Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2018
ДЕНЬ
— Да есть у меня камни, есть! Вы думаете, у меня их нет?! Есть, но только не сапфиры, а оксалатные! Да! Они у меня в почках. Состоят из вевеллита и ведделлита. Что значит — «какое-то странное у вас отношение»? А что, собственно, в нем такого странного? Вы же сами мне написали, что хотите узнать, что я за человек, что меня волнует. Я вам и говорю, что меня волнует. Камни. Оксалатные. Уж извините, сударыня, что у меня в почках не изумруды!
Она ушла. Долго заливала про какую-то красивую жизнь — непонятно зачем, — и мне стало сначала скучно, а потом смешно. Я и толкнул речь. Странно, а что ей не понравилось?
Я познакомился с ней на сайте знакомств. Мордашка — очень даже. И переписывались, вроде, нормально, хотя и не долго. Не думал, что так закончится.
Из затемненной кафешки я вышел в яркий день. Как всегда, на улице было слишком много народу.
Я не знаю ничего бездарней и агрессивней дня. Единственное его достоинство — он проходит где-то ближе к вечеру.
Вспомнил, что собирался оболваниться перед столь плачевно закончившейся встречей, да не успел. Что ж, пойду сейчас оболванюсь. Делать все равно нечего. Я — в отпуске.
В парикмахерской пришлось долго сидеть в очереди. «Мастера» были все заняты. Я сидел на диване, кассирша — за своей конторкой.
— Рак сегодня обнаружили. Только что узнал, — сказал я.
— Ой… — расстроилась кассирша, — но вы не отчаивайтесь, муж мой моей двоюродной сестры… — дальше я не слышал.
— Да я и не отчаиваюсь. Я всегда мыслю позитивно. С детства парикмахерские терпеть не мог, а вон как удачно вышло — после химиотерапии они и не понадобятся. Еще и экономия кой-какая.
Кассирша недоуменно смолкла.
Оболванился. Кассирше прибавил чутка — хорошая, видно, тетка.
— А вы не пойдете сегодня на парад? — спросила меня кассирша, когда я уже был в дверях.
На какой еще парад? Впрочем, неважно, — сейчас повсюду что-то беспрерывно празднуют.
— Да не… — сокрушенно ответил я и сильно махнул рукой, тряхнув ей, как градусником, — какие, мол, сейчас парады?
На улице все так же душно. И не солнечно, и не пасмурно. Я уже был готов молиться о дожде. Не то что неуступчивые толпы, но даже сам воздух, казалось, плоховато меня пропускал, — хоть плечом на него иди, как на ветер.
Наконец капнуло, потом еще, еще, и совсем скоро — под ногами ровно потемневший асфальт. А я подставил под капли лицо. Промокнуть не боялся — «кто намочил, тот и высушит». Но мочение, к несчастью, быстро закончилось.
Я зашел отсидеться и отдохнуть в кафе. К моему удивлению, там было немноголюдно. Прохладно, и музыка не барабанила по балде. Довольно долго там просидел. Потом пришлось все-таки выйти.
Домой я не пошел — как-то противно было туда идти. Пошел слоняться дальше, хотя это меня и не радовало.
На Гороховой я вдруг представил строителей всего того, сквозь что я сейчас продираюсь. Строителей Петербурга. Я никогда их не видел, я не имею представления, как они выглядели. Как в каком-нибудь зомби-фильме, они бы шли вместе с толпой, отдельные от нее. Или нет, я бы остался один вместе с ними. Они бы шли и молчали. Ни обуви из Германии им не нужно, ни ортопедического салона, ни индийской кухни, мимо которых мы как раз проходили.
Они остались там, где были, а вместо них шатался по городу я. А также мои вполне живые соотечественники, а иногда и надменные соседи. Американцев что-то стало меньше слышно — обычно они всех забивают. Зато прорезались немцы, итальянцы, иногда французы.
Все вокруг было одинаковое. Повсюду был камень. Он был нагл и торжествующ. С детства я так привык к нагромождению литературы и истории вокруг, что перестал их замечать. Все, кроме давящего камня.
На Садовой мне все было не обогнать двух теток, примерно моего возраста, с могучими складками боков под обтягивающей одеждой. Одна болтала по мобиле:
— Ты меня извини, но ты получаешься как проститутка! Когда ты ему нужна, он тебя зовет, а так — на хрен не нужна!
Я с интересом прислушивался к разговору, но меня перебил другой женский голос, обратившийся ко мне несколько сварливым, нездешним говорком:
— Я к Вознесенскому проспекту правильно иду?
Я обернулся на голос. Худое, даже исхудалое лицо, чуть обрамленное желтыми висячими волосешками.
— Правильно. Идите за мной, сейчас он будет, я вам покажу.
Выход с Фонарного на Мойку: сразу же шикарный вид. Почта России, ФГУП, учебный центр. Это почтовое здание всегда внушало мне благоговение своим неподкупным уродством.
На Почтамтской меня окликнули:
— Закурить есть?!
Орали с другой стороны. Парень в расстегнутой куртехе, коротко стриженный, хронически прищуренные глаза.
— Чего орешь? Подойди, я дам.
Он закурил моей зажигалкой и вежливо сказал «спасибо». Я не менее вежливо ответил «пожалуйста».
Глядя ему, уходящему, в спину, я подумал, что этот молодой человек, похоже, определился со своей сферой самореализации. Орать дядьке, старше тебя в два раза, — это для него нормально.
Я шел по Почтамтской, пока чуть не уперся в Конногвардейский бульвар. И понял, что не хочу туда идти. Свернул и по краю Сенатской площади вышел к Неве. Что-то я устал. Да надо бы и съесть чего-нибудь.
Некоторое время шел вдоль Невы. Мельком глянул на остающийся позади Васильевский остров.
Когда-то я там родился. Мне показывали здание.
Свернул и кратчайшим путем вернулся домой.
Облился душем. Потом долго и скучно ел, тыкал вилкой, еда все не кончалась… Потом лежал на кровати, отдыхая от света и духоты. Так и заснул.
Когда проснулся, день уже перевалил далеко за половину. Голова была дурной после дневного сна. Я выскочил на улицу.
Я шел по набережной Кронверкского протока, даже вдоль него. Геометрия петропавловских строений была безупречна. Петропавловская башня была отодвинута, но без нее событие бы не состоялось. Справа — с десяток, может больше, деревьев, прикрывающих Васильевский остров, оказавшийся до оторопи близко; я слишком долго шел и не заметил, что почти уткнулся в него. Чуть повернуть голову, и вот они — Биржа, Ростральная колонна, рукой подать, хоть дотронься. Я обрадовался и пошел быстрее. Так, теперь Биржевой мост, перейдя через него, я прошелся по краю Васильевского и через Дворцовый мост вернулся домой.
У дома я посмотрел на небо… Там образовалась редкая конфигурация розовых облаков — сначала булыжная мостовая, потом булыжники становятся все меньше и реже, наконец — небо, вымощенное рябой галькой, и уж совсем наконец — небо чистое, синее, хоть уже и начинающее темнеть. Я стоял, смотрел.
Вот оно! День наконец кончается, и кончается хорошо. А уж ночь точно будет не хуже.
НОЧЬ
Вот ты и опять со мной. В миллионный раз я дотянул до тебя.
Днем я еле вижу. Только ночью у меня открываются какие-то внутренние глаза. А день все упаковывает в предметы. Так, что я ничего не вижу. За его грубым, закрывающим собой все главное подмалевком.
Начинался август, но белые ночи оставили воспоминание. Сквозь мои занавешенные окна не очень понятно, светло сейчас или темно, но городской шум почти улегся. Только компания каких-то дятлов под моим окном никак не могла разойтись, все орали и орали с небольшими перерывами. Рядом, на мою беду, расположен ресторан, сейчас хоть музыка в нем не бухает. А к этим недогулявшим подонкам я привык — стали чисто как родные.
Вот только шторы у меня пропускают свет, с ними ненамного лучше, чем без них. Говорил же ей: покупай как можно непрозрачнее, летом мы с ума сойдем. Нет, купила светло-желтенькие: а то, дескать, мрачно. Если все мужики сво, то все бабы ду.
…Я помню ее на вокзале, всю светящуюся и порывающуюся, порывающуюся ко мне. Подходя к ней, скрывая при этом несолидную торопливость, я, для поддержания имиджа, думал сказать что-нибудь бестактное, но натура подвела — я расплылся в счастливой, идиотской улыбке. Я был безумно рад видеть ее. А она так до сих пор и стоит перед глазами «вся из света, вся из солнечных лучей», даже сумки забыв поставить.
Интересно, где сейчас она, что делает? Где-то живет, куда-то ходит. «Проблемы» у нее. Мыкает жизнь, в общем. Может быть, иногда вспоминает меня.
Жил на Луне старый алхимик. Неизвестно, когда он там обосновался, — возможно, он всегда там был. Никаких алхимических опытов он, конечно, не делал; алхимик — это прежде всего носитель знания, а не изобретатель философского камня. Может, на Земле это и не так, но то был лунный алхимик.
Но кроме знания у него была и единственная любовь — Луна. Он всю ее исходил, и не один раз. И называл все, что казалось ему достойным названия. «Море Мечты», «Море Спокойствия», «Море Изобилия», «Море Дождей», «Озеро Вечности», «Озеро Благоговения», «Озеро Счастья», «Озеро Печали», «Озеро Одиночества», «Озеро Забвения», «Залив Любви», «Залив Радуги» — вот небольшая часть истинно лунных названий, то есть названий, данных алхимиком.
Эти названия известны и на Земле. Известны и люди, которые давали эти названия, не подозревая о том, что называют уже названное. Дали они их давно. Неизвестно, что вызвало такое совпадение, — может быть, в прошлом обитатели Земли жили в большем согласии с Луной, а может быть, алхимик им их просто внушил, и они внутренне согласились с ним безо всякого труда, не ведая о том, что они именно соглашаются с уже придуманным, а не придумывают свое. Точно этого знать никто не может, разве только сам алхимик. Можно только видеть, что приведенные названия — названия лунных морей, а это самые крупные детали рельефа Луны, потому, возможно, и заметить с Земли их можно легче и раньше, а стало быть, и назвать.
Сам алхимик, разумеется, знал, что происходит на Земле, и мог бы узнать еще больше, если бы захотел. Но тамошняя жизнь его не касалась. Однако он довольно ревниво относился к тому, что слишком многие лунные названия, придуманные землянами, не совпадали с его названиями, а часто сама их стилистика не соответствовала Духу Луны, — и это раздражало алхимика едва ли не больше, чем сам факт несовпадения. Тем более, что со временем эти двойные несовпадения становились все многочисленнее. Похоже, даже относительное согласие с Луной, которое господствовало на Земле раньше, подходило или уже подошло к концу.
Казалось бы, какое было дело алхимику до того, что делают далекие и совершенно безразличные ему существа? Видимо, он слишком трепетно относился к своей единственной любви и не терпел чужого, даже мысленного посягательства на нее. Однако до поры до времени все это заботило его не слишком. Небольшое, временами возникающее желчное чувство — слишком ничтожный повод для беспокойства.
Но с недавних пор беспокойство алхимика усилилось, и на то были куда более весомые причины. С Земли стали прилетать всякие уродливые приспособления, в том числе с самими землянами. Это уже решительно не понравилось алхимику. Мало того, что после этих существ оставалось немало барахла, но теперь нельзя было исключать возможности, что и сами эти существа обоснуются здесь.
И что тогда? Алхимик уже достаточно изучил эту земную породу. Они привезут с собой всю свою земную пакость. Осквернят Луну своими бесконечными разборками, идиотскими развлечениями, загромоздят ее своими неуклюжими поделками, мерзкими отходами своей жизнедеятельности, изуродуют до неузнаваемости рельеф Луны.
Этого не должно случиться. И этого не будет. Этим земляным нарциссам пора указать свое место.
Ярость алхимика была сосредоточенной и спокойной. Она не стоила ему ровно ничего.
Рад был тебя видеть, мой дорогой гость, мой старый алхимик! Ляг-ка лучше, поспи. Твое дело безнадежно. Расслабься и наслаждайся.
Но алхимик, к моему изумлению, ответил:
— Это у таких, как ты, все всегда безнадежно. А я уж найду способ вас остановить. Я живу вне надежды. Это ваше, земное понятие. А я просто действую.
— И что это за способ?
— А ты не поймешь. Ты не алхимик. Алхимик — я. Так что жалей самого себя или кого там.
— Понял, не буду жалеть. Но как ты остановишь «нас»?
— Элементарно. Вы что там о себе возомнили?
— Хорошо, а можно тебя спросить…
В ответ алхимик что-то буркнул и только. И связь прервалась. Я попытался до него добраться:
— Эй, алхимик! Алхимичек! Ауу!
Звал его некоторое время.
Но алхимик не отвечал. Он спал в кратере.
Мы и моя мать прощаемся на затерянной где-то в глубинах России дороге, в самый разгар континентальной зимы, день кончается, и уже надвигается темнота, мы, должно быть, очень далеко от ближайшего жилья, по обеим сторонам дороги снег уходит в необъятную даль; правда, дали не видно, мы стоим посреди снежного бурана, в пока еще различимо белой пелене, и плохо видим даже друг друга, я поспешно, понимая, что шанса уже не будет, что-то говорю и говорю матери, прощаюсь и одновременно клянусь ей в чем-то, она тоже говорит что-то в ответ, и я истово киваю каждому ее слову, хотя из-за бешеного ветра не разбираю ни единого, мы оба одеты во что-то нищенское, как на послевоенных фотографиях. Там я ее и оставил. И с тех пор не видел.
Что я пытаюсь сейчас вспомнить, ранним утром бродя по траве, что я пытаюсь вспомнить: плохое или хорошее? Трава усеяна маками, вернее, это просто какие-то красные цветы, но я повелел им быть маками. С одной стороны росли кусты шиповника, а другой стороны не было. Иногда вспоминалось что-то тихое и печальное, иногда что-то громкое и радостное, но никаких картин в памяти не возникало. Как будто вся предыдущая жизнь куда-то сгинула, остались лишь ощущения от нее. И меня это полностью устраивало. Грустное и радостное переходили друг в друга без резких скачков, и эта мягкая смена колорита была упоительна.
А солнце светило уже высоко. Я пригляделся к траве — на ней ни росинки. Значит, утро было не такое уж раннее? Или перестало быть ранним, пока я ходил.
А завтра опять день.
ДЕНЬ
Лицо у нее, пожалуй, было тяжеловато, что подчеркивала короткая желтая стрижка, без особых примет, зато — глаза! Персидские (ни разу не видел, но готов поклясться). И, кстати, она была в отличной форме.
Мы в той же самой кафешке. После знакомства на сайте знакомств.
— И как проходят твои дни? — начала разговор она, как только мы уселись.
— Проходят…
— Понятно, что проходят, у всех у нас проходят, как жизнь, спрашиваю?
Ее глаза смотрели изучающе. Даже беспардонно изучающе. С легким смешочком.
Мне стало интересно. Я заново посмотрел на нее.
— Ты что кончал?
— Философский.
— Ишь ты… Так ты философ? — спросила она с некоторым пиететом, но персидские очи смеялись.
— Неа. Просто преподаю философию в одной конторе.
— В философской?
— Да какой там… Но кафедра там есть.
— А что за контора? Чему там учат вообще?
— А шут его знает. Когда-то, вроде, знал, да забыл уже.
— Прямо так-таки забыл?
— Ну, не то чтобы совсем забыл, конечно. В общих чертах знаю. Но времени прошло много, не знаю, куда она эволюционировала. Работаю, и слава Богу. Да черт с ней.
Она помолчала. Думал, спросит про зарплату, но она спросила другое:
— А почему ты поступил на философский?
— Умным хотел стать. Тогда мне это казалось важным.
— И стал? — Персидские очи смотрели внимательно, без смеха.
— Думаю, да, в общем и целом. Поумнел — это уж во всяком случае.
— А расскажи.
— Что рассказать?
— Да про твой философский. Про учебу твою. Про работу.
— Тебе это интересно?
— Конечно!
— Ну, не знаю. Преподы меня хвалили. Один даже выделял. Как-то сказал мне: если вы не будете заниматься философией, то станете несчастным человеком. Я действительно учился с полным усердием. А с середины как-то забил.
— И стал несчастным?
— Да черт знает. Шибко счастливым действительно не стал.
— А почему забил?
— Да оно само как-то забилось. Стало неинтересно. Но кончил вполне прилично. А потом тот самый препод и пристроил меня в мою контору. Он вообще был влиятельный. Ну, относительно. Вообще, по жизни мне много помогал. Я даже дома у него иногда бывал. Подолгу иногда говорили. И узнал я много от него — по тем временам это была экзотика. Потом, сама знаешь, проще стало, но тогда… Натасканный был, жуть. Чего только не знал. Кроме философии еще и историю, и языков тьма, включая мертвые.
— Он был твой сэнсэй?
— Нда… Пожалуй, можно и так сказать. «Сэнсэй»… Где ты этой гадости набралась?
— Ну почему сразу гадости? Сэнсэй — это вежливое обращение.
— Хорошо. Я его, конечно, разочаровал, но он хороший дядька был. Здорово помог.
— А сейчас он где?
— Помер. Давно уже. Он старый был. Когда был жив, даже подхалтурить получалось. Теперь все это накрылось.
— А ты теперь такой, как он?
— Шутишь?! — Я даже рассмеялся, совершенно невольно. — Я — дилетант. Для конторы сойду — не больно им философия сдалась, — но я не философ. Чтоб таким стать — это надо над книгами всю жизнь сидеть, да еще и думать постоянно. Это как минимум.
Она задумалась. Чувствовалось, что думает про меня, переваривает.
В общем, мы разговорились. Она и про себя кое-что поведала, теперь уже в основном я задавал вопросы. Но ничего особенного я про нее не узнал. Дети, бывший муж, работа… В общем, дребедень. Такая же, как у меня, как у всех. Дело было не в житейских обстоятельствах, дело было в ней самой. В ней чувствовалась какая-то жадность к жизни, будь то Тарковский или Антониони, походы на байдарке или шашлычок под водочку, Климт или Гауди (натасканная оказалась) — то, что начисто отсутствовало у меня. И меня к ней тянуло. Я заряжался от нее, как от батареи. Мы говорили и говорили, нас обоих несло, как потоком. Много смеялись — она так самозабвенно ржала, не боясь показаться «неженственной»! Она была благодарным слушателем. И щедрым рассказчиком — куча у нее была всяких-разных историй.
Я был как под мухой.
С чего-то вырулили на тему надежды. Вернее, как: говорили об авторской песне 1960—1970‑х. Мне они нравились: Визбор, Ким, Городницкий. Но я предпочитал Высоцкого, а она — Окуджаву. «Я вновь повстречался с надеждой». Я и ляпнул:
— Хуже надежды нет ничего. Когда ее нет, люди — спокойны, когда есть — они начинают метаться.
— Что-то новенькое.
— Да нет, старенькое. Не я это придумал.
Она помолчала. Потом сказала:
— А ты действительно колоритный персонаж.
— А то!
Заговорили о счастье.
— Счастье — в спокойствии духа, — важно изрек я.
Я не стал говорить, чьи это слова, а она не спросила. Я продолжил:
— Да хоть на сайт наш взгляни. Чуть ли не у всех там: «душевное равновесие». Всегда люди это понимали.
— А твой дух спокоен?
— Нет.
— И почему?
— Не знаю. Какие-то химеры не отпускают. Надоели до чертиков, но не отпускают. «Надежда» не убита.
Она спросила меня, во что я верю.
— Я верю, что только то, что мы видим, то и есть. А остального, соответственно, нет. Это если коротко, не вдаваясь.
Она, похоже, удивилась. Не сказанному, а той простоте, с которой сказанное было сказано. Она стала что-то говорить в ответ, но я не слушал.
Короче, я позвал ее к себе.
— А не опасно? — уже с хорошо знакомым смешочком.
— Опасно бумаги подписывать. Все остальное — не опасно.
НОЧЬ
…Я уже на ней (ну и кожа у нее — на год младше меня!), все хорошо, как вдруг почувствовал… Э-э-э, вы че!
Ни туда ни сюда. Вернее, сюда-то как раз можно, туда — нельзя. Ясно. Кина не будет. Только начал, твою мать! «Got in and got soft».
Я сел на кровати. Глянул на это обвисшее позорище…
— Да что за гадство! — заговорил чей-то голос, вроде бы, мой, — ведь стоит же он! По утрам так стоит, когда не надо. А когда надо… Сука!
Поймал себя на том, что оправдываюсь самым жалким образом, и заткнулся. Она тоже молчала. Я боялся на нее смотреть.
…Однако пауза затягивалась, делаясь все более и более невыносимой…
— Может, я подуспокоюсь, и мы еще… — начал было ныть я, нимало не веря, что будет какое-то «еще», но она вдруг сказала:
— Иди ко мне.
Ась?
— Ну давай, иди, иди… — эти слова прозвучали уже тише, сходили на шепот…
…………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………
Всегда можно что-нибудь придумать. Опытная она оказалась, не то что я, лось сохатый.
— Может, останешься?
Но она лишь рассеянно, но твердо покивала в смысле «нет», вглядываясь в телефон, вызывая такси.
Между тем ночь продолжалась. Ничто не могло ее отменить.
Дверь за ней захлопнулась. И, как ни странно, я испытал облегчение. Я остался один. Не было сейчас человека, который был бы более один на всей нашей сваренной в мешочек планете. И я был рад этому. Все как всегда. Уже много лет.
Ведь ночь, тем не менее, продолжалась. И еще долго меня не побеспокоит день. Никого рядом нет… Хорошо…
Я много лет жил без травы, той, по которой ходят. Я гонялся и гонялся за ней, ездил на окраины, где ее полно, но так и не смог увидеть ее. Я вырывал ее из земли, вместе с землей мял в ладони, вглядывался в нее и вглядывался, подносил к лицу, нюхал, приговаривая: «Смотри, гад! Вот же она!» Но все без толку. Я ее не видел, не чувствовал.
Но в красном, кирпичном Йорке, не в центре, а в поселковых его предместьях, я вышел на сельскую земляную дорогу, по обеим сторонам которой росла такая же самая трава. И я увидел ее. Зацепившийся за что-то крюк в душе внезапно отцепился. Я присел на корточки и смотрел на нее. Я ее вижу. Меня аж повело, хотелось даже так и сесть на задницу, да жалко было новых штанов. Но это ничего. Я смотрел и смотрел. Вот ты наконец: столько лет пряталась и нашлась черт-те где.
Я встал, насмотревшись. Простенькая дорога уходила вдаль, в неведомую английскую жизнь. Хотелось идти по ней и идти, и больше не возвращаться…
Это далеко не первая моя дорога. Хватало в моей жизни дорог, по которым хотелось идти и идти, и неважно, куда она приведет. Но я возвращался, потому что того требовали обстоятельства. И так и не набрался смелости, чтобы уйти, и не вернуться. Наплевав на «обстоятельства».
Мысли о траве перетекли к мыслям о луне. Что-то я ее тоже давно не видел. Плохо смотрел? Наверное. Как же я так?
…Я вспомнил выражение «to cry for the moon» — «желать невозможного».
А еще песенку из популярного фильма:
Мы с бароном бомжевали,
Мы с бароном бомжевали,
Бомжевали на луне!
Бомжевать на луне… В этом есть-таки шик! Я бы хоть сейчас побомжевал.
И вновь мне на ум пришел мой старый алхимик. Мне кажется, я даже успел полюбить его.
— Тебе бы там быстро надоело, как в любой турпоездке. Луна не для тебя, парень. Она — для лунного человека.
Он откликнулся!
Как ни странно, на этот раз алхимик говорил со мной без брюзгливой враждебности, в отличие от прошлого своего появления.
— Подожди, какого «лунного человека»? Ты ж там один!
— С чего ты взял? Нас много, только алхимик я один. Я и установил с тобой контакт, а тебе показалось, что ты меня придумал. Остальные бы и не смогли.
— Ого. И как у вас там, на Луне?
— На Луне — так, как должно быть.
— А вы общаетесь?
— Практически нет. Мы не нуждаемся друг в друге. Все, что нужно лунному человеку, — это Луна. Это вы, земляне, боитесь одиночества, сбиваетесь в стаи. Взять хоть тебя. Что ты на сайт-то этот полез? Не выдержал? А что тебе еще делать? Ведь ты нигде не бываешь, потому что не выносишь окружающих. Поэтому-то ты, взломав гордыню, туда и полез.
— Послушай, алхимик, раз такие дела, может, возьмешь меня на Луну? Ты не представляешь, как мне осточертело здесь, на этой… планете.
— Отлично представляю. Я бы и взял, если бы мог. Но я алхимик, а не волшебник. Я не могу превратить земного в лунного. Могу только дать тебе совет.
— Ясно. Ну, давай свой совет…
— Тебе не раз еще будет грустно, страшно, одиноко. И твое томление никогда не оставит тебя. То по траве, то по луне, то по женщине. Так уж вы устроены — например, я знаю, что ты надеешься, что еще раз увидишь ее. Только дух лунного человека всегда спокоен. А ваш дух — нет. Прими в себе свою земную породу, не бунтуй против нее — это бессмысленно. Прими — и живи себе. И не жадничай — бери, что дают. Скоро и этого не будет.
— Спасибо, утешил. Солнце светит, воздух повсюду дармовой… Кстати, а почему вас до сих пор не нашли?
— А вы нас никогда не найдете. Потому что не способны видеть никого, кроме себя. Но мы вас видим. И когда вы попытаетесь устроить на Луне что-то вроде помеси «Диснейленда» с объектами СЯС, то мы просто уберем вас отсюда, и вы никогда не поймете, что произошло. Если до той поры вы сами себя не уничтожите — самый вероятный для вас финал.
Мы оба солидно помолчали.
— Прощай, землянин! — И впервые в голосе сурового алхимика мне послышалась улыбка.
— Прощай, алхимик!
А она больше не придет…
ДЕНЬ
Но послезавтра она все-таки появилась. К моему величайшему удивлению.
— Ты сейчас где? — услышал я ее голос по телефону.
— В сортире. Где мне еще быть? — Я и правда там был.
Она заржала.
— Ты можешь сейчас выйти? Я сейчас рядом.
— М-могу. К той кафешке можешь подойти?
— Хорошо. Жду.
— Бегу-бегу-бегу-бегу.
Однако разговор оказался короток. Я классный, офигенный, креативный, хренативный, со мной жутко интересно, но она — пас.
— Это из-за того, что у меня трахнуть тебя не получилось?
— Не только поэтому. И вообще, не суть важно. Я не для этого тебе позвонила.
— Тогда, может, не будем форсировать? Я подуспокоюсь, а там, глядишь…
— Ты никогда не успокоишься. И я с тобой никогда не успокоюсь.
— Боишься вляпаться?
— В тебя можно вляпаться.
— Слушай, я просто перепсиховал тогда. Трудный день, не выспался, пятое-десятое…
— Я тебе про Фому, ты мне про Ерему. Не интересно мне это.
Так. Вон оно что…
— Понял. Тогда скажи мне, как эксперт: с чего ты решила, что я никогда не успокоюсь?
— Чего мне решать, я знаю. Не успокоишься, и все. Лет бы десять назад — это было бы круто, а сейчас — нет. Хватит с меня. Прости.
Да десять лет назад я, пьяный в хлам… Не стал, понятно, ничего говорить, но помахать кулаками после драки — ужжасно хотелось.
Говорить было больше не о чем.
От так от. А ведь когда-то многие клевали. Но теперь никому не нужны приключения. Замордованы. Им нужно лишь спокойно догрызть остаток батона, длинным он окажется или коротким. И ее, сивку, укатали, как выяснилось. Не знаю, искренними ли были ее комплименты, или просто, покидая меня, не хотела, чтобы я чувствовал себя таким уж обглодышем, но схема все равно та самая.
Это я еще пытаюсь ерепениться. Как видим — безуспешно.
«Ты никогда не успокоишься». Занятно, что она так быстро меня просекла.
— Ну-у, не обижайся…
— Да я не обижаюсь. — Я рассмеялся. Стало даже как-то полегче.
— Точно?
— Да точно, точно, ты чего? Ты очень хорошо все объяснила.
Я и в самом деле нисколько не обижался. Она и вправду все очень хорошо объяснила. «Хватит с меня».
Она уже окончательно вставала, чтобы уйти, но напоследок сказала. Сказала с полным сочувствием и как свой своему:
— Ты бы тоже нашел себе какую-нибудь доярку. Напоит, накормит, спать уложит. И стояк тебе наладит. Доярки — они умные!
«Тоже», значит… Она сама-то заметила это «тоже»?
Сдался я доярке…
— Прощай, суит блэк эйнджел!
— Прощай, Брет!
Она канонически поцеловала меня куда-то в область головы и пошла.
И вся любовь.
Не скажу, чтобы я пережил трагедию — мы знали друг друга с неделю. Но баба она была шикарная. Расставаться с ней было хреново. Нормально так хреново. Горько. Да еще в статусе импотента…
Я продолжал сидеть в кафешке, ничего не заказывая, погруженный в мрачные думы. Приключения… Теперь, ввиду открывшихся обстоятельств, и они оказались под вопросом. Пить, что ли, снова начать? Да нет. Меня уж раз чуть не поперли за это дело. Босс отстоял. Может быть, потому что в нем до сих пор было что-то от философа, как и во мне. Однако провел весьма нелицеприятную беседу. В общем, в следующий раз возиться со мной он не будет. Тогда что? Другая работа? А поди найди. Интересно, насколько сейчас востребованы сторожа? Когда-то чуть ли не все мои друзья ими работали…
Нет, этих приключений и с меня хватит. А выкинуть и так могут в любой момент, в силу как субъективных, так и объективных обстоятельств.
Я машинально перебирал и перебирал эти мыслишки, как бумажки на столе, уже понимая, что нужной среди них не найду. Все мне давно понятно. Да шут с ним…
Никуда идти не хотелось. А потом понял, что нет места, куда бы я хотел пойти.
Я доехал до недоброй славы метро «Улица Дыбенко», сел там рядом на автобус и направился в Шлиссельбург.
В автобусе я удобно устроился, прислонился к окну и всю дорогу так просидел, как приваленный к стене мешок. Наружу глядел лишь изредка.
Узкая полоска леса за окном. И лес какой-то порченый: особенно бросались в глаза березы. Прямые, без веток, обрывающиеся наверху. И видно, что не спиленные. Но особенно запомнилась одна: извивалась, как червь; в этом мерзком танце ее и настигла смерть. Насчет лиственных не скажу, но сосенки тоже оставляли желать. Ветки у них были, но на многих не было хвои. Что за пагуба здесь приключилась?
Еще бросился в глаза транспарантик, сделанный словно из застиранной тряпки. Должно быть, проезжаем мимо фабрики. «Спасибо вам за труд!» — гласила надпись на транспарантике. Она звучала почти умоляюще, не хотела, видно, исчезать, хотя чувствовала, что обречена. А за фабрикой — какой-то возводимый супер-пупер центр. Безмолвный.
Соскочил с автобуса. Чудесное розовое зданьице местной часовни.
Пошел в сторону Ладоги. Справа — начинающаяся Нева. И очень много густого леса за ней.
Памятник сподвижнику Петра I, патриоту России и Сербии графу Рагузинскому-Владиславичу.
Заросшая и изнутри, и снаружи речка.
А дальше — простая улочка. Я немного постоял. Кажется, пойдешь туда, — и ты вновь на каникулах у бабушки. Все вокруг тихо, сонно, лениво. Какая-нибудь бабуся сидит у окошка. Бурьян на обочине. А там поодаль — тебя ослепит россыпь битого стекла. Уютная, скучная вечность.
…Как-то летом у бабушки я вышел из дома и увидел прямо у подъезда только что посаженное деревце — мне, тогдашнему, по грудь. Оно было обставлено дощечками-подпорочками. Лесами, так сказать. Листики были необыкновенно нежны. Я даже засмотрелся.
И вдруг я с содроганием понял, — как будто даже не увидев, — что под каждым листиком приладилась маленькая гусеница, спускаясь с него на своей тонкой нити. Они напоминали не то альпинистов, не то спасателей, не то этих, которые на крыше шуруют, чего-то там чиня. Правда, еще и поеживались в воздухе. Не желая себе верить, я еще раз обвел глазами дерево. Ни один лист не был обойден вниманием.
Посадить не успели…
Я пошел прочь, подавляя омерзение и тошноту… Злая жизнь.
Однако я замечтался.
А вот — загородный клуб «STARHOUSE». Сауна, бассейн, бар, чайный домик.
Но мне, собственно, надо в здешнюю крепость, затем я и пожаловал. И я свернул.
Я сижу на палубе катерка, который доставит меня в крепость. Самой крепости почти не видать из-за деревьев и домишек, одна из ее серых башен чуть выглядывает, как копна. Я сижу перед каютой. Сильно качает на пока еще Неве. «Аккумуляторы, взрывоопасно» машинально читаю я на каюте. Давно вокруг меня не было столько воды. Посетителей много, и не только из СПб. Они постоянно говорят, фотографируют. Чего-то ждем, стоим на месте. На берегу Петр с постамента гордо взирает поверх нашей компании. Я спускаюсь в каюту. И мы сразу же трогаемся. Слава Богу.
Какой-то пацан на противоположной скамейке осторожно целится в меня из пластмассового автомата, временами передумывает, отводит ствол, но потом опять возвращается, наводит все тщательнее, прицеливается…
— Ты хочешь меня убить? — спрашиваю его я.
В некотором испуге он мотает головой, переводит ствол на своего дедулю, сидящего справа, целится…
— Хочешь его убить?
Он опять так же кивает.
Я отвлекаюсь. Лес за окном, домишки.
А этот чертенок опять в меня целится.
— Ну что я тебе сделал? За что ты со мной так? Не на… — Я хватаюсь за пузо, изображаю агонию и валюсь на скамейку.
Пацан смеется. И вновь в меня стреляет. Я опять корчусь в агонии. Пацан в восторге.
— Ну хватит, хватит, — смеясь, обнимает и ерошит ему волосы его бабуля, сидящая слева. Все довольны.
Приплыли.
Старая, дряхлая крепость. Зато настоящая.
Я прошел через экскурсионный КПП, возглавляемый крупной надписью «КРЕПОСТЬ ОРЕШЕК», и направился туда, ради чего сюда приехал, почти не обращая внимания на то, что вокруг.
Это было здание, где сидели они. Не Тауэр. Скорее, какая-то архаичная горбольница.
Долго проторчал перед камерой Веры Фигнер.
«Самым страшным орудием пытки в тюрьме является тишина. Да! тишина господствует в тюрьме… Тюремное начальство требует этой тишины „для порядка“… Тюрьма должна быть мертва, мертва, как могила, мертва день и ночь. Единственный неизбежный шум, поражающий слух, — это стук отпираемых и запираемых тяжеловесных дверей из дуба, окованных железом, да форточек, сделанных в двери для передачи пищи. Гулко раздается этот грохот, напоминающий, что ты не один в этом здании… В остальное время — ни шороха, ни звука… Вечная тишина! Бесконечно длинная. Бесконечно мертвая».
Перед Морозовым постоял. Вглядывался в него. 29 лет, в совокупности. В другие камеры заглянул. Параши почему-то нет, нигде. Строем их, что ли, водили?
«О поведении и занятиях арестантов Шлиссельбургской тюрьмы и о посещении их священниками для религиозных бесед. В период с 1-го мая по 1-ое Сентября 1890 годов».
Характера неспокойного пусто
Вел себя очень хорошо Фроленко
Одержим психическим расстройством умственных
способностей, стал более дерзок Щедрин
Вел себя хорошо Морозов
Вела себя неспокойно и дерзко Фигнер
Характера удовлетворительного не разобрал
Вел себя хорошо Поливанов
Характера неспокойного и дерзкого Юрковский
Учебники не врали. Так все и было. И было здесь, где я стою.
«Список каторжным государственным преступникам, содержавшимся в С-Петербургской крепости, сданным 2-го и 4-го Августа в распоряжение командира С-Петербургского Жандармского дивизиона, полковника [не разобрал]».
4 Августа 1884
Кто именно.
Алексеевского равелина
Фамилии, большую часть которых я не знаю.
Трубецкого бастиона
То же самое.
Довольно с меня. Я вышел на воздух.
Они знали, за что сидят. А мне не за что сидеть.
За пределами крепости выход на Ладогу, хочется заглянуть туда, свесить голову за подоконник, где настоящая, открытая Ладога, но мы были стиснуты двумя полосами суши, особенно справа. Я вглядывался в ту, правую, далекую и недоступную полосу, дикую и лесистую, длящуюся и длящуюся, где тянуло затеряться и спрятаться.
А передо мной — волны. Небольшие, частые, они кажутся неспокойными и даже необузданными, дошедшие до нашего одомашенного мира из какого-то совсем другого и ничего о нас не знающие. Как будто приросшие к воде чайки; от них исходит ощущение абсолютной неподвижности, они не замечают, что болтаются на волнах. На левом берегу — легкая завеса из топольков или как их там и обычные домики за ними. Мирная жизнь.
Я смотрел на волны. Смотрел, смотрел, смотрел. Постепенно мне начали мерещиться тропинки среди волн, небольшие гладкие поляны, какая-то сложная, непонятно устроенная жизнь, и я уже не понимал, куда и откуда идут волны, казавшиеся сначала синими, а потом — скорее асфальтовыми, только это уже были не волны, а сплошная гладь, с кое-где темными, а кое-где светлыми участками.
Я — на границе двух миров.
Очумевший, я отвернулся и пошел туда, откуда пришел.
А потом катерок понес нас неумолимо назад.
Думал побродить по самому городку, но после Фигнер и Ладоги как-то расхотелось.
А вообще — зря я пошел в этот Орешек. Не надо мне было этого видеть. Настроение стало еще мерзопакостнее. Уж лучше бы любовался окрестностями. Да и окрестности не сильно помогли, хотя отчасти да — про нее я больше не думал. По-настоящему рассчитывать можно было только на ночь. Как и всегда.
НОЧЬ
На Луне небо всегда черно, и миллиарды ярких немигающих звезд горят и длинными днями, и длинными ночами. Среди них и слепящее круглое Солнце без лучей.
День и ночь сменяют друг друга мгновенно, без утр и вечеров; и, одновременно и без предупреждения, Луну бросает то в стопятидесятиградусный жар, то в такой же холод.
Там горизонт всегда близок, да и все кажется близким, и невозможно понять, на каком расстоянии что-либо от тебя.
Тени там глубоки и черны.
Когда-то рожденная в огне Луна сотрясалась от собственных извержений и внешних метеоритных бомбардировок. Теперь там давно тихо. Только бесконечная застывшая лава напоминает о былых боях. Хотя и сейчас Луну иногда потряхивает.
На Луне есть светлые анортозитовые материки и темные базальтовые моря, горы и горные хребты, заливы и озера, огромные и крошечные кратеры, ударные и вулканические, прямые трещины и волнистые борозды, лунная пыль и солнечный ветер.
И там нет людей.