Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2018
Виктору Конецкому исполнилось двенадцать лет еще до блокады, 6 июня 1941 года. Значит, он по лютым законам времени уже не считался ребенком, перешел в категорию иждивенцев, то есть ему полагалось по ленинградской хлебной карточке той зимы не 250 граммов, а 125…
Блокада оставила свою отметину в душах всех людей, переживших ее, будь то ребенок или взрослый, в каждой душе по-своему. В Викторе она сформировала мужество и умение терпеть.
Вместе со старшим братом Олегом и матерью он был эвакуирован из блокадного города по льду Ладоги 8 апреля 1942 года. С трудом доехали в эшелоне до Фрунзе — Любовь Дмитриевна была близка к смерти. Потом перебрались в Омск, где находился отец, Виктор Андреевич Штейнберг, живший уже отдельно от семьи.
При первой возможности, осенью 1944-го они вернулись в Ленинград.
Время еще было полуголодное, Виктор подумывал о ФЗУ, хотя занимался живописью в вечерних классах художественного училища в Таврическом дворце и делал явные успехи. Отец использовал свое знакомство с начальником Военно-морского подготовительного училища («Один блат в моей жизни был», — писал потом Виктор), чтобы устроить туда сыновей. После окончания «Подготии» Виктор стал курсантом 1-го Балтийского высшего военно-морского училища. Он принял присягу в конце сентября 1948 года.
И вот море… «Моря я не брошу. Помирать буду на нем. Решено» — это записано в дневник еще в 1950 году с юношеской категоричностью. Хотя поначалу все было случайно, «по блату», но иногда случайный ход событий определяет многое в дальнейшей судьбе.
Но, конечно, это было не романтическое море, на котором маячат вдали алые паруса. Не то море, по которому безмятежно плывут белоснежные пассажирские лайнеры. Это было северное штормовое море, не склонное щадить людей…
Море можно навсегда полюбить за то ощущение безграничной свободы, которое оно дает, и за ощущение вечного риска, с ним связанного. Для этого надо иметь душу, склонную к одиночеству. И к свободе.
«Когда было оглашено мое направление, вся рота смеялась. На спасатели! Я-то хотел на боевые корабли! Пропал за длинный язык, а может быть, фамилия подкачала…» Виктор носил тогда фамилию отца — Штейнберг, лишь в 1957 году приняв фамилию матери. После окончания училища он получил направление на Северный флот. Он начал свою морскую службу на аварийно-спасательном судне «Вайгач» в Баренцевом и Норвежском морях. Штурманом и помощником командира.
Виктор подробно описал в письме к брату от 21 января 1953 года одну тяжелейшую спасательную операцию, в которой участвовал. Письмо начинается такими словами: «Олег, мне не хочется писать об этом. Думаю, потому, что словами не передашь того, что было, без усиления и сгущения красок, а этого делать не хочется совсем — поверь». Далее он пишет, как они спасали севший на камни у берега траулер. Корабль имел три пробоины. Непрерывно производилась откачка воды, и когда корабль наконец стащили с камней, он дал крен на другой борт. Люди с трудом собрались на кормовой надстройке, которая вскоре рухнула. Тогда Виктор отдал приказ перебираться на нос, но сам сделать этого не успел — «через весь спардек, перемахивая через оба борта, шли волны. Мы лежали на верхнем краю рубки, ноги были в воде, брызги заливали лицо». Их забрала «единственная оставшаяся в живых шлюпка». «Она сделала три рейса. Я ушел с корабля предпоследним (последним — старлей).
Пробыл в воде 1,5 часа. Это было 16-го января с 19 до 20.30. Сегодня уже 20-е, а у меня нет даже насморка, несмотря на то, что температура воды была +1,7 гр.
Было ли страшно? Конечно, и очень страшно — в то время, которое пролежал на рубке без всякого занятия, когда лезли в голову всякие дрянные мысли.
Мы пели. В частности, пел: „Когда из твоей Гаваны отплыл ты вдаль…“ <…>
Между прочим, учти, что в холодной воде всегда теплее, если что-нибудь надето…
О чем думал? О том, что, если выживу, смогу немного уважать себя».
Спасателю было 24 года. Матери он, конечно, писать об этом не стал…
А через много лет в повести «Вчерашние заботы» он вспоминал о пережитом тогда, проходя мимо тех самых камней, так называемых Сундуков, на которые сел затонувший траулер:
«Вокруг была тьма, волны, пена. Судно уходило в мокрую могилу; мы карабкались по уступам надстройки. <…> И крик внутри: „О, так это и бывает? Нет! Только не со мной! Я еще буду рассказывать обо всем этом! Еще буду вспоминать все это! Нет, я-то не поскользнусь, нет! Кто угодно поскользнется и сорвется, но не я! На мне резиновые бахилы с нарезной подошвой! Я молодец, что не надел валенки! Резина, если давишь ею сильно и прямо, не скользит, и я не поскользнусь! Я еще буду все это вспоминать!“ Но не всегда можно ступить прямо и сильно, когда лезешь по внешней стене ходовой рубки и видишь, как волна первый раз хлестнула в дымовую трубу ниже тебя. Но видишь плохо, потому что ресницы смерзаются, руки коченеют, одна варежка потеряна, а сердце все чаще дает перебои, легкие в груди сдавлены страхом и усилием мышц, теснящих ребра».
Ощущение близко подступившей смерти осталось в памяти навсегда. Моряк, как и летчик, работая в чуждой человеку среде, не должен забывать о смерти — это ясно. Она рядом. Но он, конечно, и не думает о ней постоянно. И все-таки эта связь со смертью, видимо, живет притаившейся в глубине души.
В 1955 году Виктор Штейнберг был демобилизован по состоянию здоровья — у него обнаружили язву желудка. Через два месяца его зачислили в Ленинградское морское агентство МРП СССР для перегона малых рыболовных судов, «малюток», из Петрозаводска, где они строились, в Петропавловск-Камчатский. Тех самых МРС, о которых на Камчатке в свое время распевали шутливую песенку:
Подо мной глубина шесть кило`метров до дна,
Шесть кило`метров и двадцать пять акул!
А волна до небес раскачала МРС,
Но никто из нас, никто не утонул!
Он должен был идти капитаном на одном из них.
Об этом перегоне восторженно писали в газетах: «…Сразу после выхода из Югорского шара флотилия повстречалась с ледяным полем шириной около полутора миль и плотностью в пять-шесть баллов, <…> пришлось идти к юго-востоку, чтобы форсировать перемычку лишь вблизи Амдермы. <…> Пробираясь на восток вдоль побережья полуострова Таймыр, „малютки“ попали в сложную обстановку. Северо-западные ветры нагнали лед, и пришлось преодолевать большие ледяные поля самим, без ледоколов. <…> Шестимиллиметровая стальная обшивка „малюток“ трещала, льдины в любую минуту могли насквозь проткнуть рыболовные суда. <…>
Преодолев ветры, туманы, флотилия благополучно добралась до бухты Провидения, откуда взяла курс на Петропавловск-Камчатский…
Так закончился переход „малюток“ через Ледовитый океан. Моряки с честью выполнили свою задачу».
Но в жизни все выглядело совсем не так блестяще, как в газете, о чем и вспоминал гораздо позже Конецкий: «О рейсе <…> я написал весьма романтическую повесть „Завтрашние заботы“. На самом деле рейс этот был ужасающим. Самым страшным за всю мою жизнь. Боже, что за сброд набрали в экипажи! А что мы жрали три месяца на этих малютках во льдах и штормах, где на камбузе плита топилась углем и в кубриках тоже. А какую воду мы пили из ржавых малюсеньких танков. Какие кровавые, с ножами, драки вспыхивали на стоянках! А как дурели от денатурата и одеколона. И представьте, все 34 суденышка в одну навигацию прошли СМП. Никому из капитанов не было тридцати лет, а мне 26. <…> Американцы писали в свих газетах, что большевики сошли с ума. Правильно писали. Но мы прошли, а не сошли». И уже в Петропавловске было так: «…когда я явился на судно, застал там дикую драку: мои ребята столкнулись с ребятишками с соседнего МРСа. Я схватил единственное оружие — ракетный пистолет „Вери“ и, спустившись в кубрик к соседям, увидел сгустки крови на переборках и рундуках, заорал: „Прекратить!“ Но выстрелить, слава богу, не успел! — пистолет выбил и сунул себе за пазуху боцман с соседнего судна».
Таким было первое знакомство с Северным морским путем. Тогда Конецкий ясно увидел все трудности морской работы. И ее затягивающую привлекательность.
После этого Виктор Конецкий ходил Северным морским путем полностью или частично бессчетное число раз, но, конечно, с более надежными и приемлемыми командами. Плавал он и в других морях: трижды обогнул земной шар, дважды побывал в Антарктиде. Успел повидать многое. Но остался на всю жизнь привязан именно к Северу, а не к теплым тропическим водам. Северный морской путь оставался его главным маршрутом.
Правда, вскоре после этого первого рейса он написал матери: «На север больше не поеду ни за какие коврижки. Все. Баста. Севернее Ленинграда меня никто не увидит. Надоела нищета в северной природе и голодное, гнусное прозябание человеков, его населяющих».
Но мы-то теперь знаем, что все оказалось не так. Север проник в его душу незаметно. И «нищие» краски Севера стали близки ему как раз своей скупостью и неброской выразительностью. Как сдержанно-проникновенно писал он, например, во «Вчерашних заботах» о том, что видел с борта:
«Вышли на видимость полуострова Адмиралтейства.
Солнце. Синь. Свежесть.
Как соединить нежную прозрачность с суровой тяжестью, свирель с грохотом горного обвала, акварель со сталью? Вот если можно соединить такие несоединимости, то получится впечатление от северных берегов Новой Земли.
Зализанные плавности ледников, сползающих с вершин гор, и обрывистые вопли береговых круч. Бесследно растворяющиеся в нежной голубизне вершины и четкость берегового уреза. И розоватость неуловимой дымки».
Или: «Вода в полынье прозрачна, изумрудна и независима.
Она кажется обнаженной. И не стыдится наготы».
Он не оставлял акварель и масло почти до конца дней, и сейчас его вдова Татьяна Валентиновна продолжает с успехом устраивать выставки его работ в разных городах страны. А вторая (или, скорее, первая) сторона его художественной натуры — писательство — окрепла и развилась именно на Севере, где сюжетов искать не приходилось — они сами лезли под руку.
На какое-то время Конецкий осел на берегу. Он начал печататься в 1956 году; сборник его рассказов «Сквозняк» вышел в 1957‑м. И вскоре он приобрел литературную известность, которая стала еще более громкой благодаря фильмам, снятым по его сценариям, — «Путь к причалу», «Полосатый рейс», «Тридцать три».
Но в море его все равно тянуло; это было уже неизбежно. Это была его профессия, не менее дорогая, чем писательство. Мы знаем многих писателей, владевших второй профессией. Но все они рано или поздно становились только писателями. Горячо любимый Конецким Чехов сохранял свое врачебное умение, но постоянной практикой уже не занимался. А если вспомнить Сент-Экзюпери, то он слишком рано погиб, и мы не знаем, что ждало его дальше. Виктор Конецкий оставался моряком до конца. Он не бросил моря ради литературы.
В море он не пил, от чего не мог удержаться на берегу. А на борту корабля держался, понимая, что здесь сорваться он не имеет права. Он был человеком очень сильной воли и умел себя заставлять. Во «Вчерашних заботах» он описывает, как, простуженный, с температурой, через силу отправляется в необязательный для него полет — ледовую разведку — вместе с капитаном-наставником, с которым заранее договорился. «Почему я лечу? 1) Потому что не хочу лететь. 2) Надо близко посмотреть море с птичьего полета <…>. 3) Надо наконец „привязать“ значки и символы на картах аэроразведки к натуральным льдам и запомнить эти штуки уже навсегда. 4) Посмотреть на работу летчиков». Летит, потому что ему этого не хочется. Хороший внутренний довод!
Конецкий был застенчив, хотя это и не бросалось в глаза: круг его общения был необычайно широк. Мне он как-то признался в разговоре: «Вот в плаванье, сижу часто один в каюте, а сколько мог бы услышать интересных разговоров, рассказов…» Рюмка избавляла от застенчивости…
И еще он был человеком щепетильной, «морской», честности и благородства, не пренебрегая при этом мелочами. Помню, он как-то говорил, что подло опускать телефонную трубку, ничего не сказав человеку, даже если к телефону подошел тот, с кем не хочешь разговаривать.
Как свидетельствуют в воспоминаниях коллеги-моряки, Конецкий стал не только известным писателем, но и «добросовестным штурманом», и «прирожденным капитаном». Таков был итог его морской жизни.
Стоит почитать его прозу, чтобы понять, какого огромного нервного напряжения и собранности требует работа в море. И особенно во льдах, на Северном морском пути. И в то же время: «вечная игра со льдом так же завлекательна, как „шеш-беш“» (длинные нарды. — И. М.). Но это уже голос писателя, голос психолога.
«Когда вахта идет к концу, нервы уже издерганы, считаешь минуты до того мига, когда ответственность упадет с плеч: только бы дотянуть! Только дотянуть!.. И вот другой принял тяготы. Ты спускаешься в каюту, пьешь чай или обедаешь, прислушиваясь к ударам льда или изменениям режима движения, и даже ухмыляешься мрачной шкурной мысли: пускай вот ТОТ ДРУГОЙ прочувствует, как тебе было сейчас худо… А уже через какой-нибудь час ловишь себя на том, что опять тянет на мостик, тянет продолжать Игру самому, самому идти вперед! Идти вперед! — хотя кажется, что впереди стена: она расступится! А приняв решение — идти вот в эту едва заметную щель, — уже не менять его! Даже если вдруг увидишь нечто более подходящее, не менять решения! Помнить: на изменение решения нет мгновений. <…>
„Все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья — бессмертья, может быть, залог! И счастлив тот, кто средь волненья их обретать и ведать мог…“
Ну, гибель нам не грозит. Однако неизъяснимы наслажденья средь волненья (попросту говоря: страха) мы обретаем и ведаем и средь арктических льдов, и средь антарктических, и в ураганы, и даже при проходе обыкновенной узкости в тумане. И это завлекает. И все не может надоесть, не может надоесть, не может…
Вот напасть-то, а?!
…Кусочек льда тонн в сто закувыркался под правым бортом, всплыл уже только у рубки — вдруг под винт?! Стопорить? Нет, не успею! Да и отстанешь в мгновение!.. При, милок, дальше…»
Имеется в виду отставание от ледокола…
Таково постоянное напряжение на вахте, во льдах, такова профессия…
«Свой я здесь», — констатирует он, слушая разговоры в радиотелефоне: «На „Колымалесе“ Конецкий плывет». — «Что он тут делает?» — «Мозги в Арктике проветривает». Понимая, что никуда от этой известности не денешься («Я под колпаком»), он повторяет: «Хорошо мне здесь, несмотря на все тягости».
Все здесь свое: льды, тяжелая работа, люди, с которыми ее делаешь.
Это был очень трудный рейс 1979 года — тяжелая ледовая обстановка в Арктике. «Колымалес» получил во льдах пять пробоин, которые по ходу дела заварили. Но в середине октября корабль дошел до бухты Золотой Рог, до Владивостока.
Работал Конецкий на судах, что видно и из его прозы, и из воспоминаний о нем, четко и внешне спокойно, собранно, уважая своих подчиненных. Ведь недаром он написал: «…невозможно долго и удачно командовать матросами, если не будешь их любить». Людей, окружающих его на корабле, он понимал по-писательски точно, проникая в их психологию с присущей ему наблюдательностью, и умел в рейсе быть к ним терпимым, понимая необходимость этого. Матросы, в основном ребята из деревни, не были ему, городскому человеку, особенно близки, но он относился к ним покровительственно, помогал чем мог. Большинство команды он покорял обаянием своей личности.
Капитан «Колымалеса», дублером которого шел Конецкий в том тяжелом рейсе 1979 года, немолодой уже, любитель птиц (дома у него как-то зимовал соловей по кличке Чок), спокойный, не навязывающий своей опеки, но твердый и решительный когда надо, выписан Конецким тщательно и с большой симпатией. За рейс он стал близок, но какая-то дистанция сохраняется, какая-то отчужденность, загадка личности все равно остается…
Вот еще один из рабочих моментов в другой повести, «Вчерашние заботы»:
«Через три часа делается ясно, что надо брать нас под уздцы.
В 20.20 „Ленин“ берет нас, а „Мурманск“ „Перовскую“.
Мы опускаем человека за борт на штормтрапе, привязываем к якорям веревки, стрелами затаскиваем якоря на подушку из досок на контейнерах палубного груза.
Ослепшим, безъякорным носом суемся в транец атомохода. Он сажает корму, ибо наш нос оказывается ниже его ахтерштевня. В результате струя винтов атомохода будет с повышенной силой выбрасывать нам под брюхо утопленные им льдины. <…>
Я уже раздеваюсь, чтобы свалиться в койку, — ровно восемь часов на мостике позади. И наблюдаю за операцией коллег в иллюминатор каюты. <…>
Красив и мощен линейный ледокол „Мурманск“! В ледоколах есть та зверски-зверюгская симпатичность, которая есть в белых медведях. <…>
От усталости не уснуть, хотя вставать уже через три с половиной часа».
Сразу видно, что это пишет профессионал-моряк, но профессионал, одаренный писательским видением.
А кругом лед, лед, лед…
«Пока самая трудная вахта. Шли за атомоходом „Арктика“.
Лед, не пропитавшийся еще водой, не тронутый разложением, звонкий и крепкий, как нержавеющая сталь, пронзительно-изумрудный на двухметровых изломах; отдельные торосы земляного оттенка толщиной до четырех-пяти метров.
Мы опять угодили первыми в караване — сразу за атомоходом.
Кучиев (капитан атомохода. — И. М.) предложил такую тактику. Он жарит во всю ивановскую, а мы держим минимальную дистанцию. Но мы боимся огромных, крепких, ядреных льдин, которые иногда взлетают у него из-под винтов посредине канала. Когда такая штука оказывается в ста метрах и ты идешь средним ходом, то затормозить уже не представляется возможным.
Кроме этого.
На малых дистанциях струя от винтов атомохода (их три) так могуча, что сбрасывает наш нос с курса, с середины канала, и рулевой не способен держать судно. И вот шла борьба нервов с осетином (имеется в виду Кучиев. — И. М.) и с крепчайшим льдом.
Кучиев — ученик Павла Пономарева. Теперь он ведет „Павла Пономарева“ в караване. И попутно рычит на меня, то есть на лесовоз „Державино“.
А я не боюсь!»
И здесь же — о юморе: «Есть единственное средство против перепутанности и сложности мира — юмор». Юмора Конецкому, к счастью, хватало.
А какими живыми существами были для него и само море, и корабли. Корабли виделись ему животными с добродушными мордами, то ли собаками, то ли медведями. Как добро и в то же время с юмором он всматривался в людей, его окружавших…
Новая манера письма, им освоенная, близкая к документальности, на основе дневников, принесла Конецкому немало неприятностей. Герои повестей были обобщенными характерами, но имели, конечно, прототипов, а прототипы, что-то угадывая, принимали все на свой счет. В результате претензий партбюро Конецкому пришлось даже уволиться из Балтийского морского пароходства. Но море оставалось с ним.
После инфаркта, перенесенного в 1984 году, он еще ходил несколько раз в море. Последний его рейс, в котором он был дублером капитана, состоялся в 1986 году на теплоходе «Кингисепп» по маршруту Мурманск — Тикси — Зеленый Мыс — Тикси — Певек.
Умер Конецкий в марте 2002 года, его проводили ружейным солютом над могилой.
Он писал в конце жизни:
«Раз проникнувшись мелодией моря, ему уже нельзя изменять. <…>
Я глубоко убежден в том, что фасад России был, есть и будет обращен на Север, к Северному полюсу. Флот возродится, ибо Россия великая океанская держава. <…>
Это же парадокс — но у великого народа отсутствует чувство простора! Ощущение огромности мира и своего в нем достойного места. Отсюда, я уверен, тоже проистекают наши экономические беды. <…>
Нужно помнить — если море являлось и является для человечества средой, чуждой его естеству, то плаванье в толще океана можно и должно сравнивать только с космосом. И никогда ни при какой технике и науке сто процентов страховки здесь не было, нет и не будет, ибо само человеческое существо не совершенно. <…>
Любите море. Ведь оно живое. Иногда я даже разговаривал с ним. <…>
Бывало, стоишь на вахте с ноля часов ночи до четырех, глядишь на эту бездонность, и с души уходит вся муть…»
Чистая, незамутненная душа Виктора Конецкого осталась в его прозе.