Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2019
Артем Серебряков. Чужой язык.
М.:
Флюид ФриФлай, 2018
Рукопись Артема Серебрякова в прошлом году попала в длинный
список «Национального бестселлера», собрала один в целом положительный и один
более или менее отрицательный отзыв, а потом и нашла своего издателя.
В книгу «Чужой язык» вошли тринадцать текстов (двенадцать рассказов и одна
повесть, которая ожидаемо является заглавной; однако разделить эти тексты хочется
отнюдь не по жанровому признаку).
В дебютный сборник Серебрякова попали
три типа текстов. Это, во-первых, повесть «Чужой язык» — путаная, длинная и страшная
история о поселении Великая Грязь, имеющем сходство, наверное, с бесчисленным
количеством деревень по всей России. Это сходство было бы еще заметнее, если
бы не характерная особенность манеры Серебрякова оставлять на любой истории таинственный
мистический потусторонний налет. В повести Серебряков больше, чем где бы то
ни было в книге, экспериментирует с графикой: включает в текст слова
нескольких рассказчиков, делит их разрывами страниц, дает чьим-то словам курсивное
или полужирное начертание и так далее. Одновременно с этим он поднимает
тему разделения языков — но она, кажется, не отражена в графике. В результате
получается, что чужой язык здесь везде. При этом более удачно графические приемы
Серебряков использует в рассказе «Маджента», вписывая в него два времени
и двух рассказчиков, один из которых присутствует только в письме (и вообще
давно умер, то есть это еще и немного диалог между мирами).
Второй тип текстов, к которому можно отнести основной массив рассказов
(кроме первого и последнего), — страшные истории с сильными сюжетами.
Здесь обязательно кто-нибудь умирает, и чаще всего не просто так, а от
руки человека. Котят топят, сыновей забивают камнями, а оленей поражают из
ружей. Серебряков словно ставит перед собой задачу повергнуть читателя в транс,
заставить его почувствовать свою беспомощность перед неумолимым миром. Если другие
критики сравнивают автора с Кафкой и Линчем, то я бы сравнила его
тексты с античными трагедиями, где орудует карающая непонятно за что рука Рока.
Вот и здесь: надо, чтобы котята умерли, а девочка страдала; надо, чтобы
темнота и грязь вышли наружу, насильник встретил новую потенциальную жертву
и взглянул ей в глаза так, что у читателя кровь застынет в жилах.
Серебряков никуда не спешит. Старательно отмеряет граммы и миллиграммы
букв, нужных слов и особенно трепетно относится к финалам. Повествование
не может закончиться просто так. Серебрякову каждый раз удается проворачивать фокус,
сравнимый с тем, что делал Тургенев в «Стихотворениях в прозе», —
уводить текст с вроде бы понятным сюжетом куда-то вверх, в воздушные материи,
в вечность, в эмпирику.
«Я больше не задаю вопросов. Пение соловья я слышу так, будто оно
звучит на самом деле. Он поет о том, как птенцы улетают прочь, чтоб найти тот
берег, которого смерть не достигнет. Он поет о тщетности их попыток. Он поет
о смерти — твоей и моей <…>. Когда же все подходит к концу,
они начинают петь. Отец, отложив нож, начинает петь вместе с ними. Они собирают
то, что осталось от меня и других, и несут к пропасти. Она молчит.
В ней тонет все».
Наконец, третий тип — стремящиеся стать теми самыми стихотворениями
в прозе повествования от лица лирического героя. В «Тетради ученика» и в «Обстоятельствах»
больше признаков эссе, чем рассказов, а в языке больше от поэзии, чем
от прозы: «Моя сума лежит раскрытая, и то, что я в нее собрал, пускай
отправится со мною — я подготовил все для путешествия к местам, куда
пути не знает, кажется, никто на свете».
Таким образом, Серебряков создает в своей дебютной книге как минимум
три языка — если делить их просто по обозначенным типам. Интересно, какой же
из них его собственный, незаемный, а не чужой?
Елена В. Васильева