Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2019
Из рассказов моей мамы
Мы жили в деревне Дагоны Псковской обл. в 10—15 км от Латвийской границы.
В 1928 г. арестовали отца моего будущего мужа и где-то в Мурманске он погиб, так как с тех пор о нем никаких вестей не было. Прошел слух, что его расстреляли. Осталась его семья: жена и пятеро детей, из которых старший сын служил в армии и после службы домой не вернулся, а устроился на работу в Ленинграде. В 1930 г. я вошла в эту семью, выйдя замуж за другого сына, которому шел 23-й год. Его сестре Кате было 18 лет, другой сестре Шуре — 16 и младшему брату Саше — 14.
Летом 1930 г., когда я была беременна, мужа взяли в армию на военные сборы, и в результате все полевые работы легли на мои плечи. К тяжелому сельскому труду я была привычна, так как в девичестве, в своей семье, я рано потеряла отца. Старший брат ушел в армию, там и остался. Он окончил военное училище и стал профессиональным военным, офицером; в 1937 г. его расстреляли. Старшая сестра вышла замуж, и в семье остались моя больная мама, я и младшие брат с сестрой. Я была главной в семье, а значит, и все тяжелые работы были мои.
В 1931 г., в январе, у меня родилась первая дочь, пришел муж с военных сборов, казалось, все трудности позади и начинается более или менее благополучная жизнь.
Но в середине года началось раскулачивание. Пострадали все родственники моего мужа и семья моей старшей сестры.
Во-первых, отняли все купленные когда-то для сыновей земельные наделы.
Семью младшего брата «раздробили»: его сына вместе с женой и малыми детьми выслали в город Мончегорск Мурманской обл., где строили какой-то крупный комбинат. Там они прожили всю жизнь, там и похоронены сын вместе с женой. Только их наследники в 1980-х гг. сумели купить квартиры и переехать в г. Кострому. Самого же брата (мы его называли «дед Ваня») с женой выгнали из дома (в нем открыли начальную школу), и вплоть до начала войны в 1941 г. они скитались по чужим углам. Только во время войны родная дочь смогла приютить их у себя. Здесь они и скончались в конце войны.
Мою старшую сестру с мужем тоже раскулачили и с двумя детьми сослали в Сибирь. Только перед началом войны, в 1940 г., им разрешили переехать в Новгородскую область. По пути они заехали к нам в Синявино. Вид их был ужасен: в старой рваной одежде, ноги обернуты какими-то старыми ватниками. Мы смогли им немного помочь, и через несколько дней они поехали к новому месту жительства.
Нам же дали три дня на сборы, разрешили взять еды на три дня и немного одежды, чтобы не перегружать лошадь. Нас, всю семью (мать мужа, его брата и двух сестер, мужа и меня с полугодовалой дочкой) погрузили в телегу и повезли по дороге на Опочку. Один из организаторов раскулачивания был знакомый парень, с которым по молодости мы встречались на танцах, он даже пытался тогда ухлестывать за мной. А теперь он мне стал нашептывать:
«Ты можешь остаться дома, ты же ведь из бедной семьи».
«Нет уж! — отвечаю ему. — Куды муж, туды и я!»
По счастью, дорога на Опочку проходила мимо моей родной деревни Глушково, где теперь жила мама с моей младшей сестрой. Ей кто-то сказал, что везут раскулаченных в ссылку, в том числе семью Максимовых. Мама выскочила на дорогу, увидела телегу с нашей семьей, заплакала, запричитала:
«Ах, тошно — лихо, куды ж вас увозють, что с вами будеть, оставьте хошь робенка нам. Може, там с голоду помре! А тута хошь бы молока вволю есть!»
И я свою единственную дочь оставила здесь.
Мать как в воду глядела! Первый год в Синявино было так голодно, что почти все маленькие дети поумирали, а взрослые ходили вокруг столовой и складов и собирали всякие отбросы.
Нас привезли на черное Cинявинское болото. Никакой зелени! Куда ни глянь — одна чернота. Но уже были построены двухэтажные длинные бараки. Зайдешь вовнутрь — видишь: вдоль всего здания тянется длинный коридор, по обеим сторонам которого расположены двери, — это входы в комнату или сразу в две комнаты. В одном конце коридора была отгорожена кухня с огромной плитой, а в другом конце туалет — большая яма, закрытая досками с дыркой. Потом мы узнали, что всего на территории болота построены 9 поселков. Самый большой был наш поселок. Особенность нашего поселка № 5 была в том, что здесь проживало все наше начальство, здесь размещались комендатура, милиция (наша охрана) и разные другие службы. Кроме того, поселок № 5 соединялся со станцией Мга узкоколейной железной дорогой. Выехать из Синявино тогда можно было только одним способом: добраться пешком до поселка № 5, по узкоколейной железной дороге проехать до станции Мга, а уж отсюда можно было ехать в любой конец страны. Но, чтобы уехать ссыльному, сначала надо было пойти в комендатуру и получить пропуск-разрешение. Такой пропуск давали только один раз в месяц при условии, что человек выполнял план, не получал замечаний на работе и в быту. На пропуске указывалось время отъезда и время возвращения. И не дай бог нарушить эти сроки, особенно время приезда, например опоздать. Тогда человек лишался поездки на длительное время, а может, и навсегда. Первый год нас всех кормили в одной общей столовой. Варили какую-то баланду из брюквы, турнепса, редко в супе плавали картофелины. Мяса и в помине не было. Умирали не только дети, но и взрослые. Не один раз мы благодарили Бога и мою маму за то, что она спасла нам дочь. Ни о каких поездках не было и речи, никто не имел никаких паспортов. Никто не моги к нам приехать. Все тогда работали на болоте по 10—12 часов. 8-я ГРЭС нуждалась в топливе.
Только в начале 1933 г. моя сестра привезла к нам нашу дочь. Мама моя тяжело заболела, сестре трудно было справляться с ребенком, да и у нас стало немного легче.
ЧТО ПОМНЮ Я?
Я — первая дочь в семье Максимовых, которая родилась в деревне Дагоны, но которую бабушка оставила у себя, отобрав у родителей по дороге, когда их везли в ссылку. Об этом очень много говорили мои родители и всегда мне твердили, что именно ей я обязана своей жизнью. К сожалению, я не смогла при ее жизни выразить эту благодарность. Я была очень маленькой. Ее даже мои родители не видели — их не выпустили на похороны матери.
Бабушка тогда сама жила несладко: осталась вдовой, жила с 16-летней дочкой и непутевым сыном — картежником и выпивохой, который появлялся дома, только чтобы поесть. Надо было работать и в поле и огороде, и поэтому осенью, как мне рассказывали позже, меня сажали на разостланное одеяло на полу, привязывали поясом к ножке стола, ставили миску с творогом или густой кашей и уходили на работу. Приходя домой, часто заставали меня вымазанной кашей или творогом и спокойно спящей на боку. To жe самое проделывали и зимой, только теперь уже привязывали на лежанке русской печки.
В 1933 г. бабушка тяжело болела, и ее дочь, моя любимая тетя Клава, привезла меня в Синявино к моим родителям. Вскоре бабушка скончалась, и тетя Клава, 18-летняя малограмотная девушка, осталась одна в этой избе. Вскоре ее арестовали за то, что она незаконно переходила границу с Латвией, чтобы там купить соли (деревня Глушково была от границы км 12—15). Ее судили, приговорили к исправительным работам и отправили в городок Идрица на деревообрабатывающий комбинат. Изба осталась без хозяев,и ее быстренько разворовали.
Прошли годы. В 1937 г. тетя Клава приезжала в Синявино. Незабываемая встреча. Помню, рано утром меня будит мама и говорит: «Вставай, приехала тетя Клава!» Я, сонная, поднимаюсь и чувствую необыкновенный запах духов. Открываю глаза и вижу перед собой красивую женщину в шляпе. Моему счастью не было предела! Позже, читая роман «Анна Каренина», я всегда сравнивала сцену встречи Анны Карениной со своим сыном с моей встречей с тетей Клавой.
Надо отметить, что сестры моей мамы — из породы долгожителей: ее старшая сестра, несмотря на жизненные мытарства, прожила 90 лет. Только моя мама, страдалица, прожила всего 65.
Я помню себя в Синявине, вероятно, с 4—5-летнего возраста. Прежде всего, я четко помню комнату, в которой мы жили. А жили мы в проходной комнате; в соседней жила другая семья — Сафоновых. Это были родители Вовки Сафонова, моего ровесника, и его бабушка, то есть семья из 4-х человек. Из коридора в свою комнату они проходили через нашу. Мои родители очень часто жаловались, что в нашей комнате пропадала всякая мелочевка: конфеты, если они лежали на столе, мелкие деньги, если они случайно были где-то на виду, и т. п. И конечно, во всем обвиняли Вовку. Кроме того, его папа любил выпить, и по этому поводу часто бывали скандалы, которые мы хорошо слышали через тонкую дощатую перегородку.
Я почему-то боялась их бабки. Она ходила, всегда закутавшись с головой в большой толстый шерстяной платок. Лица было не видно. А если оно и открывалось, то это было суровое лицо с насупленными бровями. Она умерла.
Вскоре после ее кончины мне приснился сон: я лежу на своей кровати, медленно открывается дверь, и из коридора входит бабка, Как всегда, укутанная своим большим платком, она направляется прямо ко мне. От ужаса я закричала и проснулась.
В этой комнате моя семья прожила почти 9 лет. Как говорили мои родители, сюда их поселили сразу по приезде. Сначала здесь жила вся наша семья: папа, мама, две сестры и брат папы, а также бабушка, мама моего отца. Я не знаю, как все умещались в комнате в 10—12 м.
К тому времени, как я себя помню, в семье произошли некоторые изменения. Во-первых, заболел младший брат папы, дядя Саша. Работал он на болоте. Они сушили торф (переворачивали бруски торфа), в перерыве он прилег на кромке болота и уснул. Застудил легкие. Настоящего лечения не было. Начался туберкулез. Ему дали отдельную комнату. Освободили от работы на болоте и сделали директором клуба. Там показывали кинофильмы.
В отдельной комнате была библиотека. Я не помню, кто меня учил читать, помню себя уже читающей. Наверное, в этом заслуга дяди Саши. Библиотека в клубе была маленькой, я имела свободный доступ к книжным полкам, но не помню, чтобы там были детские книжки с цветными картинками. Я читала книги про рабочих, которые трудились на каких-то заводах, фабриках. Настоящие детские книжки я читала уже только своим детям. Но очень любила своего дядю Сашу. Мои родители тогда много работали на болоте, и почти все время я проводила с дядей Сашей в клубе. Когда он скончался в 1940 г. в возрасте 24 лет, я не плакала, а просто кричала, захлебываясь в слезах в крике. Это была моя первая невозвратная потеря. Я и сейчас, печатая эти страницы, не могу удержать слезы. Кажется, в 1934 г. некоторым ссыльным стали выдавать паспорта. Это было большое событие в наших поселках, так как человек с паспортом считался свободным и мог уехать из Синявино. Паспорта получили обе сестры папы и дядя Саша. Старшая из них, тетя Катя, быстренько вышла замуж за вольнонаемного дядю Васю, который работал директором небольшого магазинчика в поселке № 9. Они счастливо прожили много лет, не расставаясь друг с другом. Тетя Шура тоже вскоре вышла замуж за жителя Ленинграда и переехала туда на постоянное жительство. Это вообще было волшебное счастье. Иметь свою комнату в Ленинграде значило жить в Раю на земле. Для меня это тоже была большая потеря, так как тетя Шура любила и баловала меня. Без нее я долго скучала.
Вот-вот должны были получить паспорта и мои родители. У меня сохранилась фотография тех времен: папа с мамой сидят радостные за столом, а на столе — бутылочка водки. Но судьба горько подшутила. 1 декабря 1934 г. убили С. М. Кирова. Сразу прекратили выдачу паспортов, не получили их и мои родители. И жизнь пошла по другому пути.
В проходной комнате и остались папа, мама, бабушка и я. Мама с папой спали на неширокой кровати, которая отделялась ширмой, маленькая кровать для меня располагалась у стенки, против родительской кровати. Зимой в бараках было так холодно, что в ведрах замерзала вода. В такие дни я спала вместе с родителями поперек кровати у них в головах. А бабушка все время спала, свернувшись калачиком, на своем сундуке, который привезли из деревни. Она была маленького роста и на своем сундучке выглядела маленьким комочком. Я часто ей говорила: «Бабушка, тебе плохо здесь спать?»
«Не-а, мне здесь дюже хорошо!» Теперь-то я уже понимаю, что это была единственная веревочка, которая связывала ее с родиной.
Другую комнату, непроходную, мы получили только в 1939 г. Она была чуть побольше — приблизительно 15 кв. м. Но самое главное — в комнате была плита. Это значит, что теперь не надо было тащиться с кастрюлями и продуктами через весь коридор в большую кухню, а еду можно готовить прямо в комнате. Да и зимой в комнате от плиты теплее. Летом бабушка обычно готовила еду на керосинке. Вот с этой керосинкой мы с ней однажды чуть не сделали пожар. Заправляя керосинку горючим, бабушка пролила немного керосина на деревянный пол. Она попросила меня подтереть пол. Я не захотела пачкать руки и внесла «идею».
«Давай, — говорю я бабушке, — подожжем керосин, он сам выгорит и вытирать не надо». Бабушка, наверное, была не умнее меня и согласилась. Зажженную спичку поднесли к разлитому керосину, вспыхнуло пламя. Горит. Мы обе стоим, смотрим, любуемся, как горит, ждем, когда погаснет. На наше счастье, совершенно случайно зашла соседка. Увидев эту картину, она спрашивает: «А что это вы тут делаете?»
Я объясняю ей, что мы пролили керосин и ждем, когда он выгорит. Соседка, конечно, закричала: «Вы с ума сошли, вы пожар сделаете! Смотрите, у вас уже пол горит. Давайте скорее тряпки! Тушить надо!» Закидали какими-то тряпками, огонь погасили. На полу осталось большое черное пятно…
В начале 1940 г. мама забеременела. Беременность проходила сложно. К тому времени наше семейное положение изменилось.
Папа до ссылки учился в классической гимназии в Красногородске, в 15 км от деревни. Состоятельные тогда родители, хотя сами были малограмотные, хотели и могли себе позволить дать сыну хорошее образование. Кажется, он проучился в этой гимназии 7 лет. Я помню, что писал он очень грамотно и очень красивым почерком. Теперь, по-моему, уже так красиво не пишут. Папа любил читать. Правда, для художественной литературы ему не хватало времени, а газеты читал регулярно и был в курсе политических событий. Я это говорю к тому, что перед войной папа уже работал бухгалтером в конторе управления торфодобычи в поселке № 4 и ездил туда на своем велосипеде.
Мама на болоте уже тоже не работала. В поселке со временем создавались различные мастерские: парикмахерские, швейные, сапожные, вязальные и т. п. Например, мы из вязальной мастерской получали льняные нитки, и дома я и бабушка плели сетки — авоськи. Мне отец даже устанавливал норму: я должна была сплести 2 авоськи, только тогда пускали меня на улицу поиграть с другими детьми. Для бабушки, конечно, никакой нормы не было.
Мама научилась шить и работала в швейной мастерской. А в последние годы перешла на работу в сапожную мастерскую, где из отходов кожи шили тапочки. Наверное, здесь больше платили. Я не помню, чтобы у мамы был предродовой отпуск. Женщины работали до последнего дня.
В начале беременности от запаха кожи у мамы открылся сильный токсикоз: ее тошнило, после любой еды начиналась рвота. Ни о каких бюллетенях об освобождении от работы не могло быть и речи. Она сильно исхудала. И однажды папа ей сказал: «Всё, хватит мучиться, не ходи на работу!» А к вечеру пришел милиционер и арестовал ее «за невыход на работу»! Начальник милиции приговорил ее к аресту на трое суток в камере при милиции. А уже было холодно. Камера не отапливалась. По счастливой случайности один из милиционеров оказался знакомым. Он из дома принес длинную шубу, в которой мама провела эти трое суток. По окончании срока маму уволили с работы «за прогул по неуважительной причине».
Сестра родилась в сентябре 1940 г. На этом довоенная трудовая карьера мамы закончилась. Но зато в комнате было тепло и уютно. Мама хозяйничала по дому. Плита топилась целый день. Для сестры грели воду. Изменилось и мое положение. До рождения сестры я была относительно свободным ребенком. Выполнив домашние обязанности, я уходила на улицу к подружкам.
Чем же мы занимались? Были коллективные игры: мальчишки и девчонки вместе играли в прятки, догонялки; особенно интересно было играть в лапту. В этой игре мы забывали про время, про еду. Но были еще и «девчоночьи» игры. Так как никаких «детских» комнат ни у кого не было, то все игры с куклами проходили в сараях. Я не помню, чтобы в начале 1930-х гг. были детские садики в поселке.
Почти каждая семья имела свой сарай, в котором хранили дрова или торф, и сено для козы, и саму козу. Летом козу привязывали на траве, и сараи были свободными. В сарае девочка выбирала себе уголок, в который ставила какой-нибудь ящик, накрывала его красивой тряпочкой или куском старого тюля (это была уже роскошь!) и устанавливала на этот «стол» свои куклы, коробочки из-под пудры, баночки из-под крема, бутылочки от одеколона или духов. Все эти баночки, коробочки, бутылочки были для нас большой ценностью, так как духи, кремы, пудра во многих семьях были большой редкостью. Это могли позволить себе работающие одинокие молодые люди.
А куклы? Кукол шили сами: шили иглой маленькие чехлы для туловища, рук, ног, головы, набивали их тряпками или опилками (это была роскошь, так как опилок не было!). Потом химическим карандашом разрисовывали лицо. Играли в «магазины», в «семью»: куклы были мамами, папами, детьми.
Я часто просыпалась по ночам в 1937 г., потому что горела лампочка. Окно было наглухо завешено каким-то одеялом. Папа с мамой сидели одетыми, тесно прижавшись друг к другу, и в руках держали узелок. Они чутко прислушивались к звукам на улице. Звук подъезжающей машины — папа с мамой крепче прижимаются друг к другу; звук отъезжающей машины — папа и мама облегченно вздыхают и под утро укладываются спать. Утром узнают: подъезжал воронок — и называют фамилии увезенных. Когда в сентябре 1940 г. родилась сестра, моя «свобода» единственного ребенка в семье закончилась. У меня в памяти сохранились две «обиды». Для сестры отдельно варили манную кашу на натуральном молоке. Она выглядела так аппетитно и была такой вкусной, что, казалось бы, я съела ее много-много. Но мне доставались только жалкие остатки. И когда я просила еще, мама говорила: «Нет, это только для Лилечки (так звали мою сестру)!» Иногда приготовленная каша в кружке стояла на плите. На поверхности каши была такая заманчивая пенка, что я не могла удержаться и тайком слизывала ее. И с обидой думала: «Ну почему нельзя наварить такой каши много, чтобы вволю наесться!»
С рождением сестры закончились и мои игры с другими детьми. Если я просилась на улицу поиграть с ребятами, мама мне говорила: «Хорошо, иди, только возьми Лилю с собой!» Я плакала и в слезах говорила: «Как же я буду играть с ребенком на руках!» Мама отвечала: «Как хочешь. Не можешь, тогда сиди дома. У меня есть дела, мне некогда заниматься вами». Мне ничего не оставалось делать, как только выходить с сестрой. Тогда детских колясок не было, и мне, 9-летней, приходилось таскать ее на руках. Мама заворачивала сестру туго в одеяло и такой сверток клала мне на руки. Если сестра лежала спокойно или засыпала, то я клала этот «сверток» на траву и могла поиграть с ребятами. Если она егозила или, того хуже, плакала, то я укачивала ее и носила вокруг дома. У меня не хватало сил. Скоро весь сверток разматывался, и я приносила домой сестру, держа ее за голову, и комок пеленок вместе с одеялом. Мама, конечно, ругала меня, но другого выхода не было.
Весной 1941 г. я закончила 3-й класс. Я хорошо училась и любила ходить в школу. Моей первой и любимой учительницей была Надежда Дмитриевна Медведева. Муж ее тоже работал в этой же школе преподавателем физики. Я не знаю, были ли они ссыльными или вольнонаемными. Это была почтенная пара в возрасте лет под 40. Надежда Дмитриевна всегда появлялась в классе в темном костюме и светлой блузке, высокая, стройная и почему-то с грустной улыбкой на лице. Эта печаль никогда не покидала ее. А цвет лица у нее был всегда таким светло-коричневым, как будто она только что приехала с южного курорта. Она очень хорошо ко мне относилась. Мы учились в вечернюю смену. По дороге домой мальчишки часто подкарауливали меня и забрасывали снежками. Я плакала и боялась их. Поэтому в зимние вечера Надежда Дмитриевна часто провожала меня почти до дома. На ней всегда было одно и то же зимнее светло-коричневое пальто с меховым воротником и шапочка из такого же меха. Но мне очень нравились ее перчатки яркого малинового цвета. Однажды она провожала меня. В левой руке, как всегда, несла свой портфель, в правой руке держала мою руку. Я восхищенно говорю: «Надежда Дмитриевна, какие у вас красивые перчатки!» Она грустно посмотрела на меня и разжала ладонь: вся внутренняя часть перчатки была в маленьких дырках. Мне почему-то так стало жалко ее, что я чуть не заплакала. Оставшуюся часть пути мы прошли молча.
В праздничные дни, 1 Мая и 7 Ноября, на центральной площади устанавливали трибуну. На трибуне стояли представители поселковых властей и предприятий, а вокруг собирались жители поселка. Проходил торжественный митинг с речами, в которых благодарили партию и правительство за нашу счастливую жизнь. На одном из таких праздников на трибуне стояла и я, как лучшая ученица школы. Мне на листке написали «речь», я ее добросовестно выучила наизусть. Так как я была очень маленькая, под ноги мне подложили несколько кирпичей, и я гордо глядела на всех жителей вокруг трибуны. Почему-то на этой трибуне я не испытывала страха и стеснения, очень четко и громко произнесла эту речь и закончила ее словами: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!»
Моей дорогой первой учительнице я доставила еще одну неприятность. Я не помню, была ли я октябренком в школе. Но так как я во всех классах была отличницей, то в третьем классе Надежда Дмитриевна мне сказала, что я должна вступить в пионеры.
Мне очень хотелось стать пионеркой. Красный галстук на шее со значком был моей мечтой. Я пришла домой и говорю папе: «Надежда Дмитриевна мне сказала, что я должна вступить в пионеры!» — «Нечего тебе там делать!»
Это было сказано так категорично, что я замолкла. На другой день моя учительница опять завела этот разговор, я опять вечером к папе с этим же вопросом.
«Ни за что, — сказал он, — и больше не заводи этот разговор».
Прошло несколько недель. На уроке, при всех, Надежда Дмитриевна мне говорит: «Зина, вчера был педсовет, и директор школы возмущалась, почему ты до сих пор не вступила в пионеры!» Я вечером передала этот разговор папе, и слышу жуткий ответ: «Если ты придешь домой с галстуком, я задушу тебя этим галстуком!» Я онемела. Я долго не могла понять такой реакции. Дело в том, что при мне никогда взрослые не вели разговор о ссылке, да я и сама никогда не прислушивалась к разговору взрослых. А папа забыть и простить этого не мог. Видимо, это поняла и Надежда Дмитриевна, так что этот вопрос больше не поднимался. А летом началась война…
С 22 июня 1941 г. пошел отсчет другой жизни.
Мы в синявинских болотах почувствовали ее уже в начале июля. Высоко летали немецкие самолеты. Многочисленные лучи прожекторов высвечивали их. Иногда в перекресток лучей, как в плен, попадал вражеский самолет. В этом светлом пятачке он метался, как птица в сетях. Иногда ему удавалось вырваться из этого пятна, а был случай, когда мы видели, как он падал, вертясь вокруг своей оси. Люди толпами стояли, наблюдая это зрелище.
Иногда мне кажется, что люди тогда перестали ходить на работу. Изредка кого-то брали в армию: вольнонаемных и тех, у кого были паспорта. Папа мой паспорта не имел, поэтому его в армию не взяли (не доверяли бывшему кулаку). В магазинах начали раскупать продукты. А в середине августа утром прошел слух, что ночью все наше начальство, милиция, которая охраняла нас, ссыльных, уехали. И начался грабеж магазинов. Люди тащили всё: продукты, соль, мыло, посуду, инвентарь и т. п. К полдню все было разграблено, и наступила жуткая тишина. Бегство начальства и охраны означало, что немцы подходят к станции Мга. На синявинских болотах никаких дорог не было. Чтобы куда-то выехать из поселка № 8, надо было километров пять пройти пешком до поселка № 5, оттуда по узкоколейной дороге на дрезине проехать до станции Мга, а уж из Мги можно было ехать в любой конец СССР. Именно таким способом всегда ездила моя мама один раз в месяц, после получки, с разрешения комендатуры, в Ленинград за дешевыми продуктами. Она на мясокомбинате им. Кирова (тогда говорили — на Средней Рогатке) покупала кости (на них было немного мяса), а в магазине самую дешевую крупу — пшено. Это было очень выгодно.
А теперь даже дрезины в поселках не осталось. На ней уехало начальство. Все население оказалось в «капкане» — бежать некуда. Все сидели по своим комнатам. Мои родители вообще не выходили из дома: папа очень боялся. «Вернется милиция — худо будет», — говорил он.
Вскоре мы узнали, что немцы взяли Мгу и подошли к Синявинским высотам. И совсем скоро почувствовали, что немцы на Синявинских высотах установили орудия и стали бить по синявинским болотам, то есть по нашим поселкам. Теперь я понимаю, что их техника просто не могла пройти дальше по нашим болотам. Говорили, что на болотах была наша армия. Но армию как таковую мы не видели — так, редкие солдатики с котелками искали в поселке питьевую воду. Может, где-то ближе к Ладожскому озеру и была, поскольку немцы методично с утра до вечера стреляли туда. Стреляли как по расписанию: начинали часов с 9 утра, часа 2 стреляли, потом делали перерыв, потом опять стреляли и т. д. К ночи все стихало.
С каждым днем обстрелы становились более частыми, и теперь уже снаряды попадали в дома, и наши строения разлетались, как карточные домики. Сначала мы прятались в подвалах, а потом стали днем уходить в болото, в торфяные штабеля.
Штабеля — это аккуратно сложенные в большие продольные пирамиды брикеты высушенного торфа. Зимой, когда болото замерзало, мощные трактора на больших санях вывозили торф на электростанцию. К концу августа обстреливать стали не только днем, но и ночью. Тогда все жители поселка, и мои родители тоже, собрались уйти на болото и спрятаться там на какое-то время. Думали, нас кто-то спасет. Решили ценные вещи закопать в яму. Самыми ценными вещами, нажитыми за 10 лет тяжкого труда, были ручная швейная машина, перина и зимнее пальто мамы с большим лисьим воротником. По-моему, мама только один раз надевала его, когда в 1939 г. ей дали путевку в дом отдыха в Вырицу. Все это завернули в клеенку, уложили в яму вблизи дома и закопали, надеясь скоро вернуться. А семья — папа, мама, бабушка, годовалая сестра и я — ушли на болото, уложив на велосипед кое-какую посуду, одежду и одеяла. Мы думали, что уходим на короткое время. Да, чуть не забыла самое главное! Мы взяли с собой и козу Катьку! Катька стала нашей кормилицей. Благодаря ей выжила моя сестра.
На болоте из штабеля папа выдернул много брикетов торфа, получилась глубокая нора, в которую уложили все вещи и сделали постели.
Так же устраивались и другие семьи. День шел за днем, уже август подходит к концу, уже холодает. Поселок разрушен, никто нас не спасает. Продукты подходят к концу. Хлеба уже давно нет. Мои родители держали поросенка. В начале войны его зарезали, так как кормить было нечем. Папа вырезал сало и засолил. Пока ели ливер, ноги, голову. Картошку копали на огороде. Коза давала молоко. За водой ходили в поселок, выбирая редкие паузы между стрельбой. Но и за водой стало ходить опасно, немцы стали нарушать свой режим. И пауз становилось меньше. Однажды я пошла за водой к поселку. По этой же дороге шел молодой солдат с котелком, наверное, тоже за водой. Начался обстрел. Я растерялась, стою и не знаю, что делать. Солдат крикнул: «Ложись!», толкнул меня в канаву и сам навалился на меня. Так мы пролежали всю стрельбу. Закончилась. Мы встали, отряхнулись. Было уже не до воды. Я побрела к своему штабелю, солдат — в другую сторону. Господи! Если он жив, то дай Бог ему здоровья!
В 1941 г. зима началась рано. В первых числах сентября начались заморозки, иней на земле. Жить в торфяной норе с маленьким ребенком стало невыносимо. Нашей армии нет. Помощи ждать неоткуда.
Однажды папа пришел и сказал: «Завтра пойдем к немцам на Синявинскую высоту». На другой день все вылезли из своих нор. Был яркий солнечный день, легкий морозец, вокруг иней. Стояла жуткая тишина, никакой стрельбы. Сейчас я предполагаю, что, вероятно, кто-то заранее сходил к немцам и предупредил их о нашем походе. Это мои домыслы.
Папа с мамой собрали все вещички, оставшееся сало и уложили на велосипед. Маленькие заплечные узелки сделали для меня и бабушки. Сестру укутали и при помощи длинного полотенца привязали к маме. Катьку (козу) привязали к велосипеду. Такой группой мы влились в общую колонну. Сколько людей было в этой колонне? Сказать трудно. Мне тогда казалось, что очень много — 200, 300 человек, а может быть, больше. Шли медленно, долго по какой-то тропе. Наконец часам к четырем добрались до этой высоты. Орудий я не видела, но мы сразу увидели немецких солдат в зеленой с голубым оттенком форме. Нас собирали у кромки высоты, с которой очень хорошо обозревается все наше болото, все наши поселки. Особенно хорошо были видны развалины 7-го, а за ним и 8-го поселков. Нас загнали в большой сарай и заперли на замок. Мы переночевали. На другое утро двери широко распахиваются, на пороге стоит немецкий офицер и через переводчика нам объявляет: «Мы знаем, кто вы есть (и показывает решетку из пальцев). Но здесь фронт, и мы ничем не можем вам помочь. Вы все должны уйти отсюда. Здесь опасно. Идите к себе, откуда вас выслали. Местные власти там вам помогут. Только не идите большими группами». И мы пошли в свою Псковскую область. Скоро наша семья оказалась единственной на своем пути.
Через 70 лет, в 2011 г., я вернулась на Синявинские высоты и теперь стою на той самой кромке, где в сентябре 1941 г. я и моя семья, а также другие жители 8-го поселка со своими котомками сидели и ждали решения своей судьбы.
Смотрю вдаль. Никаких строений. Насколько простирается взгляд, открывается безграничное пространство. Это синявинское болото. Трудно представить, что на этом месте, где сейчас растут хилые деревья, гниющие в сырой земле, 70 лет тому назад были дома — деревянные бараки, жили и работали люди, росли дети.
В моем представлении, когда говорят «высота», это какая-то гора, хотя и не высокая, но гора. Но, въезжая на машине на Синявинский мемориал, я не почувствовала, что въезжаю на какую-то гору. Я ехала по ровной территории. А теперь стою на этой кромке, и меня осенила мысль: я стою НЕ на ВЫСОТЕ, люди больше 10 лет жили в Синявинской ЯМЕ, в БОЛОТЕ. Люди, добывая торф, копали эту яму. Никто не сосчитает, сколько же людей здесь погибло. И кто поставит им ПАМЯТНИК?
РОДИНА
Итак, немцы с Синявинских высот отправили нас «домой». А где наш «дом»? Вот и решили идти в Псковскую область, Красногородский район, деревня Дагоны, из которой нас выслали в 1931 г.
Я не помню, сколько времени мы шли. Как-то незаметно и очень быстро после Синявинских высот все разошлись в разные стороны, и мы остались одни.
Я четко помню нашу «колонну» : папа шел впереди, гнал велосипед, к которому была привязана коза; метрах в 10 от папы шла мама и несла мою годовалую сестру, за мамой уже подальше плелась я, и последней шла бабушка. Сначала мне и бабушке дали по узелочку, но уже через неделю этот узелок казался нам большим грузом, и папа взял его к себе на велосипед.
Что на нас произвело самое большое впечатление?
Мы шли по дороге на Псков около двух недель и до самого Пскова не видели ни одного гражданского жителя, ни одного жилого дома. В поле оставалась невыкопанная картошка, иногда мы видели нивы с осыпающейся рожью, овсом. Но зато вдоль дороги, почти до самого Пскова, разместилось много военной немецкой техники: автомашины разной величины — от больших тягачей до маленьких военных машин, которые потом называли «джипами»; было много танков, мотоциклов, каких-то орудий и, конечно, очень много немецких солдат. Создавалось такое ощущение, что вся немецкая армия собралась на этой псковской дороге.
По-видимому, у нас был такой жалкий вид, что по отношению к нам немцы никаких агрессивных действий не проявляли. Но особое внимание и хохот солдат почему-то вызывала наша коза Катька. Она с большими рогами гордо шла за велосипедом, как нынешние модели на подиуме при показе мод. Немцы от хохота хватались за животы, показывали на нас пальцами и кричали: «Сталина корова, Сталина корова». Иногда некоторые из них выбегали на дорогу и совали нам большие куски хлеба, а мне и бабушке запихивали конфеты. Для нас это было большим подспорьем, так как наши продуктовые запасы были на исходе.
Ночевали на улице, только подальше от дороги, от немецких солдат.
Папа разводил костер, я и мама копали картошку на заброшенном поле, варили, доставали свое сало, от Катьки получали молоко, и немецкий хлеб был как раз кстати. Однажды во время такого ночлега к нам из кустов вышел наш советский солдат. Мы сначала друг друга испугались. А потом папа пригласил солдата к нашему костру. Но первым вопросом солдата было: «Где мы находимся и где немцы?» — «Мы находимся на дороге, которая ведет на Псков, немцы здесь, а фронт отсюда приблизительно в 150 км», — сказал папа.
Солдат рассказал, что после какого-то сражения они потеряли своих командиров, потеряли ориентиры, жителей нет, спросить не у кого.
«Здесь много бродит наших солдат, мы заблудились и не знаем, что нам делать, — говорил он. — Никакого оружия и никакой техники у нас нет, остались одни винтовки, да и то не у каждого, и без патронов, Деревни все вокруг разрушены или сожжены».
Мы все вместе поужинали, мама с сестрой и бабушкой улеглись спать, я крутилась около костра, а папа с ним еще долго о чем-то беседовал. Когда все утром проснулись, солдата уже не было. Папа рассказал, что спать с нами он побоялся и поздно ночью от нас ушел.
«Пришлось дать ему немного еды с coбой», — добавил он.
Ночи стали очень холодные. Каждый вечер место ночлега папа выбирал у больших кустов, подальше от большой дороги. Он выламывал большие ветки, разводили костер, мама варила картошку, затем ужинали. После ужина папа разгребал костер, на этом нагретом месте делал большой шалаш, и на теплой земле мы неплохо спали целую ночь.
Наш путь продолжался. С каждым днем из-за усталости я и бабушка шли всё медленнее и медленнее.
Иногда мы проходили не более 7 километров в день. По счастью, на некоторых коротких участках немцы останавливали свои грузовые машины, лихо закидывали в кузов козу, велосипед, подсаживали маму с сестрой, бабушку, меня и по случаю подвозили километров 30—40. Но однажды какая-то машина подвезла нас километров на 100, и благодаря ее помощи после почти двухнедельного пути мы вечером оказались в Пскове.
У меня до сих пор в глазах стоит эта жуткая картина, которую я тогда увидела: Псков — это груды развалин, из которых торчали печные трубы, и ни одной живой души. Мне казалось тогда, что весь город был разрушен до основания. Мы бродили целый вечер. Мы искали место, где можно переночевать. К тому же папа искал дорогу на Остров. Кажется, обошли бо`льшую часть города. Уже вышли на окраину и только тогда увидели вдали маленький огонек. Пошли на этот огонек.
Скоро заметили покосившуюся «избушку». Правда, не на курьих ножках, а на каком-то бревенчатом подгнившем фундаменте. Это была обычная старая деревенская баня. В маленьком подслеповатом окошке был виден тусклый свет, который нас приманил. Папа постучал в дверь, послышался мужской голос: «Заходите». Мы вошли и в полутьме увидели большую семью: пожилые родители и, по-моему, четверо детей. Вся семья сидела вокруг стола, посередине которого стоял большой чугун с дымящейся картошкой в мундире. Тут же на столе размещался стояк с горящей лучиной, свет которой и привлек наше внимание. Папа объяснил, кто мы такие, откуда и куда идем, и попросил приютить нас на ночлег. Хозяева были очень любезны.
«Конечно, оставайтесь, как-нибудь устроимся».
«А сначала, — сказал нам хозяин, — садитесь к нам за стол, давайте поужинаем вместе чем бог послал». Из наших котомок папа вытащил кусок сала, были еще в запасе несколько кусков хлеба, которые по дороге давали немецкие солдаты. Подоили козу.
«Мы уже давно такой еды не видели», — сказала хозяйка. Но особенно у детей загорелись глаза, когда папа протянул им несколько конфеток, полученных тоже от немецких солдат.
За разговорами ужин затянулся надолго. Папа рассказывал о наших бедах, хозяин — о своих. Они, коренные псковитяне, прятались в деревне у родственников, когда наступали немцы. Фронт прошел быстро, и они вернулись на свои места на окраине Пскова, но нашли только вот эту баню.
После ужина хозяин принес несколько охапок сена и соломы. Всё расстелили на полу, чем-то укрылись и впервые за много дней под крышей спокойно беспробудно проспали всю ночь.
На другое утро после скромного завтрака и трогательного прощания мы двинулись в путь.
Теперь наш маршрут пролегал на город Остров, а дальше начинались наши края.
Эта дорога имела свои особенности.
Во-первых, мы не видели немецкой армии и их военной техники. Изредка по дороге проезжали небольшие грузовые машины. Теперь нас уже никто на машинах не подвозил, шли сами, а силы уже были на исходе. Обувь износилась. По дороге где-то еще раньше подобрали для меня брошенные ботинки, и я натерла ноги. Бани не видели, мыла не было, по-настоящему нигде не мылись.
Во-вторых, теперь вдоль дороги, особенно после Острова, мы видели жилые дома, некоторые из них весьма приличные, и даже встречались целые, не разрушенные деревни. Поля чистые, урожай собран. Внешне здесь все выглядело так, как будто и нет войны.
Но закончились наши продукты, сало съели. Катька наша устала, исхудала, да и корма стало меньше, поэтому и молока стало меньше — только для сестры.
Мы с мамой пошли по домам с протянутой рукой. Мы побирались. Это были самые тяжкие для меня и для мамы времена. Мне почему-то было стыдно просить милостыню «Христа ради», и я каждый раз заливалась горючими слезами, а мама — великая труженица — всегда считала, что кусок хлеба надо зарабатывать, и тоже горько плакала. Я и мама ходили по домам врозь. За милостыней ходила и бабушка. Это был единственный способ выжить. Папа всю дорогу вел велосипед и совсем выбился из сил. Мама щадила его мужское самолюбие и не позволяла ему ходить по дворам.
Я долго не понимала, и мне казалось странным, почему так: чаще подавали нам милостыню в бедных и очень бедных домах, причем старались поделиться, чем могли: кусочек хлеба, несколько отваренных картофелин, свекол, морковин или брюквы. Но почти всегда отказывали в хороших и весьма хороших домах со словами: «Проходите, проходите дальше, много вас всяких тут ходят!» После таких слов от дома отходишь с горькими слезами.
Теперь уже, прожив много лет, понимаешь, что сочувствовать чужому горю, сопереживать страдающим людям может только человек, переживший сам горе.
Вскоре после Острова бабушка отделилась от нас: она захотела идти дорогой на Синюю Николу — там она родилась, там прошли ее детские и девичьи годы. Там она нашла своих родственников, но заболела водянкой и в ноябре 1941 г. скончалась: где начиналась ее жизнь, там и закончилась. Каким-то способом папа добрался до Синей Николы, чтобы похоронить мать.
Мы же только к концу сентября добрались до Красногородска — районного центра, здесь и остановились.
Я помню, что мы поселились в доме недалеко от церкви. Это был старинный небольшой двухэтажный домик на каменном фундаменте. Каменными были и стены дома до второго этажа. В первом этаже жила хозяйка с семьей, а второй этаж отдали нам. Здесь была одна небольшая комната, маленькая кухня, туалет на улице. Потом уже оказалось, что хозяйка дома является какой-то очень дальней родственницей папы. После этого она отказалась брать от нас какую-либо плату за проживание.
Началась новая жизнь. Папа быстро устроился на работу на льнозавод. Известно, что когда-то в сельском хозяйстве Псковской области лен был одной из ведущих культур. Еще до революции сам лен и цродукция из льна пользовались большим спросом даже за границей. Поэтому, вероятно, немецкие власти сразу начали использовать льнозавод. Я не знаю, какую продукцию вообще выпускал завод в те времена. Думаю, наверное, что это были веревки разной толщины и холст, так как они нужны были для армии. Для нас с мамой тоже нашлась работа: папа приносил с завода толстые льняные нитки и мы вязали сети большой ширины и большой длины. Я не знаю, сколько нам платили за нашу работу. Тогда уже в Красногородске, как, наверное, и по всей оккупированной территории, ходили оккупационные деньги — марки. Что-то на них, вероятно, можно было купить на рынке, но все было очень дорого. Всё покупала мама, поэтому не знаю, какие были цены.
Я только помню, что самой дорого`й платой за нашу работу было то, что папа каждый день приносил с завода несколько порций супа или щей, которые варили на заводской кухне для рабочих. Это было частью нашего заработка и нашим спасением. Иногда этим «лакомством» мы делились и с хозяйкой.
Наша коза Катька вскоре после длинной дороги захворала, да и держать ее было негде, и кормов не было, и пришлось ее прирезать. Жаль было до слез с ней расставаться. Она и после смерти продолжала нам помогать: ее мясо и супы из заводской столовой позволили нам пережить зиму 1941—1942 гг. Эту добрую память о нашей Катьке я пронесла через всю мою жизнь.
В подобных случаях о человеке говорят: «Упокой, Господи, душу его!» Может быть, это великий грех, но такие же слова хочется сказать и Катьке. Покорное, послушное, безобидное животное, она перенесла безропотно все тяготы фронтовых дней, длинную дорогу, холодные ночи, недоедание.
19 января 1942 г. мне исполнилось 11 лет. Я не помню, чтобы в нашей семье когда-то отмечались дни рождения. Все время проходило в трудах, заботах о хлебе насущном — не до праздников. И этот день для семьи был обычным днем. Только почему-то я себя почувствовала взрослее.
В моей жизни эта зима сыграла очень важную роль. Церковь, которая располагалась недалеко от нашего дома, была небольшой и, кажется, не главной церковью в городе. Я случайно заглянула туда. Шла служба, очень хорошо пел хор. С тех пор я старалась не пропускать ни одной службы. Обычно пробиралась ближе к клиросу, в правой части которого размещался хор, и стояла рядом, замирая от его пения. Конечно, слова, смысл мне были непонятны, но мелодия, чарующие звуки уносили меня куда-то ввысь, под купол церкви. По вечерам в каждую субботу и воскресенье, особенно в праздничные дни, я сквозь толпу протискивалась ближе к хору и даже вполголоса подпевала. Вскоре какие-то бабки заметили меня, стали давать мне старые затрепанные книжки. У хозяйки на чердаке я находила старую исписанную бумагу, карандаш и на свободных участках старательно все переписывала, хотя смысла текстов так и не поняла. Все было написано на старославянском церковном языке.
Прошли годы. Я не стала страстной «молельщицей», но в годы советской власти не стала и ярой атеисткой. У меня сложилось сугубо свое, внутреннее отношение к Церкви: да, есть какая-то Высшая сила, которая сотворила мир по твердым законам, еще далеко не познанным человечеством. А остальное — христанство, ислам, иудаизм и т. п. — это суть религиозные формы, придуманные людьми, живущими в разных природных, общественных условиях. По возможности в разных городах и селениях, где бываю, я захожу в любое культовое здание: православную церковь, протестанскую кирху, католический костел, постою, посижу, в душе помолюсь, поставлю свечи за здравие моей семьи и моих родственников, за упокой дорогих мне людей, ушедших из жизни. Была в Израиле, помолилась у Стены Плача и оставила там записку со своей просьбой; была в Храме Гроба Господня приложилась к плите, на которой было возложено тело Христа после снятия с Креста. Была во Владикавказе в неработющей тогда мечети (в действующую мечеть боюсь заходить, ибо не знаю правил поведения для женщин), в Каунасе была в синагоге. Убедилась, что человек может молиться в любом месте. Главное, чтобы дела и мысли каждого были направлены на доброе отношение к людям, их окружающим, и к делам на благо этих людей.
За зиму 1941—1942 гг. родители установили связи со своими дальними родственниками и друзьями молодости. Все близкие родственники были репрессированы и разбросаны по дальним краям. Остались здесь только две семьи.
Одна из них — бездетная престарелая супружеская пара. Хозяин дома, родной дядя моей матери, брат моей бабушки, которая оставила меня у себя при высылке родителей в 1931 г. Деду Андрею было около 80 лет. Он воевал в Русско-японскую войну, был награжден Георгиевским Крестом IV степени (этот крест хранится у меня в коллекции до сих пор). Всю свою жизнь оба они прожили в одном и том же доме в своей родной деревне Глушково, где и моя мама родилась. Их не раскулачивали и не выселяли, так как они происходили из бедных семей. Я любила у них гостить в тяжкие 1942—1943 гг. Они жили бедно, но были очень гостеприимны. От старости их дом потерял былую прелесть и теперь дышал на ладан. У меня в памяти сохранились две «прелести» их дома.
Первая — это мед от собственных пчел деда. Пчелы и мед — это единственное, чем занимался дед, на что у него хватало сил. Вкус и аромат этого меда казались божественными.
А вторая «прелесть» — эта два огромных дерева черемухи, которые росли перед окнами.
Наверное, этим деревьям было столько же лет, сколько и их хозяевам. Но самое интересное было то, что на них осенью была уйма крупных наивкуснейших ягод темно-синего цвета. Никогда и нигде за свою жизнь я не ела больше таких вкусных ягод черемухи.
Дед любил рассказывать, как он остался живым во время войны с Японией.
В одном из сражений его отряд японцы разбили и разметали по сторонам. Группа российских солдат пряталась в каких-то зарослях и заблудилась. Солдаты разбрелись в разные стороны и дед оказался один-одинешенек.
«Сколько дней я блудил без еды и питья, — говорил он, — я уже и не припомню. Я шел наугад куда глаза глядели. И вдруг впереди я увидел женщину в белом платье. Она смотрела на меня и рукой манила к себе. Я остановился, не зная, что делать. Она молча улыбалась и все время манила к себе. Силы меня покидали, и я побрел к ней. Уже не ведаю, сколько времени мы так шли, только вдруг заросли кончились, я оказался на открытой площадке, женщина исчезла, а я потерял сознание. Очнулся среди русских солдат. В моей части меня уже считали погибшим. Вот за это я и получил своего Георгия. Я уверен до сих пор, что меня тогда спасла Богородица», — заканчивал он свой рассказ.
В 1944 г. при отступлении немецкой армии вся деревня Глушково сгорела. Вскоре после окончания войны дед скончался, а его жена, баба Уля, еще прожила несколько лет у своих родственников.
Мы с мужем в конце 1950-х гг. отдыхали на Псковщине в деревне, недалеко от бабы Ули. Вот тогда-то она и подарила моему мужу Георгия деда Андрея.
Другая семья близких родственников была двоюродная сестра папы, Анастасия Ивановна Иванова, родная дочь деда Вани, и жившие у нее в то время дед Ваня вместе со своей женой (тоже Анастасией).
Почты, наверное, тогда не было, но по деревням слухи прошли быстро: «Из ссылки вернулась семья Максимовых». Тетя Настя Иванова жила в Дагонах, в той самой деревне, откуда нас выслали, в 15 км от Красногородска. Я не знаю, когда и где состоялась первая встреча папы с тетей Настей. Я только помню разговоры о ней и частые небольшие продуктовые посылочки, которые она с оказией пересылала нам из деревни в Красногородск. Но ранней весной она появилась у нас в доме с серьезным разговором.
«Хватит вам здесь сидеть. Скоро будут делить колхоз и долю выделят вам, если вы переедете на жительство в свою деревню», — выпалила она с ходу. Конечно, у моих родителей был первый вопрос: где жить? Папа уже знал, что на нашем дворе ничего не сохранилось.
«Ничего, — бодро заговорила тетя Настя, — пока поживете у меня: в тесноте — не в обиде, а дальше будет видно». Мама боялась, а папа засуетился. Ранней весной 1942 г. мы переехали на жительство в свою родную деревню Дагоны, из которой были высланы больше 10 лет назад.
Начался новый этап нашей жизни.
ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ ОТ ДЕРЕВНИ
Деревня Дагоны размещалась недалеко (около 200—300 м) от большого грунтового тракта, которой соединял латвийские города Даугавпилс, Карсава, Резекне и российские города Красногородск, Опочка и Псков. Съехать с этого тракта и попасть в Дагоны можно было по двум сельским дорогам. В деревне было около 15 дворов, из них три дома, как я помню, были в приличном виде: это дом тети Насти, построенный из толстых бревен ее покойным мужем в начале 1930-х гг.; дом Маши «Горной» («Горная» — это не фамилия, а прозвище, потому что дом стоял на горочке); дом Маши «Петихи» (ее покойного мужа звали Петя). Неплохо выглядел дом нашего раскулаченного деда Вани. До войны в нем размещалась начальная школа, а сейчас здесь жил бывший учитель этой школы с семьей. В годы войны школа не работала. Здание хорошо сохранилось.
Все остальные дома имели жалкий вид: деревянные фундаменты подгнили, дома покосились. Крыши домов были покрыты соломой, которая во многих местах подгнила, превратилась в труху и рассыпалась, поэтому оголились жердины, на которых крепилась солома. Самая плохая изба была у Пети «Сухорукова». Она откосела и так вросла в землю, что ее небольшие оконца были на уровне земли. «Сухоруким» Петю называли потому, что у него до самого плеча не было одной руки. Кажется, он потерял ее в революционные годы. Папа рассказывал, что этот Петя был главным заводилой при раскулачивании. Поэтому при встрече папа и Петя не только не разговаривали, но даже не здоровались. Bсe остальные соседи к нашему появлению отнеслись по-разному: многие дружелюбно, другие равнодушно, потому что они появились в деревне после раскулачивания и нашу семью не знали.
Как показал мне папа, наша бывшая усадьба размещалась как раз на скрещении тех двух дорог, которые вели с большого тракта в нашу деревню. Сейчас это было пустое место, никаких построек не было. От былых зданий остались только большие камни от фундаментов и несколько яблонь. Мне запомнились две из них: антоновка, на которой к осени вырастали крупные светло-желтые, необычайно вкусные яблоки; а другая — ранет — очень старая яблоня, у которой сохранился один толстый высокий отросток. К концу лета на нем вырастали некрупные, но медово-сладкие яблоки. Вкус и аромат яблок были божественными! За всю свою жизнь я таких яблок больше не пробовала!
Слева усадьбу отгораживали пять высоченных тополей, а недалеко от них был заброшенный колодец.
Из него воду никто не брал, поэтому его накрыли большой старой дверью от ворот. Этот колодец мне памятен потому, что летом 1943 г. там играли и бегали мальчишки и один из них, единственный сын беженки, пробежал по этой двери. Она наклонилась, и мальчик соскользнул в злополучный колодец. Никто этого не заметил. К вечеру мать стала искать сына. Все всполошились. Всей деревней искали его по дворам и окраинам. И кто-то заметил, что крышка колодца наклонилась. Ее приподняли и увидели всплывшее тело мальчика. Горе матери было беспредельным, а вся деревня замерла: была гробовая тишина, говорили только шепотом.
Я упомянула слово «беженка». Да, в Дагонах и других деревнях в военные годы жили семьи беженцев, которые при наступлении немецких войск бежали из Прибалтики, в основном из Латвии, семь советских офицеров и евреев.
Уже с 1 сентября 1939 г., когда немцы вошли в Польшу, было известно, что они жестоко карают евреев и коммунистов.
В 1941 г. немецкие войска наступали очень быстро. В страхе люди старались любым способом уехать от надвигающейся беды в Россию. Граница между Латвией и Россией тогда (и сейчас!) проходила по реке Лжа. Беженцы не успевали переправиться через реку, и немецкие солдаты в упор расстреливали их на берегу и в самой воде. Местные жители рассказывали, что после этого побоища река Лжа несколько дней несла красную воду.
Сейчас я припоминаю, что одна еврейская семья жила в соседней деревне и папа был знаком с главой этой семьи. Я тогда, конечно, и понятия не имела о геноциде евреев и не понимала, почему папа этому симпатичному человеку часто повторял: «Вам надо куда-нибудь спрятаться и уехать отсюда».
Последняя встреча с ним была в 1943 г., после этого мы больше его не видели.
Итак, мы поселились у тети Насти. Мне сейчас даже трудно представить, как мы уместились здесь и прожили почти целый год, до весны 1943 г. В доме были две небольшие смежные комнаты; в первой из них при входе много места занимала русская печь. Кроме тети Насти, ее дочери Ани, 15-летней барышни, и родителей тети Насти (дед Ваня и баба Настя) в доме жила 6—7-летняя Лидочка, племянница тети Насти, дочь ее сестры, умершей от туберкулеза еще до войны. Сын тети Насти перед началом войны поступил на учебу в ФЗУ в Ленинграде. Только после войны она узнала, что ее Миша погиб там во время блокады.
Ну а в 1942 г. и мы всей семьей свалились им на голову. Днем как-то все расходились по делам и не мешали друг другу. Вечером ужинали все вместе, завтракали и обедали кто когда мог, но все сообща, с одной кастрюли, ничего не делили. Я сейчас с трудом припоминаю, кто, где и с кем спали. Помню, что в первой комнате, недалеко от русской печи, стояла деревянная кровать для деда Вани и бабы Насти. Во второй комнате были две маленькие кровати для меня и Лидочки, одна большая кровать для тети Насти и Ани; мои родители летом спали в сарае на сене с младшей сестрой Лилей, а зимой, кажется, в первой комнате: родители спали на полу, сестра моя — на лавке. Жили мирно.
Как вспоминали старожилы, в 1941 г. в июле почти без стрельбы и остановок немецкие танки проехали по тракту на Красногородск. За танками помедленнее, с небольшими остановками прошли машины с солдатами. Большой стрельбы не было. Но бесчинства были. Солдаты вольно заходили в дома. Поскольку деревня была бедная, брать особенно было нечего, то забирали только продукты: масло, молоко, яйца. Рассказывали, что в соседней деревне немецкие солдаты изнасиловали девушку, которая от нервного стресса ослепла и лежала больная. Перед концом войны она скончалась.
Осенью 1941 г. много молодых людей из края вывезли в Германию на работы.
Надо отметить, что в 1942 г. и в первой половине 1943 г. в деревне и в округе было мирно, спокойно.
Никаких газет, никакого радио, никаких разговоров о войне. Как будто ее и нет. В Крестах, большой деревне, раскинувшейся по другую сторону тракта, напротив наших Дагон, в двухэтажном здании бывшей средней школы размещался небольшой гарнизон немецких солдат. Здесь была местная военная, она же и гражданская, власть. Она обложила жителей податью для прокорма своих солдат. С каждого двора ближних деревень надо было сдать какое-то количество молока, яиц, масла и т. п. Надо отметить, что в 1942—1943 гг. немецкие солдаты не бесчинствовали в деревнях, а мирно меняли сахарин, спички, конфеты, соль на «яйки, млеко, масло».
В марте—апреле 1942 г. начали делить колхоз. Я не знаю, как проходила дележка, но помню, что мы получили. Главное — мы получили корову для нашей семьи, тетя Настя получила корову для своей семьи. И еще получили лошадь на две семьи, но такую тощую, что она не могла стоять на ногах. Ее еле-еле дотащили до сарая. Дед Ваня вместе с папой сразу перекинули два широких пояса ей под брюхо, а концы этих поясов закрепили на потолке, то есть она как бы держалась на подвесе, на поясах. Но, несмотря на все старания папы и особенно деда Вани, к нужным полевым работам лошадь сдохла. Пришлось кооперироваться с другими семьями. Правда, к концу лета нашей семье дали другую, очень красивую серую кобылу. Кстати, папа содрал шкуру со сдохшей лошади, нашли мастера, который из этой шкуры сделал хорошую кожу. Другой мастер — наш дальний родственник — для всей семьи сшил нам туфли и тапочки. Ведь мы были, как говорят в деревне, голые и босые.
Делили весной и колхозную землю. Папа рассказывал, что испокон веков в нашей деревне земля была разделена полосами, ее называли чересполосицей. Это объясняли тем, что вокруг деревни были разные земли по качеству, по урожайности. Дело в том, что деревня располагалась на пригорке. Некоторые избы были построены повыше (кстати, здесь не было колодцев), а другая часть изб — в низине, сюда ходили за водой. На возвышенности были сухие песчаные низкоурожайные земли. Папа говорил, что здесь только овес хорошо растет. В низинах, под возвышенностью были очень хорошие пахотные земли и луга. При дележке мы получили полосы земли и лугов и на возвышенности, и в низине. Отдали нам нашу усадьбу и небольшой участок земли вокруг нее. Здесь мы разделали огород. Никаких споров, раздоров при дележке не было. Летом все дружно работали на своих участках. Общим стадом летом выгоняли скот в поле. Пасли по очереди, пастухами были и мы с Аней. В нашей семье каждый старался работать на своем участке, но если кто-то не успевал, то ему помогали. Тетя Настя была болезненная женщина, и мама часто работала на их участке, папа помогал деду Ване. Зато баба Настя и тетя Настя готовили дома еду и следили за детьми, то есть у нас был свой маленький колхоз. Прожили мы 1942-й и начало 1943 г. дружно. Но летом 1942 г. мои родители заговорили о том, что надо иметь свое жилье. Осенью 1942 г. на нашем участке появилась гора толстых бревен, пораженных гнилью. Оказалось, для постройки дома, хлева, сарая этого будет недостаточно. Поскольку в наших краях, даже около нашей деревни, были дремучие леса, то папе разрешили вырубить сколько-то деревьев. На помощь поднялась вся родня, старые знакомые и друзья родителей. Осенью, после уборки урожая, закипела работа на нашем дворе. Начали подбирать бревна для дома, строить хлев, амбар. Эти постройки соединили навесом, получился большой открытый сарай.
А ранней весной 1943 г. построили дом. Фундаментом для всех строений стали большие камни, оставшиеся на усадьбе от старых времен. Весной 1943 г. мы въехали в свой дом. Громко сказано — «дом»!
Я не знаю, какой раньше был наш дом. Но теперь из всех старых и новых бревен мы имели избу, в которой была только одна комната, причем бо`льшую часть в ней занимала русская печь. Единственным достоинством всех построек было то, что они стояли на высоком фундаменте и в совокупности все это выглядело достаточно солидно. Радости нашей не было предела!
Мужики во время стройки сколотили двое козел, на них настлали доски — получилась кровать для родителей. Для меня где-то нашли разломанную садовую скамейку со спинкой. Ее отремонтировали, и она стала моей кроватью. Сестра спала на печке. Из досок сколотили стол и лавки вдоль стен и стола.
Осенью 1942 г. все в деревне со своих участков собрали хороший урожай не только зерна, но и овощей, картошки, льна. Заготовили корм для скота. Сделали заготовки продуктов на зиму и для себя. Осенью обработали лен. Зимой мама пряла лен и ткала холст. Сшили рубашки, простыни, наволочки.
В заморозки ходили на болота, набирали болотные шишки и их пухом набивали матрасы, подушки.
Таким образом, к лету 1943 г. мы «обжились». В деревне тоже некоторые семьи новой соломой залатали свои крыши.
Лично для меня зима 1942—1943 гг. была особенно знаменательной. Осенью 1 сентября 1942 г. я пошла в школу, в 4-й класс. Я очень радовалась. Один год был пропущен.
В Крестах, в небольшой деревенской избе, с разрешения немецких властей открыли классы начальной школы. Работали две учительницы: Полина Андреевна в одной комнате вела объединенные 1-й, 2-й и 3-й классы, а в другой комнате прекрасная Евгения Васильевна вела 4-й класс. Вместе со мной в этот же класс ходила и моя троюродная сестра Людмила из Улитова. Прекрасные учительницы! Прошло 70 лет с тех пор, а я и сейчас вижу их красивые лица и их улыбки. Кстати, ко мне случайно после войны попала фотография Полины Андреевны, которую я бережно храню до сих пор. Интересно вспомнить эти классы: в двух комнатах были установлены старые школьные парты, в переднем углу висели иконы с изображением Иисуса Христа, а под ними — от руки написанная молитва «Верую». Перед началом урока мы все становились на молитву. Дежурный по классу читал (наизусть!) молитву, а мы все крестились. Точно так же мы молились и после окончания уроков. Есть специальные молитвы, которые читают «Перед учебой» и «После учебы». Работая преподавателем почти 40 лет, я иногда рассказывала своим ученикам этот эпизод из своей жизни и обращала внимание на слова из молитвы «После учебы»: «Благодарим Тебе, Создателю, яко сподобил еси нас благодати Твоея, во еже внимати учению. Благослови наших начальников, родителей и учителей, ведущих нас к познанию блага…» — это значит, что ученики должны быть благодарны всем, кто ведет их к «познанию». В литовских школах ученики после окончания уроков говорили: «Спасибо, Учитель!» В наших школах утрачена эта традиция — выражать благодарность и поддерживать авторитет учителя и школы.
Наши учительницы ухитрялись использовать выборочно советские учебники и произведения российских классиков. Писали мы огрызками карандашей на разных случайно найденных листах всякой бумаги или на обрывках старых газет. В младших классах были уроки Закона Божьего, которые один раз в неделю проводил священник из Красногородска. Мы учились очень охотно, старались уроки не пропускать даже в холодные зимние дни. Также писали контрольные работы по русскому языку и математике, заучивали стихи наизусть. Редкие счастливчики имели старые учебники. В них учительницы заклеивали портреты советских партийных деятелей. Мы все, десять учеников, благополучно закончили учебный год. На прощание Евгения Васильевна сделала нам подарки: каждый ученик получил резинки-«стирашки», пять «хорошистов» получили простой карандаш, а я как лучшая ученица получила несколько листов чистой тетрадной бумаги. Я в жизни получала много подарков, но никогда я не испытывала столько радости, как от этих чистых листочков.
Насколько хорошими были эти занятия, могу судить по себе. Учебные 1943—1944 и 1944—1945 гг. я пропустила и пошла в школу после войны только в октябре 1945 г. Я приехала из Германии, где тяжело работала, и поэтому теперь чувствовала себя взрослой. Мне стыдно было, как положено, идти в 5-й класс, где, на мой взгляд, учились малыши. И я попросила принять меня сразу в 6-й класс; и справилась, и училась дальше довольно успешно.
В заключение могу добавить, что эти две прекрасные женщины, которые в тяжелые годы работали самоотверженно, без зарплаты на благо российских детей, после окончания войны получили по 10 лет советских концлагерей. Тетя Настя мне рассказывала, что они вернулись из ссылки только после смерти Сталина больными и постаревшими и сразу куда-то уехали из наших краев. Их дальнейшая судьба мне неизвестна. Светлую память о них я храню в душе.
Я не хотела затрагивать эту тему: люди, сотрудничавшие с немецкими захватчиками. Но не могу удержаться, так как это больная тема и для моей семьи. Раскулачивание и ссылка на синявинские болота, 10 лет изнурительных работ и жалкое существование, сотни людей, брошенных в Синявино в трудные времена на произвол судьбы — все это наслоилось и создало определенное мышление и соответствующее отношение к советской власти. Папа ненавидел советскую власть, но не злорадствовал ее поражению. Оказавшись на оккупированной территории по вине этой же власти, отец не создавал какой-либо группировки ни за, ни против ни одной из двух властей. Было только одно желание: выжить и сохранить семью. В начале нашей жизни в деревне отец организовал в Крестах мастерскую, в которой ремонтировали телеги, сани, всякую сельскохозяйственную утварь, подковывали лошадей. На работах были заняты сколько-то деревенских умельцев. Заказчики платили натурой — продуктами, так как никаких денег и магазинов в деревне не было. Отец со мной тогда не делился своим мыслями и делами — мне было всего 11 лет. Я вспоминаю только то, что было в действительности.
Немецкие власти, вероятно, знали, что отец — бывший кулак и что его мастерская неплохо работает. Его назначили старостой округа, по нынешнему административному делению — сельсовета. Старостой нашей деревни уже был назначен ранее местный житель Вася Кузёмин. Как я помню, никаких служебных кабинетов и штата сотрудников у старост не было. Никакой зарплаты тоже не было. Все старосты были просто исполнителями приказов немецких властей: назначать людей на какие-то общественные работы, на проверку и защиту дороги от партизан, сдачу сельскохозяйственных продуктов для военного гарнизона и т. п. Первая партия молодых людей еще осенью 1941 г., до нашего приезда, была отправлена в Германию на работы. И больше такого набора не было. Самое страшное произошло весной 1944 г. В связи с активизацией партизанского движения немецкие власти приказали создать отряды самообороны. Участникам таких отрядов выдали винтовки и военную форму. В нашей деревне все это снаряжение получили наш деревенский староста Вася Кузёмин, его сын, приятель сына из семьи Филипповых (им было около 18 лет) и… мой отец. Я до сих пор четко помню эту сцену в нашем доме: я сидела на своей скамейке — кровати, мама возилась около печки — и входит папа в этой форме с винтовкой. Мама остолбенела. Папа прошел на середину комнаты, а мама кинулась ему в ноги и запричитала: «Володенька, что ты наделал, что ты наделал? Ты погубил нашу семью! Что будет с нами? Что будет с нашими детьми? Зачем тебе все это?» Она заливалась горючими слезами, хватала его за военные ботинки, за полы шинели. Я вдавилась в скамейку и замерла от страха. Папа молчал… Прошло много лет. Я не перестаю удивляться моей малограмотной матери, ее житейской мудрости. Она уже тогда предвидела, что расплата будет жестокой. Страдать придется всей семье.
Как я помню, наши «новоявленные защитники» особой пользы немецкой армии не принесли.
С весны 1943 г. вся деревня опять вышла на полевые работы на своих участках.
Но пошли слухи, что «немцы отступают». Кто-то говорил, что это «слухи», и не хотелось верить; кто-то говорил, что это «правда» и тоже вызывало сомнение. Потом пошли слухи: в отдаленных деревнях появились «партизаны». Затем стали в партизанах узнавать знакомых из соседних деревень. Они грабили в домах всё: продукты, посуду, одежду, обувь, нитки шерстяные и льняные.
Потом появились настоящие партизаны. Эти люди спрашивали, где немцы, где и какие дороги? Просили еду. В наших деревнях партизаны не появлялись, так как близко размещался немецкий гарнизон. Иногда солдаты из этого гарнизона выезжали на облаву партизан. Но вокруг говорили, что немцы боялись ехать далеко, так как вокруг были глухие лесные чащи. Вскоре партизаны стали ставить мины на большой дороге. На нашем тракте подрывались немецкие машины. Немцы стали сгонять взрослых мужчин и женщин со многих деревень, чтобы вырубать лес и кустарники от большой дороги на расстоянии 300—500 м. Это не помогло. Мины продолжали ставить, машины — подрываться. Тогда немцы придумали новые меры: с каждой деревни рано утром забирали несколько лошадей, прицепляли к ним борону и на участках от одной деревни до другой прогоняли их вдоль дороги. На такой «операции» подорвался мой троюродный брат, 13-летний мальчик, единственный сын моей крестной. Тогда партизаны стали ставить мины не посередине дороги, а на обочине.
Немцы тоже изменили способ защиты. Теперь где-то около четырех часов утра с ближних от дороги деревень стали выгонять на большой тракт людей, преимущественно женщин. Их ставили поперек дороги в ряд, плечом к плечу, от одной кромки дороги до другой, и так они проходили до соседней деревни. Там выставлялась другая смена, которая проходила свой участок и т. д. Зимой деятельность партизан ослаблялась, так как листва опадала, леса становились прозрачными. А весной 1944 г. опять активизировалась. Они стали заходить в ближние к гарнизону деревни. Но и жестокость немцев усилилась: теперь они просто стали сжигать деревни, в которых побывали партизаны. Хорошо, если люди успевали спрятаться в лесах. А если нет, то люди горели в своих домах.
Весной 1944 г. наши «новоявленные защитники» приняли участие в первой и единственной вылазке — в деревню Александровку. Рано утром немцы узнали, что ночью в деревне были партизаны. Мобильный отряд немецких солдат был брошен в эту деревню. К счастью, большинство жителей деревни успели спрятаться в лесу. Была перестрелка. Отец говорил, что они ехали во втором эшелоне и подъехали к деревне, когда она уже горела. Из этого «похода» папа привез в наш дом красивую женщину с двумя мальчиками. Ее муж погиб в перестрелке неизвестно от чьей пули. Оказалось, что папа был знаком с ее погибшим мужем. Через пару недель приехали родственники и забрали эту женщину вместе с детьми.
Весной 1944 г. было так тревожно, что, казалось все забыли о хлебе насущном и о посевных работах.
Наверное что-то сеяли, сажали, но у нас в семье появились свои заботы.
В мае 1944 года папа заболел, у него была очень высокая температура, он трудно дышал, задыхался. Помню, что приехал врач, посмотрел и сказал: «Тиф. Срочно в больницу». Отца увезли в Красногородск. На этом его «политическая карьера» у немцев закончилась. Наша семья разъединилась на длительное время.
Встретились мы с отцом только осенью 1945 г.
В начале июня уже громко заговорили о том, что немцы отступают, фронт катится назад и вот-вот придут наши войска.
К нам домой пришел какой-то незнакомый мужчина, долго разговаривал с мамой. Мама плакала, в слезах часто повторяла слова: «Что мне делать? Что мне делать?», а мужчина убеждал маму, настойчиво повторяя: «Вам надо уехать отсюда, иначе вас убьют!» Кто убьет, за что убьют — я не понимала. На другой день мама запрягла нашу серую кобылку, покидала на телегу наш скромный скарб, продукты, прицепила к телеге корову, нетель, взяла вожжи в руки, и мы поехали. Куда? По-моему, этого даже сама мама не знала.
Мы уже ехали по территории Латвии и не знали куда. На второй день нашей езды нам повстречался по дороге знакомый мамы по годам молодости. Узнав, что мы едем в никуда, он, глядя на лошадь и прицепленных двух коров, стал уговаривать маму остаться в Латвии. Мама отказалась и ответила: «Нет уж, поеду куда-нибудь подальше!» Я не знала, куда «подальше», только знала, что у нас в Латвии никакой родни нет. Около Риги нас оцепили немецкие солдаты, и мы въехали в Ригу уже под конвоем. Нас остановили на какой-то площади. Немецкие солдаты отцепили коров, нам предложили взять наш скарб, они забрали нашу лошадь вместе с телегой, а мы остались на площади со своими узелками. Таких, как мы, было много. Оглядевшись, мы узнали, что находимся в порту. Вскоре нас всех оцепили солдаты и погнали к трапу на пароход, сразу в трюм. И только тут мы узнали, что нас повезут в Германию как рабочую силу.
Летом 1944 г. немцы были изгнаны из нашей деревни. Все получили свое. Деревенский староста Вася Кузёмин спрятался в подвале своего дома и просидел там безвылазно 10 лет. Никто в деревне не знал этого. Когда он после смерти Сталина вылез из подвала и появился на белый свет, его судить не стали. Сказали: «Сам себя осудил и отбыл свое наказание!» После этого «сидения» в подвале Вася выглядел исхудавшим, изможденным и вскорости скончался. Сын Васи с приятелем получили по 10 лет концлагерей. После смерти Сталина их выпустили.
Как и предвидела моя мама, жестоко расплатился и мой отец.
Наступающая Красная Армия освободила Красногородск летом 1944 г. К этому времени отец поправился и был выписан из больницы.
Осенью 1945 г. мы встретились с отцом, вернувшись из Германии. Я была наслышана о «предателях», поэтому уже по-взрослому, серьезно спросила отца: «Папа, что с тобой будет?»
Он рассказал: «Когда Красногородск освободили советские войска, я пошел в отдел НКВД и честно все рассказал. Мне ответили: „Вот тебе винтовка, иди в армию и смывай свой позор кровью“. Я воевал, дошел до Берлина, а после окончания войны меня демобилизовали по возрасту».
Но в 1947 г. отец был арестован, его судили, по статье № 58 приговорили к 25 годам концлагерей. После смерти Сталина был пересмотр дела, в 1955 г. отца освободили. Он скончался от сердечного приступа в 1958 г. в возрасте 50 лет.
Моя семья больше на Псковщину не вернулась. Только я лет через 25 проездом заглянула в свою деревню. Все выглядело очень уныло. Те же самые домики покосились еще больше. На нашей семейной усадьбе опять никаких построек не было: старые — увезли, новые — не строили. Как будто заколдованное место. Все заросло травой. Яблони погибли.
ГЕРМАНИЯ, 1944—1945 ГГ.
Итак, в порту Риги скопилось много народа. Всех нас погрузили на большой грузовой корабль. Мне было уже 13 лет. Теперь-то я понимала, что никаких кают там нет, нас заставили спуститься вниз, в большой трюм, и везут не как пассажиров, а как груз, как рабочую силу. Мне было очень интересно. Впервые в жизни я смогу увидеть море. Но полюбоваться морем нам не дали, так как из трюма вылезать не разрешали. Отплывали вечером. К ночи начало штормить, и нас (a народу в трюме было много) стало перекатывать от одного борта к другому.
Со стороны, наверное, было бы смешно глядеть, как молодые и пожилые, женщины и мужчины, дети катались по всему трюму. Но нам было не до смеха. Держаться было не за что. Многих тошнило. Туалета не было. Только утром разрешили выйти на палубу. Здесь умылись, почистились, справили нужду. Потом опять загнали в трюм, где мы немного поели из своих котомок.
К полудню вдруг что-то завыло, загрохотало. В трюм вбежали немецкие солдаты и прикладами стали нас выталкивать и выгонять наверх, на палубу. Нам кинули пробковые жилеты, заставили их надеть и сидеть на палубе. И тут только мы услышали и увидели эскадрилью советских самолетов. Они летели очень низко, отчетливо были видны красные звезды на их бортах, даже видны были лица летчиков. Вокруг было много немецких кораблей. Началась бомбежка. Мы все, гражданские, сидим на палубе, немецких солдат не видно, смотрим, как падают бомбы, вокруг нас столбы воды от этих бомб, прятаться некуда. Этот кошмар длился около часа. Потом стихло, самолеты, наверное, улетели. Появились незнамо откуда немецкие солдаты, отобрали жилеты, а нас опять загнали в трюм. Ночь прошла спокойно. На следующий день к полудню мы приплыли в какой-то порт. Никто ничего не объявлял, никто ничего не знал. Я до сих пор гадаю, куда же нас привезли. Судя по тому, что плыли почти двое суток, можно предполагать, что нас привезли, вероятно, в г. Киль.
В течение многих лет после войны, вспоминая это «путешествие», я не могла понять, почему во время бомбежки немцы нас выгнали на палубу, а после опять загнали в трюм.
Ответ я нашла, только прочитав книгу Л. И. Брежнева «Малая земля». Он пишет, что, когда немцы оставляли Крым, они увозили с собой на всех видах водного транспорта местных жителей. Их точно так же при бомбежках выгоняли на палубу. Советские летчики, увидев гражданских людей, не бомбили эти корабли, то есть немцы нас использовали как живой щит. Наверное, благодаря вot такому положению и мы остались живы.
Из порта нас на грузовых машинах привезли в какое-то здание. Это была баня. После мытья голых женщин (и меня в том числе) завели в какую-то комнату и одним мазком всем женщинам смазали подмышки и лобки какой-то коричневой массой. Вероятна, это была дезинфекция.
Нас покормили, отвезли на вокзал и на поезде опять куда-то повезли. Потом я узнала, что привезли в Берлин.
В Берлине нас пропустили через Arbeitsamt — службу трудоустройства. Я помню, что за длинным столом сидели женщины. Мы все выстроились в очередь, и у каждой спрашивали кроме анкетных данных о профессии. Моя мудрая мама, стоя в очереди, советуется со мной: «Доченька, — говорит она мне, — я скажу, что я крестьянка. Нас пошлют в деревню, хоть картошки будет вволю». Так и получилось. Моя мама как в воду глядела. Нас, несколько человек, посадили на открытую грузовую машину и через весь Берлин перевезли на другой вокзал.
Вспоминаю Берлин того времени: июль, 1944 г., вечер, груда развалин, пустые улицы и площади, редкие прохожие — мертвый город. На станции нас погрузили в поезд и повезли дальше.
Ехали почти целую ночь. Нас привезли на станцию маленького городка (как узнала позже, это был Мюхельн), расположенного между Халле и Лейпцигом. По дороге мама сильно заболела. Еще в Берлине она почувствовала себя плохо, но терпела. В поезде началась диарея, подскочила температура, тошнота, никаких таблеток нет, попить нечего. Поезд шел медленно, приехали на станцию Мюхельн рано утром, никого и ничего вокруг нет. Оказывается, ближайшая деревня была км в 1,5—2 от станции, сам городок Мюхельн — еще дальше. Все выгрузились на платформу, мама уже не могла встать, соседи по вагону вынесли ее на платформу, я вывела сестру, вынесла наши узелки и сидим на улице, ждем, не зная кого и чего. Никаких сопровождающих у нас не было. Вокруг ни одного дома. Все люди семейные. Бежать некуда и не к кому. На наше счастье, был теплый июльский день. К часам девяти стали подъезжать на лошадях хозяева. Я до сих пор так и не знаю, по какому принципу нас выбирали: были ли мы распределены заранее или хозяева выбирали сами.
Когда позже я читала роман «Хижина дяди Тома», как на рынке хозяева выбирали рабов, то вспоминала, что нечто подобное было тогда на станции. Только я не замечала, чтобы заглядывали в рот. Если бы это был рынок, то наша семья имела плохой товарный вид: больная мама лежит плашмя на земле, я — низкорослая, 13-летняя сопливая девчонка, и моя трехлетняя сестра. Какие уж тут работники!
К обеду всех разобрали, мы остались одни. И только часам к девяти вечера вижу, что к станции подъезжает большая телега (Wage) с двумя высокими бортами, запряженная двумя волами. Это за нами. Подошел молодой человек и на ломаном русском языке (это был поляк Янек) извинился, что он поздно приехал, так как работал в поле. Железная дорога проходила на большом возвышении, поэтому Янек не мог близко подогнать телегу к платформе. С большим трудом мне с Янеком удалось перетащить маму с платформы на телегу. Янек закинул в телегу наши узелки, сестру, и мы поехали.
Уже темнело, когда нас подвезли к железным воротам большого двухэтажного дома. Ворота открыли, мы въехали в красивый двор, затем открыли другие ворота и волы втянули телегу в большой сарай, по обеим сторонам которого были горы сена. Потом я разглядела, что у сарая на противоположной стене были другие ворота, за которыми был другой двор. Янек выгрузил нас в этом сарае. Пришла хозяйка, очень приятной внешности, в возрасте 60—65 лет, что-то стала говорить. Янек перевел. Она сказала, что хозяина сейчас нет дома, что нам эту ночь придется переспать здесь, на сене, хозяин приедет завтра и тогда он нас устроит. Мы были рады и этому. Разложили свои котомки, во дворе была вода, умылись, обтерла маму, уложила ее на свои тряпки на сене, тут вдруг приходит хозяйка с горничной (как узнала позже, это была полька Магда). Обе несли подносы. На подносах 3 тарелки с едой и 3 кружки чая. За много дней нашего путешествия мы ничего подобного не видели: на тарелке было чудесное пышное картофельное пюре, кусочек белого мяса (курятина или индюшатина) — всё это залито красивым соусом, а рядом — большой кусок хлеба. Это было так вкусно! Прошло много лет с тех пор, была всякая еда — у себя дома, в гостях, в ресторанах, но никогда и нигде я не испытывала такого блаженного вкуса, как в этом сарае! Я до сих пор без слез не могу вспоминать этот момент и навсегда осталась благодарна хозяйке! На другой день нас покормили завтраком. Потом пришел хозяин, крепкий полноватый мужчина с тростью, лет 70, не столь приятный, как его жена, брезгливо посмотрел на нас и распорядился поселить нас на заднем дворе, на первом этаже маленького дома. Теперь о хозяине. Отто Пфайфер (Otto Pfeifer) — так звали его — по их меркам, был не очень богатым. Я не знаю, сколько гектаров земли было у него, но сужу по количеству работников. У нашего хозяина было 8 работников: 2 военнопленных француза; один из них — Камиль — был управляющим, он по утрам распределял нас на работу; другой француз — Иоганн — работал на тракторе; 2 польки; одна из них — Магда — была горничной в доме, а другая — Ольга — работала с нами вместе; 2 поляка; один — Янек — скотник, другой — Антон — ухаживал за лошадьми. И я с мамой. Я уже должна была работать вместе со взрослыми, хотя мне платили меньше.
Напротив двора нашего хозяина, через дорогу, был другой квадратный двор, по периметру которого располагались двухэтажные дома. В этих домах жили около 150 русских и украинских рабочих, в основном молодые женщины и семейные пожилые люди с детьми. Там жила семья наших знакомых из соседней деревни на Псковщине. Все это принадлежало какой-то баронессе. Здесь были ее земли, скотные дворы. Говорили, что у нее где-то еще были два таких хозяйства.
Так что по сравнению с баронессой наш хозяин был бедняком. Для нас это имело значение. Дело в том, что чем беднее был хозяин, тем лучше работникам. У баронессы, например, для всех работников была общая кухня, на которой готовили баланду из шпината, репы и т.п.
Все страдали от недоедания. Поэтому они всегда были безумно рады, если я приносила картошку, сваренную в мундире. Нам же хозяйка объявила, что мы будем получать продовольственные карточки, сами себе будем покупать продукты в магазине, сами будем себе готовить еду. У нас была одна комната, здесь же стояла железная плита, рядом с домом в сарае был уголь в брикетах. Это было лучше. Другая знакомая нам семья, тоже вывезенная со Псковщины, жила у еще более бедного хозяина. Они (пожилые муж с женой и девочка) были единственными работниками и питались за одним столом вместе с хозяевами. Года четыре тому назад, в Советске, в возрасте почти 85 лет скончалась моя землячка со Псковщины, Фатина Лисюк, которая тоже была вывезена в Германию в 1942 г. и работала одна у хозяйки, муж которой был в армии. Потом он вернулся, раненый, и лежал в постели. В доме было трое детей, мал мала меньше. Фатина была у них как член семьи, так как она вместе с хозяйкой тянула весь дом — и в поле, и на скотном дворе. Я помогла Фатине в годы перестройки установить связь с этой семьей. Конечно, родители уже скончались, а дети были рады, что Фатина нашлась. До последних дней ее жизни они слали ей чудесные посылки, деньги. Простые люди лучше договариваются и общаются друг с другом, чем вожди. Итак, нас поселили на первом этаже маленького дома на заднем дворе.
Да, хозяин имел много овец (200—250 — трудно сказать!), для которых на заднем дворе были три овчарни и еще одна — для двух племенных баранов. Таких баранов я никогда больше не видела. Огромные (величиной с большого теленка), с длинной шерстью, с большими завивающимися рогами. Они стояли в отдельных загонах, и их никуда не выпускали. Остальных овец летом пастух выгонял в поле с восходом солнца и на закате пригонял обратно. Пастухом был очень старый сухощавый немец, который жил один на втором этаже нашего домика. К нему часто приходила его дочь, такая же сухощавая немка, очень бедно, но опрятно одетая: простое ситцевое платье, фартук, всё в заплатках, но чистое, отглаженное. Иногда приходили ее дети, мальчик и девочка 6—7 лет, тоже одетые бедно, но опрятно. Позже мы познакомились с дочерью, здоровались и даже иногда помогали друг другу: мы с поля приносили ей картошку или сахарную свеклу, она к праздникам пекла пироги, приносила отцу и три маленьких кусочка для нас. Один раз я заходила к ней домой (что-то приносила). Это была небольшая, очень бедная, но отдельная квартирка. Муж ее был в армии. Позже, когда мы с мамой немножко пришли в себя, мы были потрясены тем, как живут немцы: собственные дома на одну или две семьи, отдельные квартиры даже у самых бедных семей. Нам, прожившим 10 лет в ссылке, в жутких бараках на болоте, а затем в деревенских избах, все это казалось роскошью.
На заднем дворе был еще один двухэтажный домик, немного больше нашего, на каждом этаже здесь было по одной двухкомнатной квартире. На первом этаже жили французы-военнопленные; на втором этаже жили мать с дочерью — немки. Они с нами не общались. Утром они куда-то уходили, вечером приходили. Только на большие уборки их приглашали работать в доме у нашего хозяина.
На чистом дворе распологался большой красивый двухэтажный дом хозяина. Дом имел одну входную дверь — со двора. В течение почти целого года жизни и работы в этом хозяйстве один раз в неделю, в субботу, я проходила через эту дверь в прихожую, чтобы взять два пакетика с деньгами, которые заработали мы с мамой за неделю. Пакетики лежали на подоконнике небольшого окна с витражными стеклами. Из прихожей красивая дубовая лестница вела на верхние этажи, а другая лестница — попроще — вела в подвал. Мне всегда хотелось походить по этим лестницам и посмотреть, что там есть. Но меня позвали сюда только два раза. Один раз я спустилась в подвал, чтобы помыть полы после ремонта. Я увидела там очень чистый длинный коридор, по бокам которого были красивые двери в небольшие отсеки-комнаты. Это были кладовые для разных продуктов, вещей и т. п. Другой раз я поднималась по красивой лестнице на первый этаж для того, чтобы на кухне тоже помыть полы после большого ремонта. После синявинских бараков и деревенских изб все здешнее мне казалось сказкой.
На чистом дворе размещались конюшня, коровник, свинарник и птичник. В коровнике находились две пары волов, 8 коров, 5—6 поросят. За всем этим хозяйством ухаживал Янек. В конюшне стояли две пары лошадей гнедой масти: одна пара — выездные лошади, очень красивые, норовистые, особенно жеребец; другая пара — рабочие тягловые лошади с мощными ногами. Выездных лошадей запрягали парой или поодиночке для прогулок или деловых поездок. Для этого у хозяина были карета и красивая элегантная бричка. Тягловых лошадей впрягали в большую телегу с высокими бортами (Wage) для перевозки грузов. За лошадьми ухаживал и работал с ними Антон. Только на прогулку или в деловую поездку отправлялся Камиль. Хозяин очень любил лошадей и ежедневно заглядывал в конюшню. Однажды я была свидетелем такой сцены: вечером Антон чистил жеребца, и то ли Антон сделал что-то больно ему, то ли жеребцу что-то не понравилось — он взбрыкнул и укусил Антона, а тот чем-то его стукнул. Это увидел хозяин, он ворвался в конюшню и начал тростью избивать Антона. Я случайно оказалась на чистом дворе, увидела это и оцепенела. Антон согнулся в дугу и безропотно переносил эти побои. Антону было около 40 лет, старательный добросовестный мужик, очень мягкий, добрый, казалось, мухи не обидит. Мне было его безумно жаль. Наши общения вообще всегда были кратковременными, так как все были заняты работой, а ходить друг к другу по вечерам было не принято. Поляки жили в комнатах на переднем дворе, все ворота на ночь запирались, и мы все сидели по своим комнатам. Да и после работы все так уставали, что хотелось завалиться и лежать. Но все-таки я на другой день подошла к Антону и спросила: «Антон, как ты себя чувствуешь?» Он закрутил рукав, показал синяки на руке и рану от укуса лошади. «Такие же синяки и на спине. Конечно, — продолжил он, — я бы мог ему дать и сдачи, но тогда он вызвал бы полицию, а это кончилось бы плохо для меня».
Громко об этом инциденте никто не говорил. Но позже я заговорила об этом с Янеком. Он рассказал: «Ваше счастье, что вы приехали сюда позже, в 1944 г., а мы здесь с 1939-го. Сейчас хозяин уже боится, а тогда он зверем был. Из-за малейших нарушений вызывал полицию. Я тогда молодой был (в мою пору ему было лет 25—27), горячий, не сдерживался, и много раз полицаи увозили меня в кутузку. А там бетонированный мешок, в котором ни встать, ни лечь, ни сесть. Увозили в кутузку на ночь, утром привозили к хозяину на работу, а вечером опять увозили, и так несколько суток, в зависимости от меры наказания».
Злобу хозяина позже пришлось немного испытать и мне. В августе мы молотили пшеницу. На чердаке сарая, где проходила молотьба, я лопатой разгребала плевелы. Лопата была очень большая, тяжелая. Как-то у меня она вместе с плевелами перевернулась и плевелы посыпались в люк, на лестницу. В это время хозяин поднимался по лестнице из сарая на чердак и злополучные плевелы посыпались ему на голову. Сколько злобы было в его глазах! Он схватил меня за плечи, сильно тряханул, но ударить не посмел. Вероятно, почувствовал, что наступил не 1939 год и не 1941-й, а 1944-й!
Я чуть не умерла от страха. Больше контактов у меня с хозяином не было. Нами управлял Камиль.
Вот в такой среде и в таких условиях у нас началась новая трудовая жизнь.
На другой день после заселения в комнату к нам заглянула Магда, опять принесла еду и какие-то таблетки для мамы. Позже пришла хозяйка, принесла нам продуктовые карточки и сказала, что мы сами должны покупать себе продукты и готовить еду. Маме к вечеру стало немного легче.
На третий день, еще лежа в постели, мама мне говорит: «Доченька, как-то неудобно, все работают, а мы бездельничаем. Иди хоть ты, помоги что-нибудь, хотя бы в доме что-то поделать. Ведь нас столько времени люди кормят». Бедная мама! Прожив молодые годы в деревне без мужика в доме со старой мамой и с младшими братом и сестрой, а затем, выйдя замуж, поехав с мужем и его семьей в ссылку (как кулаки!), она мыслила по-ленински: «Кто не работает, тот не ест».
Что делать? Я надела свое лучшее единственное платьице, которое мне мама еще в деревне сшила из бабушкиной старинной юбки, единственные туфельки, сшитые деревенским сапожником, и пошла в дом к хозяину просить работу. Тот позвал Камиля и велел дать мне работу. Камиль повел меня на задний двор… в овчарню. Здесь уже Янек и Ольга копали навоз и закидывали через высокие борта в телегу. Мне дали в руки огромные вилы и велели делать то же. Я, в своем самом лучшем наряде, выполняла эту работу до конца рабочего дня. Так начались мои трудовые будни. Ежедневная работа начиналась в 8 часов утра, заканчивалась в 6 часов вечера. Я теперь приходила на работу в своих старых платьях (их у меня тоже было немного) и в каких-то тапочках. До конца июля мы вывозили навоз из овчарен. Через неделю мама вышла на работу. Она работала спокойно, так как всю свою жизнь работала тяжело и много. Мне было тяжко — очень болели руки. Часто плакала втихомолку, понимала, что некому пожаловаться и помочь никто не может. До конца июля мы вывозили навоз из овчарен. А потом началась новая работа. В огромнейшем сарае лежали горы снопов скошенной пшеницы.
Ее надо было обмолачивать. Здесь же, в сарае, стояла огромная молотилка. Наших рабочих не хватало, чтобы ее обслуживать. Поэтому прислали человек 10 польских пленных офицеров. Это были интересные люди, и они произвели на меня неизгладимое впечатление. До сих пор они стоят перед глазами: в своих старательно вычищенных шинелях с многочисленными заплатками они выглядели очень аристократично. Воистину справедливо выражение: «Не одежда красит человека, а человек одежду». Внимательные и любезные, они расспрашивали маму: «Как пани с детьми оказалась здесь? Где муж пани?» Они на другой день принесли бланки и помогли маме написать запрос в Международный Красный Крест об отце. Через некоторое время мы получили ответ, что на территории, занятой немецкими войсками, такого человека нет (позже мы узнали, что папа в это время был в Красной Армии). На молотьбе, когда нужно было тащить что-то тяжелое, они подхватывали и помогали. А машина-молотилка в сарае была каким-то чудовищем. Она работала от бензинового двигателя. Как в какое-то жерло, в нее нужно было безостановочно пихать снопы, мы с мамой вдвоем не успевали это делать, и часто на помощь подключались поляки-офицеры.
Машина не только обмолачивала, но и сортировала зерно. Из этой машины получали крупное первосортное зерно, более мелкое, второсортное, плевелы и другой мусор, а также уже перевязанные тюки соломы. Зерно и плевелы сыпались в подставленные мешки, которые надо было менять, а тюки соломы надо было постоянно откидывать. Работа кипела. Перерыв делали только на обед. Поляков-офицеров увозили, мы обедали дома. Через час поляков привозили, и работа продолжалась до вечера. Дней через 10 молотьба была закончена. Польских офицеров я больше никогда не видела, но забыть их не могу до сих пор.
В конце августа начались полевые работы. Надо было копать картошку. Возникло много проблем. Раньше было тепло, я работала во дворе в тапочках, которые теперь уже совсем разорвались. Начались холода, работать в поле босиком было невозможно. Я пошла просить какую-нибудь обувь для себя и для мамы. Хозяин сказал, что он не обязан нам давать обувь, но хозяйка ему подсказала, что у них есть какие-то рабочие ботинки. Нам дали эти ботинки на толстой деревянной подошве с брезентовым верхом, 41—42 размера. Когда меня сейчас спрашивают: «Вам трудно было в Германии?» — мне сразу вспоминаются не тяжкий труд, не страхи войны, не голод, а эти БОТИНКИ. В поле на деревянную подошву налипала земля и огромные ботинки становились неимоверно тяжелыми. Это были какие-то вериги. К вечеру я падала на землю от усталости, еле-еле доползала до дома, а ночью от боли не знала куда деть руки и ноги. Эти боли остались у меня на всю жизнь.
Теперь надо было решить еще другую проблему: с кем оставить сестру? Ей только в сентябре исполнилось 4 года. Пока мы работали во дворе (в овчарне и на молотьбе в сарае), она бегала по двору. Иногда на этот двор заходили красивые индюки и шипели, когда сестра подходила к ним близко. Иногда на наш двор забегал хозяйский внук, ровесник сестры. Чувствуя себя хозяином, он с прутом гонялся за ней, пытаясь ее хлестнуть.
Хозяйские поля находились в 1,5—2 км от деревни. Мы уходили в поле на целый день. Иоганн распахивал на тракторе с картофелекопалкой огромное поле. Мы с мамой должны были собирать картошку и загружать ее в большую телегу с высокими бортами. На волах эту картошку куда-то отвозил Янек. Несколько дней, уходя в поле, мы оставляли сестру одну. Мама вечером готовила ей суп, кашу, сестра сама себя обслуживала целый день. Мы уходили рано утром, чтобы к 8 часам быть в поле, там же обедали своими бутербродами, домой приходили к 7 часам вечера. Но начались частые бомбардировки. Мы бросали всё и убегали домой, а после тревоги оставались дома. Хозяину это не понравилось. Он запретил нам уходить с поля. Мы стали брать сестру с собой. Во время бомбежек мама хватала сестру в охапку и мы прятались в ближнюю канаву. С сентября бомбежки становились более частыми. Говорили, что где-то недалеко от нашей деревни находились огромные заводы Круппа. Там работало очень много наших гражданских и военнопленных. В спокойные выходные дни молодые люди приходили оттуда к нашим девчатам, которые работали у <баронессы. Они много не разглагольствовали, но рассказывали, что на этих заводах делают все для немецкой армии, начиная от танков и кончая иголками.
Кроме того, в нашем городке Мюхельн находилась одна из крупнейших в Германии сахарная фабрика. Вероятно, эти предприятия и являлись целью бомбардировок. Поэтому нашу деревню это как бы и не затрагивало. Но был один случай, который запомнился на всю жизнь. По-моему, это был выходной день, так как мы все были дома. К вечеру загудел сигнал тревоги. Мы схватили с собой сумочку и побежали в бомбоубежище, которое находилось недалеко от нашего дома. Кстати, туда пускали всех: немцев и гражданских пленных. Слышался грохот, где-то бомбили, часа через 3 все стихло, отбой, бомбоубежище открыли. Мы пришли домой, поздно вечером легли спать. Часа в 4 утра проснулись от сильного грохота. Вскочили с постели. Ничего не можем понять: где-то рвутся бомбы, что-то горит, на улице светло, как будто горят сотни фонарей, слышны крики, стоны, мычат коровы. Мама схватила нас в охапку и запихнула в подвал, который был под нашей комнатой. Часа два мы там просидели. К утру все стихло. Днем стало известно, что вечером, пока мы были в бомбоубежище, были сброшены бомбы с часовым механизмом. Часть из них попала на нашу деревню. Вот эти бомбы и стали взрываться под утро. Какие-то из них упали на скотные дворы баронессы. Дворы загорелись, много коров было убито, многие сгорели заживо. Еще несколько дней после этого в деревне стоял запах горелого мяса. Говорили, что погибли и люди. Пошли слухи, что разбомбили крупповские заводы.
О том, что для германской армии наступили тяжелые времена, мы узнали еще по одному событию. Приблизительно в октябре вдруг в деревню въезжает большой обоз огромных крытых фургонов, в которые впряжены лошади. Управляли женщины. Фургоны заполнены какими-то узелками, на которых восседали дети, пожилые люди, женщины. Это были беженцы с восточных границ Германии. Был выходной день. Из своих домов выбегали местные жители, несли еду, питье.
Вышла и наша хозяйка. Она приказала нам вынести несколько бидонов молока. Магда с Ольгой принесли нарезанные куски хлеба, колбасы, сыра. Хозяйка подошла к одному из фургонов и стала расспрашивать возницу. Я стояла недалеко и поняла из рассказа возницы, что фронт наступает очень быстро, сильная стрельба, что многие не успевают убежать и погибают. Хозяйка охает, качает головой, выражает свое соболезнование. Простояв пару часов, обоз двинулся дальше.
Осенью, до наступления заморозков, мы должны были убрать с поля сахарную свеклу. Сначала особыми ножами мы срезали ботву, складывали в кучи; Янек увозил эту ботву в ямы на силос. Так как эту работу надо было выполнить быстрее, то на помощь приходили немецкие женщины.
Я с интересом наблюдала за их работой. У нас надсмотрщиков не было, можно было и полениться. Ровно к часу дня они приезжали на велосипедах, становились на борозду и без перерыва работали до 3 ч. 30 мин., затем делали перерыв-полдник (доставали кофе, бутерброды) на полчаса, ровно в 6 часов говорили «Aufwiedersehen» и уезжали на своих велосипедах. Даже если на борозде оставались две свеклины, они никогда не заканчивали эту борозду. Стиль русской деревенской бабы — моей мамы: «Доченька, давай закончим эти бороздки! Как-то неудобно их оставлять». «Доченька» уже еле стоит на ногах, но вместе с мамой должна заканчивать эти несчастные бороздки! И уходили с поля не ровно в 6 часов, а после и даже в 7 часов.
Я часто вспоминаю такие моменты и нахожу ответ на вопрос «Почему победила Россия?». Конец 1944 г. Немецкая армия на последнем издыхании. В это время русские женщины и дети работали в тылу СССР по 14—16 часов в день, а немецкие фрау жили и работали без напряга. Я не заметила тогда такой напряженной самоотдачи у мирного населения, как в России: «Всё для фронта, всё для победы!»
После того как срезана ботва, пошел трактор со свеклокопалкой.
Я с мамой и полькой Ольгой теперь должны были собирать этy свеклу в кучи, затем грузить на большие телеги с высоким бортами, а Янек на волах или Иоганн на тракторе отвозили ее на сахарную фабрику. Для меня это была необычайно трудная работа. Огромными 12-зубцовыми вилами мне надо было подхватывать как можно больше свеклин и закидывать их в телегу за борт, который выше моей головы. И такая работа была каждый день с утра до вечера, и длилась около двух недель. Уже в последний день, когда Янек отвозил последнюю телегу с сахарной свеклой на фабрику, он предложил мне поехать с ним. Я взгромоздилась на телегу, на кучу сахарной свеклы, и поехала. Сахарная фабрика находилась приблизительно в 3—3,5 км от нашего поля, поэтому через час наша телега въехала через ворота в большой чистый двор и подъехала к большому колодцу с цементированными стенками. Я слезла, Янек каким-то механизмом наклонил телегу, и свекла посыпалась в этот колодец. Глянула вниз. Мощная струя воды на дне колодца крутила и перемывала свеклу, потом отмытая чистая свекла куда-то по трубам уходила дальше. Пока Янек сбрасывал свеклу, очищал телегу, я пошла бродить по двору. Все закрыто, никого нет. Я осмелилась, открыла небольшую дверь и увидела огромное помещение. Почти во всю длину этого помещения располагался длинный стол, заваленный яблоками и грушами. За столом сидели человек 20—30 женщин и чистили фрукты. Я остановилась в дверном проеме и смотрю. Одна из них подозвала меня к себе, я подошла, и она стала в мои карманы запихивать яблоки, груши, другие женщины тоже подзывали, тоже совали мне фрукты.
Вспоминаются еще такие случаи. Мы покупали продукты по карточкам в магазине. Обычно это делала я, так как мама не знала немецкого языка. Карточки на мясо отоваривали прямо на скотобойне. Один раз в месяц я приходила туда, чтобы получить 1,5 кг мяса на всю семью. Но почти всегда кто-нибудь из рабочих подсовывал мне в сумку лишний кусочек мяса или шкварок.
Были и такие случаи. На сахарной фабрике работали наши гражданские пленные. Они узнали, что мы с мамой можем вязать. На фабрике использовали мешки, у которых поперечная нить была из белой синтетики. Знакомые приносили такие мешки, мы по вечерам и в выходные дни их распускали и из синтетических ниток вязали безрукавки, перчатки, шарфы. Платили нам сахаром. Для немок я вязала тонкие сеточки для сохранения прически. Платили хлебом, крупой. Поэтому мы особенно не голодали.
Вспоминая такие моменты в своей жизни, я иногда спрашиваю себя: «Кому нужна война?» Простые люди в сложных ситуациях стараются помогать друг другу. Уборка свеклы была последней осенней полевой работой. Для нас наступило некоторое облегчение, так как не надо было ходить в поле и тащить туда сестру. Теперь нашей главной работой было кормить и поить овец, класть подстилку в овчарню. Овец в поле уже не выгоняли, поэтому работы хватало на весь день. По субботам надо было еще убирать дворы. К январю 1945 г. бомбардировки прекратились. Наступила зловещая тишина, все чего-то ждали. Радио у нас не было, газет тоже, пользовались только слухами. Но однажды, как всегда получая свою зарплату в коридоре хозяйского дома, я заметила в углу белый флаг, намотанный на древко. Значит, близится конец. В январе—феврале поползли слухи, что немцы активно отступают, что фронт уже на территории Германии. А в апреле без выстрелов, спокойно в нашу деревню въезжают американские танки (и первым танкистом в открытом люке танка я увидела… негра, впервые в жизни видела живого негра. Для меня это было такое чудо, как если бы я сейчас увидела живого инопланетянина. Несколько танков проехали в центр деревни и остановились. Взрослые сидели по домам, а дети обступили эти танки. Танкисты были очень дружелюбны, начали как-то объясняться с детьми, угощать их сластями. Я считала себя взрослой, поэтому все это я наблюдала издали, стоя у ворот дома хозяина. Вскоре в нашей комнате появился сам хозяин и объявил, что теперь мы можем не работать. Но моя труженица-мама говорит мне: «Ну как так не работать? Надо работать! Ведь мы пока живем в доме хозяина». И мы выходили во двор. Правда, в поле нас уже не посылали, мы выполняли только легкие работы по двору.
С приходом американцев в жизни нашей деревни ничего не изменилось: магазины сразу начали работать, по тем же карточкам продавали продукты. К нашему хозяину пришли немецкие рабочие, мальчики лет 16—17, женщины. Поляки сразу отказались от всяких работ у хозяина и куда-то делись, мы их больше не видели, а французов увезли ночью еще до прихода американцев.
Через некоторое время после прихода американцев стали выдавать талоны на приобретение вещей для нуждающихся, причем отдельно для немцев и для русских. Были очереди. Немцы стояли в очереди очень культурно, спокойно, соблюдали порядок. Так как очередь была большая, то некоторые даже сидели на маленьких стульчиках. У нас с мамой почти никакой одежды не было. Но, когда я попыталась что-то получить, для меня это оказалось практически невозможным: в одном окошке давали талоны для русских, но к этому окну была такая толпа, такая давка, брали только силой. Я, конечно, ничего получить не смогла. Никакая власть в нашу толпу не вмешивалась: считали, что русские сами должны наводить порядки. Для меня это был первый урок нашей общественной культуры. Почти до июня мы жили у хозяина в полной неопределенности и только в конце июня он объявил, что нас будут отправлять в Россию.
Надо признаться, что отъезд в Россию в какой-то момент оказался спорным. Дело в том, что мама познакомилась с очень интересным мужчиной — выходцем из Западной Украины, который, не знаю каким судьбами, тоже оказался в Германии вместе со своим 16-летним сыном.
Оба высокого роста, они были заметными фигурами в той деревне, где мы работали. Иногда он заходил в нашу комнату. Когда нас освободили американцы и пошли разговоры о возвращении на Родину, он сразу объявил, что он поляк и в Советский Союз возвращаться не будет. «Я не хочу опять работать в колхозе бесплатно», — заявил он и усиленно уговаривал маму последовать его примеру. Мама колебалась. Ее будущее в России было неопределенным, а здесь — твердая поддержка. И тут я вступила в бой. Я очень любила отца и мечтала о встрече с ним. Я хотела к тете Шуре, которая осталсь в Ленинграде. Я плакала, кричала: «Хочу к папе! Хочу к тете Шуре!», грозила, что я убегу, уеду одна… И мама сдалась.
В начале июля был организован наш отъезд на родину. Хозяйский трактор с прицепом, за рулем которого был теперь не француз Иоганн, а молодой немецкий паренек, доставил нас на сборный пункт в Мюхельне. Здесь собралось много наших земляков; нас ждали комфортабельные автобусы. Американские солдаты закинули наши котомки на крыши автобусов, вежливо подсаживали детей и женщин (для нас это было как-то непривычно!). Привезли на железнодорожную станцию, где нас ожидал поезд с купейными вагонами. Опять вежливые американские солдаты перенесли наши котомки в вагоны и усадили всех.
Здесь мы получили продуктовые пакеты. Приехали в какой-то город. Опять солдаты так же вежливо разгрузили нас и пересадили в автобусы. Подъехали к какой-то ограде, дальше нам следовало метров 100—150 пройти пешком. Сейчас я удивляюсь, что этот кусок Германии мы проехали как по расписанию: никаких ожиданий, пауз, везде подготовленный транспорт, везде помощь и поддержка.
Мы прошли за ограду и увидели большой понтонный мост через какую-то реку (вероятно, это была р. Одер). Широкий понтонный мост был разделен на две части: широкая часть — для проезда машин и узкая — для пешеходов. Американские солдаты нам показывали, что надо пройти по узкому проходу. Мы поняли, что это граница.
По мосту шли тихо. Никаких разговоров. На другом берегу был виден большой красный транспарант, толпа людей в военной форме и несколько человек в гражданской одежде. Когда мы прошли почти половину моста, стали видны буквы на транспаранте: «Приветствуем наших родных братьев, сестер — жертв фашистских концлагерей…»
Мы подошли ближе к берегу, слышим крики: «Предатели! Бл…! Проститутки! Давали немцам, дайте нам!» Мама растерялась. Люди сникли, опустили головы.
После моста мы вышли на большую дорогу. Никто нас не ждал. Только показал: идите по этой дороге в ту сторону И мы пошли. Полдень. Жара за 30 градусов. Ни еды, ни воды. Потом оказалось, что до сборного пункта надо идти 4—5 км. По дороге люди бросают свои вещи (нет сил нести), падают в обморок, плетутся дети, пожилые мужчины и женщины. Проходили грузовые машины, часто пустые; ни одна машина не остановилась и не подвезла. Только к вечеру мы добрели до этого сборного пункта.
С остановками, пересадками мы добрались до Ленинграда только к середине сентября. Последний участок нашего пути по России мы (наша семья — 3 человека) доехали до Ленинграда в вагоне, в котором возят лес: без крыши, с дощатыми стенами под проливным дождем и холодным ветром. В Ленинграде мы встретились с папой и тетей Шурой. Бог услышал наши молитвы.
ЭПИЛОГ
В 1994 г. мне представился случай опять посетить эти места в Германии, где мы провели немногим больше года трудной жизни.
Я возвращалась домой с юга Германии, где была в гостях у знакомых. Дорога проходила через знакомые города: Халле, Лейпциг. По моей просьбе мне оформили железнодорожный билет так, что я сделала в городе Халле остановку на сутки. Здесь я пересела на поезд, идущий до станции Мюхельн.
Итак, 50 лет спустя, я приехала на тот же самый вокзал. Сердце мое затрепетало: та же, на возвышении, железнодорожная линия, та же пустота вокруг. Никаких селений. Площадка внизу, под насыпью, куда за нами подъезжал Янек, теперь асфальтированная. Подъехала легковая машина. Вокруг ни души. Я вышла на площадку. Куда идти? Не знаю. Около машины ходит мужчина. Подхожу к нему, спрашиваю:«Как пройти до деревни Штобнитц?» — «Не знаю, — говорит, — там есть какая-то деревня», — и показывает рукой в сторону от дороги. Там ничего не видно, и даже нет никакой дороги. Я вижу строения, правда далеко, но вдоль железной дороги. Пока я раздумывала, машина ушла, я осталась совсем одна. Пошла обратно в пустое здание, постучала в дверь около кассы. Вышла молодая женщина. Я опять спросила про свою деревню, она мне показала в ту же сторону, что мужчина. Я говорю: «Там не видно никаких домов, дороги нет». Она мне объясняет: «Кусты большие выросли и закрыли дома, а дорога — тропинка». Я поблагодарила ее и пошла в указанном направлении. Нашла тропинку; пройдя 1,5—2 км, я заметила небольшую протестантскую церковь и несколько обшарпанных домов. Неуверенная в себе, я остановила женщину, проезжавшую на велосипеде и спросила: «Что это за деревня?» Она говорит: «Штобнитц. А кто вам там нужен?» Я называю фамилию своего хозяина. «А вот их дом, напротив этой церкви», — показала она и уехала. Стою в недоумении: помню, что напротив дома была церковь, но мне казалась она высокой, красивой. Я туда заходила несколько раз. Подошла ближе к кирхе. Конечно, рядом стоит дом бывшего моего хозяина: двухэтажный красавец, те же металлические ворота, маленькая дверь калитки с инициалами переплетающихся букв «О. Р.» — Otto Pfeifer. Все остальные дома в деревне небольшие, на одну семью, довольно запущенные. Очень похожие на наши обшарпанные дома. Я поняла: эта территория — бывшая ГДР. Прошло только 5 лет, как рухнула Берлинская стена. Подхожу к дому, к калитке, все закрыто, вижу две кнопки, под ними две фамилии, одна из них — незнакомая. Нажимаю, слышу какие-то звуки, не понимаю откуда, двери не открывают. Слышу голос где-то наверху. Смотрю наверх и вижу — из окна второго этажа выглядывает маленькая женская головка в бигудях. Она спрашивает: «Wer ist da?» («Кто там?»). Я называю свою фамилию. «Подождите», — говорит она и минут через десять спускается вниз. Это была дочь хозяйки. Она знала мою фамилию, так как мы с ней раньше вели переписку. Она прислала мне документы, подтверждающие, что я в этой семье работала. Боже! Что значит время! Передо мной стояла маленькая хрупкая женщина в кудряшках. В годы войны это была очень красивая статная холеная женщина, как говорят, кровь с молоком. Ей тогда было не более 25 лет, ее муж был в армии, и она с сыном лет 4-х жила у родителей. Осенью 1944 г. приезжали в отпуск ее муж и брат. Оба были офицеры немецкой армии, в блестящей военной форме, с аксельбантами, с какими-то наградами, красивые молодые люди. Я видела их только издали, из-за угла. Пробыли они недолго. Фрау Гризбах (такова была ее фамилия по мужу) встретила меня любезно, поздоровалась, спросила, как я доехала. Подошел ее сын, крепкий статный мужчина. В надписи у кнопки я еще раньше прочитала «Dachmeister» («кровельщик»). Это профессия сына. Смотрю вокруг. Мы стоим на переднем дворе. Внешне здесь ничего не изменилось: всё те же скотные дворы, только пустые, никакой живности. «Да, — говорит хозяйка, — мы сейчас никакого скота не держим, очень трудно». — «Как же вы живете?» — спрашиваю я. «Трудно, — говорит, — нет работы». — «Мы все помещения сдаем в аренду, — добавляет мать, — даже все комнаты в доме». И тут же она меня спросила: «На сколько дней вы приехали?» Я ответила, что у меня есть билет на поезд, который отходит в 11 часов утра завтра. Она извинилась, что не может оставить у себя. «Ho, — добавила она, — я устрою вас в гостинице, в деревне». Затем хозяйка предложила мне посмотреть задний двор, где мы жили. Прошли через ворота, через тот же сарай, где нас вкусным ужином кормила ее мать, где переспали первую ночь, и вышли на задний двор. Огромная территория, нет двух домов, в которых жили мы и французы. Хозяйка сразу объяснила: «За эти два дома надо было платить большие налоги, дома очень старые, поэтому мы их снесли». Но все овчарни сохранились, только без овец: всё сдают в аренду. Еще немного поговорили. Уже стало темнеть. Хозяйка повела меня в деревню. Недалеко в одном доме она поговорила с хозяйкой и мне здесь предложили небольшую, но очень уютную комнату для ночлега. Мы попрощались и договорились, что завтра я после завтрака приду к ним к 9 часам утра и мы немного побеседуем. Стемнело рано. Вышла на улицу. Деревня освещена плохо. Народу на улице мало. У проходящих мимо девушек я спросила: «Где есть поближе ресторан или кафе, чтобы можно было поужинать?» — «Километра два отсюда», — говорят они и показывают куда-то в темную даль. Решила сделать себе простой ужин. Зашла в маленький магазинчик, купила булочку, кефир, бананы, пришла в свою комнату, поужинала и включила телевизор. Через несколько минут — стук в дверь, открываю, на пороге стоит фрау Гризбах с большим пакетом. «Я хочу посмотреть, как вы устроились. Вы довольны?» — спрашивает она. Я, конечно, говорю: «Да». — «Я принесла вам поужинать», — и вытаскивает из пакета большую палку колбасы, булку, сок, фрукты. Потом кладет на стол 100 марок и говорит: «Это вам мой муж прислал!» Конечно, мне было очень приятно. Я высказала много слов благодарности. Она еще раз повторила, что ждет меня завтра к 9 часам. «3автракать вы будете здесь в 8 часов утра». Все это было сказано быстро, как будто щебетала маленькая птичка. Ушла. Мне уже не нужен был телевизор. Я в мыслях прокручивала все, что было 50 лет тому назад. За этот вечер я «прожила» 1944—1945 гг. в Германии.
На другой день после завтрака прошу счет для оплаты ночлега, а мне говорят: «Уже все оплачено. Фрау Гризбах все оплатила». Трогательно. Иду на последнее свидание. Подхожу к дому, который для меня недосягаем. Хозяйка любезно встретила меня у калитки, спросила, хорошо ли я позавтракала. Я поблагодарила ее за внимание и заботу. Входим в дом. Тот же коридор, в углу которого когда-то я видела белый флаг; то же окно, на подоконнике которого каждую субботу лежали конвертики с зарплатой. А вот и лестница, которая ведет в комнаты первого и второго этажей. Та же самая, дубовая, только она потемнела и не такая уж большая и величественная. Я сказала хозяйке о своих впечатлениях о виденном ранее. Она сначала мне показала кухню. Это оказалась огромная комната; вместо старой большой плиты стоит обычная газовая, маленький стандартный стол, холодильник, буфет. Все белое. Хозяйка пригласила в жилую комнату. Я поняла, что здесь, видимо, ничего не изменилось с военных времен: массивный буфет со старинным хрусталем в серебряной оправе, напольные дорогие вазы, красивый торшер, роскошный старинный диван, красивые стулья. Мы обе уютно уселись на диван и продолжили нашу беседу. Времени оставалось мало, так как в 10 часов мне надо было уходить. Вспомнили ее родителей, после войны они прожили несколько лет, похоронены вместе на местном кладбище. Я спросила про брата. Она рассказала: «Он воевал на Восточном фронте. В последнем письме писал, что ни за что не будет сдаваться в плен русским. „Лучше я покончу с собой, — писал он, — чем сдамся в плен“. Вероятно, он так и сделал. Потому что больше мы от него ничего не получали». Я спросила, как они жили при коммунистической власти, отняли ли у них что-нибудь. Я думала, что, может быть, их тоже раскулачивали. «Нет, — говорит она, — ничего не отнимали». — «Приезжал ли кто-нибудь из бывших работников?» — спросила я. «Только Камиль — француз, — говорит она, — красивый мужчина». Она с восхищением описывала его: красивый, элегантный, модно одетый». Слава богу! Наша беседа закончилась.Я еще раз поблагодарила ее, и мы распрощались. Наша дальнейшая связь прервалась.
В родную деревню я больше не вернулась. Недавно я узнала, что административно деревня Дагоны исчезла: из-за малочисленности населения ее присоединили к деревне Ситниково.