Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2019
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
Осип Мандельштам
В начале 1960-х машинописные листочки с текстами начинающих литераторов летали из рук в руки, от одного «искателя словесных приключений» (формула Набокова) к другому. В первый раз имя Андрея Битова мелькнуло передо мной на коротких абсурдистских рассказиках. Показалось смешно, дерзко. Про китайцев, которые поймали 624 тысячи мух. Про Кащея, у которого жена была «молодая, круглая». Вся наша литературная поросль тяготела к абсурду и гротеску. И это так естественно. Барьер, отделивший нас от читателя, назывался «советский порядок». Порядку противостоит хаос. Хаос, абсурд представлялись многим предельным выражением писательской свободы.
Но меня увлечение абсурдом миновало. Почему? Скорее всего, потому, что именно противостоявший нам «порядок» казался мне воплощением абсурда и хаоса. Ибо в нем лучшие, как правило, оказывались внизу или даже в тюрьме, а худшие возносились; доброе осуждалось, а жестокое прославлялось; беспардонная ложь делалась нормой человеческого общения, а честность оказывалась уголовно наказуемой. Душа восставала против абсурда окружающей жизни — как мог я полюбить абсурд в литературе?
Другое дело — гротеск, фантасмагория. Бабеля, Зощенко, Платонова мы читали с наслаждением, а от них переход к писаниям сверстников был совсем нетрудным. В 1991 году Битов соберет подборку наших любимцев для журнала «Соло», № 6, куда войдут среди прочих Виктор Голявкин и Владимир Уфлянд, Сергей Вольф и Валерий Попов, Рид Грачев и Генрих Шеф. В предисловии он напишет: «Андеграунд — ведь это подвал. Так светло, как в нем, мне после не было. И так легко больше не дышалось».
Потом увлечение афронтом слабеет, традиции русской прозы XIX века начинают вторгаться все сильнее. Вот из рассказа Битова «Пенелопа»: «Но думать об этом было противоестественно, раз уж он так хорошо себя сейчас чувствовал; он инстинктивно понял, что подобным можно все это к черту развеять и потерять и поэтому лучше не думать ни о чем подобном. Все это опять же было вскользь: и воспоминания, и мысль, и мысль о мысли, и то, что обо всем этом лучше не надо, — он вроде бы вовсе и не подумал об этом».
О склонности героев Битова к рефлексии писали впоследствии критики Вайль и Генис: «Битов дотошен и был таким всегда. Он пишет глаголицей, кружевом, не упуская ни единой детали, ни единого мотива: зачем это я сейчас зажмурился? а почему вздохнул? а дышу вообще зачем?.. Бездна души тождественная бездне мира. У Битова и в единой горсти бесконечность, и целый мир в зерне песка».[1] «Мысли о мыслях» — это было так похоже на меня самого, так узнаваемо. Мне ничуть не обидно, что Битов меня обогнал, написав про это, а я еще только начинаю свой роман «Зрелища», где герой, Сережа Соболевский, тоже корчится под самоубийственным взглядом, тоже выжигает собственные чувства безжалостным умственным лучом. Другое обгоняющее совпадение: мой Сережа в детстве играет в собственное бессмертие. Да, вот так: он родился бессмертным, а все взрослые сговорились скрывать это от него, притворяются, что он такой же смертный, как все. Почему-то для них опасно, если Сережа узнает о своем бессмертии. Но Марамзин, прочитав рукопись «Зрелищ», говорил мне: «Игорь, да ведь у Битова в повести „Сад“ описано точь-в-точь то же самое». Действительно — опять совпало. «Сад» уже был опубликован, мне пришлось убрать этот отрывок. А все же интересно: много ли подростков играют в свое бессмертие?
Теперь я уже читал все, что выходило из-под пера Битова. Но в жизни мы не близки, встречаемся нечасто. Помню один визит в квартиру, где он жил с женой, Ингой Петкевич, тоже писательницей нашего поколения. Стены комнаты были украшены странной коллекцией уличных вывесок и указателей: «Переход», «Купаться запрещено», «Не курить», «Улица Громова». Битов признался, что не все они подобраны на свалках, некоторые были сорваны под покровом ночи.
Сегодня мало кто помнит, что после хрущевской была еще короткая брежневская оттепель. Она была отмечена событиями, которые казались нам важными знаками.
Анне Ахматовой вдруг разрешили поездки в Европу для получения итальянской премии (1964) и почетной докторской мантии в Оксфорде (1965).
В серии «Библиотека поэта» опубликовали «Избранные произведения» Марины Цветаевой.
В той же серии вышли — с предисловием Андрея Синявского — «Стихотворения и поэмы» Пастернака, что означало фактическую реабилитацию поэта.
В «Новом мире» (1965, № 8) появился «Театральный роман» Булгакова, а журналу «Москва» разрешили напечатать «Мастера и Маргариту» (выйдет в 1966—1967-м).
Солженицына выдвинули на Ленинскую премию.
В апреле 1965-го в Ленинграде в течение двух недель проходит первый фестиваль джазовой музыки.
В мае 1965 года Ленинградское отделение Союза писателей («Массолит»?) как бы признало смену поколений неизбежным злом, с которым придется смириться, и разрешило прием трех новых членов: Битова, Ефимова, Кушнера. Этим так называемым молодым было тогда по 27—28 лет (в этом возрасте Лермонтов уже погиб), а до нас самым молодым был 35-летний Борис Вахтин, после которого шел еще возрастной разрыв лет в восемь до следующего «молодого». Руководил церемонией приема поэт Михаил Дудин. За столом президиума сидели члены секретариата, и среди них мы не увидели знакомых и дружественных лиц. Дудин пытался «провести мероприятие» в приятельски-шутовском тоне: «Эх, ребятки, вы да мы, будем вместе топать вперед, дружно, по-товарищески, пока, так сказать, не требует поэта Аполлон…» «Ребятки» сидели с каменными лицами, на улыбки не поддавались, от хлопанья по плечам отшатывались. Но все же событие было для нас важным: по крайней мере теперь не смогут обвинить в тунеядстве и отправить в ссылку, как отправили Бродского.
Брежневская оттепель сошла на нет очень быстро. Снова начался зажим цензурных гаек, обыски и аресты, суды. В этой атмосфере у самых чутких эмоциональное напряжение зашкаливало, картина мира непредсказуемо искажалась. Андрей Битов всегда тянулся к самым ранимым, самым незащищенным. Знаю, что он продолжал навещать двух талантливых сверстников — писателей Рида Грачева и Генриха Шефа. Я тоже близко знал Шефа и старался поддерживать его, пересылал его рукописи на Запад даже после того, как его страх перед КГБ перерос в настоящую манию преследования.
Однажды во время визита я спросил его:
— Гера, ты ведь веришь, что вся твоя жизнь контролируется кагэбэшниками. Значит, и мои встречи с тобой совершаются по их заданию?
Он немного смутился и объяснил:
— Некоторые делают это по приказу. Но есть другие, хорошие, которыми КГБ манипулирует скрыто.
— По-твоему, они знают, что я помогаю тебе перепечатывать твои рассказы? Переправляю их за границу? И если они тебя спросят, ты и не подумаешь скрывать это?
Он снисходительно пожал плечами. Будто сочувствовал моей наивности. О чем тут говорить? Конечно, они знают. Мое появление он, видимо, истолковывал как странный ход КГБ, решившего приоткрыть ему щелку для опубликования за рубежом. Его десятилетний сын подрался с одноклассником в школе — это явно было наказание ему, Шефу, и нужно было догадаться, вычислить, чем он разгневал вершителей своей судьбы. Оказалось, что незадолго до меня приходил Битов, вернул рукописи его рассказов и очень хвалил их, но и его приход был истолкован Шефом превратно. На несчастье, Андрей уходя забыл на диване газету. «Смотри, что он мне подбросил по их заданию!» На газетной странице — фотографии расстрела каких-то повстанцев в Африке. «Я не мог заснуть всю ночь».
Абсурд, гротеск были совершенно неприемлемы под контролем «социалистического реализма». Битову удавалось публиковать только книги путешествий и психологическую прозу в традициях Толстого, Тургенева, Чехова. Главным ее нервом, сюжетом, звенящей струной было противоборство с одиночеством. Эта тема прорывалась и в стихах: «Есть мера одиночества, каких никто не знал, кроме тебя».[2] Приходится только удивляться — и радоваться — тому, что в хрущевско-брежневскую эпоху были опубликованы такие замечательные и зрелые его вещи, как «Сад», «Нога», «Пенелопа», «Жизнь в ветреную погоду», «Улетающий Монахов», «Дверь» и другие.
Сборник Битова «Дни человека», вышедший в 1976 году в Москве, сохранился в моей библиотеке с вырезанным титульным листом: почему-то при эмиграции (мы уехали в 1978-м) не пропускали книги с дарственными надписями. Но зато, оказавшись в Америке на посту редактора в издательстве «Ардис», созданном Карлом и Элендеей Профферами, я получил неожиданный подарок: экземпляр только что выпущенного ими романа Андрея Битова «Пушкинский дом».
В предисловии издатели объявляли, что рукопись этого отвергнутого советскими издательствами романа пришла к ним по каналам самиздата, то есть что автор не повинен в преступной передаче своего произведения за границу, что каралось тогда лагерным сроком. Увы, это не помогло, и имя Битова было занесено в черные списки. Тем более что в следующем, 1979 году, он принял участие в нашумевшем сборнике «Метро`поль», объединившем два десятка российских литераторов, попытавшихся сломать цензурные барьеры.
Для Битова последовали шесть лет без доступа к печатному станку. За 1980—1986 годы у него вышел лишь один сборник, и то не в России, а в Грузии. Лишь с наступлением горбачевской перестройки выход книг возобновился. Но в основном это были переиздания прежних вещей и путевые заметки.
Только после двадцатилетнего перерыва нам довелось снова встретиться с Битовым лицом к лицу. В 1995 году он был приглашен читать лекции в Принстонском университете. К тому времени я уже ушел из «Ардиса», мы с моей женой Мариной создали собственное издательство «Эрмитаж» и переехали из Мичигана в Нью-Джерси. Принстон оказался в полутора часах езды от нас — для общения не помеха. Сохранились фотографии: Андрей с новой женой Натальей и их семилетним сыном в гостях у нас в Энгелвуде, мы — у них в Принстоне.
Наша библиотека снова стала пополняться книгами талантливого писателя с дарственными надписями. На книге «Оглашенные»: «Пусть от встречи до встречи проходит меньше двадцати лет». На книге «Неизбежность ненаписанного»: «Марине и Игорю для воспоминаний о НАС». И что еще более важно: издательству «Эрмитаж» была предложена рукопись сборника эссе, которая была уже намечена к выходу в Москве, но не смогла выйти — теперь уже не по цензурным, а по финансово-экономическим причинам.
Конечно, я был счастлив выступить в роли издателя книги старого друга. И даже не очень стыдился того, что наша удача выпрыгнула нам в руки за счет чужой беды — беды всей российской словесности. Освободившись в августе 1991 года от цензурного гнета «Главлита», она попала в не менее жесткие тиски рыночных отношений. По той же причине в портфель «Эрмитажа» перешли из России и другие превосходные книги: «Свежо предание» И. Грековой, «Толстой и русская история» Якова Гордина, воспоминания балетмейстера Леонида Якобсона.
Книга Битова вышла у нас в 1997 году под названием «Новый Гулливер». Для каталога я подготовил аннотацию, которую вынес и на заднюю обложку: «Сборник эссе известного современного писателя покрывает широкий круг тем, связанных с историей русской культуры в XVIII—XX веках. Автор предстает перед нами в новом качестве — как талантливый читатель. Вместе с ним мы получаем возможность снова погрузиться в мир Ломоносова и Пушкина, Некрасова и Достоевского, Набокова и Хармса, Пастернака и Солженицына, Алешковского и Жванецкого. Тонкое чувство стиля, столь характерное для прозы Битова, окрашивает эту галерею литературных портретов и обогащает наше представление о духовных поисках последних десятилетий».
Когда с книгой работаешь не только как редактор и издатель, но и как наборщик (а нам приходилось все издаваемые книги набирать самим), пропуская текст подушечками пальцев как бы «наощупь», что-то неожиданное и важное может приоткрыться об авторе и его персонажах. Мы привыкли оценивать литературный дар по его богатству, яркости, оригинальности. Но каждый дар уникален и может отличаться от других по доставшемуся ему «инструменту познания».
Попробую пояснить это метафорой. Кто-то получает от рождения умственное зрение, похожее на телескоп, и это станет уводить пишущего в глубины мироздания, наполнит творчество экскурсами в философию. Кто-то получает подзорную трубу или бинокль и, скорее всего, увлечется писанием исторических романов и батальных сцен. Кому-то достанутся очки (дай бог, чтобы не розовые!), и он будет вглядываться в тончайшие движения эмоций на лицах окружающих его людей и описывать их в драматических коллизиях.
Продолжая эту метафору, я готов сказать, что Андрею Битову из всех возможных оптических приспособлений досталось зеркало, да не простое, а вогнутое, отражающее все происходящее в его душе в увеличенном виде. Именно вглядываясь в это зеркало, он сумел создать свои лучшие ранние вещи — об этом уже говорилось выше. Но колодец собственного «я» исчерпаем. Если нет горячего интереса к другим людям, перо начинает блуждать, замедляться. Много раз в признаниях автора мы слышим эту тревожную ноту: «О чем писать?» И в какой-то момент Битов разглядел внутри себя целый мир, полный бурных и страстных отношений с другими людьми — авторами прочитанных им книг и их персонажами.
Раскалывая раковину одиночества, этот мир закружился перед его глазами как карнавал, собравший фигуры в самых причудливых облачениях: трагических, фантастических, сверкающих, комических, многоликих. С участниками этого шествия (вспомним раннюю поэму Бродского с таким названием) у Битова давно существовали горячие, искренние, яркие отношения в диапазоне от восторга и любви до гнева, страха и презрения. Но он долго не сознавал, что этот мир может быть воссоздан в литературе и наполнить читателя таким же волнением, какое испытывал автор.
Первые тридцать лет своей творческой жизни Битов прожил под сетью цензурных запретов, которые лишали его возможности отразить многие важные стороны его внутреннего мира. Любой оттенок душевной горечи не подобал советскому писателю и советскому человеку, он вытравлялся редакторами умело, профессионально, порой даже с увлечением. Для Битова это было особенно тягостно, потому что он с полным правом мог бы сказать о себе вслед за Бродским: «Только с горем я чувствую солидарность».
Другое табу было наложено на все отклонения от реалистических канонов в сторону абсурдизма, гротеска, эксцентричности, сюрреализма. А Битов тянулся ко всему этому с ранней юности. И после 1991 года его перо словно вырвалось на волю. В создаваемой им картине российской словесности на первый план выходят литераторы, тянувшиеся именно к этим художественным приемам, которых официальная «табель о рангах» упорно отвергала, принижала, держала в тени, разоблачала: Иван Барков, Андрей Платонов, Михаил Зощенко, Владимир Набоков, Даниил Хармс, Рид Грачов, Венедикт Ерофеев, Юз Алешковский.
В конце сборника «Новый Гулливер» Битов приводит хронологию важных для него событий отечественной и мировой литературы, так или иначе связанных с темой каторги, тюрьмы, казней, ссылок. Понятно, что в такой список попадают тюремная яма протопопа Аввакума, каторга Достоевского, Солженицына, Шаламова, ссылка Пушкина, Лермонтова, Бродского, гибель Блока, Гумилева, Цветаевой. Но примечательно и то, что отсутствуют имена тех жертв произвола российских властей, которых советская идеология сумела включить в пантеон своих героев, — Радищева, Герцена, Кропоткина, Чернышевского и других.[3]
В творчестве отечественных литераторов Битову дороже всего стилистическое своеобразие, поиск словесных сокровищ, даже откровенное озорство. Например, Пушкина он боготворит, но порой создается впечатение, что ему дороже всего не Пушкин — великий поэт и мыслитель, а Пушкин — величайший озорник своего времени. От эпиграмм и «Гавриилиады» до картежной игры, донжуанства и самовольной поездки на фронт русско-турецкой войны (1829) — он давал достаточно поводов окружающим для недовольства. Но Битову все это явно по душе. Ведь в озорстве порыв к свободе проявляется самым непосредственным и бескорыстным образом. (Не отсюда ли произошло похищение уличных вывесок для своей домашней коллекции?)
Чуткость к слову позволяет Битову находить глубинный смысл в самых неожиданных книгах, даже в словарях. Вот он берет «Словарь эпитетов русского литературного языка» (М., 1979) и выписывает из него эпитеты, помеченные в скобках «устар.» — «устарелый». Оказывается, что в устарелые попали такие понятия, как «отчий дом», «лето плодоносное», «лоб возвышенный», «хладный и мятежный ум», «надежда вольнолюбивая», «радость быстротечная», «мир благодатный». Зато когда доходит до слова «пытка», пометка «устар.» отсутствует рядом с такими эпитетами, как «дьявольская, изуверская, инквизиторская, лютая, средневековая, чудовищная». А как обстоит дело с эпитетами к слову «совесть»? Оказывается, этого слова нет в словаре вообще.[4]
Литературоведение одной своей половиной принадлежит науке истории, другой — новому мифотворчеству. И Битов-Одиссей активно в этом мифотворчестве участвует. Он добавляет новые детали к уже устоявшимся мифам о классиках — Пушкине, Гоголе, Чаадаеве, Набокове. С опаской и волнением заплывает на острова, носящие имена Тургенева, Толстого, Достоевского, Чехова. Пытается создавать новые мифы: «Барков и мы», «Хармс как классик», «Памятник литературы» (Алешковский). Возможно, ему даже нравится, что написанное каждым из последних трех уместится в один томик.
Любая игра, чтобы стать увлекательной, должна включать в себя элементы непредсказуемости, загадки, порой даже откровенного дурачества. И Битов вводит загадочность даже в названия своих книг и статей. Читателю оставлено самому фантазировать о том, что его ждет за названиями таких книг, как «Вычитание зайца», «Неизбежность ненаписанного», «Ожидание обезьян», или статей «Барак и барокко», «Вдовствующая культура» (а кто же был ее мужем?), «Смерть как текст», «Угольное ушко, или Страсбургская собака».
В какой-то момент он даже стал интересоваться кабалистикой и астрологией. Выпустил сорокастраничную брошюрку, в которой обыграл идею представить историю русской литературы в системе знаков зодиака. Так как сам он родился под знаком Близнецов, ему в этой книге достался довольно лестный психологический портрет: «Люди, рожденные под этим созвездием, интеллектуальны, часто имеют литературный дар, легко пишут и приобретают разные навыки и умения. Они очаровательны, любят пофлиртовать, легко одерживают победы, но семейная жизнь для них в тягость. Кажущиеся противоречия их натуры иллюзорны, они просто не выносят однообразия».[5]
Должен покаяться: когда Битов попытался включить в выпускаемый нами сборник статью с астрологическими играми, я забыл о священном праве писателя на свободу самовыражения и решительно воспротивился. «Издатель обязан публиковать все, что окрашено литературным талантом», — корили меня друзья. «А где тогда окажутся понятия „лицо журнала“, „лицо издательства“?» — слабо оправдывался я. Впоследствии Битов опубликовал статью в другом сборнике, а на меня жаловался общим знакомым: «Игорь оказался таким жестким редактором».
Выход сборника «Новый Гулливер» совпал с шестидесятилетием автора, а мы с женой как раз оказались весной 1997 года в Москве. Я привез Андрею пачку экземпляров, и он смог их надписывать друзьям на банкете, устроенном в его честь. Собралось человек сто, на сцене выступали знакомые музыканты, поэты зачитывали поздравления в стихах. Битов тоже не раз брал в руки микрофон, обращался к залу с шутливыми импровизациями. Но сам при этом, подражая своему другу Михаилу Жванецкому, говорил без улыбки.
Он вообще редко улыбался. Смеялся еще реже. Хохочущим я не видел его никогда и даже представить его не могу таким. В астрологических портретах-предсказаниях мы не найдем того знака зодиака, под которым рождаются люди грустные, обделенные способностью ликовать, упиваться быстротечной минутой, одушевляться иллюзорной надеждой. Но в одной из повестей своего кумира Владимира Набокова Битов нашел психологическую зарисовку, которая, наверное, показалась близкой его душе, раз он вставил ее в статью об авторе «Лолиты»:
«Есть острая забава в том, чтобы, оглядываясь на прошлое, спрашивать себя, что было бы, если бы… заменить одну случайность другой, наблюдать, как из какой-нибудь серой минуты жизни, прошедшей незаметно и бесследно, вырастает дивное розовое событие, которое в свое время так и не вылупилось, не просияло. Таинственная эта ветвистость жизни, в каждом былом мгновении чувствуется распутие, — было так, а могло бы быть иначе, — и тянутся, двоятся, троятся несметные огненные извилины по темному полю прошлого».[6]
Можно посоветовать будущему биографу Андрея Битова взять названием для книги о нем слова из этой цитаты: «Таинственная ветвистость жизни».
- П. Вайль, А. Генис. Современная русская проза. An Arbor, 1982. С. 158.
- А. Битов. Дерево. СПб., 1997. С. 3.
- А. Битов. Новый Гулливер. Tenafly, 1997. С. 204—205.
- Там же. С. 71.
- А. Битов. Начатки астрологии русской литературы. М., 1994. С. 38.
- Из повести Набокова «Соглядатай». Цит. по: А. Битов. Новый Гулливер. Tenafly, 1997. С. 175.
Пенсильвания, весна 2019