Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2018
Метель началась утром, когда Баграмов еще не сбился с пути и надеялся к полуночи вернуться в Москву. Маршрут была незнакомым, но навигатор подсказывал: «Поезжайте прямо», «Держитесь правой стороны», пока вдруг не отключился. На развилке он свернул налево и теперь сомневался, правильно ли сделал, — слишком узкой и заброшенной выглядела дорога. Густели сумерки, снег валил и валил без устали, а сугробы нависали стеной. Дворники не справлялись, мотор несколько раз внезапно глох, хотя бак был почти полон, и Баграмов, чертыхаясь, пытался разглядеть указатель, залепленный снегом. Выйдя из машины, долго отскребал наледь, пока не прочитал: «Яма» — и это показалось ему дурным знаком.
Ветер забивал снегом глаза, и Баграмов, потирая замерзшие руки, поспешил вернуться в машину. Отыскав в бардачке старую, порванную на сгибах карту, попытался отыскать Яму или что-нибудь, похожее на нее, но понял, что окончательно потерялся. Мобильный не ловил, навигатор по-прежнему не работал, и он решил ехать наугад, надеясь добраться до Ямы, чтобы переждать непогоду.
На одном из поворотов мотор опять заглох. Баграмов закурил, слушая, как ветер воет страшным голосом и ломится в дверь, словно грабитель. Снег залепил окна, так что в машине стало темно, легкий страх рассыпался по спине мурашками, а неприятный холод сковал живот. Он резко повернул ключ, словно надеясь на чудо, но машина не завелась. Достав фляжку, отхлебнул коньяк, натянул дубленку, обмотался длинным шарфом и вышел на дорогу.
По обе стороны раскинулось поле, кое-где чернели стволы деревьев, и на горизонте сквозь снежную завесу можно было разглядеть огни. Или они только мерещились ему? Баграмов откинул капот, поковырявшись, захлопнул крышку. Вернувшись в машину, попытался позвонить, но мобильный по-прежнему не ловил сеть. Внутри было холодно, и, чтобы согреться, он допил коньяк, от которого поплыло перед глазами. Достав плед, завернулся в него, решив пересидеть метель, и, дрожа от мороза, забиравшегося к нему под дубленку, задремал. Но быстро проснулся, стуча зубами от озноба. Он еще раз попробовал завести машину, но мотор молчал. Проверил мобильный, но антенна не отображалась, а батарейка была на нуле. Баграмов со злостью отшвырнул телефон в сторону, и тот упал между сиденьями.
Было темно, снег завалил машину, так что в окна, заросшие изморозью, нельзя было ничего разглядеть, и он, испугавшись, попробовал открыть дверь. Но она не поддалась. Он долго толкал ее, но из-за снега, который подпирал дверь снаружи, смог сделать лишь небольшую щель, слишком узкую для его плеч. Пришлось скинуть дубленку и, застревая, с трудом протиснуться, выбравшись наконец наружу.
Метель утихла, снег сверкал под яркой луной и ломил глаза. Вокруг было тихо-тихо, и он слышал, как пищит в салоне телефон, сигнализируя о севшей батарейке. Он посмотрел туда, где померещились огни, но ничего не увидел. Заваленная снегом, машина напоминала сугроб, дорогу замело по колено, и у него был нехитрый выбор: замерзнуть, ожидая помощи неизвестно откуда, или идти по заваленной снегом дороге неизвестно куда, туда, где ему привиделись огни. Может, эти огни — и есть Яма?
Он хотел достать папку с документами, ради которых поехал в такую даль, бумажник и ключи, чтобы закрыть машину, но дверь примерзла и не открывалась. Где-то заухала сова, словно смеялась над ним, но, оглядевшись, Баграмов решил, что ему послышалось. Вначале он шел быстро, проклиная снег, в котором вязли нывшие от усталости ноги, затем сбавил, все чаще останавливаясь, чтобы передохнуть. Белый, отливавший синевой снег лежал ровным полотном, а над ним нависало черное небо, и Баграмову казалось, будто земля перевернулась вверх дном, так что она теперь была сверху, а небо — под ногами. Он не знал, сколько времени шел, час, два или больше, и как далеко осталась машина, но чувствовал, что руки окоченели и ноги, негнущиеся в коленях, уже не слушались его.
Ночь выцветала, белея, как кофе, в который плеснули молоко, а он шел, покачиваясь от усталости, уже неуверенный, что по-прежнему идет по дороге. Может, он уже бредет через поле, которое закончится лесом? Может, его найдут только весной, когда стает снег? Вокруг не было ни огонька, только высились, протыкая небо, столбы электропередачи и тянулись от них обмороженные провода.
Деревня, притулившаяся за оврагом, появилась внезапно, будто выпрыгнула из-под снега. Вдоль единственной улицы тянулись дома, в которых не горел свет, собаки не лаяли, людей не было видно, и невозможно было понять, живет ли здесь кто-нибудь. Деревня казалась заброшенной, и он решил, что сможет укрыться в одном из домов, где, разведя огонь, переждет непогоду. Но за одним из покосившихся заборов, за которым можно было разглядеть латаную крышу, вдруг проснулась собака. Наверное, пес был старым, он не лаял, а как будто сипло кашлял, нехотя, через силу, словно больной старик, схаркивающий в платок. Баграмов разглядел калитку, на которой был криво прибит почтовый ящик, и постучал, но стук был таким тихим, что его вряд ли услышали. Он покричал, но никто не отозвался, а пес затих.
В другом доме он заметил свет от свечи или фонаря, мелькнувший в глубине комнаты. Отломив сосульку, он запустил в окно, но промазал. Отыскав ледышку покрупнее, наконец попал в стекло. Залаяла собака, и вдруг, подхватив ее лай, залаяли и другие. Баграмов хотел крикнуть, но только едва слышно просипел:
— Есть кто-нибудь? — и упал лицом вниз.
— Ты чьих будешь? — спросил его хриплый голос, и чьи-то сильные руки, обхватив, перевернули его. — Откуда взялся, а?
Баграмов почувствовал, как его опять бросили в сугроб, и, не в силах пошевелиться, слушал быстро удаляющиеся шаги, поскрипывающие снегом. Затем он уснул, провалился в забытье, вмерзая в снег, а когда очнулся, его уже волокли по земле, положив на бычью шкуру.
— Ты кто? — нависло над ним широкое, рябое лицо с огромным красным ртом, похожим на кровоточащую рану, и, застонав, Баграмов опять потерял сознание.
«Ты кто? Ты кто? Ты кто?» — шумело в ушах, и он метался в горячке, пытаясь закрыться от кровоточащего рта.
В углу чадила лампадка, свет которой выхватывал из темноты лики святых на дешевых бумажных иконах. Маленькие, похожие на бойницы окна были плотно зашторены, а старый пузатый телевизор накрыт вышитой скатертью. Пахло отсыревшим деревом и жареным луком, а за стеной было слышно, как кто-то гремит посудой. Баграмов приподнялся на постели и, откинув одеяло, с удивлением обнаружил, что одет в чей-то спортивный костюм, изрядно поеденный молью. У него ныли простуженные зубы, и каждое движение отдавалось болью в затылке.
Выглянув из комнаты, он попал в кухню, которая одновременно служила и прихожей. Здесь стояли деревянный стол с двумя длинными скамейками, раковина, кухонный буфет и конфорка, а на беленой печи, в которой шумел и потрескивал огонь, жарилась картошка. Из второй комнатушки вышла женщина, широколицая и рябая, раскрасневшаяся от печки, и Баграмов опять удивился, какой же большой у нее рот.
Резные настенные часы показывали семь, но семь утра или семь вечера, он не знал.
— Как долго я спал?
Женщина сделала вид, что не замечает гостя и, накинув тулуп, ушла в сени, а холодный ветер, как кошка, проскочил в дверную щель, свернувшись у Баграмова в ногах.
Она вернулась с охапкой дров и, пошевелив поленья в печи кочергой, по одному подбросила дрова в огонь. Ошпарив Баграмова сердитым взглядом, словно кипятком, поставила на столе тарелки, закатав рукава, положила картошку, нарезала хлеб и сало, бросив куски прямо на стол, и почистила чеснок.
— Поди сюда! — зычно позвала она, сев за стол.
Он опустился напротив, неловко поковырял вилкой в тарелке, стараясь не показывать, как подташнивает его от запаха подгорелого лука и от толстых, с грязными ногтями рук, на которых белели застарелые ожоги. Но, почувствовав, что изрядно проголодался, все же заставил себя съесть немного.
— У меня машина застряла, — сказал он, стараясь не смотреть, как красный рот, жирный от сала, жадно проглатывает куски. — Там, на дороге. — Баграмов неопределенно кивнул.
Женщина протерла тарелку хлебной коркой и, доев за Баграмовым, прибрала со стола.
— Мне нужно позвонить, чтобы за мной приехали, — повысил он голос, когда она, повернувшись к нему спиной, принялась мыть тарелку в тазу с водой. — Я человек богатый, отблагодарю!
Женщина не отвечала.
— Деньги у меня остались в машине, нужно сходить за ними… Ты что, глухая?
Вдруг погасла лампочка, и стало темно. Было видно только, как алеет раскалившаяся печная дверца и липнет к окну любопытная луна, освещая избу тусклым светом.
— Опять отрубилось. Все из-за метели, — сказала женщина, вытирая мокрые руки о платье. — Поди спать, поздно уже.
Баграмов понял, что уже вечер, значит, он проспал и ночь и день.
— Ты меня слышишь или нет? — вспылил он. — Мне выбраться нужно отсюда как можно скорее. Откуда можно позвонить?
К ноге что-то прилипло, и он, сунув руку, вляпался пальцем в клей на картонке, приставшей к его пятке. Пытаясь высвободиться, нащупал мышь, пискнувшую под его рукой, и вскочил, едва не перевернув стол.
— Что, что это такое? — заорал он, пытаясь в темноте разглядеть картонку, к которой теперь прилип и пальцем. — Что это, мать твою?
Женщина взяла свечу и нагнулась, чтобы рассмотреть.
— Господи, в мышеловку попал, — затряслась она от смеха, и свеча в ее руке погасла.
— Сними с меня эту дрянь! — истерично заныл Баграмов. — Сейчас же убери эту пакость.
Заорав от боли, он отодрал прилипший палец и, сунув его в рот, почувствовал соленый привкус крови. Надев рукавицы, женщина потянула картонку, отцепив ее от Баграмова, а потом еще долго возилась, пытаясь оторвать от него приклеившуюся мышь, которая пищала и извивалась. Баграмов прикрыл ладонью рот, чувствуя, что его сейчас стошнит.
— Обожди, не мечись, — бубнила женщина, выбрасывая мышь в мусорный мешок. — Похерил мышеловку, одно разоренье от тебя.
Она достала кусок картонной коробки, которую разрезала на части, и намазала каждую картонку клеем, на тюбике которого была нарисована мышь. На картонки положила по куску хлеба и разложила их в углах избы.
— Гляди под ноги, — сердито сказала она.
— Мне нужен телефон. Или полиция.
— Нету здесь никакой полиции, — спокойно ответила женщина, — и отродясь не было.
Чертыхаясь, Баграмов лег в постель и, накрывшись с головой одеялом, пропахшим потом и чесноком, представлял, как его не дождались в Москве. «Нашел себе девку, вот и загулял», — наверняка сказала жена и ушла спать, намазавшись своим дурацким кремом, от которого становилась скользкая, как обмылок, так что, занимаясь любовью, он всегда боялся, что она выскользнет из объятий. «Скользкая дура!» — выругался он под нос, почувствовав внезапную злость к жене.
Кровать, заскрипев, просела, и женщина легла рядом, забравшись под одеяло.
— Эй, ты что? С ума сошла? — вскочил Баграмов.
Она хмыкнула и, перевернувшись на бок, положила сложенные ладони под щеку.
— Спи, утром рано вставать, — сказала она, и больше он от нее за эту ночь ничего не услышал.
Баграмов попытался уснуть в кухне, растянувшись на скамейке, но очень скоро у него затекло тело. Спотыкаясь о мебель, он зашел в маленькую комнатку, в которой нащупал пустую детскую кроватку и, поежившись от неприятного чувства, словно попал в склеп, вышел, задернув занавеску, служившую дверью. Женщина, встав с постели, поворошила угли и, ощупав печные бока, закрыла заслонку, чтобы не уходило тепло. А Баграмов, свернувшись на полу у прогретой стены, так и не смог уснуть, до утра буравя глазами темноту. Он слышал вздохи, перешептывания и странный стук где-то за домом, как будто кто-то колотил в стену, и пару раз, вскочив, льнул к окну, вглядываясь в ночь. За шиворот лез неприятный страх, который щекотал спину и холодил грудь, и Баграмов, покосившись на иконы, хоть и не верил в Бога, но все же на всякий случай перекрестился.
Утром он отыскал свою одежду, развешенную на веревке у печки, натянул ботинки и, с трудом сняв с двери засов, вышел из дома. В холодных сенях стояла сломанная мебель и проветривался старый матрас. Крыльцо занесло снегом, на котором отпечатались птичьи следы, и, разглядев в углу двора покосившийся деревянный туалет, Баграмов попытался пройти к нему, но увяз в сугробе, провалившись по колено. В щели между заборными досками мелькнуло лицо, рыхлое, сморщенное, как гнилой гриб, и тут же исчезло.
— Эй, ты! — позвал Баграмов. — Эй, иди сюда! Дело есть! Я заплачу!
Ему не ответили.
Он вышел за калитку, еле открыв ее из-за навалившего снега, и огляделся. Ветхие, покосившиеся набок дома казались заброшенными, только из одной трубы шел дым, который стоял недвижимый в морозном воздухе, словно спускался с неба, и казалось, что дом болтается на нем, как на веревке. Дорогу занесло, и по ней не смогла бы проехать машина, если у кого-то из жителей она вообще была.
Из дома напротив вышла старуха, волоча за собой тележку с огромным медным бидоном. Колонка обледенела, замерзшая вода свисала сосульками, и старухе пришлось повозиться, прежде чем полилась тонкая струйка, гулко застучавшая по дну бидона.
— Доброе утро, — подошел к ней Баграмов.
Старуха стрельнула злым взглядом из-под нависшего на лоб платка, и он поразился, какими бесцветными у нее были глаза. Губ у старухи не было, словно за жизнь она сжевала их, а впалые щеки крест-накрест изрезали глубокие, похожие на шрамы морщины.
— Не знаете, где ближайший телефон? Мне нужно позвонить. Я заплачу, — добавил Баграмов, но старуха не отвечала.
Наполнив бидон, она аккуратно вытащила его из-под крана колонки и закрутила крышку. Баграмов помог поставить его на тележку, с трудом приподняв тяжелый бидон и удивившись, как старуха справляется сама.
— А до ближайшего города далеко? — крикнул ей вслед Баграмов, не надеясь услышать ответ. Он его и не услышал.
Сегодня он уже должен был быть в офисе, где его ждали партнеры, чтобы услышать о результатах поездки. Теперь бумаги лежали в увязшей в снегах машине, если ее еще никто не ограбил; о тайных договоренностях, без которых сделка бы не состоялась, вообще никто, кроме Баграмова, не знал, а он торчал в этой заброшенной деревне, населенными странными, угрюмыми жителями. «Баграмов в своем репертуаре, нельзя на него положиться», — наверняка сказал лопоухий Воронцов, с которым за его спиной крутила шашни жена. Баграмов знал и отель, в котором они снимали номер для свиданий, и что никакой он не Воронцов, а Козлов, и, чтобы не быть всю жизнь козлом, позаимствовал звучную фамилию у троюродной прабабки, надеясь, что она переменит его судьбу. «И зачем поехал один? — согласятся другие, нервно поглядывая на его пустой стул. — На дворе не девяностые, чтобы все с глазу на глаз решать». Он и сам костерил себя за то, что не полетел самолетом или не взял водителя, а потащился один, через эти дикие, незнакомые места, мимо деревень с домишками, налипшими вдоль трассы, как грибы, по занесенным дорогам, где можно было ехать, только пристроившись за каким-нибудь трактором, мимо замерзших речушек, на которых горбились над лункой рыбаки, мимо заросших изморозью указателей с иногда смешными, иногда нелепыми, но чаще ничего не говорившими ему названиями: Захолустье, Бухалово, Дешевки, Пустошка.
Год дался Баграмову нелегко, он чувствовал, что смертельно устал от фирмы, от жены, от Москвы и от самого себя. Он решил реже бывать дома и снял квартиру в старом особняке, окна которого, упираясь в окна другого дома, выходили на узкую безлюдную улочку. Жена была уверена, что квартира нужна ему для встреч с любовницами, а он приезжал туда после работы, листал цветные журналы, щелкал пультом, перескакивая с канала на канал, или просто стоял на балконе, заглядывая в окна чужих квартир. «Кризис сорокалетнего мужчины», — сочувственно хлопали по плечу приятели. А психоаналитик, выписав рецепт, пожал плечами: «Счастье — это правильно подобранные нейролептики». Купив таблетки, Баграмов так и не решился начать курс и просто носил их в нагрудном кармане как талисман. Ему казалось, что жизнь выцвела, как старая кинопленка, и в минуты, когда накатывала усталость, ему только и хотелось, что слушать тишину, держа молчание во рту, как конфету, думать о чем-нибудь или не думать ни о чем, и он воспользовался поездкой, чтобы лишний раз побыть одному. Но теперь тишина, вытягиваясь в струну, протыкала его уши, и он болтался на ней, как пуговица на нитке.
Вдалеке Баграмов разглядел мужчину, расчищавшего снег перед калиткой, ловко орудуя огромной лопатой.
— Доброе утро, — бросился к нему Баграмов, но мужчина не обернулся. — Доброе утро! — повторил он. — Не уделите мне минутку…
— А? — обернулся мужчина и оказался женщиной, широкоплечей, грубой, с обветренным лицом и губами, покрытыми сухой коркой. — Ты кто?
— У меня машина застряла, на дороге, — махнул он рукой туда, откуда пришел. — Мне нужно позвонить в службу спасения. Есть ли у вас телефон?
Женщина высморкалась на снег, зажав нос двумя пальцами, и, вытерев их о тулуп, усмехнулась.
— Телефон? — переспросила она.
— Да-да, — обрадовался Баграмов, — телефон.
Для наглядности он изобразил, как крутит телефонный диск, и приложил к уху воображаемую трубку.
— А ты чё, из Москвы?
— Да-да, точно, из Москвы!
— Телефон там, — указала женщина. — А у меня муж в Москве!
Не дослушав, он побежал в ту сторону, куда показывала женщина, и выскочившая из ее двора собачонка с лаем понеслась следом, норовя цапнуть за ногу.
Таксофон стоял посреди улицы и был виден издалека. Он был красный, свежевыкрашенный, лишь в одном месте краска уже начинала лупиться, оголяя металл. Из-за сугробов он стал низким, и, чтобы позвонить, приходилось согнуться колодезным журавлем. Как и городские таксофоны, он работал при помощи карточек, но в полицию и скорую помощь можно было позвонить и так. Стянув зубами перчатку, Баграмов набрал номер обмороженными пальцами и, услышав гудки, почувствовал, как внутри него что-то лопнуло, разливаясь по телу теплом.
— Вы позвонили в службу спасения… — ответил ему приятный женский голос.
— Але, але? — заорал Баграмов. — Девушка, слышите меня?
— В данный момент все операторы заняты. Оставайтесь, пожалуйста, на линии…
— Чертов робот, — выругался он и принялся ждать.
— Вы позвонили в службу спасения, — через время повторила девушка. — В данный момент все операторы заняты…
Баграмов застонал. Он спрятал закоченевшую руку в карман, пытаясь отогреть онемевшие пальцы, и, чтобы согреться, приплясывал, как будто мороз кусал его за ноги. Забывшись, так высоко подпрыгнул, что ударился головой о низкую крышу таксофона, и, чертыхнувшись, стукнул по ней кулаком.
— Оставайтесь, пожалуйста, на линии… Вам обязательно ответят… — повторяли в трубке, которая примерзала к уху.
Позади него кто-то громко откашлялся, и, обернувшись, он увидел рыжеволосую женщину, в доме которой ночевал. Она стояла, опершись на лопату, и хмуро смотрела из-под надвинутой на лоб меховой шапки. Шапка была облезлая, с залысинами и напоминала свернувшуюся на голове мокрую кошку.
— Я вас слушаю, говорите, — наконец-то ответили в трубке.
— Але, але! — закричал Баграмов. — Слышите? У меня заглохла машина, на дороге, в метель. Я замерз. Я в какой-то деревне, не знаю, как отсюда выбраться.
— Вызывайте эвакуатор, — ответили на том конце.
— Да нет же, послушайте, я потерялся, я не знаю, где нахожусь.
— Вы сказали, что вы в какой-то деревне…
— Но я не знаю, как эта чертова деревня называется. Слушайте, только не кладите трубку… Я заплачу большие деньги, только вытащите меня отсюда.
— Скажите, где вы находитесь, и я вызову эвакуатор.
Баграмов прикрыл трубку ладонью и обернулся к женщине:
— Как называется эта деревня? Название есть у нее?
Женщина покачала головой, облизывая потрескавшиеся губы.
— Что ты, мать твою, молчишь? — заорал Баграмов. — Скажи, как называется это гребаная дыра?
Женщина развернулась и, закинув лопату на плечо, пошла к дому.
— Перезвоните нам, когда узнаете, где вы находитесь, и мы вам обязательно поможем, — ответили ему в трубке, и Баграмов еще долго слушал короткие гудки.
Все вокруг было белым: и улица, и дома, и крыши, и заметенные сараи, и небо, только чернели столбы, заборы и темные окна, так что мир казался карандашным рисунком, эскизом, на котором художник только наметил будущую картину. Баграмов прошел по деревне, заглядывая во дворы через щербатые заборы, кричал, стучал в калитки, с которых сыпался налипший снег, но никто к нему не вышел.
— Чё шаришься тут? — выглянула из калитки старуха, гнутая, как подкова. — Чё надо тебе, а?
— Как называется это место? — спросил Баграмов.
Старуха принялась мелко креститься, зашептала что-то под нос, и он поспешил уйти. «Проклятая яма», — выругался он, от бессилия пнув сугроб.
У дороги, рядом с домом рыжеволосой женщины, стоял сруб, без крыши, с толстыми, потемневшими от времени бревнами и с дырками окон. Вышедший с топором старик принялся откалывать от него куски для растопки печи. Баграмов постоял в стороне, глядя, как работает старик, затем подошел ближе.
— Эй, дед! — позвал он. — Как называется это место?
— Жопа! — не останавливаясь, крикнул ему тот.
Краем глаза Баграмов заметил, как из-за калитки за ним присматривает его толстуха, прикрывавшая свой огромный красный рот прижатой ладонью. Не подав вида, он прошел мимо, разглядывая заросшие изморозью провода, где расселились галки, на колонке выпил воды, обжегшей его холодом, от которого сковало внутренности, расстегнув ширинку, помочился в снег. Женщина, держась на расстоянии, шла за ним следом, он не видел ее, только слышал, как поскрипывал под ее ногами снег, и чувствовал тяжелый, буравящий спину взгляд. «Сумасшедшая», — подумал он, стараясь не оглядываться.
— Нашел телефон? — крикнули ему, и он не сразу понял, откуда доносился голос. — Эй, тебя спрашиваю!
Приглядевшись, Баграмов увидел широкоплечую женщину, выглядывающую из чердачного окна с охапкой сухого сена.
— Да, нашел, спасибо! — закивал он. — А как называется эта деревня?
— А никак, — захохотала она. — Нет у ней имени. А я Зина, — крикнула она и исчезла.
На плечо легла тяжелая рука, и Баграмов, сбросив ее, резко обернулся. Рыжеволосая, кривя большой рот, который готов был вот-вот разорваться от плача, мяла в руках кончик пухового платка, обмотанного вокруг шеи.
— Ладно, пойдем, откопаем твою машину, — протянула она лопату.
Широкоплечая Зина вновь показалась в чердачном окне и настороженно замерла.
— На чужое не зарься! — зло крикнула ей рыжеволосая и потащила Баграмова за рукав.
— Вот дура, доумилась тоже! У меня муж есть, в Москве! — донеслось вслед.
Шли долго, утопая в снегу, и женщина, заметив, как быстро устал Баграмов, обогнала его. Теперь она шла впереди, и ему оставалось ступать за ней след в след, удивляясь, какие широкие, словно мужские, у нее были шаги. От тяжелой ходьбы оба запыхались, и она сипло дышала, утирая лицо рукавом, а он проклинал сломавшийся навигатор, заглохший мотор и развилку, которую винил во всех своих бедах.
— К Зинке не ходи, ведьма она, — сказала женщина, но до Баграмова ветер донес только: «Ведьма…»
Устав, остановились передохнуть. Баграмов взмок и теперь замерзал, дрожа от озноба, а холод, забравшись под свитер, кусал его вспотевшую грудь. Он хотел было спросить женщину, как ее зовут, но, заглянув в сердитое лицо, передумал. В конце концов ему было все равно.
— А почему у вашей деревни нет названия? Никогда не было?
— Было, — закивала женщина. — А потом его отдали другой деревне, — она махнула, указав на поле, — там, за полем, у станции. А мы остались без названия.
— Почему? — не понял Баграмов.
— Народу-то нет, не осталось никого.
Интересно, забеспокоилась ли наконец жена, что он до сих пор не приехал? Пыталась ли позвонить ему на мобильный? Чертова дура, наверняка собралась вечером на какую-нибудь вечеринку и стоит сейчас перед сотней пар своих туфель, не в силах выбрать, какую надеть.
— А далеко до этой станции? Или до города?
— Через поле и просеку — часов пять. Но это летом. А зимой далеко. Отсюда все далеко.
— А что близко? — разозлился Баграмов.
— Кладбище. Оно за оврагом.
Он обогнал ее, заглянув в лицо, чтобы понять, смеется ли она, но на ее губах не было ни тени улыбки.
Наконец они вышли на дорогу, расчищенную трактором, и идти стало легче. По обе стороны виднелось заснеженное поле, из которого, как свечи из торта, торчали прямые и тонкие деревца, потом появилась речушка, вмерзшая в извилистые берега, указатель, залепленный снегом, так что на нем нельзя было разглядеть ни единой буквы. Затем Баграмов увидел свою машину. Она лежала на боку, как дохлая рыбина, всплывшая в пруду, и на кузове виднелась широкая царапина, которую, наверное, оставил ковшом трактор. Скорее всего, водитель просто не заметил машину, похожую издали на гигантский сугроб, и снес ее в кювет, расчищая дорогу.
Баграмов обхватил голову, зажмурившись. Теперь он уж точно не мог выбраться отсюда без чужой помощи. Опершись на лопату, женщина смотрела на него, шмыгая носом, и улыбка гуляла на ее красных губах, как кошка, сама по себе.
— Чего ты ржешь, дура? — вспылил Баграмов.
Женщина вспыхнула и, развернувшись, бросилась назад, отталкиваясь лопатой, словно веслом. Баграмов попытался открыть покореженную дверь, но она не поддавалась. Попробовал разбить стекло, обмотав руку шапкой, но только расшиб кулак. Прильнув к окну, разглядел сумку, в которой лежали деньги и документы на миллионную сделку.
— Подожди! — бросился он за женщиной. — Стой, подожди же!
Возвращались молча, она шла быстро, почти бежала, а он держался позади, едва поспевая, и боялся, что потеряет ее из виду. Темнело, на небе высыпали звезды, а на горизонте повисла луна, показавшаяся Баграмову невероятно большой, и все — это бескрайнее заснеженное поле, огромная луна, от которой, словно в море, расходилась лунная дорожка, черневшая на дороге фигура женщины, редкие огни безымянной деревеньки, оставшаяся позади машина, погребенная в сугробе, — все вокруг казалось ему зловещим. В который раз Баграмов подумал, что не нужно было ехать одному, да еще в такую погоду. «А мой-то до сих пор не вернулся. Завис у какой-нибудь сучки», — поделится с подружками жена, и Баграмов, представив ее грубый, так не подходящий ее кукольному лицу голос, задохнулся от ненависти. «Сама ты сучка!» — пробубнил он под нос, словно жена могла его услышать, и побежал за женщиной, которая скрылась за дорожным поворотом.
Не обронив ни слова, с поджатыми губами они вернулись в дом, в котором было так холодно, что Баграмов не стал раздеваться, и женщина, притащив со двора охапку дров, принялась растапливать печь. Сложив поленья, бросила сверху березовую кору и, скомкав старую, пожелтевшую от времени газету, разожгла огонь. Налила воду в чайник, поставив его на печь, и стала чистить картошку. Глядя, как она ловко срезает кожуру, бросая ее в миску, Баграмов почувствовал, что сильно проголодался за день. Опустившись на лавку, он прислонился к стене, задремав, а когда проснулся, в чайнике уже шумно кипела вода и в кухне пахло жареной картошкой с луком.
— Неужели у этой проклятой дыры совсем нет названия? — стянув дубленку, опять спросил он женщину, когда она расставляла на столе тарелки, но та, стрельнув глазами, отвернулась.
Опустившись на колени, она приоткрыла печь, поворошив горящие поленья кочергой, и от отблеска огня ее лицо окрасилось в красный цвет. Высыпав из солонки соль, она долго что-то шептала над ней, но Баграмов различил только «силы сильные… любовь вечную…», а потом положила соль обратно, аккуратно собрав ее до последней крупинки.
— Ничего не скажешь, любите вы тут все поговорить, — скривился Баграмов. — А зовут тебя как? Или это тоже тайна?
— Василиса, — отрезала она, бросив в него своим именем, словно камнем. — Васильева.
И, не глядя в его сторону, рассказала, что в ее роду всех мужчин называли Василиями, а женщин — Василисами, так что, когда рождались братья, все они донашивали за отцом одно имя, которое делили между собой, как хлеб и воду, а сестры, чтобы не путаться, брали себе прозвища, и если одна была Вассой, то другую звали Лисой. Василиса была последней Васильевой, поэтому ей приходилось носить имя целиком, и оно было ей велико.
— А я Владимир, — ухмыльнувшись, Баграмов шутливо приподнял шапку. — Можно просто Вова.
Он провел ладонью по щеке, уколовшись о щетину, оглядел отекшие руки с грязными ногтями, долго мял обмороженный мизинец, который опух и не сгибался. Отыскав в кармане жвачку, сунул в рот и, разжевав, надул пузырь, который, лопнув, налип на губах.
— А что, Василиса, мужа нет у тебя?
Она молча разложила по тарелкам картошку, нарезала хлеб, который пекла сама, и сало. Повернувшись к иконе, громко прочитала молитву и, широко перекрестясь, поклонилась. Потом перекрестила тарелку и хлеб и, взглянув исподлобья на Баграмова, принялась есть, а он не мог отвести глаз от ее огромного рта, который одновременно отталкивал и манил его. Он попробовал картошку, но она была пересолена. Взял хлеб, но и он был щедро присыпан солью.
— А ребенок? — он кивнул на маленькую комнату, где ночью нашел детскую кроватку.
Женщина вздрогнула и, отправив в рот кусок сала, так усиленно заработала челюстями, словно хотела сжевать свои зубы.
— Завтра курицу зарублю, — деловито сказала она. — Любишь, поди, булдыжки?
— О господи, какие еще «булдыжки»?!
Баграмов накрыл ладонью ее руку, широкую и теплую, и Василиса, вздрогнув, перестала есть, уставившись в стол, словно боялась поднять глаза.
— Я очень богатый человек, — мягко начал он. — Ты мне помогаешь, даже можно сказать, спасаешь меня. Я тебе очень благодарен. Но мне нужно попасть домой, в Москву. И как можно скорее.
Женщина выдернула руку и, вскочив, принялась ворошить кочергой дрова, так что огонь разгорался сильнее. Печь зашумела, а внутри что-то с шумом упало.
— Плохая печь, старая, — громко сказала женщина. — Кирпич обваливается.
Сняв чайник, она плеснула кипяток в стеклянную банку, в которой заваривала кипрей, и обернула ее застиранным махровым полотенцем. Вернувшись за стол, поковыряла вилкой картошку, но, отбросив ее, стала нервно ломать хлеб, катая из него шарики.
— Мне нужно вызвать сюда эвакуатор. Или такси. Только я не знаю куда, как называется это место. Что мне сказать водителю, который приедет за мной? Где я нахожусь сейчас? — Он говорил тихо, медленно, как будто с ребенком. — Василиса, ты мне поможешь? А я дам тебе столько денег, что тебе и на новую печь хватит, и на новый дом.
— Ешь! — отрезала она.
В тишине, тяжелой и вязкой, он вдруг опять различил странные вздохи, переходившие во всхлипывания, и стук, негромкий, но настойчивый, как будто кто-то хотел, чтобы его услышали. Отложив вилку, Баграмов напрягся, и у него задергался глаз. Эта женщина с огромным ртом и злым, безумным взглядом, темная изба, пустая детская кроватка, огромный охотничий нож, который он разглядел над входной дверью, стук и вздохи — все пугало его, и нервная дрожь передавалась рукам. Баграмов сжал кулаки, чтобы Василиса не увидела, как трясутся его пальцы. Он ругал себя, что пришел в эту деревню, а не остался в машине, чтобы дождаться трактора, который расчищал дорогу, и гадал, не сбежать ли ему. Но куда?
Василиса перестала катать хлебные шарики и подняла на него слезящиеся глаза. Уставившись в переносицу, она что-то зашептала под нос, и Баграмов смахнул с лица выступивший пот.
— Мне нужно домой, понимаешь? — тихо сказал он, но женщина покачала головой. — Меня ждут.
Она запустила в рот хлебный шарик, сунув его за щеку, отчего ее лицо стало глуповатым.
— Ты что, сумасшедшая? — заорал Баграмов, запустив в стену тарелкой, которая со звоном разбилась. — Ты больная? Мне в Москву нужно! Ты поможешь мне или нет?
Она заплакала, опустив голову, и слезы, стекая по щекам, закапали в тарелку.
— Вы тут все сумасшедшие, — бормотал он, одеваясь. — Гиблое место!
Он сунул в карман толстую свечу, от которой на ладони остались сальные пятна, и коробок спичек, а в сенях нашел лопату, небольшую, с зауженным концом для колки льда. Обернувшись у калитки, увидел, как Василиса, плюща нос о стекло, прильнула к окну и, сложив ладони домиком, пыталась разглядеть его в темноте.
В домах горел тусклый свет, кое-где даже работал радиоприемник, который, кашляя, как простуженный, бубнил про курс валюты и цены на нефть, а Баграмов, услышав биржевые сводки, почему-то почувствовал облегчение, и страх, сжимавший горло, словно душитель, отпустил его. Ему уже было стыдно, что он накричал на женщину, и он решил в благодарность за стол и постель выслать ей из Москвы деньги, столько денег, сколько она в жизни не видела.
Пока добрался до расчищенной дороги, изрядно замерз. Луна, прячась за набежавшими облаками, светила тускло, и в темноте трудно было что-нибудь увидеть, кроме неясных очертаний, которые вблизи оказывались миражами. Баграмов то и дело бросался к сугробу, где ему мерещилась машина, но каждый раз обманывался. Очень скоро он уверился, что давно прошел то место, где оставил ее, и теперь бредет неизвестно куда, рискуя замерзнуть насмерть, но на всякий случай волочил лопату по обочине. Наконец она звякнула, наткнувшись на что-то, и, расчистив ладонями снег, он нащупал колесо. Спички, ломаясь, не горели, он чиркал по отсыревшему коробку, пока одна наконец не вспыхнула, осветив торчащее из-под снега боковое зеркало. Баграмов зажег свечу и воткнул ее в сугроб, но огонь был слабым, так что почти не давал света. Откапывать машину не имело смысла, и он принялся бить лопатой в окно. Свеча потухла. Стекло долго не поддавалось, только разошлось паутинкой трещин, а он бил и бил, пока оно, треснув, не раскрошилось. Осторожно, чтобы не порезаться, он забрался внутрь, на ощупь отыскал сумку и мобильный, чертыхнувшись, вспомнил, что забыл дома зарядку, достал из бардачка сигареты и фляжку, допив коньяк. На всякий случай несколько раз повернул ключ, но мотор не завелся. Он вытянул ноги, упершись затылком в мягкую спинку сиденья, которое теперь болталось у него над головой, и покрывшийся коркой льда ремень безопасности, свесившись, ударил его по носу.
Интересно, ищут ли его? Позвонила ли жена в полицию? Может, забеспокоилась секретарша, знавшая, что завтра у него важные встречи, которые нельзя пропустить? В фирме наверняка уже подняли тревогу, ведь он вез важные документы. Главой службы безопасности был одноглазый неприятный тип, которому можно было поручать самые щекотливые дела. Когда Баграмов хотел показать одноглазому, что доволен им, смотрел в его правый глаз, а когда хотел вывести из себя, смотрел в левый, обезображенный бельмом. Тот терпеть не мог, когда смотрят в его бельмо, и старался лишний раз выслужиться, угадывая планы Баграмова еще до того, как он ему о них рассказывал. Возможно, одноглазый уже в пути, чтобы вытащить его из этой дыры, и тогда Баграмов не поскупится на благодарности. И больше никогда не станет смотреть в его слепой глаз.
На него накатила сонливая безмятежность, и захотелось, свернувшись клубком, уснуть. Чтобы проснуться дома, в большой и мягкой постели, раскинув руки, нащупать округлое бедро жены, задрав одеяло, шлепнуть ее по заду, а потом, сняв телефонную трубку, попросить домработницу, чтобы заварила чай. Как всегда, он напомнит ей, что нельзя заваривать чайные листья кипятком и что с утра чай нужно подать в чашке с иероглифами «Зао шанг хао», означающими «Доброе утро», именно в этой чашке, и ни в какой другой. Потом он выключит будильник, который заводит каждый вечер, хотя просыпается всегда на полчаса раньше, чем тот звонит, открыв ноутбук, спешно проверит утреннюю почту и только после этого пойдет в душ. Баграмов представил, как, отвернув вентиль до упора, поливает себя горячей водой, от которой в висках начинает шуметь кровь, а ванная моментально наполняется паром, и запотевают зеркала.
У него промелькнула вялая, безразличная мысль, что он умирает, вмерзая в обледенелую машину, что у него уже отнялись ноги, которых он не чувствует, и очень скоро, уронив голову на грудь, он уснет и никогда не проснется. Возможно, его найдут уже завтра, или через неделю, или только весной, когда стает снег, и его лицо съедят бродячие псы, а вещи растащат местные воришки. Узнав о его смерти, акционеры назначат экстренное совещание, решая, кто теперь возглавит фирму, жена притворно заплачет: «Как он мог бросить меня одну?» — а Воронцов станет так же притворно ее утешать, — и все эти мысли, едва появившись, исчезли, словно их занесло пургой, и не осталось ничего, кроме бескрайнего заснеженного поля. Баграмов уронил голову на грудь и уснул.
Николай-угодник вынырнул из темноты, сложив два пальца в крестном знамении, и чьи-то проворные грубые руки стянули с Баграмова брюки. «Господи, помилуй, Господи, помилуй…» — обжигая горячим дыханием, шептали ему в ухо и мазали лицо чем-то пахучим и липким, рисуя на лбу и щеках кресты. Баграмов вскрикнул и очнулся, голым, на постели, и над ним, причитая, хлопотала Василиса, которая подносила к его лицу мятую картонную иконку.
— Живой? — приблизившись, прошептала она, и Баграмов, закатив глаза, опять потерял сознание.
Обхватив за талию, Василиса поволокла его в кухню, где стоял гигантский медный таз с высокими стенками, похожий на детскую ванну. Кое-как усадив в него Баграмова, она отхлестала его по щекам: «Очнись, очнись!» — и плеснула из ведра горячей воды. Тысячи мелких иголок вонзились в тело, и ему стало больно и щекотно, только ноги по-прежнему не чувствовались, словно ниже пояса у него ничего не было.
В доме было темно, тускло горели расставленные повсюду свечи, которые отбрасывали вокруг себя красные блики, а Баграмов, замерев, смотрел, как над ним мечутся гигантские тени, проступающие на стенах и потолке. Женщина нависла над тазом, и растрепанные рыжие космы упали ему на лицо, а Баграмов со страхом подумал: «Ведьма!» Все вокруг казалось ему зловещим и пугающим и хотелось, как ребенку, заплакать, спрятавшись под кроватью. Василиса поднесла свечу к его телу, оглядела, поцокав языком, и воткнула свечу в щель между бревнами, закрепив ее, чтобы она не упала. Воск, стекая по свече, капал на пол, а Баграмов представил, будто участвует в каком-то диком старинном ритуале, и, не зная слов ни одной молитвы, зашептал только: «Господи, Господи…» — с перепугу обещая Богу, в которого не верил, ходить в церковь каждое воскресенье, если только тот вытащит его из этой передряги.
— Опять лектричество выключили, —
сказала Василиса, проглотив бук-
ву «э». — Такое бывает, выключат, а потом включат. Месяцами порой
в потемках сидим, пока аварийка не подсобит.
«Аварийка, господи ты боже мой. Черт-те что мерещится», — выдохнул Баграмов, закатив глаза. Ведра с кипятком грелись на печи, и женщина, сняв одно, плеснула воду в таз.
— Отморозил, поди, ваньку-встаньку? — смешно вытянув губы, просипела Василиса, и он стиснул зубы.
От горячей воды зашумело в висках, а обмороженные пальцы, опухшие и побелевшие, словно из них ушла вся кровь, заныли от боли. Женщина, закатав рукава, мяла и щипала его ноги, гладила в паху, водила костяшками пальцем по ребрам, и Баграмов наконец-то вновь почувствовал себя в своем теле. Она поднесла к его рту бутыль с мутной жидкостью, и он не успел спросить, что в ней, как она, ударив его по зубам бутылочным горлышком, заставила сделать большой глоток. Внутри обожгло, а рот засаднило от боли, и он попытался увернуться, но Василиса, положив руку на затылок, крепко держала его голову, заставляя пить.
— Мог ведь замерзнуть, — с укоризной сказала она, улыбаясь огромным ртом, и Баграмов только сейчас разглядел, что кожа у нее белая-белая, но покрытая родимыми пятнами, словно ржавчиной.
Ему хотелось ударить ее, но тело не слушалось, а она все гладила и гладила его, запуская руки так глубоко, что, зажмурившись, он застонал. Он быстро захмелел, и к горлу подкатывал беспричинный смех, хотя ему было совсем не смешно. Перед глазами все поплыло, так что стены запрыгали, окна прищурились, а потолок норовил упасть на пол, прихлопнув Баграмова, словно муху.
— Кто это стучится? — пьяно протянул он, вновь услышав странный стук.
— Да то козы, — пожала она плечами, растирая и разминая его так сильно, что он испугался, как бы она не сломала ему ключицу. — Устали, побегать же хочется, вот и перетаптываются. А ты б на их месте не перетаптывался?
— А стонет кто? — не поверив, замотал головой Баграмов и указал туда, откуда слышал таинственные звуки.
— Ох и чудной ты. — Она поцеловала его в макушку и, смутившись, отпрянула. — Да кто стонет-то? Сарай там, козы, куры, гуси. Что, гусей никогда не видал? — закричала она, разозлившись.
Василиса отхлебнула из бутылки и протянула Баграмову, но он, поморщившись, стиснул зубы.
— Пей, лекарство, — грубо сказала она. — Да пей же, самогон это.
Он шумно выдохнул и сделал еще глоток. Его затошнило, и он уткнулся лицом в ее мягкую потную грудь. Она вытащила его из таза, положив на разложенную на полу тряпку, обтерла, высушила полотенцем волосы и, взвалив на плечи, словно тюк, поволокла в спальню. Уронив на постель, натерла его пахучей мазью из сосновых иголок, обернула пуховым платком, надела свою кофту, которая болталась на нем мешком, и накрыла двумя одеялами.
— А где твой муж, безумная ты женщина? — проваливаясь в сон, прошептал Баграмов, вспомнив мужские сапоги, стоявшие в сенях. — Муж твой где? — повторил он и, сорвавшись будто в пропасть, полетел в темноту.
Что-то тяжелое давило на грудь, словно он был придавлен могильной плитой, и, очнувшись, Баграмов увидел спящую Василису, прильнувшую к нему. Она была голая, толстая и теплая, как свежеиспеченный хлеб, и Баграмов осторожно, стараясь не разбудить, переложил ее голову со своей груди на подушку и осторожно убрал ее ляжку, лежавшую на его бедре. Выскользнув из-под одеяла, он спешно оделся, на ходу натянув дубленку, а когда выбежал за калитку, вслед ему донеслось: «Тебе же нельзя!»
По дороге встретилась Зина, улыбнувшись, подмигнула.
— Ты что же, жить с нами будешь? — крикнула она и, не дождавшись ответа, пошла дальше, волоча за собой санки, груженные фанерными досками.
Баграмов огляделся. Среди домов, как гнилые зубы, торчали брошенные полуразвалившиеся избы с прогнившими крышами, упавшими оградами, пустыми окнами, в которых можно было разглядеть занесенные снегом комнаты. Из-за забора на него таращился желтый сморщенный старик, сжимавший зубами дымившую самокрутку, а у колонки опять стояла старуха, наполнявшая водой свой бидон, такой большой, что старуха могла бы и сама уместиться в нем. Между домами тянулась дорога к оврагу, а на другой стороне ютилось кладбище, где на белом снегу чернели кресты, которые кренились друг другу, как старые приятели, и над ними высилась деревянная часовенка без купола и креста.
— Где ближайший город? Или деревня? — спросил он старуху, но та не ответила. — Эй, старая, слышишь меня? — затряс он ее так сильно, что едва не вытряс старухину душу. — Как выбраться отсюда?
Она не ответила, только воткнула в него, словно нож, злую ухмылку и, вырвавшись, поволокла свой бидон. А старик, выдыхая дым ноздрями, засмеялся, и его смех был похож на плач.
— Кабы мы знали, как отсюда выбраться, да разве ж мы бы тут жили?
— Ну а если скорую нужно вызвать?
— Да кому мы нужны? Зимой заносы, летом колчки, даже люлька не проедет. А если совсем невмоготу, тащимся до развилки, там нас и подбирают.
«Старый дурак», — сплюнул под ноги Баграмов и пошел к таксофону, перед которым снег уже был изрядно вытоптан. Он снял трубку, набрав службу спасения, ударил по телефону, подергал рычаг — но телефон молчал. Баграмов провел рукой по проводу, и сердце, оборвавшись, упало в живот. Провод был перерезан.
— Вернись домой! — запыхавшись от бега, закричала Василиса. — Нельзя тебе!
Отшатнувшись от нее, Баграмов бросился прочь, но она не отставала, а когда, остановившись, он развел руками, мол, чего тебе нужно, причитая, повисла на нем.
— Ты хоть знаешь, сколько ты спал? Три дня, в жару, в бреду, думала помрешь… Вернись домой.
— Какой еще дом? — Он ударил ее кулаком, разбив губу в кровь, и она, охнув, прижала рукав ко рту.
Баграмов побежал к дому широкоплечей Зины, долго колотился в калитку и, прильнув к ней, слушал, как заливалась лаем лохматая собака, которая металась у забора, звеня налипшими на шерсти сосульками. Женщина отодвинула заслонку, и в квадратном окошке, вырезанном в калитке, появилось ее лицо: сначала глаз, хитрый, с прищуром, потом обветренный рот.
— Тебе чего? Чего надо?
— Зайти можно?
Зина отперла калитку и, выглянув на улицу, отступила, приглашая Баграмова внутрь, а Василиса переминалась в стороне, не решаясь подойти ближе.
— Ну заходи…
В доме были низкие потолки, до которых можно было легко дотянуться, и маленькие окошки, почти не пропускавшие свет. Но в кухне было уютно и чисто, печка побелена, пол застелен дорожками, смастеренными из старых тряпок, а на столе лежала скатерть, вышитая гладью.
— Хорошо тут у тебя, — сказал Баграмов.
— Муж любит, чтоб было несорно, капризный он у меня.
На стене висели фотографии в рамках, в углу темнели иконы, а из кастрюли, приподняв крышку, скалилась свиная голова. Над дверью он заметил нож, такой же, как в доме Василисы, и, ткнув в него пальцем, спросил:
— Зачем это?
— От Василиски, — помолчав, сказала Зина. — От ее черного глаза.
— От чего? От сглаза, что ли? — не понял Баграмов.
— Да она как пройдет мимо моего дома, у меня куры дохнут.
Баграмов потер виски.
— А в сарай подкинула мне иголки, в сено, я случайно нашла. И у меня в тот день свинок помер.
— Как мне отсюда выбраться? — спросил Баграмов, но Зина не успокаивалась.
— А все потому, что у меня муж есть, а у ней нет. Вот и ненавидит меня, ведьма.
— Как мне выбраться отсюда? — разозлился Баграмов.
Женщина хмыкнула, оглядев его с ног до головы.
— Деньги есть?
Баграмов вспомнил о сумке, которая, похоже, осталась в машине, и развел руками.
— А чем расплачиваться будешь? — Она показала пальцем на губы, сложив их для поцелуя.
Он сделал шаг, неловко попытавшись обнять ее, и Зина, запрокинув голову, расхохоталась.
— Ой, да нужны мне твои поцелуи, — подвывала она, трясясь всем телом. — Чё я, девка молодая? — А потом, оборвав смех, посмотрела на него, скривившись. — Муж у меня есть, понял? Работает, в Москве. Вернется, так тебе наваляет!
Баграмов опустился на табуретку и стал разглядывать ободранную руку, покрывшуюся кровяной коркой. Краем глаза он заметил старуху, подглядывавщую за ним из-за занавески, и, встав, хотел поздороваться, но та мышью шмыгнула в комнату.
— На неделе шарабан приедет, с продуктами. — Зина поставила на стол стакан и плеснула в него самогон. — Почтальон будет, мож, батюшка. Хлеб привезут, вещи всякие. Попроси, захватят тебя с собой, вот только без денег они ничего не сделают, разве что дорогу покажут. Но сам пешком не дойдешь, замерзнешь. Да и куда идти…
Протянув стакан Баграмову, она посмотрела исподлобья, сложив рот в кривой ухмылке.
— И откуда ты тут взялся такой, доходяга? — спросила она, когда Баграмов, выдохнув, выпил, осилив только половину.
«И то верно, доходяга», — думал он, закрывая за собой калитку, и дал зарок, вернувшись домой, отыскать абонемент в спортивный зал, который купил полгода назад, но так ни разу и не воспользовался.
Василиса сидела в окне, прижимая к груди, как ребенка, какой-то сверток, и была похожа на Богородицу в деревянном окладе. Зайдя в дом, Баграмов увидел, как она размотала из пеленок полено, которое швырнула к печи, и, задвинув лоскутную занавеску, спряталась в маленькой комнате.
Он ударил по выключателю, но электричества по-прежнему не было. Плеснув из ковша воды, умылся и, заглянув в осколок зеркала, прикрепленный над раковиной, удивился, как быстро у него отросла борода.
Из маленькой комнаты донеслась колыбельная, которую Василиса, подвывая, напевала под нос, и сколько Баграмов ни вслушивался, не мог различить слов.
— Мужа моего метель унесла, — сказала Василиса, когда он, отодвинув занавеску, заглянул к ней.
Женщина сидела на полу и перебирала детские вещи, расшитые узорчатыми рисунками пеленки, вязаные пинетки, шапочки, миниатюрные рубашки, которые в ее больших, пухлых руках казались кукольными.
— Метель? — переспросил Баграмов.
— Он вышел на улицу за дровами. Я пошла следом, чтобы помочь. Метель была сильной, швыряла в лицо снегом, и я зажмурилась. А когда открыла глаза, мужа уже не было. Я кричала, звала его, но он исчез… Я перекопала лопатой весь двор, но не нашла даже папиросу, которую он держал в зубах. Думала, весной отыщется, когда сойдет снег, но его не нашли ни весной, ни летом.
Баграмов стоял, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть рассказ.
— Я продала все, что можно было продать, и поехала к провидице. Та сказала, что метель его забрала, метель и вернет, только жди. Но вот год прошел, два, пять, а нет его, как будто и не было.
Баграмов подошел к ней и, положив руку на затылок, прижал к себе. Василиса всхлипнула, уткнувшись в его живот, а он, запуская пятерню в ее рыжие волосы, гладил по голове, утешая.
— Несчастная ты баба. Мужика бы тебе и детей. И бежать отсюда, бежать, пока молодая.
— Ох, что б ты в этом понимал, — горько усмехнулась она.
— А чего понимать? Жить тут нельзя, гиблое место. И мужиков нет, где ты мужа себе найдешь?
Распахнув двери, метель ворвалась в дом, словно нежданный гость, сорвала охапку лаврового листа, свисавшую на печи, задула свечи, разбила чашку, смахнув ее со стола, и Баграмов, прикрываясь от холодного ветра, бросился закрывать дверь, которую метель с силой тянула на себя, так что ему пришлось упереться ногой в стену, чтобы ее захлопнуть. Прильнув к окну, он долго смотрел, как вьюга беснуется за окном, поднимая вихри снега, и гадал, что случилось с мужем Василисы, был ли у нее ребенок и сможет ли он сам когда-нибудь выбраться отсюда. Шумная, слепящая глаза Москва с ее забитыми дорогами, стеклянными многоэтажками, разрывающимися от звонков телефонами, деловыми обедами, пустыми обещаниями, магазинами, кафе, барами, кинотеатрами, с суетливыми, все время спешащими прохожими и счастливыми лицами на рекламных афишах казалась бесконечно далекой. И была ли она, Москва, или, может, только приснилась ему?
— Слушай, Василиса, — позвал он ее. — А хочешь, я тебя с собой заберу? Пристрою тебя уборщицей или нянькой. Замуж выдам, а?
Но она не ответила, расхохотавшись.
Баграмов достал самогон и, откупорив крышку зубами, сделал глоток, чтобы согреться. На полу лежал наметенный снег, который почти не таял, так холодно было в доме. Он пошатался из угла в угол, гадая, ищут ли его, и, еще раз отхлебнув из бутылки, растянулся на лавке в дубленке, натянув пониже шапку. Он вспомнил развилку, на которой свернул налево, вместо того чтобы поехать направо, и думал, что в жизни повернуть можно только раз и уже нельзя вернуться назад. «Ну ты же такой у-у-у-умный», — сюсюкала жена, когда хотела его задобрить, и ему вдруг захотелось увидеть ее, спрятать лицо в ее бедрах, обнять и почувствовать, какая упругая у нее грудь и мягкие, словно кукольные волосы.
— А что случилось с твоим ребенком? — позвал он Василису, которая хлопотала у печи. — Куда он делся?
Но она вместо ответа запела тихо-тихо, под нос свою колыбельную, больше походившую на поминальную песню. Под полом скреблись мыши, и Баграмов со всей силы топнул, так что на минуту они затаились, но потом вновь принялись грызть перекрытия. Он проверил картонную ловушку, лежавшую под столом, и на ней, испуганно прижимая уши, сидела мышь.
— Попалась! — подняв картонку двумя пальцами, показал он Василисе.
Она достала большие садовые ножницы, и мышь, запищав, забилась, пытаясь выбраться, но только еще сильнее увязла в клее.
— Что ты делаешь? — удивился Баграмов, глядя на ножницы.
Василиса поднесла их к мыши, приноравливаясь, и, поджав губы, отрезала ей лапы. Мышь истошно взвизгнула, и окровавленное тельце упало на пол.
— Боже, зачем? — закричал Баграмов. — Ты что, совсем озверела?
Василиса завернула мышь в тряпку, чтобы она не прилипла к мусорному ведру, и, оглядев картонку, сунула ее обратно под стол.
— Ты чудовище, — с отвращением смотрел на нее Баграмов. — Просто чудовище. Больная ты на всю голову.
— Ты знаешь, сколько стоит этот клей от мышей? — спокойно ответила Василиса. — Четыре сотни. Я на эти деньги могу месяц жить. — И вышла, хлопнув дверью.
Вернувшись, она приволокла с чердака туго набитые мешки, выпотрошив которые, нашла мужские свитера такой крупной вязки, словно вязали их на пальцах, а не на спицах, растянутые на коленках штаны, кое-где с заплатками, штопаные шерстяные носки, шапки, меховые рукавицы, и Баграмов, вытащив из груды тряпья старый пуховой платок, обмотал им поясницу. Василиса, склонив голову, перебирала одежду, подносила к Баграмову, прикидывая, подойдет ли ему, что-то откладывала, что-то убирала обратно в мешок и в конце концов собрала большую стопку вещей.
А Баграмов чувствовал, как в его животе поселился холод, сковывавший его внутренности и морозивший пах, и от этого холода не спасал даже самогон. Открыв печь, в которой, потрескивая, разгорался огонь, он грел руки, разглядывая ладони, в которых через пламя можно было разглядеть черневшие кости, и, распахнув дубленку, запускал печной жар себе под свитер. Надышавшись гарью, он дополз до постели и рухнул поперек кровати, уснув так быстро, словно кто-то ударил его камнем по затылку.
Мертвую старуху нашла соседка, которая зашла к ней за дрожжами. Она долго стучала в дверь и кричала, так что слышала вся деревня, заглядывала в окна, запотевавшие от ее дыхания, но никто не открывал.
— Умерла! Умерла! — вопила она, стоя посреди улицы и раскинув руки, так что издали напоминала воткнутый в землю крест. — Ох, умерла!
Скоро у старухиного дома собрались жители. Кроме старика, притащившего топор, и одутловатого придурка с сучковатым поленом, которое он, как собачонку, волок за собой на веревке, пришли женщины, широкозадые и мясистые, как спелые тыквы, и сморщенные старухи, с провалившимися носами и крючковатыми пальцами. Пришла и нищенка, которую звали так за то, что летом она ходила по дорогам, попрошайничая у проезжавших машин и стучась во все дома, которые встречались на пути, где ей изредка выставляли миску щей. Нищенка была болезненно толстая, с широкой шеей, кожа на которой висела складками, и короткими опухшими ногами. Она носила с собой складной стул, сделанный из двух железок и тряпки, и присаживалась передохнуть, когда у нее начиналась одышка, так что не могла без остановки пройти даже вдоль деревни. Услышав, что умерла старуха, она притащилась последней и, рассевшись на стуле, улыбалась, потому что была рада всех видеть.
Старик разбил топором старую, рассохшуюся дверь и, прежде чем войти в дом, перекрестился и сплюнул через плечо. За ним осторожно, словно боясь разбудить покойницу, вошли остальные. Старуха, маленькая, как девочка, сидела за столом, положив голову на ладонь, и, казалось, удивленно смотрела на пришедших. Печь давно не топилась, и дом промерз до костей, так что старухины губы покрылись изморозью, а веки обледенели.
— Как живая… — выдохнула Василиса и, вцепившись в Баграмова, сжала его руку с такой силой, что он едва не вскрикнул.
Старуху осторожно подняли, взяв за ноги и за плечи, и потянули, чтобы распрямить окоченевшее тело. Опустив на пол, навалились на нее вдесятером, как насильники, и тогда ноги, хрустнув, распрямились и разогнулась спина. «Потерпи, родненькая», — шептала покойнице соседка, поглаживая ее по щекам, и пыталась прикрыть веки, но старуха продолжала таращиться на всех изумленными глазами. Широкоплечая Зина смеялась, утирая рукавом заплаканное лицо, а Василиса мелко крестилась. Баграмов стоял в дверях, опершись о дверной косяк, и отмахивался от причитаний, которые лезли ему в уши, словно мошкара. Он на минуту зажмурился, словно надеясь, что внезапно очнется от дурного сна, но, разлепив веки, увидел все ту же избу, тесную, темную, с почерневшим от копоти потолком и связками лука, болтавшимися на веревках, словно новогодние гирлянды.
Старуху положили на постель, обвязали голову платком, чтобы не клацала зубами, но руку, как ни пытались, не смогли отвести от щеки, и покойница лежала, прижимая к лицу ладонь, точно удивлялась: «Ах, какую долгую и страшную жизнь я прожила!» Отыскав потертые монеты, ей прикрыли глаза, на грудь положили икону, а между пальцами второй руки, лежавшей на животе, воткнули свечу, которая, плавясь, заливала руку воском.
— И что теперь с ней будет? — спросил Баграмов у старика, когда они вышли на крыльцо.
— Дождемся батюшку, — пожал тот плечами и, облизав газетный обрывок, свернул козью ножку.
Старик все время курил, и в деревне его звали Табачником, но Баграмов так и не понял, была ли это фамилия или кличка. Василиса рассказывала, что после смерти матери он поссорился с сестрой, споря, кому достанется родительский дом, хотя пустых домов уже тогда в деревне было навалом, приходи да живи. Брат с сестрой на похоронах хмуро молчали, словно воды в рот набрали, а после поминок бросили жребий. Дом достался брату, а сестре — земля, на которой он был построен, и старик со злости разобрал его и унес сруб, поставив на улице перед своей избой, чтобы вся деревня видела, как Табачник на своем настоял.
— А что случилось с мужем Василисы? — нагнувшись к старику, спросил Баграмов, понизив голос.
— С мужем? — громко переспросил старик, затягиваясь. — А чё с ним?
— Куда он делся?
— А тут у мужиков выбор не шибко, — ухмыльнувшись, старик обнажил осколки зубов. — Либо сюдой, — он показал пальцем в землю, — либо тудой, — махнул он куда-то вдаль.
Баграмов долго всматривался туда, куда показал старик, но не увидел ничего, кроме полоски леса, врезающейся в поле, как нож в хлеб.
— Так что с мужем случилось? — раздраженно переспросил он.
— Да сбежал он, — засмеялся старик, и его лицо еще сильнее сморщилось. — Собрал вещи и убег. И правильно сделал, я бы тоже убег, если б было куда.
— А ребенок?
— Ребенок? Да не было у ней ребенка, отродясь не было. — И старик покрутил у виска узловатым пальцем. И, прильнув к Баграмову, сделал знак, чтобы тот нагнулся, приблизив ухо. — Они тут все маленько того. Все бабы чокнутые. Вон Зинка, говорит, что ейный муж в Москве шабашит. А он помер, уже второй год как, пил-пил да помер. Высадил литруху на раз, и привет. А она гузит, что тот в Москве, и даже на кладбище у него ни разу не была.
Баграмов взял у старика самокрутку и, затянувшись, закашлялся, так что из глаз брызнули слезы.
— Она с матерью живет?
— Нет, со свекровкой.
— А что свекровь?
— Да ничё, поддакивает, жалеет девку. Ну ты доумился, где у ей Москва-то? — заржал старик, забирая у него курево. — Доумился, да? Вон она где, Москва-то! — Он показал вниз, топнув ногой. — А мы в ту Москву не торопимся, — не унимался старик, — нам и тут хорошо!
— Чё ржете-то? — всплеснула руками Зина, выглянув из дома. — Ну буде, совесть есть у вас, а? Ох, одно слово, мужики.
«Господи, выбраться бы отсюда», — подумал Баграмов, обещая себе, вернувшись в Москву, первым делом пожертвовать на сиротский приют или храм, а лучше на то и другое, с него не убудет.
Он осмотрел вещи, которые выбрала для него Василиса, натянул пару свитеров, пропахших табаком и гнилой травой, и сунул обутые ноги в огромные валенки. Валенки больно жали ступни и, надетые на ботинки, уже не снимались. Поверх своей шапки он натянул ушанку, обмотался пуховым платком и, заглянув в зеркало, засмеялся.
Старуха, которую он вчера встретил у оврага, обещала, что автолавка появится со дня на день. Она аккуратно следила за календарем, ставя крест на каждом прошедшем дне, и, по ее подсчетам, машина не была в деревне уже больше месяца.
— Точно приедет? — со страхом спросил ее Баграмов.
— Приедет, — закивала старуха, и из ее головы, как соль из солонки, посыпалась перхоть. — Почтальон, лавочник, батюшка, может, и еще кто. К нам иногда разные приезжают.
— Зачем? — спросил Баграмов, больше от скуки.
— Из райцентра присылают, врача какого или деятеля.
— Деятеля? — не понял он.
— Ну да, деятеля. Чего, не знаешь, что ли, какие такие деятели? Приезжают, бумажки подсовывают, а я уже слепая, глаза болят. Иногда продукты привозят. Но мы тут чужих не любим, понял?..
Старенький холодильник стоял в сенях. Он давно не работал, но в нем лежали яйца, заляпанные куриным навозом, домашний сыр, масло, разлитое по пластиковым бутылкам, и банки с козьим молоком. Молоко было приторным, с горчинкой, оно неприятно пахло козьей шерстью, и Баграмов не мог заставить себя сделать даже глоток. На протянутой веревке болталась сушеная рыба, подвешенная так, чтобы не достали мыши, на полу хранились банки с соленьями, грибами, огурцами и квашеной капустой, которые Василиса выставляла, чтобы не спускаться за ними в погреб. Заглянув в холодильник, Баграмов вытащил из кастрюли пару картофелин, прихватил бутыль с самогоном и, жуя на ходу, вышел на крыльцо.
Было тихо-тихо, так что можно было услышать, как Василиса мурлычет себе под нос в сарае и скребет граблями пол, вычищая грязное сено, а за забором Табачник, набивая самокрутку, бормочет себе: «Мы еще поживем, ох, поживем…» Свесившись с перил, Баграмов гадал, сколько времени еще придется провести здесь, и на чем свет стоит ругал жену, полицию и службу безопасности, которые до сих пор не вытащили его из проклятой Ямы.
В сарае переполошились куры, заорал петух, и Василиса вышла во двор, сжимая в руках курицу, которую держала вниз головой. Курица, кудахча, била крыльями, но внезапно успокоилась, как будто уснула. Василиса взяла топор, оглядела заточенное лезвие, в котором мелькнул, отразившись, ее большой рот, и аккуратно положила курицу, спрятавшую голову под крыло, на деревянную чурку. Баграмов сошел с крыльца, глядя, как Василиса, прищурившись, приноравливается к курице.
— А ты на все руки баба, — крикнул ей Баграмов. — И кто тебя только всему научил?
Василиса хмыкнула, взяв курицу за шею.
— Жизнь научила.
Она резко взмахнула топором, и голова упала в снег, а курица вдруг захлопала крыльями. Ловко обмотав веревкой ее ноги и подвесив на яблоневую ветку, она приставила миску, в которую звонко закапала кровь, а безголовая курица продолжала бить крыльями. Заскулил, звеня цепью, пес, и Василиса швырнула ему отрубленную голову, вытерев заляпанные руки о тряпку. Баграмов почувствовал, как к горлу подкатила тошнота. Отвернувшись, он сжал рот рукой, но его все равно вырвало.
— На, утрись, — протянула Василиса перепачканную кровью тряпку, и Баграмова опять вырвало. — Нежный какой! — усмехнулась женщина.
Зачерпнув снег ладонями, он умыл лицо и, сунув горсть в рот, прополоскал его. Живот свело от боли, а внутренности зазвенели, как монеты в копилке, и повсюду Баграмову мерещился запах крови, который бил в ноздри и резал глаза. Чтобы избавиться от него, он бросился со двора на улицу.
— В обморок не грохнись! — донеслось ему вслед.
Морозный воздух был таким густым, что не давал идти, и казалось, стоит крикнуть — и крик повиснет в воздухе, превратившись в ледышку. «Э-ге-гей!» — заорал Баграмов, и, отозвавшись, залаяли псы. У брошенных домов были растащены заборные доски, и можно было, подойдя ближе, заглянуть внутрь, разглядев старую, запорошенную снегом мебель, ржавые кровати, битые зеркала, столы, на которых осталась неубранная посуда, как будто жильцы бежали, не успев собраться, распахнутые шкафы, поваленные стулья, лохмотья обоев на стенах и, словно могильные таблички, дощечки с фамилиями, прибитые над дверьми.
Пустые, полуразвалившиеся дома напоминали старые, потерпевшие крушение корабли. Выброшенные на берег, они гнили от сырости и тишины, потому что дома, как и люди, стареют быстрее, когда одиноки и никому не нужны. Где-то от избы и не осталось больше ничего, кроме двери, стоящей посреди двора, точно кто-то подпирал ее с другой стороны. Рядом чернела обугленным остовом спаленная баня, а на ее уцелевшей стене висел закопченный таз и обгорелый веник. У соседней избы обвалилась крыша, и из-под снега, словно останки гигантского древнего животного, торчали доски и железные прутья, похожие на сломанные кости.
Один из домов выделялся пристройкой, похожей на церковный купол. «Медсанчасть №…», — было написано на табличке, болтавшейся на единственном гвозде, а номер был съеден ржавчиной. В окно Баграмов разглядел кровать с вислым, пролежанным пружинистым дном, большие больничные весы и плакат на стене, с выцветшим лозунгом, от которого осталось только слово «диспансеризация», казавшееся здесь чужеродным, как протез на человеческом теле. На втором этаже медсанчасти, точно висельник, болтался на гвозде грязный врачебный халат, и скрипел на ветру ржавый флюгер, который когда-то изображал то ли птицу, то ли самолет, а теперь превратился в бесформенную железку.
Неожиданно Баграмов наткнулся на жилой домишко с пристройками и сараями, со старым, но выкрашенным забором и забытым посреди огорода чучелом, на плечах которого лежал сугроб. На протянутой веревке сушились стираные драные простыни, обледеневшие на морозе, цветастые семейные трусы, штаны и какие-то бесформенные тряпки, а под навесом были аккуратно сложены бревна и доски, похожие на куски тех брошенных домов, которые уже видел Баграмов. Он с тоской подумал, что здесь растаскивают чужие избы, чтобы согреть свои, и вспомнил, как Василиса рассказывала ему про Куркуля, живущего на брошенной половине деревни. Раньше у него была старенькая машина с прицепом, на котором он вывозил вещи из брошенных домов, распродавая их за гроши в соседних деревнях или выменивая на продукты. Но потом машина сломалась, и Куркуль больше никуда не ездил, запершись в своем доме, как в крепости. В деревне его терпеть не могли и даже не помнили его настоящего имени, а оборачиваясь в ту сторону, где он жил, неизменно плевали. «Ох, не любите вы друг друга, ох, не любите!» — смеялся Баграмов, а Василиса, фыркая, только пожимала плечами: «Разве ж в твоей Москве иначе?»
В калитке показалось окошко, из которого высунулась двустволка.
— Чего высматриваешь? — просипели из-за забора, целясь в Баграмова, и он испуганно поднял руки, стараясь держать их как можно выше. — Чего надо тебе? Вишь, живут тут, ничего не обломится. Шарься в другом месте.
— Я ухожу, ухожу, — попятился он и, запнувшись, растянулся посреди дороги. — Ухожу!
Старый Дом культуры выделялся тем, что был не деревянный, как другие дома, а каменный, с колоннами и лепниной на окнах. Краска облупилась, а одна из колонн, треснув, согнулась, как будто не могла больше держать тяжелую крышу, и штукатурка облезла, обнажив, точно исподнее, серые кирпичи. Перед входом стоял памятник, но от него остался лишь постамент и железная основа, от которой отбили гипс, а на вывеске Дома культуры Баграмов наконец-то прочел название деревни: «Николо-Ям». Значит, «Яма» померещилась ему в темноте.
Озираясь, он вошел внутрь, то и дело поглядывая наверх и опасаясь, как бы ему на голову не рухнула люстра или кусок лепного потолка. В большом зале стояли ряды стульев со вспоротыми сиденьями, из которых торчала наружу поролоновая набивка, а свет падал через выломанную дверь, и последние ряды съедала темнота. Баграмов уселся на стул, заскрипевший под ним, словно смеющийся в кулак шутник, и, вытащив из-за пазухи бутыль с самогоном, сделал большой глоток. Под ногами валялись куски старой кинопленки и битое стекло, на обросших изморозью стенах висели портреты советских актеров, пожелтевшие, изорванные и разрисованные фломастерами, а над сценой было выведено большими красными буквами: «Искусство принадлежит народу», но кто-то переправил черной краской, дописав поверх «уродам».
Баграмов всегда мечтал спеть на сцене. У него не было слуха, и на уроках музыки учительница, ставя его во второй ряд, просила только делать вид, что он поет, лишь для видимости открывая рот. Десять лет назад он случайно встретил ее, когда зашел в первый попавшийся магазин за сигаретами, а она, постаревшая и одутловатая, как все пьющие женщины, стояла за прилавком. «Несправедливо, что мы помним своих учителей всю жизнь, а они нас — нет», — думал он, уходя из магазина и доставая из сердца обиду, занозой торчавшую с детства. И все же, несмотря ни на что, он мечтал спеть на сцене. И ему наконец-то подвернулась такая возможность. Баграмов встряхнул оставшийся на дне самогон и опустошил бутылку. Забрался на сцену, обведя осоловевшими глазами пустой зал, снял шапку и вытер рукавом простуженный нос. «La donna è mobile, qual piuma al vento…» — прочистив горло, запел он, и эхо, рассыпавшись на куски, пробасило в ответ: «вэнто, вэнто…» Дальше он не помнил и перешел на русский: «И к перемене, как ветер мая…» И, топнув, провалился под сцену, подняв облако пыли.
Баграмов считал, что в жизни нужно попробовать все. У него был блокнот в кожаном переплете, куда он записывал по пунктам, что хотел бы испытать, и вычеркивал то, что уже удалось исполнить. Он вернулся из кругосветного плавания, прыгал с парашютом, брал уроки аргентинского танго, написал картину, побывал в Шаолине, провел месяц трудником в монастыре, на год отказался от мяса, завел внебрачного сына, целовался с мужчиной, задушил собаку, проиграл миллион в казино, прошел голым по Тверской, откупившись потом от полиции, соблазнил популярную певицу, чей портрет мозолил глаза на рекламном баннере, высившемся за его окном, научился играть на пианино, намертво заучив «Неаполитанскую», которую исполнил как-то в ресторане, где стоял в углу слегка расстроенный рояль, чем привел в восторг своих спутниц, и совершил еще множество странных, необычных или неожиданных вещей, вычеркнутых затем из списка. Но еще больше не совершил, и его блокнот пух от новых задач и будущих свершений. Баграмов брел через деревенскую улицу, подволакивая ушибленную ногу, и, вспоминая, как, спев на сцене, исполнил еще одну мечту, думал: а не послать бы ему к черту дурацкий список?
В доме шумела растопленная печь, на столе лежала сизая общипанная курица, которую Василиса собиралась приготовить на обед. Почувствовав, как его снова затошнило, Баграмов зачерпнул ковшом холодную воду из ведра и, сделав глоток, умыл лицо. Забравшись в подвал, едва не свернул шею, поскользнувшись на лестнице, и долго шарил в темноте, передавив ногами кабачки, пока не отыскал бутылку с самогоном. Растянувшись на лавке, плеснул самогон в чашку и трясущимися руками пронес ее мимо рта, вылив выпивку на грудь.
В углу запищала мышь. Сунув руку под стол, Баграмов достал ловушку и долго смотрел на приклеившуюся полевку, двоившуюся у него перед глазами, которая отчаянно дергалась, пытаясь выбраться. На клее темнели сморщенные отрезанные лапки и кусок хлеба, до которого мышь никак не могла дотянуться. «Б-дняжка», — икнул Баграмов и попытался отодрать ее. Мышь заверещала, и он испуганно отбросил картонку, которая, упав на пол, приклеилась к доскам. «Твою ж мать…» — сплюнул Баграмов и принялся отрывать картонку, стараясь не попасть в клей рукой. Потом, сцепив зубы, обхватил мышь пальцами, но она, задергавшись, увязла в клее мордочкой, жалобно пища. Баграмов глотнул самогон и, стянув шапку, вытер ею взмокшее лицо. Мышь, липкая, вымазанная в клее, завалилась набок, и из-за слипшихся глаз напоминала новорожденного слепого мышонка. Баграмов вскочил, заметался из угла в угол, не зная, что делать, а мышь жалобно стонала, беспомощно дергая слипшимися лапами. Он попробовал отковырнуть мышь вилкой, но и вилка прилипла. Тогда, сделав еще глоток, накрыл картонку кухонным полотенцем и, выбрав полено потяжелее, ударил им. Мышь затихла. Баграмов сгреб ее в мусорное ведро, отворачиваясь, чтобы не увидеть проступившую на полотенце кровь, и швырнул туда же полено.
Выйдя во двор, громко позвал Василису, спугнув рассевшихся на яблоне ворон.
— Василиса! Иди сюда! Ва-си-ли-са!
Она вышла из сарая, вытирая руки о заляпанный фартук.
— Сними с меня эти чертовы валенки!
Он пьяно рухнул на крыльцо, а она, опустившись перед ним, принялась тянуть валенок, пока не повалилась на спину, прижимая его к груди. Из-за пазухи выпало что-то, провалившись в снег. Баграмов протянул вторую ногу.
— Кто ж валенки так одевает, на калишки? — засмеялась Василиса, отряхиваясь. — Ну и чудной же ты.
Баграмов сунул руку в сугроб, чтобы достать то, что уронила Василиса, и вытащил свой бумажник. Открыв, пересчитал деньги, посмотрел, на месте ли водительские права, кредитки и связка ключей. Василиса осеклась, уставившись в землю.
— Это что? — спросил он, взвесив бумажник на ладони.
Она молчала.
— Украла?
Василиса вспыхнула, и ее шея покрылась красными пятнами.
— Нашла.
Баграмов отсчитал деньги, сунув ей в карман тулупа.
— Возьми, это тебе.
— Ничего мне от тебя не надо! — закричала вдруг Василиса. — Вот еще, нашелся тоже. В задницу себе засунь свои бумажки. — Она истерично расхохоталась. — Мне и потратить-то их негде.
Лицо Табачника мелькнуло в щели между досками и, пыхнув дымом, исчезло. Баграмов поднялся, морщась от боли в ушибленной ноге, и собрался в дом, но Василиса преградила дорогу, захлопнув перед ним дверь.
— Ты куда это? А?
— Да ладно, прекрати, — попытался подвинуть ее Баграмов. — Припрятала деньги, а я еще и виноват.
— Ах, припрятала? Пошел вон отсюда! Вон, вон со двора. Иди ночуй где хошь. Чтоб я тебя тут не видела.
— Чего завелась-то? Куда я пойду?
— Туда, откуда пришел! В Москву свою!
Ночь упала, словно театральный занавес, на небе, затянутом пеленой, не было видно звезд, зато кое-где светились окна домов, и было слышно, как бормочет, словно выживший из ума старик, телевизор. «Электричество дали», — с тоской думал Баграмов, шатаясь вдоль улицы из одного конца деревни в другой, и приплясывал, чтобы хоть немного согреться. Он забыл перчатки и теперь прятал руки в карманах, боясь отморозить, а на его усах повисли сосульки.
— Зинка! Зин-ка! — поорал он у ее забора. — Зинаида!
В глубине комнаты чернели силуэты, один большой, широкоплечий, второй — худой и сутулый, но никто не вышел. Баграмов еще раз позвал Зину, и тогда в доме погас свет.
Он оглянулся на пустынную, мрачную улицу со старыми, давно ослепшими фонарями и черневшими силуэтами домов, и на него навалилось такое отчаяние, что хотелось разрыдаться, не стесняясь слез. Идти было некуда, и он опять вернулся к Василисе.
В окнах чернела ночь, а на крыльце лежали его перчатки. Сняв с окна деревянную заслонку, он сунул руку, чтобы отпереть дверь, в который раз удивившись, зачем нужны замки и засовы, которые любой может открыть. Стараясь не греметь задвижкой, нырнул в сени, но дверь в зимнюю часть дома была заперта.
— Открой! — заколотил он по ней кулаками. — Открой, холодно же.
«Жирная свинья!» — выругался он и сполз по двери на пол. Под досками скреблись мыши, пахло прелой травой и сушеной мятой, развешенной в углах, и скулил во дворе продрогший пес. В холодильнике Баграмов нащупал в потемках банку, в которой Василиса много лет хранила технический спирт, оставшийся от мужа, и, шумно выдохнув, выпил его залпом. Рот обожгло, а живот свело такой болью, словно в него ударили ножом, и Баграмов свернулся под дверью, обхватив себя руками.
— Василиса, мать твою, открой! Пусти! — он двинул по двери ногой, почувствовав, как она задрожала. — Хочешь, чтобы я умер тут? Открой, кому говорят.
Громыхнув засовом, она отперла дверь, и он ввалился в дом, растянувшись в ее ногах.
— Василиса, какого хрена?!
— Набрался как свинья, — без всякой злобы пробормотала она, разглядывая лежащего. — Горе ты мое.
— Мне так плохо, я умру, наверное, — пробормотал он, когда она стянула с него дубленку и ботинки. — Боже, неужели я умру в этой сраной дыре… Мне нужно позвонить, мне домой нужно, в Москву. Слышишь? Я заплачу, денег у меня полно, я богатый человек…
Она поволокла его в спальню, раздев, уложила в постель и, подоткнув одеяло, прильнула, поцеловав в разгоряченный лоб. Ветер стучал в окно, звеня стеклами, а горящая лампадка освещала сердитые лица святых. Баграмова знобило, на лице выступил липкий пот, и ему казалось, словно в животе у него сквозная дыра, так что, сунув в нее руку, он сможет почесать себе спину. В жару и бреду он звал жену, просил, чтобы принесла что-нибудь от изжоги, сбрасывая одеяло, тянул руки, словно пытался кого-то поймать, и, хрипя обожженным горлом, бредил про важные документы и сорвавшиеся сделки.
Василиса поставила в кружку свечу, распустила волосы и, сев на край кровати, забубнила: «Вышла я по темному, из дома отчего, пошла по тропушке, да мимо полюшка, да мимо рощицы, прошла я чащи темные, болота седучие, вышла в чисто поле. В чисто поле хором стоит, в нем тоска сердечная, мука болезная, зело вы сестрицы бесовы девицы подсобите мне, рабе Божьей Василисе. Идите в сердце раба Божьего Владимира, жальте его, кусайте ни ночиной, ни при брезге, ни дневиной вы раба Божьего Владимира не отпускайте. Чтоб ни в яствах, ни в меду, ни на оре, ни пешой раб Божий Владимир спокоя не ведал, не знавал, все бы по мне, рабе Божьей Василисе, тосковал».
Баграмов слушал ее ворожбу как завороженный и не мог оторвать взгляда от ее красного рта. Василиса достала выпеченную булку и разломила ее, зашептав: «Как дежа под моими ручами вздувалась, поднималась, так и чресла твои, раб Божий Владимир, вздуваются, поднимаются по мне, рабе Божьей Василисе, маются, по мне, рабе Божьей Василисе, хоть бываеться, другие краснухи не ведаются, не знаваются, все по мне, рабе Божьей Василисе, чресла страстяются. Как я сказала, так тому и бывать, глагол мой не оборвать».
Она сунула кусок булки Баграмову, прикрыв ему губы ладонью, чтобы он проглотил хлеб. Раздевшись, забралась под одеяло, прижавшись мягким, парным телом, и он, обняв ее, уткнулся ей в грудь. Проведя рукой по животу, почувствовал, как Василиса задрожала, и, притянув ее за волосы, впился в огромный горячий рот.
— Я тебя не отпущу, — услышал он, засыпая. — Ни за что.
С улицы донесся рев мотора, и Баграмов, спешно одевшись, выскочил из дома. Увязая в сугробах, между домов ехал трактор с гнутой трубой, из которой валил черный дым, и криво приделанным ковшом. Сгребая снег, трактор то и дело буксовал, застревая в завалах, и тогда из кабины высовывался краснощекий мужичонка, матерился, проклинал чертовую дыру и, выворачивая ковш, кое-как выбирался на дорогу.
— Ты зачем меня замуровал?! — завопила Зина. — Как же я выйду теперь?
— Да чтоб тебя! — выругался тракторист и, сдав назад, принялся разгребать снег, который свалил у ее забора.
Остановившись у дома Табачника, он заглушил мотор. Баграмов, встав на подножку, постучал в окно, но тот, отмахнувшись, достал сигарету и закурил, откинувшись на сиденье. Баграмов показал трактористу бумажник, и тот, встрепенувшись, открыл дверь.
— Ну чё? — спросил он, свесившись вниз. — Давай обхрюкаем.
После вчерашнего у Баграмова так ныла голова, словно в макушку ему всадили огромный ржавый гвоздь, и он то и дело снимал шапку, чтобы провести ладонью по волосам, проверяя, нет ли там и правда гвоздя. Каждое слово отзывалось болью в висках, и ему хотелось, потянув тракториста за шиворот, выбросить его из кабины, ничего не объясняя. Но он с трудом заставил себя улыбнуться.
— Подбросишь до города?
— Не вопрос, — высморкавшись, ответил тракторист, и улыбнулся кривозубой, гнилой улыбкой. — Прорвемся!
— Когда поедешь?
— Через часок.
По расчищенной трактором дороге приехала «буханка», старый уазик с помятым боком и прилаженным к крыше багажником, груженным деревянными ящиками. Из машины вывалился почтальон, а следом, приподняв рясу, вышел высокий, худой священник с жидкой, спутанной бородой, заостренным носом и бескровными губами, какие бывают у покойников.
— Благослови, батюшка, — сложив руки, бросилась к нему Зина. — Благослови, родный.
— Во имя Отца, Сына… — слабым голосом просипел он.
Священник огляделся, разминая затекшее тело, и, заметив Баграмова, на секунду остановил на нем взгляд, но, быстро потеряв интерес, отвернулся. К нему подходили женщины, целуя руку, просили советов, жаловались на странную болезнь, из-за которой дохли куры, и, прикрыв ладонями рты, пересказывали сплетни, а он терпеливо выслушивал их, опустив глаза. Расстегивая бабам тулупы, он проверял кресты, ругал, если находил на шее обереги, стращал Божьей немилостью за ворожбу. Но потом опускал ладонь на голову каждой и, словно забывшись, задумчиво говорил:
— Но вам, страдалицам, все простится.
Угрюмый торговец, открыв двери, выволок на снег раскладушку и разложил на ней тряпки: халаты, свитера, спортивные штаны, трусы, носки, шерстяные колготки, полотенца, простыни и огромные бюстгальтеры, которые женщины, примеряясь, прикладывали к груди поверх шуб. Он выставил поддоны с хлебными буханками, снял с крыши ящики, в которых лежали крупы, мука, соль и сахар, а распахнув задние двери, развесил на них крысоловки, мышиный клей, строительные инструменты, скотч, наборы для шитья, москитные сетки и прочую мелочь, которая могла пригодиться в хозяйстве.
Гнутая в подкову старуха приволокла мешок, вывалив из него круглые тыквы, которые выкатились к ногам торговца, словно отрубленные головы. Скривившись, он поддел одну ногой.
— Я тебе за них ничего не дам.
— Да почему? Самые лучшие склала!
— Завались их у меня.
— А ты перепродай, тем, кто торгует в городе.
— Вот сама и перепродай, — отвернулся от нее торговец.
Старуха схватила его за руку, но он оттолкнул ее.
— Миленький, сыночек, обменяй тогда на что-нить…
— Много вас, — прикрикнул на нее торговец. — Забирай свои тыквы, не возьму. Не возьму, сказал! Даже бесплатно не возьму.
Баграмов почувствовал, как его что-то больно кольнуло в бок. Он расстегнул дубленку, ощупал свитер и, вскрикнув, нашел спрятанную в нем булавку, до крови проколовшую ему палец. Проверив подкладку, отыскал во внутреннем кармане иконку, коричневое высушенное яблоко и красную ленту.
— Уедешь? — спросила Василиса, взяв его за локоть.
Достав последнюю сигарету, Баграмов размял пальцами фильтр и прикурил, пуская кольца дыма.
— Скажи, уедешь? — повторила Василиса, но теперь пришла его очередь молчать. — А вчера клялся, что не уедешь, — опустив голову, прошептала она, и он, разозлившись, одернул руку. — Я тебя не отпущу.
Он думал о жене и службе безопасности, о том, что скоро будет дома, что провел в этой Яме неделю, а то и больше и теперь из-за него может сорваться сделка, потому что документы, которые он должен был привезти в Москву, лежат в разбитой машине, а на машину, ко всему прочему, он не успел оформить страховку, и эти мысли уносили его далеко-далеко.
— Нет, не уеду, — сказал он и с усилием улыбнулся. — Я побуду еще немного.
Она прильнула к нему, и Баграмов обнял ее, стараясь не думать, как нелепо выглядит со стороны, заросший всклокоченной бородой, худощавый, едва достающий до плеча высоченной Василисе. Она с женской деловитостью затрещала, что нужно взять для него в автолавке бритвы и одеколон, обменять у торговца сало на хлеб, а еще прикупить муки и соды. А Баграмов подумал, как хорошо, что он уезжает отсюда сам и начальник службы безопасности не увидит Яму и толстую, грубую Василису с огромным ртом и пухлой грудью, которую можно было замешивать руками, как сдобное тесто. Пришлось бы потом терпеть шутливые намеки одноглазого или, что еще хуже, ехидные вопросы жены.
— Тебе что, трудно лишка проехать? — злился Табачник, обходя кругом трактор. — Ну еще лишка проедь, расчисти мне перед домом.
Тракторист спустился, осматривая покривившийся ковш.
— Спасибо скажи, что я вообще сюда приехал, — оскалился он. — Вас у меня нет в списке, я на вашу развилку и заворачивать-то не должен. Я, знаешь, какой крюк дал?
— И чего вообще тогда приперся? — разозлился старик.
— Чтоб ты, старый, с голоду не помер. Вот почту тебе привез, продукты, батюшку. Хрен бы они без меня сюда добрались.
— Ах ты ж благодетель, мать твою!
Табачник бросил окурок в снег и скрылся за калиткой. Но вскоре вернулся, прижимая промасленный сверток. Тракторист развернул его, повесив на губах кислую ухмылку, поморщился, но все же взял, бросив сверток на сиденье.
— Ой, ладно, так уж и быть.
Он завел трактор и, показав старику рогатку из двух пальцев, проехал вдоль его забора, расчистив дорогу.
Почтальон привез пенсии и одно письмо в длинном, узком конверте, обклеенном марками. Письма сюда приходили редко, чаще на праздники, а последние два года не было ни одного, только короткая телеграмма для Табачника, которую перечитывали всей деревней, передавая друг другу. В телеграмме только и было написано: «Поздравляем желаем здоровья долголетия», но каждое слово пробовали на вкус, разбирали по слогам и собирали обратно, а Табачник был горд, что телеграмма пришла ему, и никому больше. И вот теперь наконец-то появилось письмо. Деревенские спрашивали у почтальона, кому же его прислали, но он не говорил, только показывал его, высоко поднимая над головой.
Но оказалось, что на письме стояло имя мертвой старухи, и почтальон хотел было увезти его обратно, вернув отправителю, но его обступили, сомкнувшись плечами, долго просили, кричали, и, окруженный толпой, он пришел в дом к покойнице. Перекрестившись над ее маленьким телом, он сунул письмо ей под кофту, запретив доставать его, и в деревне так и не узнали, что в нем было написано и от кого оно.
— Мы ее не повезем, — покачал головой священник, услышав о покойнице. — Отпоем по-быстрому и здесь похороним.
— Где ж ее хоронить, земля-то мерзлая, — развела руками Василиса. — Не держать же до весны, душа-то ее мается.
Торговец тоже и слышать не хотел о старухе.
— Куда я ее дену? К продуктам? А святой отец что, за машиной побежит? Места у меня нет!
Покойницу выволокли на улицу и, положив на санки, притащили к автолавке. Священник перекрестился, закатив глаза, но старухи, окружив его, тянули к нему морщинистые, узловатые руки и протыкали пальцами, похожими на когти хищных птиц.
— Положите ее на крышу, — сдался он, пряча замерзшие пальцы в муфту. — Только привяжите покрепче.
Мертвую старуху обвязали веревками и, перебросив концы через крышу, потащили наверх, так что монеты, которыми были прикрыты ее веки, вывалились в снег, и она уставилась на всех изумленными глазами, прижимая к щеке закоченевшую руку.
— Господи Иисусе, прости нам грехи наши тяжкие… — простонал священник и, не выдержав, отвернулся.
Покойницу несколько раз роняли, потом отряхивали с нее снег и принимались заново, пока наконец не подняли наверх, накрыв покрывалом, чтобы не было видно, что лежит на крыше, и закрепили тело веревками.
— Похоронят ее теперь далеко от дома, — заплакала ее соседка. — За городом, в чужом месте. Будет она лежать одна, и никого знакомого рядом.
— И хорошо, — сплюнул Табачник. — Хоть после смерти, а сбежит отседова. И правильно, отседова всем бежать надо, и живым и мертвым.
Баграмов решил уехать не прощаясь. Отозвав кивком головы тракториста, открыл бумажник, показав толстую пачку денег, и тот нервно облизнул губы.
— Дам десятку за то, что вывезешь отсюда.
— Сказал же, пробьемся!
— А если поедем сейчас, то пятнадцать.
— Нужно лавку дождаться.
— Двадцать.
Тракторист пожал плечами.
— Базара нет, поехали. Пробьемся! — повторил он, и у него задергался глаз.
Он завел трактор и, попытавшись объехать автолавку, увяз в сугробе. Сдав назад, задел ковшом Табачника и, окатив снегом выставленные ящики с хлебом, наконец выбрался на дорогу. Не обращая внимания на посыпавшиеся вслед проклятья, приправленные острыми, как перец, словечками, высунувшись из окна, помахал рукой: «Всем пока!» Баграмов вскочил в трактор на ходу, уцепившись за трубу, и тракторист втащил его за воротник.
Он обернулся. Василиса бежала следом, как собачонка, и что-то кричала, а платок слетел с ее головы, повиснув на плечах, и упала на землю облезлая шапка. Трактор так быстро удалялся от нее, что уже нельзя было различить ее черты, только рот, большой, красный, и пухлые руки, которыми она беспомощно размахивала, пытаясь ухватиться за дым от трактора, тянувшийся, словно веревка, в морозном воздухе. Тракторист достал сигареты, угостив Баграмова, а Василиса, споткнувшись, упала, словно отброшенная в снег спичка, от которой он прикурил.
— Да, попал ты, как хрен в рукомойник, — хохотнул тракторист, когда Баграмов рассказал о своих злоключениях. — А в этой деревне все чеканутые.
— Я заметил, — закивал Баграмов, выдавив смех. И, в последний раз обернувшись на деревню, не увидел ее, словно она провалилась под снег.
Трактор выехал на расчищенную дорогу, и мужичонка, остановившись, надел холщовые рукавицы, чтобы поднять ковш. Над зеркалом были прилеплены на скотч вырезки из эротических журналов, какими дальнобойщики обычно оклеивают свои кабины, и Баграмов, вспомнив жену, ее длинные ноги, пушистые накладные ресницы и губы, всегда припухлые, как будто после сна, решил, что, вернувшись, помирится с ней и возьмет два билета до Тенерифе. Там они в последний раз провели отпуск вместе, в маленьком отеле на берегу, где воздух был соленым и пряным от цветущего огненного дерева, ветки которого нависали на балкон, а вернувшись, так охладели друг к другу, словно оставили свои чувства на острове вместе с забытым на пляже полотенцем. Может, эта поездка вновь сблизит их и оживит скучный, набивший оскомину брак?
— Надо вернуться к указателю, туда, — сказал Баграмов трактористу. — Там моя машина, и мне нужно забрать из нее вещи.
— Ага, ага, — закивал тот, пожевывая сигарету. — Мы другой дорогой туда подъедем. Не боись, пробьемся.
Он улыбнулся, показав свои гнилые зубы, и Баграмов подумал, что при других обстоятельствах поостерегся бы связываться с этим малым. На пальцах у него были вытатуированы перстни, а на шее мастерски нарисована наколка в виде разверзнутой раны, из которой стекала синяя кровь, и Баграмов не на шутку испугался.
— Сколько ходок? — спросил он и, покосившись на грубый профиль, вновь с тоской вспомнил жену.
— Три.
— За что?
— За всякое, — уклончиво ответил тракторист.
Сгущались сумерки, и лес за окном становился мрачнее, а очертания — обманчивее. Показалось, будто среди деревьев мелькнула Василиса, но, вздрогнув, Баграмов разглядел только разлапистую елку, согнувшуюся под тяжестью снега.
— Тормози! — закричал он, когда фары осветили лежавшую поперек дороги старуху. Она прижимала к щеке руку, улыбаясь покрытыми ледяной коркой губами, и ее окоченевшее тело скривилось в неловкой позе.
Тракторист засмеялся, похлопав его по плечу.
— Да не ссы, это ж трактор! Чё ему будет-то?
Он переехал старуху, хрустнувшую под колесами, и, обернувшись, Баграмов увидел валявшуюся на дороге переломанную ветку.
— Прорвемся! — повторил тракторист излюбленную присказку.
Из зеркала вынырнуло страшное лицо, осунувшееся, заросшее бородой, с черными кругами вокруг глаз, делавшими его похожим на череп с пустыми глазницами, и Баграмов подумал, что Яма вконец доконала его.
— Красивые тут места, — сказал он, чтобы не молчать. — Только глухие.
— Да, глуховатые, — оскалившись, согласился тракторист. — По весне подснежники зацветают.
— Подснежники? — не понял Баграмов.
— Ага, подснежники. Чего, не слышал никогда? Ну, жмурики оттаивают…
Баграмов вытащил из-за пазухи яблоко, иконку и ленту.
— Не знаешь, чего это мне подложили?
— Баба, что ли? Приворот, присуха какая-нибудь, бабы это любят. Я у одной грелки заночевал как-то, так на другой день в кармане дохлую крысу нашел.
— И что она этим сказать хотела?
— А не знаю. Может, ей понравилось, а может, наоборот. Но я к ней больше ни ногой.
Переглянувшись, они громко расхохотались. Баграмову стало стыдно за свой страх, и он приобнял тракториста, похлопав по плечу.
— А еще историю хошь? — трещал тот без умолку. — Дружбан мой ходил к одной, так, на ночь да пожрать иногда. Ничего девка, на флейте хорошо играла. — Оскалившись, он показал жестом, что имел в виду. — Так ее подружка растрепала, что она его приворожить хочет, на женитьбу, и для этого заупокойные ему в церкви заказывает. Мол, или мне, или земле. Прикинь?
— Подействовало?
— Ага, он ей так огрел по башке, что тут же оприходовал. До сих пор срок мотает.
— Хорошо, что ты меня вытащил! — засмеялся Баграмов. — Хороший ты мужик!
— Да ты тоже ничего, — повернулся к нему тракторист.
Они начали брататься, пожимать друг другу руки, трижды, по-русски, расцеловались, и трактор, вильнув, едва не угодил в яму. Мужичонка быстро вывернул руль и, оглядевшись, свернул на узкую дорогу. Вгрызаясь в завалы, трактор ехал медленнее, раскидывая снег по бокам, и Баграмов, уткнувшись лбом в холодное стекло, вспоминал заброшенную деревню, ее чудаковатых жителей, толстую Василису, ее мягкую грудь и большой рот, и все, случившееся с ним, казалось ему выдумкой или сном. Может, и не было Ямы? Может, он остался в машине, переждав в ней метель, а потом его подобрал трактор? Баграмов схватился за грудь, словно у него заболело сердце, и нащупал за пазухой бумажник. Огляделся, но документов и сумки при нем не было, значит, Яма все же не приснилась ему.
— А когда мы доберемся до моей машины?
— Да не боись ты, прорвемся. Доставлю по высшему разряду, — сказал мужичонка и вытащил из-под сиденья большой гаечный ключ.
Баграмов не успел даже выставить руку, как тракторист обрушил ключ ему на голову, и он упал, заляпав стекло кровью. Не останавливаясь и не сбавляя хода, мужичонка обыскал карманы, вытащил бумажник и, забрав все деньги, сунул его обратно. Потом еще раз ударил Баграмова по затылку и выбросил его в снег.
Участковый появился в деревне в Чистый четверг, когда старухи, посмотрев службу по телевизору, потащились за водой, чтобы стирать белье, бабы, подоткнув подолы, принялись мыть избы, а Куркуль затопил свою баню, единственную оставшуюся в деревне. Снег почти стаял, лишь кое-где белели грязные сугробы, и, облепив высокую, кривую березу, галдели птицы, подгоняя весну. Бросив машину на раскисшей дороге, участковый пришел пешком, опираясь на кривую, сучковатую палку, которую подобрал по пути. Он открывал калитки так легко, как будто знал все секреты жителей: где щеколда, где спрятан ключ, какой длины цепь у пса и в какое из окон нужно постучать, чтобы хозяйка, разглядев его, тут же кинулась открывать. Он обошел каждый дом, показывая фотографию мужчины в дорогом костюме, стоившем больше, чем вся деревня, и старухи, протыкая пальцем воздух, указывали на дом Василисы Васильевой.
Передние зубы у участкового были выбиты, словно доски в заборе, и когда он говорил, то присвистывал, будто от удивления. Он любил ходить в форме и фуражке, которую не снимал круглый год, потому что, как шептались злые языки, зимнюю шапку с полицейской нашивкой потерял по пьянке, и заправлял штаны с лампасами зимой в валенки, а осенью в резиновые сапоги. Деревенские его любили, хотя от него им не было никакого толку.
Когда он пришел к Василисе, она, выгнав коз за забор, убирала в сарае, сгребая в кучу грязное сено. На протянутых во дворе веревках болтались стираные простыни и мужские штаны с вывернутыми карманами. Посмотрев исподлобья на участкового, она подмела пол, набросала новой травы и принялась разглядывать мятый, дырявый таз, украдкой подглядывая за участковым через дырку.
— С праздничком, — присвистывая, заговорил он с ней.
Василиса не ответила и, отломав от яблони ветку, пошла за козами. Отперев ворота, загнала их во двор и, взявшись за рога, повела первую козу в сарай, так что стадо потянулось следом. На тощих боках болталась свалявшаяся шерсть и проступал хребет, и участковый, потрепав уткнувшуюся в его ноги козу, пнул ее, чтобы не отставала от остальных.
— Хозяйственная ты баба, Василиса, — сказал участковый, помогая ей подпереть заслон в сарае. — Но без мужика-то нелегко, поди?
Она промолчала и, оглядев двор, принялась ковырять ногтем в зубах.
— Чё, так и будешь молчать? — заорал на нее участковый.
— А чё надо от меня? — завопила она в ответ. — Чё надо, чё пришел?
Он достал из кармана фотокарточку и ткнул ею Василисе в лицо. Она отстранилась, разглядывая снимок, хмыкнула и, облизав губы, отвернулась.
— Знаешь его?
— Откуда я такого знать могу? — удивилась женщина. — Я таких только по телевизору видела. Я отсюда последний раз в соседнюю деревню лет пять назад по просеке ходила, да и там тоже таких мужиков не водится. Только такие, как ты, петухи щипаные.
— Машину его нашли у развилки, — пропустил он мимо ушей. — Окна выбиты, все растащено, даже кресла открутили.
— Я, что ли, открутила? — заголосила Василиса, раскинув руки, словно хотела, чтобы ее услышала вся деревня. — Я, что ли? Живу, никого не трогаю, а ты что на меня наговариваешь? Обыщи все, проверь!
Участковый терпеливо выслушал ее вой.
— Охолони, чего орешь? Я разве сказал, что ты? Просто машину нашли, ни номеров, ничего. А потом начальство приехало, говорит, выяснить надо, куда делся. Важный человек. Ищут его.
— Ну а я при чем?
— Мужик, говорят, у тебя появился.
Василиса засмеялась, и веснушки запрыгали на ее лице, как блохи.
— Да если б такой мужик у меня появился, разве ж я бы тут с тобой сейчас трепалась? Я б уже в Москву чалилась или еще куда, в Америку.
— А мужик откуда?
— Твое что ль дело? — разозлилась Василиса. — Муж вернулся.
— Нагулялся? — присвистнул участковый, и она взялась за грабли.
— Знаешь чего, а шел бы ты отсюда!
Она осторожно ткнула его в бок, слабо, точно примеряясь.
— Ты чего, ополоумела? Ты это брось!
— А ну пошел, сказала. Кыш, кыш отсюда, мент поганый.
Он попятился, выставив руки.
— Василиса, коза дурная, ты чего? Ты с оружием на власть… Да я стрелять буду!
Схватив дырявый таз, он выставил его перед собой и, когда Василиса, припав на ногу, двинула ему в живот граблями, успел прикрыться. Она ударила еще и еще раз, попадая по тазу, который издавал протяжные стоны, а потом, замахнувшись, обрушила грабли участковому на голову, и он выскочил из ее двора, швырнув в нее напоследок тазом.
Табачник, прильнув к забору, подсматривал за ними, выдыхая ноздрями дым, а на улице, в стороне от Василисиного дома, уже ждали старухи.
— Чего уставились? — накинулся на них участковый. — Всех вас надо разогнать, надоели.
— Кому мешаем-то? — заскрипела, как несмазанная телега, первая старуха. — Живем, хлеб жуем.
— Грех, сынок, — подхватила вторая, опираясь на огромный бидон. — В такой праздник грех злиться.
Василиса заперла калитку и накинула тяжелую щеколду, чтобы нельзя было открыть ее с улицы, а в сенях, отыскав старую коробку, из которой делала картонные ловушки для мышей, заслонила ею окно и заперла дом. Вымыв с пемзой руки, черные от въевшейся грязи, сполоснула разгоряченное лицо и, упав перед иконками, заплакала. По щекам покатились слезы, но губы были упрямо поджаты, и крепко стиснуты кулаки. «Как я сказала, так тому и бывать, глагол мой не оборвать», — зашептала она, и ее шепот, закатившийся в щели между досками, растащили по углам мыши.
А утром, холодным, как постель без мужчины, к ней нагрянули гости. У дома притормозили два внедорожника, и из них, как картофелины из рваного мешка, выкатились двое полицейских. Затем вышел лопоухий мужчина в длинном кашемировом пальто, волочившемся по грязи, и одноглазый, который осматривался, поворачиваясь всем телом, словно у него не было шеи. Опустив стекло, из салона выглянула женщина, но одноглазый подал ей знак оставаться в машине. У женщины были светлые, гладкие, как у куклы, волосы и припухлый рот, а подбородок двоился ямочкой, и, поймав свое отражение в боковом зеркале, она улыбнулась, поправив прическу.
— Ну и дыра… — закуривая, протянул лопоухий. — Даже не дыра, а дырище. С тоски здесь удавился бы в первый же вечер.
— И где ваш участковый? — спросил одноглазый полицейских, нервно посматривая на часы. — Позвоните ему, что ли.
— Здесь не ловит, — покачали они головой. — Может, зайдем?
— Нет, дождемся.
В деревне было тихо, никто не решался выйти на улицу, подглядывая за нежданными гостями в окна, а Табачник, не выпуская изо рта самокрутку, припал к забору, глядя, как Василиса, замерев на крыльце, крепко держит в руках гнутый серп, который он затачивал ей прошлым летом.
Наконец появился запыхавшийся участковый, который оробел, оглядев джипы размером с добрый сарай, а когда одноглазый, приподняв его фуражку, впился в него взглядом, и вовсе испугался.
— Тут, вот тут живет она, — кивнул он на Василисин дом.
— Иди первым, мы за тобой.
Лопоухий открыл дверь, подав руку женщине, и она, посмотрев вниз, сначала выставила одну ногу, затем вторую, а потом вышла из машины, провалившись в грязь. На ней были высокие сапоги с тонким каблуком, которым можно было убить, вонзив в грудь, и полушубок такого белого цвета, какой в этой деревне никогда не видели. Блондинка поморщилась от навозного запаха и, достав из кармана черные очки, нацепила их, спрятав глаза.
— Воронцов, держите мне крепче, иначе я упаду, — капризно попросила она.
Участковый хотел открыть калитку, но она не поддавалась. Он долго шарил, пытаясь нащупать щеколду, а повиснув на калитке, заходившей под ним ходуном, заглянул внутрь и, заметив засов, сплюнул.
— Василиска, открывай! — крикнул он, увидев ее на крыльце. — Ты посмотри, какие люди к тебе приехали. Открывай!
Одноглазый затряс забор, проверяя его на прочность, так что участковый едва не свалился с него, и ударил ногой, выбив сгнившие доски. Выломав дыру, в которую мог бы пролезть человек, он кивнул участковому. Тот, нырнув во двор, убрал засов и отпер калитку.
— Покажи мужика своего, — сказал он Василисе, которая стояла, боясь пошевелиться. — Покажи, не будь тупой козой.
Одноглазый, поднявшись на крыльцо, достал фотографию.
— Видела его?
Она затрясла головой, прикрывая рукой живот, словно боялась, что одноглазый вспорет ей брюхо.
— Никогда?
Блондинка выглянула из-за мужских спин и, оглядев Василису, засмеялась. А покосившись на будку, из которой торчал грязный собачий хвост, скривилась и, достав платок, вытерла выпачканный сапог.
— Мы теряем время, — сказала она одноглазому, и Василиса удивилась, какой у этой красавицы грубый голос. — Он бы тут и дня не провел. Не там ищем.
Участковый заерзал, переминаясь с ноги на ногу.
— А я что? Я ж сделал что мог, — пробормотал он. — Он, не он, откуда ж я знаю.
На него не обратили внимания.
— Посмотреть все равно надо, — зевнув в кулак, пробормотал Воронцов. — Зря, что ли, тащились. Эй, сударыня, — позвал он Василису, — гражданка или как вас там.
Блондинка прыснула, прикрываясь ладонью, и мужчины скривились в ухмылках.
Но тут дверь, которую Василиса неловко попыталась подпереть ногой, открылась, и из дома вышел Баграмов. На нем был растянутый спортивный костюм и ватник, а на тряпке, обмотанной вокруг головы, алела запекшаяся кровь. Из всклокоченной бороды, как перья из старой подушки, торчала седина, а на лбу виднелся широкий шрам, из-за которого лицо напоминало надломленную хлебную буханку. Он отрешенно, без тени удивления оглядел гостей и, почесав над бровью, пошел к дровнице.
— Это же не он? — спросил участковый, обернувшись к гостям.
Блондинка замерла, прижимая ладонь к лицу, и ее рот продолжал смеяться, как будто сведенный судорогой, а глаза испуганно таращились на Баграмова поверх сползших на нос очков. Одноглазый угрюмо молчал, перекатывая во рту сигарету, а остальные растерянно переглядывались, не находя слов. Участковый хотел было что-то сказать, но, присвистнув дыркой между зубов, передумал.
Баграмов набрал поленьев, прижимая их подбородком, чтобы не уронить, а на крыльце, остановившись, вдруг уставился на блондинку. Ее бросило в жар, и она машинально расстегнула полушубок, обнажив глубокое декольте, и все мужчины невольно покосились на ее грудь. Василиса крепко сжала серп, так что взмокла ладонь.
— Не он? — переспросил участковый, но осекся и, не зная, куда деть руки, снял фуражку, потом снова надел ее и снова снял.
Баграмов улыбнулся, и от его блаженной улыбки у блондинки задрожали уголки губ, словно рот смеялся над собственной хозяйкой. Щелкнув замком, она открыла сумочку, порывшись в ней, нашла лекарственный пузырек и нечаянно просыпала таблетки, упавшие в снег. Она отыскала одну, аккуратно оттерла пальцем и сунула под язык. Мужчины не сводили с нее глаз. В висках зашумела кровь, а внезапная боль стянула голову медным обручем, и блондинка прикрыла глаза ладонью, зажмурившись. А когда открыла их, Баграмова уже не было на крыльце.
— Что скажешь? — тихо спросил Воронцов, а она растерянно озиралась, не понимая, видела ли сейчас мужа, или он померещился ей.
Она поднялась на крыльцо, оступившись, едва не подвернула ногу и, придвинувшись к Василисе близко-близко, почувствовала, как от нее пахнет сеном и молоком. Даже на высоких каблуках, несмотря на свой рост, она была заметно ниже статной Василисы. Блондинка заглянула в сени, разглядев в дверном проеме, как Баграмов кладет поленья в топку, не решаясь войти, вытянула шею, изучая стоявший в углу холодильник, пахучие засушенные травы, развешенные на стенах, вяленую рыбу, болтавшуюся на веревке, и, кусая губы, уставилась на аккуратно выставленную у дверей мужскую обувь: валенки, резиновые сапоги, галоши и дорогие замшевые ботинки на небольшом каблуке. Она медленно, палец за пальцем, сняла перчатку и, отведя руку, посмотрела на обручальное кольцо.
— Ну что, не он? — не выдержав, опять спросил участковый.
— Нет, — покачала она головой. — Это не он.
Воронцов растерянно молчал, выдавливая языком бугорок на щеке, а одноглазый, прищурив слепой глаз, протыкал ее взглядом, словно насаживал на нож.
— Конечно, не он, — повторила женщина, и мужчины вздрогнули, словно кто-то провел железом по стеклу. — Это не мой муж. Вы что, не видите?
Она сошла с крыльца, протянув руки, и мужчины, взяв ее под локти, помогли ей пройти по скользкой тропинке, вытоптанной от дома до калитки. Обернувшись, блондинка окинула взглядом Василису, продолжавшую стоять недвижимо, словно вросла в крыльцо, а в окне разглядела Баграмова, который, плюща нос о стекло, таращился на нее, поглаживая бороду. Она хотела послать ему воздушный поцелуй, но не решилась.
Одноглазый вытащил пачку купюр и, отсчитав половину, сунул деньги участковому.
— Но я же…
— Не важно, — успокоил он его. — За хлопоты.
— А это ей, — сказал одноглазый, протянув вторую часть. — На новый забор.
— Сделаем! — кивнул участковый и зачем-то приложил руку к фуражке.
Одноглазый фыркнул и отвел его руку.
— Я давно в отставке, — улыбнулся он, но, когда участковый уставился от страха в его слепой глаз, болезненно скривился. — А забор обязательно почини. И сарай ей новый сваргань. Приеду — проверю!
Он еще постоял перед домой, разглаживая пальцем глубокую складку между бровей, затем выкурил сигарету, сосредоточенно уставившись на Василису, и, выдохнув, потушил окурок о крыльцо, словно поставил жирную точку. И, махнув рукой, поспешил к машинам.
Один из джипов, разворачиваясь, увяз в колее. Грязь брызгами летела из-под колес, машина виляла задом, но никак не могла выбраться. Участковый принес доску от выломанного забора и сунул под колесо, а шофер, высунувшись из окна, подозвал к себе.
— Подтолкни, а то не выберусь!
Спрятав фуражку за пазуху, он насел на капот, толкая машину, а шофер сдал назад, но, выехав из ямы, неловко развернулся и вновь попал в нее, на этот раз задним колесом. Обежав машину, участковый навалился на кузов, пока наконец джип, обдав его грязным снегом, не выскочил из ловушки.
— Ну, бывай! — крикнул ему шофер.
Сзади просигналили, и, уступая дорогу второму джипу, он отпрыгнул в талый сугроб. Приложив ладонь к окну, словно прощаясь, женщина смотрела на него, едва различимая за затемненным стеклом, и участковый, сам не зная зачем, накрыл рукой ее ладонь. Машина рванула, догоняя вторую, а он еще долго держал руку и, вспоминая припухлый рот и белый полушубок, тихо присвистывал.
— Я их спросил, откуда они, — выдыхая дым, проскрипел за его спиной Табачник. — А они знаешь, чего ответили? Эй, слышь, знаешь, чего ответили? Ты глухой, что ли?
Участковый не отзывался и стоял с прямой спиной, не сводя глаз с дороги. Старик сплюнул, обернувшись на Василису, которая, оглядывая выбитые доски, складывала их в кучу.
— Слышь, Василиса? Знаешь, откуда они?
— Кто? — задумчиво спросила она, прикидывая, чем прикрыть дыру в заборе.
— Ну эти, которые были у тебя. — Старик подошел ближе, словно хотел сказать что-то важное, и его плечи сотрясались от беззвучного смеха. — Знаешь, откуда они? Я как услышал, меня аж заколдобило!
Участковый опустил наконец руку и подошел ближе, прислушавшись.
— Знаешь откуда? Из Москвы! — старик захохотал, запрокинув голову. — Ты поняла? Ты поняла, откуда они?
Василиса с участковым, переглянувшись, пожали плечами.
— Ну из Москвы! — топнул он ногой. — Зинку вспомните, где ейный муж? В Москве! — Он указал на кладбище, разозлившись их непонятливости.
Василиса усмехнулась, а старик продолжал хохотать, причитая:
— Ой, умираю, из Москвы они. Во дают!
Участковый, облизнув палец, отсчитал пару купюр и затолкал их Василисе в карман.
— Это тебе, на новую огорожу, — буркнул он. — Обязательно сделай до лета.
Она достала деньги, посмотрела на них так, будто никогда не видела и, откусив кончик купюры, пожевала, словно проверяя на вкус.
— Только огорожу точно сделай. Приеду — проверю! — крикнул он и, приложив пальцы к фуражке, шутливо козырнул.
Продрогнув, Василиса плотнее запахнула тулуп и, заперев калитку, еще раз оглядела сломанный забор. Отыскала на чердаке железный лист, который приволокла из брошенного дома, решив, что пригодится в хозяйстве, и прислонила его к забору, пряча выломанные доски. Задумчиво поковыряв в ухе, закрепила лист кирпичами и поленьями, словно боялась, что кто-нибудь заберется к ней во двор. А вернувшись домой, рухнула на сколоченную из поленьев табуретку, словно из нее разом ушли все силы, и заплакала, растирая рукавом слезы.
Услышав ее плач, Баграмов выглянул из спальни, почесывая всклокоченную бороду, и его лишенное эмоций лицо казалось чистым листом бумаги. Он ощупал печные бока, поцокал языком, что так медленно нагревается печь, и, подняв двумя руками пятилитровую бутыль, плеснул самогон в чашку. Выпив, довольно засмеялся и, промычав что-то невнятно, подошел к Василисе.
— Ох, горе ты мое, — плача, обняла она его за пояс, уткнувшись лицом в живот. — Одно мучение.
Он запустил пятерню в ее спутанные рыжие волосы, потянув к себе, заглянул ей в лицо, провел пальцем по изгибу бровей и широкому, гораздо шире, чем нужно, носу, разгладил глубокие складки, которые пролегли у рта и, улыбнувшись, поцеловал, обжегшись ее горячими губами. В окно осторожно постучал ветер, и Баграмов, посмотрев на заснеженный двор, почувствовал, как смутное, неясное воспоминание промелькнуло и вновь исчезло, а затылок заныл от тяжелой, тупой боли. Он закрыл глаза, пытаясь заглянуть в прошлое, но увидел только белое-белое поле, которое тянулось по обе стороны дороги, и мелькающие, словно падающие звезды, огни. Но что это за огни, где это поле и куда ведет дорога, длинная и извилистая, как судьба, он никак не мог вспомнить, как ни пытался.