всяком случае, поначалу. Потом что-то меняется. Это как кредит по эсэмэс. Сперва твой долг невелик, но потом он растет… растет… Признание! Боже милосердный! Это как невидимый шкаф, который ты без конца достраиваешь — однако он все равно не вмещает все.
Молодой мужчина с коляской на улице — ты поступаешь правильно, но не думай, что тебе это поможет! Пока ты толкаешь коляску, твой долг продолжает расти.
(Смотрит в окно.)
Добро пожаловать, ночь! Земля исчезла. Мой дом висит на веревках, которые тянутся от самой Луны.
Я не могу обходиться без людей, но, когда они приходят ко мне, я вынужден прилагать огромные усилия, чтобы скрыть, как они мне скучны. Проблема в том, что я их больше не боюсь. Тому, кто боится, скучно не бывает. Легче было, когда в сознании еще жили воспоминания о травле школьных лет, и я боялся того, что люди могут со мной сделать. Теперь я знаю, что они мало что могут, и потому мне с ними скучно. Во встрече с врагами там, в другой жизни — с теми, кто действительно причинил тебе много зла, — самое ужасное то, что ты лишь пожмешь плечами и зевнешь.
Жаль! Ненависть так украшает. Глаза сужаются, и становится не видно, что белки покрыты красными жилками. Фигура подтягивается. Голос приобретает стальные нотки — многие считают, что это так сексапильно.
Гуманизм — он как диоксин. От него увядают яички. Достается ли мужчине хоть что-нибудь за то, что он добр? Что? Выйдите вперед и скажите! Нет, вот именно. Зато грубые брутальные преступники пробуждают интерес, вызывают понимание, пачками получают в тюрьме письма от поклонниц. Рискованно требовать от женщины слишком малого. Тактичность, проявленная в неподходящий момент, вызывает скуку. Свои изящные манеры приберегите для беседы с вышибалой в ресторане. Там они произведут впечатление.
Мужчина, которого охватывают душевные муки каждый раз, когда он наедается до отвала; чьи самые великие битвы с собственной совестью разыгрываются перед декларацией о доходах; чей самый мужественный поступок — зайти в кабинет начальника и потребовать отпуск по уходу за ребенком… Ничего удивительного, что ему нравится читать о преступниках, которые не говорят «извините» и ездят на велосипеде без шлема.
Грустная тема! Если что-то и может заставить мужчину потерять влечение, так это дискуссии о мужественности. Он знает — как только кто-то произнесет слово «мужчина», сейчас же речь пойдет о том, что он — проблема, никак не вписывается в картину справедливого мира, которого все так ждут. В его типичном поведении почти все воспринимается как проблематичное. В воздухе висит мысль о том, что ему место разве что в телепрограмме об опасных животных.
Я хотел бы вспомнить слова из старого школьного сочинения: «Если бы свинья могла сказать: „Я свинья“, то она перестала бы быть свиньей и стала бы человеком».
Глубокая философская истина.
Меня всегда интересовало, как чисто практически планируется улучшить самцов данного биологического вида. Может, вшить им в голову микрочип, блокирующий естественные ассоциативные пути? Например, друг показывает мне в газете фотографию женщины, недавно назначенной генеральным директором. Я говорю: «Да-да, я ее знаю. Как хорошо, что образованные женщины наконец-то могут занимать высокие посты». Но я лукавлю. На самом деле я думаю о том, что хотел бы увидеть ее обнаженной.
А затем фантазия пускается вскачь. «Ах! Этот восхитительный государственный сектор!» — думаю я, представляя себе красивую длинноногую тридцатипятилетнюю блондинку, по гендерным соображениям назначенную директором только что созданного Музея дебатов. В обществе будущего обязательно должен существовать Музей дебатов. Мне кажется, это просто обязательно. На сайте будет написано: «Музей создан по решению парламента с целью сохранения памяти о спорных вопросах, утративших свою актуальность». Благодаря наглядным инсталляциям здесь можно будет ознакомиться с карточками на водку, дебатами о закрытии танцплощадок, битвой за сохранение монополии радио и боями, идущими вокруг реформы высшего образования, агитацией за легализацию наркотиков, протестами против строительства Эландского моста, противостоянием по поводу фондов наемных работников и дебатами о налоговых скидках для тех, кто держит прислугу. Постоянная экспозиция должна представлять собой большой зал, где были бы показаны все запреты, так и не вступившие в силу. Входная плата — восемьдесят крон, скидка пенсионерам и школьным классам, бесплатный вход для тех, кто сможет доказать, что участвовал хотя бы в одной из этих исторических баталий. Специальная выставка: «Мы верили в шведскую революцию!» Тематические вечера с выступлениями активистов 1968 года и дегустацией красного алжирского вина.[1] Я предлагаю директору передать в фонд музея свои дневники самых отчаянных «левацких» времен при условии, что мы встретимся лично и поужинаем вместе. Дневников я не вел, так что мне придется их сфабриковать, но мой почерк мало изменился с течением лет, и мне очень помогают в этом деле газетные архивы. Строго говоря, я вообще ни черта не помню о тех временах. Когда я смотрю киножурналы тех лет, у меня создается впечатление, что все десятилетие придумано комиками Монти Пайтон. Помню только одно — тогда верили в то, что многочисленные оргазмы делают человека лучше. «Чингисхана» в то время еще не смотрели.
Сексуальность — это очень комично. Не будь мы так возбуждены, мы бы просто расхохотались. Избавьте меня от необходимости вдаваться в подробности!
(Иллюстрирует жестами.)
Когда женщины требуют больше фантазии в сексе, они тем самым показывают, что не понимают самой его сути и, вероятно, вообще в нем не нуждаются. Решение заняться сексом — это и есть всё. То, что происходит затем, — основательное подтверждение этого решения. Сильное возбуждение объясняется лишь одним: ты никак не можешь отойти от мысли, что все же решил этим заняться. К примеру, нас мало волнует, как мы говорим «Доброе утро», — лишь бы это звучало радостно и нежно. С сексом должно бы быть так же. Не имеет никакого значения, как это происходит. Когда кого-то любишь, сходишь с ума от сознания, что тебе разрешается так себя с ней вести. Не будь это так шокирующе, в чем заключалась бы прелесть этого занятия?
Не думай слишком много! Тебя все равно не простят.
Размышление дает ответы на все вопросы — кроме самых главных. Это — всего лишь способ убить время. Процесс мышления возник тогда, когда у человека в борьбе за выживание появилось свободное время — время, которое надо было заполнить, подобно тому, как мы сейчас решаем кроссворды, пока едем в поезде. И не более того. Платон, Спиноза, Кант, Витгенштейн — все они лишь блистательные разгадыватели кроссвордов. Но попробуй спросить каждого из них, почему они так одиноки, — и у них сразу сделается такой вид, словно ты доставил им пиццу, которую они не заказывали. «А кто просил тебя жить с другими людьми?» — спросит, возможно, Шопенгауэр и возьмет пиццу, не заплатив. «Хм, — ответишь ты. — Даже Шамфор не мог жить один. Это под силу лишь богам и орангутанам».
Время от времени неизбежно возникает мысль: нельзя изменить ничего из того, что действительно интересно.
Если ты стал неинтересен — возможно, причина в твоей чрезмерной склонности к изменениям? Говорят, женщины пытаются изменить своих мужчин — но если им это удается, у них пропадает всякий интерес. Если не удается, они сердятся, но гнев — тоже своего рода интерес, довольно интенсивная разновидность интереса. Жаль, что мужчины так стандартно мыслят и не понимают всего этого. Возможно, никогда интерес женщины к мужчине не достигал таких высот. Он превратился в настоящую ярость. А мужчины? Они столь же сердиты? Не похоже. Полное отсутствие интереса, не иначе. И это еще сильнее бесит противоположный пол. Ничто не может быть оскорбительнее равнодушия. Но мужчина видит, что женщина старается стать такой же, как он, перенять его поведение, его превосходство, его свободу, его престиж. С какой стати ему считать это интересным? Создается впечатление, что у нее нет ничего своего, оригинального, представляющего хоть какую-то ценность. Зачем ему испытывать хотя бы любопытство к тому, от чего она пытается отделаться, — к женственности.
Das Ewig-Weibliche *… Проклятый Гёте, которому удалось улизнуть еще до того, как пули засвистели над гендерно-политическим полем брани! Хотя, вероятно, он сам так не думал. Мадам де Сталь напугала его своей убийственной разговорчивостью. Так это и был новый тип? Гёте написал еще с полдюжины шедевров, чтобы выразить свой ныне куда более умеренный идеал женщины, однако вокруг него амазонки появлялись одна за другой — одна другой хуже, как в литературе, так и в литературных салонах. Пенфесилея, Боже милосердный, — этим воздухом невозможно дышать… и семнадцатилетняя красотка, к которой он сватался в возрасте семидесяти двух лет, ему отказала! Ему — баловню богов, наместнику поэзии на земле! Потребовалась парочка мировых войн, чтобы поставить все на место — ну, и еще Голливуд, и азиаточки…
Нет, ни одна женщина не требует от нас полностью измениться. В этом заключается ужасная правда. Они требуют, чтобы мы интересовались. Читали все, что они пишут о самих себе. Ничто не возмущает их больше, чем равнодушие. Они предпочтут, чтобы ты говорил о них плохо, чем вообще промолчал. Господи Иисусе! Может быть, нам надо сделать какой-то жест. Или разозлиться, как они! Меня не покидает дурное предчувствие, что именно того женщины и ждут — чтобы мы разозлились. Не по-идиотски, со сжатыми кулаками, а так, как сделал Руссо, посвятивший половину своего творчества борьбе с самостоятельной женщиной и тем самым вынужденный заниматься ею и днем, и ночью, описывать ее, отвечать на ее аргументы, иронизировать над ее элегантностью и всячески пропагандировать ее усовершенствование, превращение в тельную корову и первоисточник жизни. Женщинам своей эпохи он придавал огромное значение — насквозь негативное, но огромное. Мадам Неккер говорила, что он приписывает женщинам так много, — на него просто невозможно сердиться за то, в чем он им отказывает.
Да. Это было давно. Простите. Сейчас у нас есть смена пола, гей-парады и разделение отпуска по уходу за ребенком между обоими родителями. Нет ничего общего между человеком, жившим тогда, и человеком, живущим сейчас.
(Chet Bakerи и Garry Mulligan играют «My Funny Valentine».)
О, какая песнь! Истинная любовь, исполненная не восхищением, а лишь желанием принимать другого человека таким, каков он есть.
(Подпевает, как умеет.)
Is your figure less than Greek?
Is your mouth a little weak?
When you open it to speak,
Are you smart?
But don’t change a hair for me,
Not if you care for me.**
Незабываемое чувство — верить в это и мечтать об этом. Не завоевание… союз. С человеком, который тебя уважает, который поддерживает огонь в темноте ради тебя — крошечный язычок пламени, за который ты можешь зацепиться взглядом, зная, что он не погаснет. Человека, для которого ты, в свою очередь, светлая точка, тайная надежда. Всего лишь. Но это уже так много.
Я читал романы в письмах, написанные женщинами в восемнадцатом веке, где самое мощное и трогательное выражение любви содержится в письме, которым женщина отвергает ухаживания своего воздыхателя. Она говорит, что делает это, не желая лишиться его дружбы. Но следует читать: она жаждет незамутненного обожания, пылающего огня. Его любви.
Они пишут: «Не приходи! И не пиши мне больше!» Это означает: «Пиши! Приходи! Но не думай, что это я попросила тебя об этом!»
А мужчины выполняют свой долг — снимают их с пьедестала, куда они сами себя взгромоздили и где им безумно скучно.
За это их осудят в газете «Дагенс Нюхетер», но оправдают в Судный день.
— Джульетта, я не Ромео. Я князь с холодными глазами. Но я люблю тебя. И тебе это безумно интересно.
Если вам удалось произнести это так, чтобы собеседница не рассмеялась, вы победили.
Но все же и вправду можно впасть в уныние, когда видишь, как женщины наводят красоту, размышляя при этом, какие по сути мужчины наглые и грубые. В том, что мужчины любят мужчин, есть некая респектабельность. А то, что женщины любят других женщин, — я их понимаю, я ведь и сам люблю женщин…
Существуют женщины, которые бьют мужчин, как существуют крысы, которые гоняют котов, но чаще все-таки происходит наоборот. Женщины воюют другими средствами, против которых законы бессильны, — словесные уколы, насмешки, холодность…иронический тон…Своим суперзрением они увидят твои слабые стороны раньше, чем ты успеешь вымолвить: «Дружочек!» Они легко могут нанести тебе смертельный удар, рассчитывая при этом по праву слабого пола на симпатии публики.
Но что я думаю о таком человеке, как я? Что я могу добавить? Положа руку на сердце? Трудный вопрос. Придется немного поиграть. Представим себе, что нам предстоит покинуть сей мир, но прежде раздарить свои качества тем, кого мы выберем.
Так, посмотрим. Опустим то, что связано с профессией. Профессию имеют все. Возьмем особенное. Начнем с привлекательных качеств.
(Пауза.)
Ну хоть что-нибудь мы должны вспомнить!
Хорошо. Я неплохо танцую. Свой талант к вальсированию дарю своему самому старому другу. В прошлый раз, когда он вышел на паркет, это выглядело ужасно.
Многие не отказались бы заполучить мою буйную шевелюру. Ее хватило бы на двух-трех лысеющих.
Моему другу критику дарю свою музыкальность. Это единственное, чего ему не хватает, — хоть сам он и не подозревает об этом.
Свое умение произносить речи за ужином я разыграл бы среди своих знакомых, испытывающих панический страх перед официальным застольем.
Кому передать свою ностальгию? Даже не знаю. У большинства моих знакомых у самих ее в избытке.
Да-да, если продолжать таким образом, лакомые кусочки мигом разойдутся. Теперь придется поискать тех, кому достанутся мои недостатки и болезни. Кто хочет получить мои больные колени? Проблемы с желчным пузырем? Найдется ли кто-то, кого я настолько недолюбливаю? Вряд ли. А мою убогую фантазию? Мой облик занудного доцента? Мою преподавательскую манеру говорить? Мою склонность засыпать во время скучных приемов? Мою отвратительную память на лица? Нет, совесть не позволит мне отяготить подобными подарками даже злейших врагов. Даже мою бывшую. Хотя… ей могла бы достаться моя полнота.
Так-так, говорим мы себе. И что все это значит? Мысль о том, что кому-то придется побыть тобой, наполняет тебя сочувствием. Никому такого не пожелаешь! А ты сам? Ну-ну, тебе-то уж придется потерпеть. Никого не будут распинать вместо тебя.
А теперь представь себе самого себя в юности. Поставь перед собой молодого парня, в синем тренировочном костюме и кедах из другого века. Всклокоченный такой парень со смущенной улыбкой. Взгляни на него! А потом спроси себя, готов ли ты дать ему все то, чего у него еще нет. Ты колеблешься. Может, посоветовать ему стать кем-нибудь другим? Да, займись-ка чем-нибудь другим, если ты еще не окончательно потерял совесть.
Или ты начнешь внушать себе, что это не имеет значения? Что все судьбы одинаковы. Что самое главное — сделать собственный выбор?
(Нежно, словно обращаясь к самому себе в юности.)
Тот день, когда ты пойдешь своим путем, прекраснее всего на свете — ему не нужна цель, ты выбрал его, он твой, ты желал его, только это и имеет смысл, мир со всеми его соблазнами ничего не значит, тебе нужен только этот путь, смотри, как он прекрасен, ты идешь по зову сердца, своего серого сердца, никто не может вернуть тебя или заставить обернуться…
(Берет себя в руки.)
Нет, главное — найти достойный способ самоуничтожения. Когда Лист и Тальберг соревновались в Париже за звание лучшего в мире пианиста, Лист среди прочих своих цирковых номеров сыграл «Большую сонату для хаммерклавира» Бетховена — самую сложную и гениальную сонату для фортепиано, когда-либо увидевшую свет. Никто этого не заметил. Никто не понял, что это такое. Матч закончился вничью — Тальберга объявили «величайшим», а Листа — «единственным» пианистом, чтобы избежать ссоры. Меня же более всего потрясает то, что «Большая соната для хаммерклавира» проплыла, как НЛО, перед образованнейшей культурной элитой. Потребовались тысячи и тысячи часов упражнений опытных пианистов и опытных слушателей, прежде чем кто-то сообразил, что это такое, — и этот момент был еще впереди. Пока же существовали только точки на листах нотной бумаги — словно мертвые мухи на осеннем подоконнике. Гениальное напоминает дремлющий вирус. Человечество должно сначала ослабеть, чтобы затем подвергнуться ему. В Парижском салоне люди были пока слишком благополучны для такой музыки. Ей нужны руины, чтобы вырасти до небес. И со временем она их получила. Давайте ценить свои руины! Красивые люди, пробегающие мимо в беговых кроссовках, размышляя о том, как бы не назначить случайно два свидания на одно время, не слушают в наушниках «Большую сонату для хаммерклавира». Однажды в Лондоне я слышал, как ее исполнял Святослав Рихтер. Эта пьеса завершала его выступление и была встречена громовыми овациями. Публика кричала «бис!». Но что можно сыграть после этой сонаты? Выйдя на поклон пять-шесть раз, он с суровым и мрачным лицом снова сел за рояль и сыграл последнюю часть, безумно сложную фугу, еще раз — так же прекрасно, как в первый раз. А потом он ушел и на сцену больше не выходил. Это напоминало демонстрацию. Словно он хотел сказать возбужденной публике: «Вы возомнили себе, что вы в цирке?» Или причина заключалась в том, что он в своем перфекционизме остался недоволен тем, как сыграл некоторые такты в первый раз, и хотел исправить дело, пока публика не разошлась, хотя и понимал, что никто в зале не заметит разницы между двумя исполнениями. Не суть важно. Речь шла о том, чтобы восстановить смысл игры на фортепиано. А не о Святославе Рихтере и его заслугах.
(Делает круг по сцене. Говорит другим тоном, заметно тише.)
Люди, которые влюблены друг в друга, вызывают изумление, иногда смущенные улыбки или долгие завистливые взгляды, но в первую очередь изумление. Подумать только — такое еще случается!
На эскалаторе, ведущем к супермаркету в цокольном этаже, я увидел молодую пару — он как ее тень позади нее, она как его тень перед ним, безмолвно связаны, даже не касаясь друг друга, — эта близость, столь очевидная для всех, которую невозможно истолковать неверно, окружала их, как аура, делая недосягаемыми. Я знаю: счастье — быть необходимым тому, кто необходим мне. Но мы неизбежно движемся в сторону ненужности. Словно нас несет сильное течение. Какое-то время мы можем сопротивляться, но недолго.
Ненужность — какой огромный разряд людей! Все те, кого никто не хочет брать на работу. Все те, с которыми никто не хочет общаться. Все те, на кого никто не смотрит. Посредственности, лишенные блеска, ковыляющие на костылях. От них веет скукой, они ни в ком не пробуждают сексуальных желаний. Те, кто приехал в нашу страну, хотя их никто не звал. Те, кто утратил напор. Те, кто шаг за шагом, поначалу незаметно для себя, утратил свои социальные функции — для своих друзей, своей семьи. Те, кто неделями может пролежать мертвым, прежде чем кто-либо хватится. Живые легенды. Почетные члены.
Какая армия в ночи!
Мы узнаем друг друга и виновато улыбаемся, хотя это не делает нас ни на йоту более нужными. Ненужные не могут объединиться — такова суть вещей. Мы не интересны друг другу. С тоской глядим мы на нужных. Полагаю, что в царстве Аида все обстоит именно так. Мертвые не интересуются друг другом, а лишь терпеливо ожидают визита живых, как в «Одиссее».
Иногда нужные хотят послушать наши истории о том, как мы сами были нужными. Истории получаются короткими. Потом мы можем идти.
Почему нас наполняет такой тоской мысль о том, что мы вдруг стали занимать так мало места в сердцах других людей? А что если бы они думали о нас все время? Это все равно, как если бы за тобой повсюду следовал сталкер! Влюбленная женщина, которая может названивать в любое время дня и ночи, — потому что глубоко убеждена, что ты влюблен в нее, хотя ты решительно это опровергаешь. Человек, который каждое утро гуглит твое имя! Тут уж ты поневоле начинаешь с нежностью думать о тех, кто путает тебя с твоим братом и не может правильно написать твою фамилию. Какой легкой должна быть поступь тех, кто обнаружил, что он лишний! Только они могут идти, никуда не торопясь, без страха оскандалиться.
(Поет псалом № 159 «Опять к прекраснейшей стране» из шведского сборника псалмов.)
В страну ненужности людей
Свой путь Спаситель держит…
Я вижу мужчину, сидящего на мостках на солнышке. Конец лета. Архипелаг опустел, дачники разъехались, лишь некоторые, работающие по свободному графику, еще остались — как этот мужчина на складном стуле, устремивший взгляд в морскую даль. Его жизнь в полной гармонии. Он достиг того, к чему стремился. Никакие трудности больше не омрачают его чело. Его окружает поддержка общества — на сто баллов из ста. Чего он не знает, так это того, что всего лишь через несколько дней он будет стерт в порошок. Я разглядываю его лицо: расслабленное, загорелое, излучающее отсутствие иллюзий, где нет места недовольству — самим собой и миром. Сам того не замечая, за долгие годы успеха он постепенно удалялся от человеческого сообщества, словно вокруг его личности росла защитная изгородь и контрольная полоса, его суверенитет. Через несколько дней все это исчезнет. Он станет одним из ненужных. Заметив это, люди начнут обращаться к нему пренебрежительно. Они увидят, что теперь можно. Люди сразу заметят, что он — тень, тень из плоти.
Ненужные узнают друг друга, но это их нисколько не сближает. Судный день — не групповая экскурсия.
В былые времена художники изображали Судный день как своего рода массовый судебный процесс, где души по очереди призывались предстать перед Господом у всех на виду и держать ответ за дела свои. Затем некоторых — козлищ — ставили по левую руку от Всевышнего, а другие — счастливые агнцы — оказывались по правую руку. У козлищ отнимали право называться сынами Божьими и уводили их отбывать вечное наказание. Таков был взгляд на мир у старых мастеров. Тебе даруют новое небо и новую землю — но прежде тебя ждет громкий скандальный процесс! Однако в наши дни все происходит не так. Нас допрашивают по одному, в холодном помещении, где следователь одновременно и судья. Других грешников мы не увидим, лишь услышим, что все признались. Что думает толпа по поводу нашего дела, нам не дано узнать — ни возмущенного ропота, ни сочувственного бормотания. Мы сохраняем наше человеческое достоинство — а это то же самое, что ненужность. Иного наказания и не надо. Известно, что только тот ссылается на свою человеческую ценность, у кого нет других аргументов на переговорах. Таков Высший суд, и он вершится каждую секунду. «Ты можешь идти, — говорит следователь. — Иди уже! Здесь тебе нельзя сидеть. Мы закрываемся».
«Мы должны созревать», — говорит школьный учитель офицеру в «Игре снов» .[2] Обожаю эту реплику. Да, именно так мы и думали — что мы должны созреть. Но вместо этого мы стали ненужными: слишком громоздкими для той ничтожной надобности, для которой мы, возможно, еще сгодимся. Как засыпанный снегом трактор, который оставили стоять на дворе, потому что его все равно собирались сдать в металлолом.
Задумайся, если тот, с кем ты живешь, говорит, что не хочет покоиться с тобой в одной могиле!
— А где же ты тогда будешь покоиться? — спрашиваешь ты.
— Нигде, — следует ответ. — Мой прах будет развеян по ветру.
Какая безумная, нигилистская грубость! Словно другой даже на кладбище будет занят поисками себя. Одинокие могилы выглядят нелепо. У римлян находилось место даже для рабов и с надписями все было честь по чести. Что такое жизнь, если у нее нет продолжения в виде смерти? Если вместе создаешь новый род, то и гнить надо вместе. Тот ветер и тот дождь, которые постепенно сотрут твое имя, будут стирать и имя другого. Не доверяй тому, кто не хочет лежать с тобой в одной могиле!
Таким образом, ты будешь ненужным даже после смерти! Приятное повышение степени ненужности.
Когда человек убегает от своей жизни, он обычно ссылается на то, что должен найти себя, — как Нора в «Кукольном доме». Этого я никогда не понимал. Спаси меня Бог от того, чтобы найти себя! Предпочту все, что угодно, но только не это.
В молодости все мы отчаянно заняты вопросом: «Кто я?» Когда жизнь со временем дает нам ответ, мы зачастую не желаем его слышать. Тогда мы предпочитаем с увлечением разглядывать красивый фасад, нежели размышлять над тем, что находится внутри.
Парадная напротив кафе, где я иногда сижу, окружена двумя гранитными колоннами с ионической капителью, а двери украшены ромбовидными стеклами в изящном обрамлении благородного дерева: богатый буржуазный дом, в каких я иногда бывал давным-давно, навещая друзей в их мальчишеских детских комнатах окнами во двор в огромных квартирах, где от полов пахло воском, а шаги тонули в толстом ворсе ковров…портьеры в прихожей… промелькнувшая старшая сестра, которая, к сожалению, не подходила, чтобы поговорить… фото дедушки на стене, где он играет со своими друзьями струнный квартет… лестницы, где ты никого никогда не встречал… где ты сразу начинал разговаривать тише.
Мое самосознание подобно антикварной лавке, где составлена штабелями сломанная мебель. А что если починить ее и снова поставить как было, — получится ли комната, где я играл в детстве, где радовался и пугался, та комната, куда в бесконечные воскресные дни светило солнце и доносились голоса мамы и папы из соседней комнаты? Порой мне снится, что кто-то пытается расставить эту мебель, но все путает и расставляет как попало, хотя что-то знакомое все же мерещится. Радость и страх ощущаются в воздухе, но чувства дома не возникает. Наверное, потому, что не хватает солнца. Его нет в моих снах. Родители забрали солнце с собой.
Иногда во сне мне является моя возлюбленная. Она загадочно улыбается мне, потому что видит — я забыл, что мы расстались и начали ненавидеть друг друга. Пока длится сон, я пребываю в заблуждении. И только проснувшись, понимаю главное. Неизменное и убийственное.
На каком-то этапе жизни восприятие действительности напоминает расстроенное пианино. Пытаешься сыграть знакомые аккорды, но они звучат фальшиво. Противное бренчание повисает в воздухе. Затыкаешь уши, но это не помогает. Кто-то поет твою любимую песню, безбожно фальшивя и пропуская ноты. Это невыносимо.
Ты ведь не боишься собственного сердца? Боюсь. Сердце заставляет меня думать о запасе тротила у террориста-смертника. А вдруг я случайно задену детонатор?
(Подходит к краю сцены и садится на пол, словно за пределами своей комнаты.)
Единственное, что мне нужно, — узкая полоса между тремя измерениями пространства. Я проскользнул бы туда и посмотрел на все отстраненно, словно я уже вне игры. Я есть — и в то же время меня нет. Обмануть ненужность, как бывает, когда отрываешься от преследователя и видишь, как он в растерянности мечется вокруг. Исчезнуть даже для самого себя!
Террорист знает, что его ждут в рядах ненужных, но он выбирает иной путь. Он решает стать ужасным. Тем самым возвращает свое человеческое достоинство — мусор, которого он не заказывал. Если ты отвратителен, то ты по крайней мере интересен, в отличие от беженца, безработного, старика или толстяка. Ты не из тех, чьи лица никто не удостаивает вниманием. Тот факт, что в домах престарелых редко раздается пальба, доказывает, что люди сдаются раньше времени.
Звери и дикари бьются до последнего, даже когда у них нет шансов. Мы покоряемся, думая о том безразличии, которое ждет нас, если мы выиграем битву. Ребенок понимает, что такое зло, и боится его, однако безразличия ребенок представить себе не может. Это произойдет позднее, когда он сделает ошеломляющее открытие — взрослым все равно, груб ты или послушен.
Может быть, следовало бы создать курс обучения адаптации к безразличию? Человек на мостках научился навигации и спасению на водах, но не обладал умением справиться с внезапной потерей значимости. Если люди могут привыкнуть жить на большой высоте в разреженном воздухе, значит, они могут и лишившись всего научиться сохранять самообладание. Дополнительный курс в школе выживания. Цель — научить участников питаться ненужностью, как бактерия питается азотом.
(Встает, возвращается на середину сцены.)
Перед тем как сойти с ума, Гёльдерлин мечтал о том, чтобы превратиться в дуб и стоять в роще среди других дубов — созданий, не зависящих от человека.
(Цитирует.)
Каждый из вас — это мир, вы живете, как звезды на небе,
Каждый из вас словно Бог, вы едины в содружестве вольном. [3]
Однако он признает, что не может жить без любви, поэтому жизнь в качестве дуба ему не подходит. Вероятно, он понимал, что сначала надо сойти с ума.
(Он становится, искривив руки, словно ветки, изображая «дерево» — и полминуты стоит неподвижно в этом положении, затем медленно опускает руки.)
Нет, так слишком скучно.
А разве радость — не разновидность безразличия? Взгляните на смех и взгляните на слезы и спросите себя, что из них — от Бога, а что — от преисподней? Ответ очевиден, не так ли? Раньше люди это понимали, но наши глаза заволокло туманом. Еще сто лет назад писатели считали своей главной задачей пробудить глубоко скрытые чувства. Психотерапия сегодняшнего дня сводится к тому, чтобы освободить нас от чувств. Неправильных чувств. Или даже дать нам правильные чувства. Проблема в том, что неправильное чувство горит огнем в груди. А правильное — не более чем вкус манго во рту у человека, только что принявшего свою дозу психотерапии.
Чувства лучше всего смотрятся в кино — у людей, с которыми нам не приходится встречаться лично. Искусство, подобно анестезии, почти полностью замораживает нас, чтобы помочь нам выдержать хотя бы малую долю чувства. Оно скрывает от нас самое ужасное. Все кажутся такими интересными, когда их исполняют характерные или красивые актеры. Однако случись нам встретить таких персонажей в жизни, мы стали бы их избегать. Тогда наркоз уже прошел бы.
Пока мы молоды, мы верим, что искусство показывает нам жизнь такой, какова она есть. Именно поэтому ненужность становится такой неожиданностью. Как в первые часы после разрушительного землетрясения, когда понимаешь, что ждать нечего — впереди только забвение.
Жизни человеческие проходят мимо, как беззвучные грозы у горизонта. Дальние всполохи, о которых мы ничего не знаем, — лишь отсветы на небе, словно где-то далеко не то праздник, не то война — неясно, что именно. Когда узнаешь людей и они подходят ближе, все, что происходит с ними, становится более грозным, словно могло бы случиться и с нами. Вблизи катастрофы вовсе не кажутся увлекательными. Ничего красивого, ничего такого, о чем хочется рассказать. Литература повествует о том, чего ни с кем не случалось, или, если даже вдруг и случалось, не имело большого значения. Истинный страх, настоящее унижение невозможно передать. Это легко заметить, оглянувшись на то, что писали сотню лет назад. Лишь в собственном мире мы страдаем слепотой. Поэтому мы живем, ничего не зная о наших ближних, и бываем потрясены, когда они обнажают перед нами свою психопатическую сущность, свою мегаломанию, свой бред, свою безудержную жестокость. Немногие, наделенные особенно чувствительными щупальцами, все же регистрируют все это или на мгновение вынуждают искусство принимать их ви`дение — как Гойя или Свифт. Но лишь на мгновение.
И вот с этим человеческим материалом я заперт в четырех стенах! Задыхаюсь, стоит мне об этом подумать. Только на улице эти люди какое-то время сдерживаются.
В прежние времена существовала высшая правда, к которой можно было взывать, как бы она там ни называлась. Люди верили в Бога, в мир духов, в праотцов, смотревших с вершин и оценивавших наши поступки. Когда кто-то боролся со своей совестью, ему чудились голоса с небес, обвинявшие или утешавшие его, — голоса, которым он, в свою очередь, мог задать вопрос в надежде на ответ или по крайней мере многозначительную тишину, которую ему предстояло истолковать самостоятельно. Никто не обязан был довольствоваться лишь человеческим судом. Но что нам остается теперь, когда мы выдворили всех сверхъестественных существ? Всю ночь мы можем просидеть в ожидании — никто не придет и не заберет нашу душу. Ее некому продать. Да и бесплатно она никому не нужна. Поэтому мы больше не рассуждаем. Те ответы, которые мы даем себе, хороши они или плохи — никто никогда не исправит их. Грядущие поколения — всего лишь шуты. Они думают, что имеют преимущества, однако они — всего лишь другая эпоха, взывающая к третьей эпохе, и так далее, и все наполовину слепы. С таким же успехом можно было бы спросить собственную тетушку.
Чем же закончилась история с мужчиной на мостках? Сейчас расскажу.
Как в одном старом научно-фантастическом фильме, название которого я забыл, он обнаружил, что планета, на которую он приземлился, — планета Одиночество, по поверхности которой он поначалу ступал с большой осторожностью, в скафандре, привезенном с Земли, — имела атмосферу, в которой он мог дышать. На этой планете жизнь была другой, стабильной и монотонной, но не такой уж, в сущности, и плохой. Правда, там не было пышно зеленеющих пейзажей из его прошлой жизни, но ночное небо оставалось таким же — и музыка тоже. В постель он ложился без печали, а вставал без надежды или страха. Он научился жить без счастья, познав иное чувство — спокойствие потерпевших кораблекрушение. Удивление переполняло его, когда он вслушивался в звуки дождя и грозы — как в детстве. Он помнил пароль австрийского писателя: «Все бессмысленно». [4] Теперь он осознал это совершенно по-новому. Не то, что счастье и несчастье — одно и то же, а то, что самое характерное для человека — способность ко всему привыкать. Отныне он перестал бороться с судьбой. Перестал стыдиться. Прожив полжизни, он перестал стыдиться самого себя! Вот что случилось с нашим человеком на мостках.
О дальнейшем история умалчивает. О продолжении я могу только догадываться. Когда окружающие замечают, что человеком больше нельзя манипулировать, что бесполезно бесстыдно льстить либо настойчиво взывать к его чувству стыда, они оставляют этого человека наедине с его судьбой. Он становится чудаком, способным заплакать от малейшего пустяка, — к таким стараются не ходить и никуда их не приглашать.
Моя тоска подобна зверю, который иногда появляется и протяжно воет. Не знаю, где во мне он таится. Или он в пространстве вокруг меня — скрывается в складках пространства. Порой я забываю о его существовании. Чувствую себя неуязвимым и улыбаюсь человеческому нытью. Но вдруг он высовывает свою морду и заполняет все пространство своим жутким воем, от которого у меня подгибаются колени. В такие минуты мне больше всего хочется умереть.
В моем детстве в моде был один шлягер, который я не выносил. Услышав его, я впадал в отчаяние, начинал паниковать, затыкал уши и с плачем выбегал из комнаты. Моих родителей это очень беспокоило. Никто не понимал, в чем дело. И по сей день мне неведомо, почему именно эта мелодия оказывала на меня такое сокрушительное воздействие. Но когда я чувствую звериный вой тоски, меня охватывает такое же бессилие, как тогда. Волна за волной накатывает на меня тьма, и когда я пытаюсь что-то сказать себе, то не узнаю собственного голоса. Что-то чуждое примешивается к нему, что-то первобытное, как мычание животного. Говорят, так звучит голос жертвы после долгих пыток. Если бы я сказал, как называлась та песня, вы бы рассмеялись, но мне было не до смеха. Чтобы заставить этот голос умолкнуть, я вынужден думать о самом плохом из того, что со мной случилось, — о вещах весьма конкретных: разочарованиях, предательствах, болезнях. Против тоски помогают только несчастья.
Когда наступают сумерки, зверь может выскочить в любой момент. Предчувствие отягощает ноги, как свинец, — так бывает во сне, когда хочешь бежать и не можешь. Воздух сгущается. Становится трудно дышать. Ох!
(Начинает выть — сперва тихо, потом все более глубинным звериным звуком, одновременно бессильным и пугающим. Внезапно прекращает и оглядывается.)
В детстве мне мерещился иной зверь. Он был красного цвета, катился вперед на колесиках и отдаленно напоминал шакала, немного необычного, ибо существовал лишь в двух измерениях. Его можно было увидеть только сбоку. Спереди он не имел очертаний. Засыпая, я с ужасом ощущал, как этот невидимый зверь выкатывался из-за занавески в прихожей и медленно направлялся ко мне, шурша колесами.
В этом нет никакого тайного смысла. Разные периоды жизни не имеют между собой ничего общего. Единственное, что их объединяет, — это беспомощность. Нельзя использовать одну беспомощность для толкования другой. В это верят лишь те, кто берет восемьсот крон в час и более. Такую плату они требуют, чтобы верить.
Что же касается вопроса, как вылечиться от депрессии, то Ларс Густафссон уже сказал однажды, что в принципе существуют три способа: ходить к психоаналитику, брать уроки пилотажа или каждое утро пить на завтрак шампанское. По его мнению, стоимость будет примерно одинаковая — и эффект тоже. Я знаю людей, испробовавших один из этих способов, но никто не опробовал все три, так что это утверждение пока следует рассматривать как гипотезу.
Хм! Похоже, все-таки придется выбрать уроки пилотажа… Однажды меня вывозили на спасательном вертолете, обколов морфином. Ощущения я мог бы сравнить с первыми школьными танцами.
Никогда женщины не выглядят так глупо, чем когда думают, что понимают мужчину лучше его самого. Если бы они хоть раз увидели выражение своего лица в такой момент, на всю оставшуюся жизнь воздерживались бы от подобных мыслей.
Полагаю, аналогичное выражение возникает на челе мужчины, когда ему кажется, что он произвел впечатление на женщину и заинтересовал ее. Дайте мне зеркало, которое поможет мне навсегда стереть с лица это выражение! Я щедро заплачу.
Будь я актером, я потратил бы силы на выработку совершенно нейтрального выражения лица, без примесей, свободного от малейшего кокетства. Какое впечатление производило бы на народ такое выражение лица у актера! Видеть знаменитость — предположим, что это известный актер, — которая, судя по всему, не придает себе никакого значения. Он, пожалуй, и не откликнется, если кто-то выкрикнет его имя — словно сам его позабыл. Какая прекрасная модель свободного человека! Вместо этого все мы представляем собой провинциальных актеров-неудачников, напускающих на себя глубокомысленный вид, чтобы казаться интересными. Достаточно поглядеть вокруг, сидя в самом заурядном кафе. Посетители — словно сборище безработных актеров. Пожалуй, некоторые из них и вправду остались без работы. Поэтому у них есть время сидеть в кафе.
Ненужность в конечном итоге — наше спасение. Все ужимки стираются. Все выражения лица становятся одинаково бессмысленными. Никому больше нет дела до того, как ты выглядишь и о чем думаешь. Это закаляет. Можно было бы даже полюбить ненужность, если бы в конце присутствовал момент, когда ты выходил бы вперед, чтобы показать обретенную тобой неуязвимость. Но такого мгновения не будет. Никто даже не взглянет.
Самое величественное в великом актере, внезапно утратившем интерес к себе, — то, что другие по-прежнему им интересуются. Это все равно что умереть в прямом эфире.
Самый страшный грех в глазах людей — не жестокость, не высокомерие, не жадность и не лживость или все это вместе взятое. Самое страшное — быть скучным. Такого недостатка никто не прощает. Даже если вы обладаете массой достоинств. Это хорошо отражено в литературе. Месье Бовари у Флобера, Йорген Тесман в «Гедде Габлер» — какой у них недостаток? Да вроде бы никакого. Они честные, напряженно работающие, полезные члены общества, желающие добра своим близким. Но скучные. Они осуждены на презрение публики, их избранницы предают их, задним числом никто о них и не вспомнит. Главные герои не они, а их неверные, но интересные партнерши, образы которых без конца анализируют ученые. Произведения носят их имена, а девчонки во всем мире пытаются им подражать. Мнение по этому поводу самих писателей нам неизвестно. Возможно, они были хитрее, чем мы предполагаем. Действительно ли проект Тесмана — написать докторскую диссертацию о ручном труде в Брабанте — так уж нелеп? Разве не такие вот исследования сути домашнего производства изменили взгляд на происхождение капитализма? А месье Бовари с его пациентами? Я всегда симпатизировал его мечте о спокойной домашней обстановке. Зачем ходить на балы, когда возраст создания брачных союзов уже миновал? Нет, да здравствует скука! Источник возникновения всего великого.
Люди, дома которых разрушены стихийными бедствиями или войной, могут, онемев от ужаса, стоять на развалинах и копаться в руинах в поисках кастрюли или игрушки, принадлежавшей их детям. Такое происходило во все века. Еще в античную эпоху города сравнивали с землей, чтобы наказать жителей, сочувствующих не той стороне. Фивы, Платеи, Коринф, Троя… Люди стояли на развалинах и рылись в руинах, сколько существуют города, и всегда с одним и тем же выражением недоумения на лице — как такое могло случиться со мной?
Наверное, они невнимательно читали. Образованность — это когда помнишь жестокие детали в древних мифах: хриплые медвежьи звуки Каллисто, когда она пытается сказать сыну, что это она, его мать… Крики Актеона своим псам, когда они вонзают в него клыки, — после того как Диана превратила его в оленя: «Dominum cognoscere!»***
Ведь это я! Это то, что мы выкрикиваем, когда начинает происходить непостижимое.
«Это же я!» Идиот! Как раз в этом и заключается главная проблема. Ты слышишь, как смеются люди вокруг тебя? Никто не считает столь ужасным тот факт, что условия жизни распространяются и на тебя тоже. Миф повествует о том, что происходит всегда. Небрежность и наказание редко находятся в разумной пропорции. Подними взгляд к звездному небу! Там бродят те, кто утратил свой человеческий облик, — Большая Медведица и Малая Медведица, которым уже не придется искупаться в океане. Их единственное преступление — что их мать изнасиловали. Давненько не слышно протестов против такой несправедливости. Возлюбленным Зевса не уделяется внимания, как группе людей, пораженных в правах. Их слишком мало. Огонь, пылающий в наших спорщиках, — это возмущение по поводу статистики, гнев, вызванный цифрами. Завтра появятся новые цифры.
Единственное незыблемое — смерть и то, что пропасть между богатыми и бедными растет.
Говорят, человек становится смешным, пытаясь казаться тем, кем не является. Не может быть смешон тот, кто открыто признает свои недостатки. Только человек, сделанный из стали, может перестать притворяться. Стало быть, все мы, сами того не замечая, живем на краю пропасти, и в один прекрасный день выяснится, что падать в нее очень долго. Для других это так же ясно, как когда ты застегнул пальто не на ту пуговицу, — но сам ты слеп. Часто они не обращают внимания, оставив тебе твою крошечную иллюзию. Но внезапно у окружающих лопается терпение, и они в полной мере показывают тебе, как ты смешон. Все это так зыбко. С каждым годом немного увеличивается та высота, с которой тебе предстоит падать, — во всяком случае, если прожитые годы тебя не щадят.
Можно было бы спастись, деградируя как личность, ограничивать свои потребности, меньше говорить, виновато улыбаться, начав свое исчезновение. Но эта мысль, как всегда, приходит с опозданием. К краю пропасти человека подводят незаметно. Когда все происходит, он не менее удивлен, чем при падении с велосипеда.
И тут авторы книг по оказанию помощи самому себе уже выстроились в ряд, готовые дать тебе совет, как начать жизнь с начала. Но все они мошенники. Они получают деньги за то, чтобы ты снова упал. Нет уж, лежи тихо! Не дергайся! Ненужность уже здесь, она принимает тебя в свои объятия. Она — единственное, что тебе теперь нужно. Она настоящая, ее нельзя подделать. Обо всем теперь позаботится она. Никто больше не будет над тобой смеяться. Никто тебя не заметит.
Хватит оправдываться! Хватит краснеть до корней волос! Хватит давать дерзкие ответы на контрольные вопросы других! Посмотри им в глаза с непоколебимым спокойствием ненужности, и они не скажут тебе даже «Здрасьте!». Они уйдут, напуганные, и будут до конца дня притворяться, обливаясь холодным по`том. Возможно, ты ускорил чье-то падение. Тогда сегодня ты точно сделал доброе дело.
Только не следует думать, будто что-нибудь изменится, что произойдет переворот и ненужные начнут управлять миром. Это столь же абсурдно, как если бы некрасивые люди объединились и заставили красивых не выбирать друг друга. Значит, ты так ничего и не понял. Бороться с оценкой бесполезно. Она заключена в глазах, которым нужно не больше тысячной доли секунды, чтобы свершить свой суд. Думаешь, ты можешь заставить глаза сиять?
Нет смысла выступать против или в защиту ненужности. Найди покой в холодных объятиях! Перестань размахивать руками! Ты мог бы умереть молодым, но ты упустил свой шанс.
Кто-то рассказал мне, что тот оттенок, который листья приобретают, когда вянут, и есть их настоящий цвет. Зеленое — это хлорофилл, несущийся по их жилкам, поток жизни, который лишь использует листья. Но когда по осени жизненные процессы сосредоточиваются в сердцевине ствола и лист может отдохнуть от фотосинтеза, он становится самим собой — золотисто-коричневым, сухим, своеобразно красивым. Насекомые покидают его. Он плавно опускается на землю — это величайшее приключение листа, которое никого, кроме него самого, не касается.
(Закалывает волосы, опускает поверх брюк длинную юбку, снимает пиджак и надевает пару простых женских туфель, все это время лежавших под креслом, начинает двигаться по-женски и делать типично женские гримаски, не походя, однако, на трансвестита. Голос становится более высоким, но и более сухим.)
Стою тут перед вами, пытаясь изображать высокомерного пожилого мужчину, но на самом деле я Диана Хюсс, автор этой пьесы.
Созданный мною персонаж — всего лишь образ «последнего мужчины», не более того. Нет оснований возмущаться тем, что он наговорил. Эта разновидность людей скоро исчезнет. Он — пожелтевший лист, кружащийся в воздухе. Вы просто случайно проходили мимо, когда это произошло.
Теперь мы можем вместе облегченно вздохнуть — вы и я!
(Улыбается.)
Воздух чист, так легко дышится! Как в ясную осеннюю ночь, разве не прекрасно?
Как это — мы стали ненужными? Все люди нужны. Особенно сегодня, когда мир стал таким. Я даже не понимаю, что он имел в виду, этот персонаж. Просто моему перу показалось, что он должен говорить подобным образом.
Жизнь так прекрасна. Каждый день — новые приключения. Возможности безграничны. Мы сами решаем, кем стать. Это называется «личный проект». У каждого должен быть личный проект. Нельзя родиться просто так, не для чего, подобно свинье.
(Морщит лоб.)
Сама не знаю, почему позволила ему говорить все это, стоять тут и завоевывать ваши симпатии, — ух, проходимец! Своими плоскими буржуазными шуточками. Гекзаметрами Гёльдерлина. «Dominum cognoscere»! Латинская гимназия, третий курс!
«Человек на мостках». Я планировала, что повествование расскажет нам о том, как мужчина осознает, что вся его жизнь была ошибкой, поскольку он стремился к ложным целям, к власти и признанию, и пренебрегал своими близкими, как он задыхается от горя и горечи. Но даже эту историю он не мог не испортить! Человек, переставший стыдиться, — разве не ужас, почти… фашизм?
(Расслабляется.)
Это был призрак. Завтра мы продолжим наш путь в будущее. Без него!
(«Она» устало опускается в кресло. Свет приглушается, и когда становится почти совсем темно, «она» снова переодевается и обретает свой прежний вид. Когда снова раздается голос, то это уже голос мужчины.)
Наконец-то ночь!
(Он поднимается, подходит к рампе, и на него падает луч прожектора — мы ясно видим, что это тот же мужчина, что был в начале. Он поет.)
Если я в предел однажды райский вознесусь,
И кто муж, а кто жена, я там не разберусь,
Из обители блаженства тотчас я б сбежал
И в юдоль земных страданий снова бы попал.
Там кокетка хладнокровно взглядом поманит,
Острота ее насмешек намертво разит,
Губки, юбки, ножки, брошки чудно хороши,
Сна лишают нас, покой отнимут у души.
Я готов принять мученья за свой тяжкий грех,
А бесполых в Рай пусть ангел забирает всех. [5]
(Затемнение.)
ФИНАЛ
Июль—август 2014
Перевод Юлии Колесовой
Гораций Энгдаль (род. в 1948 г.) — литературовед, литературный критик, писатель, член Шведской академии. После громкого развода с Эббой Витт-Браттстрём и выхода ее романа «Сага века: битва за любовь» выпустил нашумевший сборник «Как последняя свинья», который многие сочли литературным ответом бывшей жене. Впервые опубликовано издательством «Albert Bonniers Förlag», Стокгольм. Перевод выполнен по: Horace Engdahl. Den sista grisen. Albert Bonniers Förlag, 2016. Опубликовано на русском языке по согласованию с Bonnier Rights. Стокгольм.
* Вечная женственность (нем.).
** Твоя фигура отнюдь не греческая? / Рот у тебя немного слабоват? / Когда ты открываешь его, чтобы говорить, — / говоришь ли ты умно? / Но прошу, не меняй ни волоска ради меня, / если ты дорожишь мною (англ.).
*** Узнайте хозяина! (лат.)
1. В 1960-е гг. студенты пили алжирское вино из солидарности с борющимся за независимость Алжиром — не последнюю роль играла также невысокая стоимость этого вина.
2. Пьеса Августа Стриндберга.
3. Перевод Р. Минкус.
4. Цитата из Томаса Бернхарда (1931—1989), австрийского прозаика и драматурга.
5. Перевод Алексея Алёшина.