Роман. Перевод с эстонского Гоар Маркосян-Каспер и Калле Каспера
Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2018
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
ОПТИКИ
Глава четвертая
КОРИЧНЕВЫЙ ДОМ
В Мюнхене было заметно теплее, чем в Берлине, где мороз резал, словно саблей. С аэродрома Гитлер поехал сперва на Принцрегентенплац, но там его все раздражало, призрак Гели мерещился в каждом углу, и он приказал отвезти его в «Коричневый дом». Только поднявшись по широкой лестнице в кабинет и закрыв дверь, он успокоился. Здесь не было Геббельса, не было Штрассеров и Рема, вообще никого, кто действовал ему на нервы. Он терпеть не мог советников, хотел во всем разобраться сам, рекомендации — это как песнь сирен, которая завлекает на рифы, или тот газ, который он вдохнул на Марне, ядовитый и губительный.
На миг ему показалось, что в зале сената кто-то ходит, шаги были легкие, парящие, как у Гели. На всякий случай он открыл дверь и проверил — нет, в помещении никого не было, за столом в виде подковы стояло шестьдесят стульев с красной спинкой, немых свидетелей его внутренних монологов.
Он вернулся в кабинет, только теперь снял плащ, бросил шляпу на письменный стол, сел и впал в транс. Все было плохо, все! Гели умерла, партии грозил распад, евреи насиловали Германию. Что он мог против этого предпринять? Баллотироваться в президенты, как убеждал Геббельс? Но он даже не был гражданином Германии — да, он, Адольф Гитлер, немец по крови, ветеран мировой войны, кавалер Железного креста и вождь крупной партии… Почему? Потому что он, видите ли, родился в Австрийской империи. Какая глупость! Даже страны такой уже не существовало, лишь ее жалкий огрызок, меньше иной германской провинции — да, не что иное, как провинция, Австрия и есть, а он — заложник этой провинции. Каждый зулус, родившийся в Германии, имеет право на гражданство, а он нет, ему надо ходатайствовать, умолять, чтобы его признали достойным подобной чести. Отказывать ему они, конечно, не станут — но разве статус кандидата в президенты стоит такого унижения, тем более, что надежд на победу практически нет? Да, дюссельдорфские убийцы обещали поддержать его, но разве на них можно положиться? Будь они настоящими убийцами — тогда да, преступники свое слово держат, это им заменяет законы, но Гитлер так образно именовал промышленников, которые в последнее время пытались влезть ему в душу. Вот эта банда состояла из потенциальных предателей, сегодня дают деньги одному кандидату, а завтра другому, как им выгодней. В данную минуту им казалось, что с его помощью можно побить козыри юнкеров и коммунистов, — но разве он, Адольф Гитлер, карта в чьих-то руках?
Вообще это были неполноценные выборы, без настоящей борьбы, хотя бы потому, что стариков бить некрасиво, Гинденбург же был не просто стар, а, можно сказать, одной ногой в могиле. На самом деле Германией давно правили другие люди, в первую очередь мадам Гинденбург и молодой Оскар, но как это довести до избирателя таким образом, чтобы тебя не обвинили в неджентльменстве? Оставалось только конкурировать с Тельманом в схватке за второе место, а какой толк от второго места, оппозиция — это для болтунов. Может, стоило пойти ва-банк, отказаться от выборов и попытаться захватить власть силой? Но созрел ли для этого народ? Однажды он уже оценил ситуацию неверно, и это кончилось плохо, бронзовая доска с фамилиями погибших товарищей на стене зала сената напоминала ему об этом каждый день.
Он бросил завистливый взгляд в сторону своих единственных друзей, Фридриха и дуче. Фридриху, как дофину, не надо было бороться за власть, правда, став монархом, он повел себя как настоящий мужчина, создал сильную армию и расширил территорию Пруссии, но — нам бы его заботы! Если бы Гитлер был президентом или хотя бы канцлером — о, если бы он был канцлером! — он ни на пядь не отстал бы от Фридриха. Он стал считать, загибая пальцы, какие территории он незамедлительно присоединит к Германии — сначала, конечно, Австрию, затем Чехию, или хотя бы Судеты, Польшу, или хотя бы Данциг, Голландию, Бельгию, Данию, Прибалтийские провинции… Это все были немецкие земли, населенные или немцами, или народами, по глупости от них отпавшими, не было никакой необходимости уважать их суверенитет. Кто из них в одиночку мог конкурировать с Францией или Англией? Но вместе, под его руководством, они сольются в подлинную силу. Дальше — Россия и Индия. Когда ему доводилось делиться своими мечтами, его неоднократно предупреждали — Россию никто не завоюет, приводили в пример Наполеона. При чем тут Наполеон? Наполеон жил больше ста лет назад, когда не было автомашин и танков, дирижаблей и самолетов, минных крейсеров и подводных лодок. Это была совершенно другая война, и все равно Наполеон даже в тех условиях, верхом на коне, добрался до Москвы. Сейчас для решительного человека преград нет, мир стал мал, всего два часа назад он был в Берлине — почему же ему однажды не покататься на слоне по Калькутте?
Дуче, правда, власти не унаследовал, но все же она легко ему досталась, итальянцы — деградировавший народ, к их крови примешалось слишком много негритянской, вот и стоило Муссолини разок погрозить кулаком, и страна упала перед ним на колени. С немцами так нельзя…
Он снова помрачнел. Перед глазами заскользили картины всей его тоскливой жизни, детство без единого радостного дня, только ругань отца и жалобы матери, юность, состоявшая словно из одних унижений… Кто сказал, что из него не получилось бы архитектора? По какому праву всякие никчемные старики решают, кто достоин учиться в художественной школе, а кто нет? Не сдал экзамена по математике? А божественная искра, значит, ничего не стоит, разве не был прекрасен его проект моста через Дунай? Как подло у него отобрали мечту его жизни, швырнули его в бедность, в безысходность… Но именно бедность и безысходность открыли ему глаза, он огляделся — и увидел другой мир, совсем не тот, о котором говорили ораторы и писали газетчики. Он увидел вокруг себя евреев, звенящих золотыми монетами и раздающих должности в банковских советах. В Линце их было еще не так много, зато в Вене — одни черные сюртуки. Грязные бородатые мужчины, похотливо пялившиеся на белокурых немок. И что оставалось немкам, как не пойти с ними, теми, у кого всегда есть деньги?
Он встал и подошел к фотографии Листовского полка. Только на фронте он нашел себя. Сколько там было тех, кто после первого же выстрела расплакался и стал звать маму? Офицеры, для которых война должна быть звездным часом, и те шкурничали, медлили, предпочитали осторожность героизму. А генералы, государственные мужья, особенно парламент — как они, в конце концов, продали Германию, подписали мирный договор, равный капитуляции? Он, слабосильный полуслепой ефрейтор, готов был воевать дальше — но кто его спрашивал? Вот тогда он и решил, что так продолжаться не может, однажды должен наступить день, когда и слово ефрейторов будет что-то значить. Народ! Веками эту безымянную толпу усмиряли кнутом, чтобы небольшое количество избранных могло предаваться наслаждениям. Хватит, кончено. Он пошел в народ, сначала для того, чтобы послушать, что говорят люди, но быстро понял — у него есть что им сказать, и намного больше, чем им ему. Он же так долго молчал! И они приняли его, шли за ним даже тогда, когда он, в плаще, повел их к мюнхенской ратуше. Заполучить две тысячи мужчин под свои флаги, это не так уж и мало, Резиденштрассе гудело, когда они пели «Дойчланд, Дойчланд, юбер аллес!». На Одеонплаце их поджидала полицейская шеренга, он словно почувствовал, что будут стрелять, и бросился на землю — сломал ключицу, но остался жив.
Снова стали мерещиться выстрелы, снова рядом с ним упал Шойбер-Рихтер, еще кто-то, Геринг вскрикнул, когда пуля настигла его, одни побежали, другие легли на булыжники, только Людендорфф остался стоять… Да, Людендорфф дал ему в тот раз урок мужества, после этого Гитлер поклялся в будущем никого и ничего не бояться, — и сразу все изменилось, как по мановению волшебной палочки, судебный процесс прошел в мирной, почти дружелюбной атмосфере, тюрьма — да такую и тюрьмой не назовешь, скорее курорт, только скучно, настолько скучно, что он продиктовал верному туповатому Гессу свою биографию. И, представьте себе, ее покупали, читали, восхищались! Как блестели глаза Гели, когда она с книгой в руках вошла в его комнату…
Опять перед ним возникло пухленькое личико племянницы. На самом ли деле он видел, как грязный еврей лапал Гели, или это была галлюцинация? Так или иначе он покажет им, где их место. Никогда больше иностранцы не будут править Германией!
Коммунисты этого, конечно, не понимали, им даже исконный враг француз был ближе ребят в коричневых рубашках. Он вспомнил, что пару недель назад коммунисты убили одного молодого национал-социалиста, клеившего листовки на стену. Вот с этого можно начать предвыборную кампанию: он велит поставить на могиле юноши памятник и сам отнесет к его подножию букет цветов.
Фантазия Гитлера забурлила, он уже видел себя на борту самолета, путешествующим по Германии, видел стадионы и спортивные дворцы, полные людей, пришедших его слушать. О, он объяснит им, что такое настоящая жизнь, он покажет им, где находятся тайные источники духовной силы…
На секунду ему показалось, что вопрос баллотироваться или нет, решился сам собой — конечно, баллотироваться! — но тут он опять заколебался. Не останется он таким образом вечно вторым? В политике, как и в спорте, уважают только победителей.
Глупость, глупость и трусость, подумал он вдруг, отбрасывая все сомнения. Если Людендорфф осмелился шагать с поднятой головой, безоружным, на винтовки, то как ему не стыдно бояться Гинденбурга? Даже если он на этот раз проиграет, это будет проигрыш, равный победе, — ибо, когда старик однажды сойдет с дистанции, следующим будет он!
Воздух в комнате словно стал прозрачнее, но Гитлер знал, что это его мысли, как факелы, освещающие покрытую мраком Германию. Да, мы варвары! Мы хотим быть варварами, это почетное звание. Мы, и никто другой, призваны принести в мир свежую кровь.
Летаргия пропала, одиночество стало его утомлять, и он почувствовал, что его тянет к людям. К счастью, он был не один, на подвальном этаже сейчас обедали адъютанты и шоферы, можно было спуститься туда, сесть с ними за стол, смеяться их шуткам, делиться с ними своими планами на будущее, среди этих людей он чувствовал себя намного свободнее, чем с представителями так называемого высшего класса, эти ребята слушали его и искренне верили, что он прав, они не пытались выискивать в его словах логические неувязки, не генералы и профессора, а они, народ, единый немецкий народ, были его настоящими друзьями.
Глава пятая
ВИОЛЕТТА
— Пасуй! — завопил Эрвин, сделал несколько энергичных шагов, оттолкнулся обеими ногами и ударил изо всех сил по мячу, зависшему над сеткой. Мяч с грохотом ударился о трос и шлепнулся на пол рядом с Эрвином.
Прозвучал свисток арбитра, за ним еще один, длиннее и торжественнее. Понурившись, Эрвин побрел к задней линии, где собралась его команда, выслушал нечто непонятное, прочитанное секретарем матча на латышском языке, крикнул вместе с другими хором «Ура!» и, захватив по дороге со скамейки запасных свои вещи, пошел в раздевалку.
— Ну и размазня ты, Буридан, я тебе такой хороший пас дал!
В голосе Тоомаса Септембера звучало откровенное чувство превосходства.
— Вообще-то я собирался сделать скидку, но как раз в тот момент, когда я подпрыгнул, внутренний голос сказал мне: «Бей!», — принялся неумело оправдываться Эрвин.
Он первым стал под душ, быстро смыл пот, вытерся, оделся, сунул спортивную форму в подаренный родителями по случаю окончания университета портфель, с которым обычно ходил в суд, и поспешил к выходу.
— Буридан, в ресторацию не пойдешь?
— Мне надо разыскать родственников.
— У Буридана в Риге невеста! — съязвил кто-то.
— Будь осторожен, еще подарит тебе маленького латышонка! — крикнул кто-то еще.
Под раскаты смеха Эрвин вышел на нежно-теплую по-весеннему улицу. Перед спортивным залом цвела сирень, воздух полнился сладким запахом. Он на минуту остановился, раздумывая над тем, что предпринять, решил в итоге, что погуляет немного по центру, и свернул в его сторону. Родственников он упомянул лишь для того, чтобы избавиться от ресторана — в волейбол с кайтселийтовцами играть было можно, но выпивать с ними было занятием изнурительным. Впрочем, он и в самом деле был бы не прочь познакомиться с двоюродным братом мамы, имевшим двух дочерей примерно его возраста, но Эрвин не знал, где тот живет, поездка оказалась неожиданной, и он не успел написать домой и спросить адрес. Медленным шагом он вышел на главную улицу. Рига заметно отличалась от Таллина, она была побольше и побогаче. Если в Таллине деловая жизнь сосредоточилась в трехэтажном старом городе, то здесь задавали тон дома поновее и повыше, между которыми по мостовой сновали новомодные автомобили. Кроме того Рига, по крайней мере по вывескам магазинов, казалась более космополитичной, чем Таллин, среди фамилий владельцев нередко встречались немецкие, русские и еврейские — только вот почему латыши к концу каждой фамилии добавляют букву «с», что за странный обычай — знакомя с составами команд, секретарь и его назвал «Буриданс»? Неужели они таким образом подчеркивали, что отличаются от других народов? Наверное, кто же не хочет выделиться, эстонцы тоже вечно говорили о некой загадочной «эстонской жизненной силе». В чем эта сила должна была выражаться, Эрвин так и не понял, если в безудержном пьянстве, то скоро от нее мало что останется. Из всех девизов подобного рода ему нравился только один: «Мы уже эстонцы, давайте теперь станем европейцами!». Эрвин полагал, что человек всегда должен стремиться к какому-то идеалу, вот и в призыве стать европейцами присутствовала немалая доля идеализма, это доказывало, что не все эстонцы довольны собой, есть и такие, которые хотят быть лучше, умнее, благороднее. Дочь адвоката Гофмана Барбара, в которую Эрвин какое-то время был влюблен, этому не верила, она сторонилась эстонцев, можно даже сказать, презирала их, говорила: «Отняли у нас все, засели в наших мызах, едят с наших сервизов и думают, что этого достаточно, чтобы стать цивилизованными». Гофманы были стопроцентными немцами, Эрвин же чувствовал раздвоенность: «Никак не могу уловить свою национальную принадлежность, — жаловался он Барбаре, — отождествлять себя с немцами не желаю, это означало бы признать, что живу в эмиграции, — но эстонцем я себя тоже не чувствую, хотел бы, но не получается, они какие-то другие, чужие…»
Он остановился около рекламной тумбы, чтобы посмотреть, действительно ли в Риге, как ему говорили, более оживленная культурная жизнь, и вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд — у витрины соседнего магазина стояла женщина и, кажется, посматривала в его сторону.
Проститутка, подумал Эрвин, и его, как всегда, передернуло. Общение с женщинами не доставляло ему никаких затруднений, ему ничего не стоило даже, провожая кого-то домой, беспечно предложить взять его под руку, но когда подходил момент, когда следовало сделать что-то решительное, он не мог себя заставить. Наверное, именно поэтому у нас с Барбарой и не получилось ничего, подумал он с горечью. Они неплохо ладили, ходили вместе в театр и на концерты, однажды Барбара даже пришла к нему в гости, они весь вечер просидели рядом на кушетке, пили кофе и беседовали, и этим все кончилось, он не осмелился даже поцеловать ее — и через пару месяцев она обручилась с другим… Эрвин завидовал Тоомасу Септемберу, для которого все было проще простого, несколько раз после тренировки тот спрашивал его: «Ну как, Буридан, к шлюхам пойдем?» — но Эрвин всегда шутливо отнекивался…
Эрвин бросил на женщину беглый взгляд — та казалась довольно интеллигентной, по крайней мере вульгарна она не была. Может, и не проститутка, подумал он, и сразу почувствовал странное облегчение — вот конфуз, если бы он подошел к ней и заговорил.
Однако вдруг он обнаружил, что женщина незаметно переместилась и теперь стоит почти рядом с ним, тоже читая объявления. Интересно, а мне в глаза она посмотрит, подумал Эрвин, — и надо же, женщина действительно повернулась к Эрвину. У нее были большие карие глаза, округлое лицо и мягкая линия подбородка — и она улыбнулась. Эрвин машинально тоже ответил улыбкой, но сразу же смущенно отвел взгляд. Он отчаянно пытался придумать реплику, с которой можно начать знакомиться, но ничего подходящего в голову не приходило. Сейчас она уйдет, подумал он панически. Но женщина не уходила, она все еще стояла рядом с Эрвином, словно подобное положение вещей было нормальным, и заразила своим спокойствием и его.
— Увы, хотел пойти на концерт, но не успеваю.
Он сам не понял, как это предложение сорвалось с его уст, но оно было сказано, и Эрвин сразу почувствовал себя увереннее — как в суде, где самым трудным всегда было начало защитительной речи, дальше все шло словно само собой.
— Вам нравится Бетховен?
Эрвин интуитивно выбрал для своей реплики русский, и женщина ответила на этом же языке, и даже без акцента, значит, русская.
— Да, очень, особенно Пятая симфония!
— Вы не здешний?
— Нет, я из Эстонии, из Таллина. У нас был товарищеский матч по волейболу с рижской командой.
— Так вы спортсмен?
Эрвин засмеялся.
— Да нет, я адвокат! Волейбол — просто увлечение.
Женщина не ответила, но продолжала с интересом смотреть на него.
— Меня зовут Эрвин, — представился он, набравшись смелости.
— А меня — Виолетта, — ответила она после небольшой паузы.
— Виолетта Валери? — пошутил Эрвин машинально, сразу испугался своего нахальства и покраснел.
Но женщина как будто не заметила ни его бестактности, ни смущения.
— Нет, просто Виолетта.
Эрвин чувствовал, что теперь ему надо сделать следующий шаг — но какой?
— У меня до поезда часа два, я с удовольствием провел бы их в вашем обществе. Может, выпьем где-нибудь по чашечке кофе?
Женщина заколебалась.
— Пойдемте лучше ко мне, я живу близко.
Она сама взяла Эрвина под руку, и они пошли.
— Все-таки проститутка, — подумал Эрвин взволнованно.
За всю дорогу они не перемолвились ни словом, Виолетта не стремилась к продолжению беседы, и Эрвин тоже посчитал правильным молчать. Идти действительно было недалеко, свернув с центральной улицы, они почти сразу вошли в высокий каменный дом и поднялись на лифте на последний, шестой, этаж. Перед ними оказался длинный-длинный коридор со множеством дверей, Виолетта молча открыла одну, и они вошли в прихожую, которая, судя по стоявшей на небольшом шкафчике керосинке и полке с посудой, выполняла и функции кухни. В противоположной стене был дверной проем, перед которым висела толстая занавеска.
— Подождите, пожалуйста, секундочку.
Виолетта исчезла за занавеской, а Эрвин, начитавшийся французских романов, подумал с ужасом, что сейчас она выйдет, держа за руку ребенка, которого собирается отвести к соседям. Но никакого ребенка не оказалось, Виолетта быстро вернулась и пригласила Эрвина пройти дальше. Они вошли в небольшую комнату, куда еле вмещались кушетка, гардероб, стол и два стула. Что удивило Эрвина, так это книжная полка.
— Присаживайтесь, я сейчас сварю кофе.
Виолетта ушла, и Эрвин остался один. Садиться он не стал, только поставил портфель на пол рядом со стулом и подошел к полке, на которой обнаружил причудливую мешанину серьезной и «желтой» литературы — «Земля» Золя, а рядом биография королевы Антуанетты, дальше рассказы Чехова и старые подборки «Нивы»; правда, вспомнил Эрвин, Чехов тоже печатался в этом журнале.
Он прошел дальше, к окну, и отодвинул край занавески. Вид был унылый — стены соседних домов, внизу заполненный мусорными баками внутренний дворик, и только кусочек неба наверху синел поэтически, как в «Странице любви».
— Пожалуйста.
Виолетта принесла две маленькие чашки с кофе, они уселись, и Эрвин снова впал в панику. О чем бы мне заговорить, подумал он, отпил глоток и решил сделать комплимент:
— Очень вкусный кофе! Мой отец говорит, что кофе должен быть черным, как дьявол, сладким, как поцелуй, и горячим, как огонь. Этот точно такой.
Взгляд Виолетты застыл, и только сейчас Эрвин заметил, что белки ее глаз болезненно красные.
— А чем занимается ваш отец?
— Продает семена. Он ездит иногда и в Ригу, тут у него деловой партнер. Я родом из России, после революции мы оптировались в Эстонию. А вы? Тоже из России?
— В какой-то степени.
Эрвин понял, что Виолетта не хочет говорить про свою жизнь, наверное, в ней не было ничего радостного. Он не знал, что делать дальше, кофе они допили, надо было что-то предпринять, но что? Он сунул руку во внутренний карман пиджака и вытащил кожаный бумажник с орнаментом, который купил по настоянию Шапиро — хозяину не нравилось, что его помощник кладет зарплату прямо в карман.
— Извините, можно спросить, сколько я должен?
Едва сказав это, он понял, что совершил ошибку, страшную ошибку, — лицо Виолетты исказилось, спина напряглась, казалось, еще секунда, и она расцарапает Эрвину ногтями лицо.
— Простите. Я вовсе не хотел оскорбить вас…
Дрожащими руками Эрвин впихнул бумажник обратно в карман, вскочил и схватил портфель, собираясь бежать. Когда я наконец начну понимать людей, пульсировала в висках мучительная мысль, когда я стану мужчиной?
Но уйти он не успел, Виолетта вдруг быстро заговорила, извинилась за недоразумение, сказала, что сама во всем виновата, вполне естественно, что женщину, которая приглашает незнакомого мужчину домой, считают «такой», только она ничего дурного в мыслях не имела, она просто очень одинока, и поэтому ей захотелось немного поговорить с образованным человеком.
— Я эмигрантка, — объяснила она, — и у меня нет в Риге ни одного близкого человека. Мой единственный друг — музыка, вот почему меня растрогало, когда вы сказали, что любите Бетховена…
Они провели вместе довольно приятный час, Эрвин смог блеснуть своими познаниями, Виолетта в основном слушала, ахала и делала всякие комплименты — какой он спортивный, стройный и какой умный. Потом Эрвин заторопился, Виолетта проводила его до вокзала, но на перрон не вышла, деликатно намекая, что перед товарищами Эрвину лучше появиться одному. Они распрощались, и Эрвин, не то что влюбленный, но словно получивший хороший заряд энергии, направился к своему вагону.
Как низко я пала, думала Татьяна, идя к дому. Ноги у нее подкашивались, в горле стоял комок. Неужели я смогла бы лечь в постель с сыном Алекса? Она стала перебирать в памяти события последних двух часов. Выйдя погулять, она остановилась в обычном месте и вскоре заметила юношу, в котором было что-то знакомое. Сначала она, естественно, не знала, кто это, она ведь видела Эрвина младенцем, а потом — лишь на фото. Подгоняемая любопытством, она подошла ближе, чтобы рассмотреть черты лица молодого человека, но тот вдруг заговорил, затем назвался. В этот момент ей, конечно, следовало уйти, — но Эрвин был такой очаровательный, с такими прекрасными манерами, что у нее просто не хватило сил. И потом, в какой-то момент, она, кажется, действительно подумала — а почему бы нет?.. Иначе зачем она пригласила его к себе, можно ведь было пойти в кафе, как он предлагал. Только когда Эрвин вытащил бумажник, она пришла в себя — ох, и сколько ей пришлось актерствовать, чтобы Эрвин поверил ее объяснениям, какое это было напряжение — ибо отпустить сына Алекса таким убитым было нельзя, это могло оставить страшный след на его последующей жизни, особенно, на отношениях с женщинами, он же такой робкий, скромный, неопытный. Да, но если Эрвин повел бы себя немного более уверенно, не стал бы сразу хвататься за бумажник, могло ли случиться, что она, Татьяна?..
Наконец знакомый дом, последний этаж, для служанок, на лучшую квартиру не хватало денег, Алекс, правда, ее поддерживал, но она старалась как можно меньше прибегать к его помощи, ведь у Алекса и так были трудности… Войдя в комнату, она бросила пальто на кушетку, вернулась в кухню, вытащила из шкафчика початую бутылку водки, налила рюмку и резким движением опрокинула ее в рот. Нащупав в кармане висевшего на вешалке халата пачку сигарет, она дрожащими пальцами запалила одну, пошла в комнату и бессильно свалилась на стул, на котором недавно сидел Эрвин. Как мало отделяло ее от окончательного падения! Ведь если бы между ними что-то произошло, это было бы равносильно кровосмешению. Неужели она, Татьяна, уже с юности была такая порочная? Да нет, тогда ее душу заполняли самые благородные намерения, она хотела, чтобы мир стал лучше, светлее, справедливее, хотела помогать другим и, конечно, хотела любить — в ней было столько любви, она просто бурлила в ней, искала, кому подарить себя, — но все пошло не так, как она надеялась. Сперва убили отца, на этой дурацкой японской войне, они остались с мамой вдвоем, ей пришлось наряду с учебой в гимназии пойти работать, и она попала гувернанткой в семью Алекса — и тогда по ее вине умер от ожогов маленький Рудольф. Правда, Алекс впоследствии десятки раз объяснял ей, что вина эта существует только в ее воображении, и какое-то время она этому даже верила, пока не разразился тот страшный скандал. Алекс не вернулся из Крыма в условленное время, она занервничала и поехала посмотреть, что с ним, — и Марта все поняла. То есть не совсем все, то, что это именно она, Татьяна, Марта как будто не догадывалась, Алекс скрывал это от нее до последнего, но сама Татьяна ведь знала! Вот тогда она и поняла впервые, что все не так, нельзя подобным образом вмешиваться в чью-то семейную жизнь, даже если ты никому не хочешь зла, а всего лишь мечтаешь любить и быть любимой… Она пыталась начать все сначала, но ничего не получалось, ни один мужчина ей не нравился, перед глазами стоял Алекс, с которым она всех волей-неволей сравнивала. Потом грянула революция, гражданская война… В какой-то момент ей казалось, что она нашла свое место в жизни, сможет смыть давние грехи, если не как-то иначе, то путем самопожертвования, погибнув во спасение отечества. Но выяснилось, что ее смерть никому не нужна, от нее хотят совсем иного… Когда она это впервые поняла, где-то по дороге в Сибирь, то, на короткое время, даже была удивлена и обрадована, да и потом, попав в круговерть войны, чувствовала какую-то особую гордость и удовольствие от того, что дарит свое тело мужчинам, которые порой уже на следующий день погибают в бою, — это как будто тоже было своего рода героизмом, тем самопожертвованием, о котором она мечтала, ее миссией. Отрезвление наступило постепенно, наваливавшиеся на нее мужские тела теряли воображаемое благородство, осталось только то, что и должно было остаться — запах грязи, перегара и махорки. И все же она держалась довольно долго, не опускалась на самое дно, например, совсем не пила, только курила. В конце концов, словно мелькнул лучик надежды, когда ее взял к себе полковник. Они колесили по Польше, старались сколотить армию, чтобы выступить против красных, но однажды полковник исчез, Татьяна услышала, что он в Берлине, добралась туда, невзирая на трудности, — и там ее постигло самое большое унижение в ее жизни — ее даже не пожелали узнать. Дальше, до встречи с Алексом, все шло как во сне, она существовала машинально, ни о чем не думая, ни к чему не стремясь, продавая себя ровно настолько, чтобы не сдохнуть с голоду, несколько раз хотела покончить с собой, но не смогла, через ее постель прошли сотни мужчин, иногда наутро она даже не помнила, с кем вчера была. Алекс вытащил ее из этого животного состояния, привез сюда, в Ригу, нашел квартиру и работу — и чем она отблагодарила его за это доброе дело?
На нее внезапно накатила волна страха — а что, если Эрвин расскажет отцу, что познакомился в Риге с какой-то русской, слово за слово, и Алекс все поймет… Что тогда будет, Татьяна об этом даже думать не хотела, этого стыда она не переживет, тогда она точно покончит с собой… И это еще полбеды, ее жизнь и так уже ничего не стоит, но что, если Эрвин ляпнет что-то маме, и Марта, умная Марта снова все поймет? Что тогда будет с ними всеми, как они будут жить дальше?
Раскрасневшись от этой мысли, Татьяна резко встала, пошла в кухню и налила себе еще одну рюмку. Озабоченная случившимся, она совсем забыла, за кого Эрвин ее принял — за проститутку. Значит, это было написано на ее лице. Она вспомнила день, когда поняла, что не может жить нормально, как все. Ей уже не надо было продавать себя за деньги, на улицу ее тянуло что-то другое, то ли одиночество, то ли привычка, физическая потребность продолжить ту жизнь, которая многие годы была ее судьбой. Или даже другое — стремление к самоуничтожению, необъяснимое желание увязнуть в трясине еще глубже, чувствовать себя все более грязной. До полной гибели оставался действительно только один шаг. Сегодня она могла его сделать, но не сделала. А если что-то подобное случится вновь, завтра, послезавтра? Долго ли она сможет противостоять этому? И если уже не сможет — что тогда? Нет, надо было предпринять что-то решительное, чтобы это предотвратить.
Она вернулась в комнату и подошла к гардеробу. Баночка с вероналом лежала в ящике для белья, достаточно было насыпать на ладонь таблеток десять, налить из графина стакан воды и проглотить, но рука не поднималась, какая-то сила удерживала ее. В том же ящике лежала фотография, Алекс с семьей — до того, как пригласить Эрвина в комнату, Татьяна ее спрятала. Алекс и Марта сидели, окруженные детьми — София, Эрвин, Виктория, Лидия… Не было только Германа, он уже успел уехать в Германию. Татьяна выпросила снимок у Алекса, сначала он отказал, но Татьяна столько канючила, что наконец принес. Их семья…
Татьяна взяла фото, чтобы поставить на прежнее место, и вдруг упала на колени. Слезы потекли сами собой, горячие соленые слезы. О Боже, Боже, стала она приглушенно стонать вперемешку с рыданиями, сделай так, чтобы у них все было хорошо! Иконы в ее комнате не было, как-то она купила одну на базаре, но когда увидела, что Алекс морщится, отнесла обратно. Однако ходить в церковь Алекс ей запретить не мог…
Она лихорадочно вскочила, вытерла слезы и стала одеваться. Вечернее богослужение уже началось, но если поторопиться, она еще успеет…
Глава шестая
ТЕНИ
Медленно и величаво они по очереди выходили из-за кулис — первая, вторая, третья, четвертая, становились в арабеск: одна рука простерта вперед, нога поднята сзади, стопа вытянута до предела. Задерживались в этой позе и двигались дальше, все то же самое под ту же, повторяющуюся, мелодию — наверное, прекрасное нуждается в повторе, подумала Марта, — за ними все оставшиеся, первая десятка, вторая, пока все тридцать две не оказались на сцене, тут они быстро перестроились в два прямых ряда и застыли, одна нога слегка согнута, руки скрещены на уровне пояса. Они были как тени, собственно, тенями они и были, плод опиумного дурмана и мук совести Солора, еще немного, и появится Никия, Марте не надо было даже закрывать глаза, чтобы видеть, как она танцует с длинным белым шарфом, кружится, сохраняя равновесие даже в самом головоломном положении. Разве она сама, Марта, не была такой же тенью? Правда, Алекс ее не бросил, не поменял на Гамзатти, и все же она уже давно не чувствовала, что живет. Прогуливаясь вдоль реки Эмбах или по улице Рюютли, сидя на скамейке в сквере или наклоняясь над жасминовым кустом, чтобы так же, как Солор, вдыхать дурманный запах, она оставалась холодной и несуществующей, как Никия.[1] Пока дети были дома, она не ощущала этого так остро, дни были заполнены делами по хозяйству, но теперь все разъехались, Герман и София отправились в Германию, Виктория в Париж, Эрвин в Ревель и даже Лидия укатила с отцом в деревню, Алекс не хотел брать девочку, чтобы не оставить Марту одну, но она настояла, у человека есть только один враг, он сам, а себя Марта давно не боялась, ибо какой смысл бояться того, кого нет? Та, которой она когда-то была, осталась вдали, за годами и километрами, и все, что она еще могла, это вспоминать ту, предыдущую, настоящую, единственную жизнь. Не одна Никия посещала ее, то всплывало в памяти, как Соленый щелкал пальцами и звал: «Цып-цып-цып!», то, как Шаляпин пел «Vieni, o mia vendetta», яснее, чем Эмбах, перед глазами у нее стояла набережная Дона, а во время прогулок по улице Променади мерещилась Тверская. В Нахичевани, во дворе Арутюновых жарили мясо, а на Долгоруковскую неожиданно пришли Менг и Вертц, с дынями под мышкой, и когда другие гости ушли, они с Вертцом, как однажды, остались вдвоем в прихожей, Вертц упал на колени и признался ей в любви, а она — она позволила поцеловать себе руку — самая крупная измена в ее жизни. Потом прихожая на Долгоруковской сменилась на каминную комнату на Большом бульваре, и она пыталась погасить огонь, пожиравший маленького Рудольфа…
Дом, куда она вернулась, так ничего и не купив, был пуст и напоминал заколдованный лес. И мебель, и книги, все застыло, только пыль парила в солнечном луче над столом, и платья шевельнулись, когда она открыла гардероб, чтобы сменить одежду. В гостиной было душно, она распахнула окно, раньше ее ужасно раздражал даже цокот копыт, не говоря о шуме редких автомобилей или галдеже из кафе напротив, но теперь голоса доходили до нее только как тихий, монотонный фон. Она жила словно в глубине большой горы, одна-одинешенька, и существовал лишь один предмет, соединявший ее с окружающим миром, — кресло. Суставы, правда, были уже не такие гибкие, потому она предпочитала сидеть на диване, поджав под себя ноги, но «трон» должен был стоять рядом, в качестве журнального столика, куда можно положить очки и книгу с закладкой. Чем-то ведь надо заполнять время, которое оставалось до того момента, когда ее не будет и физически, поскольку духовно она уже умерла — да, но когда это случилось? Наверное, тогда, когда она поняла, что все повторяется. В отличие от многих, ее не радовало узнавание своего детства и юности в детях, наоборот, чувства, которые таким образом воскресали, ужасали ее своей примитивностью — значит, в мире нет ничего нового, из поколения в поколение все одно и то же — в самом деле, словно тетрадь, полная давно известных, набивших оскомину и, в большинстве своем, бездарных стихотворений.
Папа стоял на перроне и смотрел прямо на Викторию, но не узнавал ее, это было смешно, и Виктория решила его немного подразнить.
— Бонжур, мсье Буридан! Ваша дочь Виктория просила вам передать, что она зацепилась платьем за Эйфелеву башню и поэтому прибудет только через неделю.
Она изменила голос, стараясь подражать Мадлен Рено, и говорила с акцентом, это, кажется, вышло у нее неплохо, поскольку отец несколько секунд таращился на нее, но потом в его голубых глазах появился веселый блеск.
— А что же делать с кексом, который мать испекла по поводу возвращения дочери?
— Может, пригласите меня вместо нее?
— Может.
Отец обнял ее так крепко, что Виктория пискнула.
— Ой, ты обращаешься со мной, как с шестом, к которому подвязывают горох.
— По-моему, ты похожа скорее не на шест для гороха, а на чучело гороховое.
— Ты намекаешь на мою роскошную шляпу? Это последний парижский вопль моды. Не бойся, денег на нее я не тратила, ее мне подарили. Гуляю по Монмартру, останавливает меня некий тип и говорит: я, видите ли, фотограф, мне нужна манекенщица для рекламы шляп. «Ваша голова, — сказал он, цитирую, — прекрасно для этого подходит, она напоминает мне голову Греты Гарбо». Я, кажется, фыркнула весьма презрительно, поскольку он поспешил добавить, что имел в виду только форму черепа, во всем прочем я, мол, дам сто очков вперед этой тетушке. Короче говоря, он столько пудрил мне мозги, что эта пудра уже в голове не помещалась, вылезла наружу и, дабы ее как-то прикрыть, он преподнес мне шляпу. Вместо гонорара.
Отец как будто постарел и стал печальнее, заметила Виктория, продолжая кокетничать. Кстати, у нее настроение тоже было не из лучших, она надеялась увидеть на перроне кроме отца еще одного гражданина мужского пола помоложе, душераздирающие любовные письма которого составили добрую часть ее багажа, — однако Арнольд отсутствовал. Показывать свое разочарование отцу она все же не стала, вместо этого бодро заметила, как, мол, здорово в родном городе, тут можно еще покататься на извозчике, а то в Париже лошадиные силы давно вытеснили из извоза лошадей, и, пока они тряслись по булыжникам в сторону дома, дала основательный отчет о делах Германа и Софии, к которым по пути домой заехала.
— София уже собирает вещи, этот санаторий ей осточертел, и она хочет домой, Герман же чувствует себя в Германии как рыба в воде, его богатая невеста каждые две недели навещает его на машине, как раз была там, когда я приехала, покатали меня, показали рейнские замки.
— Пожениться не собираются?
— Папа, теперешняя молодежь в таких делах не торопится. Сначала Герман собирается переехать в Лейпциг, поближе к невесте. Будущий тесть уже несколько раз говорил, что он с парочкой приятелей хочет построить новое, более современное здание для своего знаменитого издательства, однако они тянули, потому что боялись взять кредит, пока не пройдут президентские выборы — а что, если бы победил этот сумасшедший в коричневой рубашке, тогда непонятно, что было бы дальше. Но все закончилось благополучно, старик Гинденбург остался на посту, так что в самое ближайшее время Герман как автор проекта должен начать переговоры со строительными фирмами, а этого по телеграфу не сделаешь.
— На время отпуска домой не собирается?
— Этим летом точно нет, говорит, хорошо, если удастся на пару дней съездить в Венецию. Как можно вывести из этого, в будущее он смотрит с оптимизмом.
В отличие от меня: я смотрю в него довольно мрачно, поскольку не могу понять, куда пропал Арнольд, добавила она про себя.
Когда они свернули на Променади, лошадь подняла хвост и стала пачкать мостовую, и в то же мгновение начали бить часы на ратуше — и эти два события, плюс то, что в витрине фотографа из соседнего здания до сих пор висел ее портрет, с огромным букетом сирени, полученным по случаю окончания университета, помогли Виктории осознать, что она дома.
Мама стала еще более нервной, жаловалась, что кекс вышел не совсем такой, как надо, зато Лидия прямо расцвела, наверное, влюбилась, подумала Виктория, и так оно и оказалось, едва они вошли в «девичью», как сестра сообщила, что некий швед из социал-демократической партии, который приезжал в Тарту встретиться с единомышленниками, поклялся ей в вечной верности и что теперь она ждет письма из Упсалы. Виктория не стала говорить сестре, что мужским клятвам верить не стоит, поскольку подобное заявление надо было чем-то доказать, а она не хотела признаться, что сама, возможно, попала впросак, наслушавшись красивых слов. Если Арнольд нашел другую, я его убью, подумала она. Или нет, убивать не буду, лучше напишу в Париж фабриканту, который сделал мне предложение, Арнольд позеленеет, когда узнает, что за мной прилетели на личном самолете.
— Виктория!
Голос мамы был почему-то сухим и резким.
— Я забыла тебе сказать, что вчера здесь был твой Лоодер, сообщил, что не сможет тебя встретить, ему надо быть на работе, приехал большой начальник из Ревеля.
Мама упрямо называла Таллин Ревелем и Тарту Дорпатом, и столь же упрямо она не хотела признавать Арнольда в качестве жениха дочери, «мужчина должен быть выше жены, а твой карлик не может даже взглянуть на мир поверх твоей головы», — этой или подобной фразой выражала она обычно свое неудовольствие.
Высказавшись, она пошла ставить кофе, Лидия же продолжила свою исповедь.
— Понимаешь, он женат, но хочет развестись и увезти меня в Швецию.
— А ты?
— А я не знаю.
— Закончи лучше сначала универститет.
— Я его бросила.
— Почему?
— Такой, как я, не место за прилавком аптеки, я такая рассеянная, что вполне могу кому-то вместо аспирина продать мышьяк.
— И что ты собираешься делать?
— Я хотела бы поступить в художественную школу, но не знаю, хватит ли у отца денег. Ты, наверное, не знаешь, у нас опять трудности.
Насколько Виктория помнила, трудности у них были всегда, но теперь все оказалось много серьезнее, отец даже заложил дом.
— Их с Менгом дело не идет, может, его вообще придется ликвидировать, отец ходил в семенной кооператив узнать, не возьмут ли они его на работу, он все-таки опытный специалист, а там у него была бы твердая зарплата, но ему отказали. Мы же оптанты, нас недолюбливают.
— Лидия, не преувеличивай, я никогда не чувствовала никакой нелюбви к себе.
— А почему в таком случае ты выбрала жениха такого же, как ты, из «оптиков»?
На этот аргумент у Виктории ответа не нашлось.
— Виктория, как ты думаешь, может, родители сделали ошибку, уехав из России? Я читала, что там совсем другая жизнь, все люди равны, образование бесплатное, с религиозным мракобесием покончено, а тут… Виктория, у меня такое ощущение, что я задыхаюсь!
Лидия, пожалуй, говорила бы еще долго, у нее, казалось, еще многое было на сердце, но тут позвонили в дверь. Неужели явился, подумала Виктория. И действительно, это был Арнольд, небольшого роста, но всегда в хорошем настроении, уравновешенный, оптимистичный, а сегодня еще как-то по-особому торжественный.
— Марта Карловна, можно, мы с Викторией пойдем немного погуляем?
— Можно, но сначала выпейте кофе.
Отец тоже сел за стол, что было сюрпризом, обычно он средь бела дня кофе с семьей не пил, вечно спешил куда-то, в контору, на склад, в поездку по мызам и хуторам. Прибытие Виктории не могло быть достаточно веским поводом, чтобы сделать исключение, следовательно, Лидия была права, когда говорила, что у отца дела не ладятся.
Арнольд, спокойный Арнольд был сегодня какой-то нервный и все торопился выйти, и Виктория наконец пощадила его. На улице меж тем поднялся ветер, почти такой же, как в Париже, да и небо было серым, серое небо Парижа, только без него самого.
— Я не хотел при всех хвастаться, но знаешь, у меня большие новости…
Ох уж эти мужчины, вечно о работе!
— Меня приглашают в Таллин, предлагают должность заместителя директора в налоговом департаменте. Если ты не передумала, то…
— То — что?
— То теперь мы могли бы пожениться.
Однажды на этой неделе тебе уже сделали предложение, и тоже на мосту, но хотя тот мост и был покрасивее, с памятником Генриху Четвертому посередине, но ты, Виктория, скажешь «да» тут, дома.
Через четыре месяца из Германии вернулась София, в первый же день она пошла в Общество борьбы с туберкулезом узнавать, что стало с ее заявлением. В санатории она выписывала «Постимээс» и недавно прочла в нем, что общество это объявляет конкурс на свободную должность врача. Отправив немедленно заявление по почте, она все последние недели жила в волнении — неужели для нее и сейчас не найдется работа на родине? Из санатория она помимо блестящих рекомендаций привезла с собой такие знания, которых в Эстонии не было ни у кого, неужели они здесь не пригодятся?
Через два часа, возвращаясь домой по осенним мокрым улицам, она не знала, радоваться или грустить? Да, ее приняли — но всего лишь на полставки! Общество сочло правильным нанять на одну зарплату двух врачей, чтобы, как ей сказали, «повысить коэффициент полезности», — сама София подозревала, что дело опять в знакомствах. Все же она будет уже не совсем без доходов, семьдесят пять крон, сумма небольшая, но для одинокого человека достаточно, только вот родителям нельзя будет как следует помогать, это ее огорчало.
Ее настроение улучшилось, когда она подумала о свадьбе Виктории, которая должна была состояться еще до Рождества. Арнольд Лоодер нравился Софии, по ее мнению, Виктории повезло. Ты его любишь, спросила она у сестры тотчас, когда вернулась из Германии и услышала новость, — и Виктория смущенно ответила: «Да…» Вот это, подумала София, самое важное, она тоже никогда не вышла бы замуж за человека, недостаточно ей дорогого, не обязательно питать пылкую любовь, Софии казалось, что слишком сильные страсти могут скорее помешать счастливому браку, но вот симпатия и взаимное уважение — это для совместной жизни необходимо.
Она вспомнила последний вечер в санатории, и почувствовала, что даже сейчас, задним числом, краснеет. Она устроила для наиболее близких коллег небольшой прощальный вечер, они посидели два часа в кафе городка, выпили вина, съели торт, а когда шли в темноте обратно в санаторий, ее начальник, человек не первой молодости, жену и детей которого София неплохо знала, вдруг признался ей в любви. Это было весьма глупо, и все же София почувствовала, что это неожиданное откровение затронуло какие-то до того молчавшие струны ее души. Неужели и она найдет однажды друга и спутника жизни, как Виктория? Что вообще с ними со всеми будет? Отец и мать старели, София буквально ужаснулась, когда их увидела — мать слышала уже совсем плохо, отец же словно сгорбился, наверное, под тяжестью проблем. Однажды, подумала она, настанет день, когда мы будем поддерживать их — так, как они до сих пор заботились о нас. Это была одновременно и болезненная, и радостная мысль — болезненная, ибо подразумевала, что родители будут и дальше стареть и слабеть, а радостная, ибо доказывала жизненную силу их, детей. Нас все-таки целых пятеро, подумала София, и даже если кто-то из нас попадет в беду, другие всегда сумеют помочь.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
ЭРМАННО
Март 1933
Глава первая
ФОРУМ
Стоя на Капитолийском холме и глядя вниз, на Форум, Герман почувствовал, что он полностью и безоговорочно счастлив. Ранее он только дважды испытывал восторг, равный сегодняшнему, в Париже и в прошлом году в Венеции, теперь, значит, был третий раз. Три из пяти его больших грез исполнились, остались две, Греция и Египет. По правде говоря, надо было начинать с последнего, самой древней цивилизации, и только потом двинуться по времени вперед, но это от него уже не зависело, ему и так повезло, разве мог он лет десять назад, будучи бедным оптантом, надеяться, что доберется до Рима? Даже в студенческие годы это казалось недостижимой мечтой, а теперь молодой архитектор, получивший недавно гонорар за первый самостоятельный проект, был вполне в состоянии кое-что себе позволить.
Рука словно сама собой залезла в карман, чтобы достать сигареты. Закуривая, он отметил, что пальцы дрожат от волнения — все тут было точно так, как он читал в учебниках и излагал на экзамене — точно так и в то же время нет. Он еще не понимал, чем то, что он видит, отличается от того, что он себе представлял, но мысль уже работала над этим, и ничего, однажды он все поймет, даже без участия сознания — до Германа недавно дошло, что так это и происходит, он жил своей жизнью, а его мысли — своей, они, конечно, встречались, но не очень часто, и эти короткие мгновения можно было называть озарением, ибо именно тогда мысль указывала ему на какую-то новую истину.
— Вот эти две колонны под нами — они и есть храм Сатурна?
Взгляд Беттины метался между Форумом и бедекером, который она держала перед собой на уровне глаз.
— Да, или, вернее, его остатки.
Удовлетворенно кивнув — Беттина была очень добросовестной экскурсанткой, — невеста перевернула страницу, Герман же стал разглядывать то, что виднелось на горизонте. Слева, за новой улицей, которую пробил Муссолини, чтобы сделать древние памятники доступными взору, высились монументальные стены рынка Траяна из красного кирпича. Это была одна из немногих почти целиком сохранившихся построек, дававшая некоторое представление о том, каким мощным был Рим две тысячи лет назад. С обеих сторон виа Империале шли раскопки, когда-то здесь находились форумы Цезаря и Августа, и если бы они тут стояли и ныне, рынка за ними, наверное, вообще не было бы видно.
Переместив взгляд немного вправо, Герман некоторое время любовался величественными остатками базилики Максенция, а затем увидел Колизей. Грандиозное сооружение, подумал он сразу, но вот толком разглядеть его было трудно, поскольку амфитеатр был частично закрыт от него каким-то идиотским церковным куполом. Он сделал несколько шагов влево, надеясь таким образом перехитрить клерикального монстра, но безрезультатно — тот прочно стоял между ним и Колизеем. Ну что за скотина построила его в таком месте, выругался Герман про себя. Возможно, он даже слышал имя этого коллеги, но не запомнил, а жаль, поскольку иначе можно было адресовать тому прямо в могилу пару крепких слов. Передвинуться еще больше налево было невозможно, ибо там зияла пропасть, так что Герман отказался от попыток лицезреть Колизей во всей его красе и повернулся вместо этого направо, где на Палатинском холме между вечнозелеными деревьями краснели руины дворца Тиберия.
— Герман! — услышал он снова требовательный голос Беттины. — Взгляни-ка вон туда! Я не понимаю, которые колонны храма Кастора и Поллукса, эти, под нами, или те другие, подальше?
— Те, что подальше, под нами храм Веспасиана.
Беттина пробормотала удовлетворенно: «Ага!» и вновь углубилась в путеводитель, Герман же оставил Палатин — холм был высокий, и большинство императорских дворцов отсюда все равно невозможно было разглядеть — и стал изучать собственно Форум. Первое, на чем остановился его взгляд, был храм Антонина и Фаустины, за колоннами которого виднелась очередная христианская церковь, воздвигнутая прямо на фундаменте древнеримского храма и частично даже встроенная в его стены, короче говоря, для ее постройки было использовано из предыдущего сооружения все, что показалось годным или понравилось архитектору, а прочее устранено — вот только результат оказался кошмарным, два разных стиля никак не подходили друг к другу, — но разве христиане думали о подобных вещах?
— Ну и варвар! — услышал он возмущенный возглас Беттины.
— Кто варвар?
— Муссолини, естественно. Ты видишь это недостроенное здание прямо под нами слева, за аркой Септимия Севера?
— Конечно, вижу, это курия.
— Так вот, оказывается, раньше тут стояла церковь, но Муссолини велел ее снова превратить в курию.
— Варвар не Муссолини, а тот кретин, который перестроил курию в церковь. Муссолини только хочет восстановить справедливость.
— Это с каких пор ты полюбил фашистов? — поддела его Беттина.
— Я люблю не фашистов, а людей, которые уважают архитектуру, — добродушно проворчал Герман в ответ.
Беттина фыркнула, но больше спорить не стала, наверное, не нашла убедительного контраргумента. И какой тут мог быть аргумент? Вандализм может проявляться по-разному, одни дикари ломают все просто потому, что такое действо им нравится, другие же, поскольку считают себя способными создать что-то более ценное.
Он снова посмотрел вниз, на разгромленный, напоминающий брошенную строительную площадку Форум. Три колонны тут, семь там, отдельные стены, но, главным образом, лишь фундаменты — вот все, что осталось от былого великолепия. А ведь когда-то здесь возвышались храмы и базилики, кипела жизнь, ораторы держали речи, ликторы объявляли приговоры, возможно, по камням виа Сакра стучали копытами кони, может, даже ревели слоны, кто знает, как все в точности происходило — но, в любом случае, было людно и шумно, а сейчас царили пустота и тишина, только десяток туристов разгуливал между руинами, да со стороны курии слышались энергичные удары молотком, там продолжались реставрационные работы.
— Ну что, я думаю, с этим мы закончили, — изрекла Беттина, захлопнув путеводитель. — Пойдем в Ватикан?
Герман чуть было не проглотил сигарету — невеста могла иногда вносить совершенно дикие предложения.
— Ты что, смеешься? Я приехал смотреть Рим, а не любоваться задницей папы.
Теперь Беттина рассердилась.
— Прошу при мне о папе неуважительно не выражаться! — отчеканила она.
Беттина была истовой католичкой, и хотя Герман нередко поддразнивал ее по поводу их «грешной связи», где-то существовал предел, переступить который невеста не могла, а может, не хотела.
— Ладно, если эта особа тебе настолько дорога, посетим и ее околоток, — согласился Герман с притворным великодушием, — но только не сегодня. И завтра тоже нет, завтра мы отправимся в Каракаллы. Вот послезавтра — пожалуйста.
Мартовское солнце, которое утром напоминало скорее выкрашенный в желтый цвет кусок льда, начало потихоньку оправдывать свое южное местонахождение, и Герман расстегнул пальто. Он был доволен, что выбрал для путешествия именно это время — в Лейпциге позавчера еще шел снег, — а также тем, что настоял на поезде как средстве передвижения — если бы они отправились в путь на Беттининой машине, как в прошлом году, в Венецию, невеста наверняка стала бы проявлять характер, там ему даже пришлось, как придурку, кататься на гондоле, тут, кто знает, велели бы причаститься в Святом Петре.
— А куда мы сегодня пойдем? — спросила Беттина более миролюбиво.
— Сначала прогуляемся по Форуму, потом поднимемся на Палатин и отыщем дворцы Септимия Севера и Августа, а закончим Колизеем, — решил Герман.
Они уже было свернули на лестницу, ведущую вниз с Капитолия, как вдруг Беттина вспомнила, что не сделала еще ни одного снимка, вытащила из футляра свой дорогой «кодак» и стала регулировать освещение, выдержку, что-то там еще — она обожала всякую модную технику. Герман терпеливо ждал, пока невеста выбирала кадр, и, поправив шарф, сообщил, что готов позировать только при одном условии:
— Если на фото не будет видно ни одной из этих отвратительных церквей.
Глава вторая
НОЧЬ В ГОСТИНИЦЕ
Полежав еще некоторое время рядом с Беттиной, лениво теребившей волосы на его груди, Герман поднялся.
— Пойду к себе.
Ему хотелось, чтобы Беттина стала уговаривать его остаться, но этого не произошло — фрейлейн Видлинг любила удобства и спать вдвоем под одним одеялом ей было не по вкусу.
— Может, ты хочешь воспользоваться моей ванной? — спросила Беттина, наверное, ее мучила совесть за то, что жених вынужден жить в комнате подешевле.
— Мне вполне достаточно умывальника.
— В таком случае брось мне, пожалуйста, второе одеяло.
Наполовину одетый Герман огляделся.
— А где оно?
— В шкафу, на верхней полке.
Бросать одеяло Герман все же не стал, а накрыл им невесту. Беттина, увы, его навыками как камердинера осталась недовольна, она села в постели, стала разглаживать одеяло то тут, то там, потом взяла подушку, взбила ее, положила обратно и стала ерзать в поисках наиболее удобного положения.
Принцесса на горошине, подумал Герман.
После долгого барахтанья Беттина наконец угомонилась, закрыла глаза, и на ее лице появилась блаженная улыбка.
— А кто запрет дверь? — спросил Герман с усмешкой.
Беттина громко вздохнула.
— А нельзя подсунуть ключ под дверь? — спросила она сонно.
Герман не стал даже пробовать, и так было видно, что из этого ничего не получится — ключ был крупный, массивный, вроде того, который запирал у них дома в Тарту сарай.
— Раз так, то придется встать, — сдалась Беттина. — Брось, пожалуйста, пеньюар.
На этот раз Герман поступил точно так, как его просили. Розовый шелковый халат перелетел через половину комнаты и приземлился на голове Беттины. Фрейлейн Видлинг вздрогнула и подскочила.
— Это так обращаются с любимой невестой? — спросила она резко.
— Ну, если невеста не соизволивает даже проводить любимого жениха до двери… — отпарировал Герман.
Беттина моментально скорректировала поведение, надела пеньюар, сунула ноги в такие же розовые тапочки, подбежала к Герману и прильнула к нему.
— Ты меня любишь? — шепнула она.
— Как петух любимую курицу, — усмехнулся Герман, поцеловал ее в лоб и вышел, пока на него не накинулись с кулаками.
Его комната была недалеко, на том же этаже в конце коридора, меньше, чем Беттинина и без удобств, но Герману на это было наплевать — главное, что за нее он смог заплатить сам. В прошлом году в Венеции он поддался уговорам Беттины и позволил той заплатить и за его номер в дорогом отеле, с ванной из розового мрамора, в которую Герман так и не смог заставить себя влезть. Да, его ожидал неравный брак, но в этом присутствовал и некоторый стимул — надо было доказать Беттине, что он не неудачник, что просто дурная судьба его низвела в экономическом смысле настолько ниже Видлингов, ведь если бы не революция, они остались бы в Москве, и тогда он был бы, возможно, даже богаче Беттины.
В комнате было холодно, итальянцы топили плохо, стараясь пережить свою короткую зиму без особых затрат, Герман быстро разделся и залез под одеяло. Было тихо, однако сон не шел, голова бурлила от впечатлений. Он взял лежавшую на тумбочке пачку сигарет, вынул одну, последнюю, закурил, попытался нащупать пепельницу, но та, увы, осталась на столе. Вставать было лень — можно было использовать в качестве пепельницы пустую пачку для сигарет. Перед глазами все плыли стены мавзолея Августа и огромная арена Колизея —
он и представить себе прежде не мог, что та такая большая. И насколько высоки ступеньки на Форуме — судя по ним, римляне были крупными сильными мужиками, такими, как Марк Аврелий.
Он нервно стряхивал пепел в псевдопепельницу. То, что он увидел сегодня, поставило под сомнение все его прежние профессиональные взгляды. Раньше ему казалось, что архитектура, как и цивилизация вообще, развивается, теперь он был уверен, что дело обстоит ровно наоборот. Какими жалкими, примитивными казались современные здания в сравнении с римскими! Нет, архитектура деградировала, в ней не осталось мощи, величия, динамики. Какой смысл в потугах Гроппиуса и Ле Корбюзье? Упрощение никуда не ведет, с помощью одних лишь горизонтальных и вертикальных линий можно спроектировать только конуру для пса. Арка и колонна — вот два необходимых элемента, чтобы избежать монотонности. Конечно, можно было украсить здание еще больше, сложнее, как это делали мастера югенда, но там появлялась опасность застрять в деталях, стать чересчур орнаментальным, женственным. Прочность, целесообразность, красота — вот правильная формула, и придумал ее не кто другой, как римлянин.
Фантазия заиграла, он стал представлять, как бы он обустроил Тарту, — но с этим сразу возникли трудности, Тарту был слишком маленьким, для него не годились сильные энергичные линии, чтобы их применить, надо было сначала расширить город, например, построить на другом берегу Эмайыги зеркальное отражение Ратушной площади. Или в восточном конце Тоомемяги высокую доломитовую лестницу, а от нее — прямой проспект к вокзалу. Но что делать с самим зданием вокзала, самым что ни есть деревянным?
Таллин предлагал воображению более широкие перспективы. Брат Эрвин как-то ребенком сказал, что Эстония — это страна возможностей, потому что там ничего еще нет, все придется создавать самим. С Таллином дело обстояло не совсем так, этот город имел довольно привлекательный средневековый центр, но то, что эту сердцевину окружало, можно было с легкой совестью сравнять с землей, ценного там было крайне мало, в основном, только жалкие деревяшки, вместо которых можно было построить современный город, в духе османского Парижа. Следовало только сохранить стилистическое единство, например, вокруг нового города тоже построить стену, естественно, не совсем настоящую, на дворе все-таки двадцатый век, разбойников бояться не надо, а в виде жилых домов, из ряда которых время от времени выдвигаются некоторые повыше — вроде крепостных башен. Осталось решить, какую планировку использовать, Гипподама или…
Он и не заметил, как задремал, и проснулся от жгучей боли — горящая сигарета выскользнула из пальцев прямо на грудь. Завопив, он вскочил и стал панически искать сигарету в постели — в итоге она оказалась и вовсе на полу, наверное, он смахнул ее туда первым резким движением. Дрожащими пальцами он сунул окурок в пустую пачку и смял ее, чтобы ни одна искра не выбралась. Сердце колотилось — так и сгореть заживо недолго.
Его вопли тем временем были услышаны, по коридору приближались торопливые шаги, затем постучали в дверь.
— Синьоре Буридано!
Итальянцы, прямо как латыши, коверкали фамилии, вот и он был вписан в полиции в регистрационный лист как Эрманно Буридано.
Герман подошел к двери и приоткрыл ее. В коридоре стоял портье и подозрительно глядел на него — с чего это чужестранец орет посреди ночи? Эстонский паспорт Германа не нравился итальянцам, все рассматривали этот документ с недоверием и более-менее успокаивались только после того, как он тыкал пальцем в штамп, свидетельствующий о немецком виде на жительство.
По-немецки портье не говорил, но по-французски немного понимал, так что Герман извинился и соврал, что видел дурной сон.
Когда портье ушел, он запер дверь, забрался обратно в постель и заснул, даже не пытаясь вспомнить, над чем давеча размышлял.
Глава третья
QUO VADIS?
Едва Герман успел извлечь из кармана блокнот, чтобы набросать в нем контуры терм Каракаллы, как из кустов вылез какой-то человек в лохмотьях и с длинной бородой, торопливо приблизился и протянул руку, добавив к этому и так понятному жесту несколько слов на итальянском. Беттина реагировала отчужденно, но Герману стало мужика жалко, он вытащил кошелек и высыпал на его ладонь несколько монет. Тот поклонился, поблагодарил возвышенно: «Grazie, Signore! Mille grazie!» — и исчез так же внезапно, как и появился.
— Уйдем отсюда! — потребовала Беттина. — Я боюсь! Меня предупредили, что тут можно напороться на грабителей.
— Средь бела дня? — буркнул Герман саркастически.
Беттина умолкла, но, пока Герман рисовал, все время испуганно озиралась кругом. Настоящая же ссора возникла, когда оказалось, что Герман не собирается ограничиться рассмотрением стен извне, а хочет пройти дальше, туда, где когда-то находились калдарии и фригидарии.
— У нас и так мало времени, неужели ты собираешься тратить полдня на развалины какой-то бани?
— В эту баню, между прочим, вмещалось одновременно шестнадцать тысяч человек, — прорычал Герман уже весьма злобно. — А облицована она была мрамором. Ты знаешь ныне хоть одного государственного мужа, который так заботится о своем народе?
— Гитлер обещал, что он будет.
— Гитлер? Пока что, вместо того, чтобы строить, он разрушает.
Старый Видлинг был убежден, что Рейхстаг велел поджечь сам Гитлер, и Герман разделял его точку зрения. Вообще было противно думать, что человечек, которого он, Герман, по сей день считал душевнобольным, стал канцлером, — но так оно было, и с этим фактом пришлось примириться. Больше мне Майеру замечания делать не стоит, подумал Герман горько. Майер, один из его каменщиков, состоял в национал-социалистической партии и для пролетария вел себя весьма нагло. Он не был плохим работником, но не выносил, когда кто-то делал ему замечание. Однажды, во время последней предвыборной кампании, они с Германом сильно поссорились, Майер обклеил забор вокруг стройплощадки картинками с рожей Гитлера, и Герман велел их сорвать. «Чем?» — спросил Майер. «Да ногтями», — посоветовал Герман вежливо.
Беттина снова умолкла, на этот раз довольная — невеста тоже терпеть не могла Гитлера. Как всякий богатый человек, она боялась, что новая и непонятная власть может разрушить ее благополучие.
Нарисовав еще несколько деталей, Герман с сожалением закрыл блокнот — это сооружение, по его мнению, стоило больше, чем вся современная архитектура.
— Где-то тут должна быть гробница Сципиона, — сказала Беттина, когда они снова вышли на ведущую к термам аллею пиний.
Гробница так гробница, подумал Герман умиротворенно. Погода была еще теплее, чем вчера, и он похвалил себя за то, что осмелился оставить пальто в гостинице, правда, утром, когда они вышли, в пиджаке было прохладно, зато сейчас — в самый раз.
Гробницу Сципиона они так и не нашли, она затерялась где-то между резиденциями посольств, и ни один указатель ее существования не подтверждал. Пройдя немалое расстояние вдоль стены Аврелия, они вышли к арке Друза.
— Не упал бы Друз с коня и не погиб, возможно, Римская империя держалась бы по сей день, — стал Герман фантазировать.
Беттина опять уткнулась в путеводитель.
— Где-то здесь должна начинаться виа Аппиа, — сказала она.
— Наверное, это она и есть, — заметил Герман, указывая на узкую улицу, выходящую за пределы города. Она была вымощена гладкими камнями, отшлифованными за века ногами пешеходов и копытами коней.
— Правильно, — кивнула Беттина. — Пойдем по ней?
— Куда? В Капую? — сыронизировал Герман.
— Почему в Капую? Я хочу посмотреть катакомбы.
Герман заколебался — катакомбы его напрочь не интересовали, но он не хотел постоянно противоречить невесте.
— А мавзолей Цецилии Метеллы находится тоже где-то там? — спросил он.
Беттина полистала путеводитель.
— Да, как раз рядом с катакомбами святого Себастиана.
Путь был длинным и скучным, с обеих сторон вид закрывала высокая каменная стена, за которой прятались виллы богатых владельцев латифундий. Скоро выяснилось, что автор путеводителя весьма вольно обращался с расстояниями — по карте они давно должны были дойти, а впереди все еще не виднелось ничего, похожего на мавзолей или на катакомбы.
— Может, повернем обратно? — предложил Герман.
Беттина взорвалась:
— Конечно, по своим римским развалинам ты готов бродить часами, а когда я один-единственный раз хочу посмотреть что-то, что меня интересует, ты сразу начинаешь брыкаться.
Герман смутился — до сих пор нога в теплом климате вела себя очень даже прилично, но этот марш-бросок для нее был чересчур. Однако делать было нечего, если он приведет этот аргумент, он даст в руки Беттины сильный козырь на всю оставшуюся жизнь — видишь, какая я великодушная, вышла замуж за инвалида.
Беттине и самой приходилось нелегко, высокие каблуки, без которых подобные дамочки из дому носа не высовывают, на каждом шагу застревали в промежутках между камнями. К тому же и пальто она оставить дома не решилась и хотя и расстегнула его и распахнула, все равно раскраснелась, как гранат.
— Тебе же самой трудно, — сказал Герман сочувственно.
Беттина гордо подняла голову.
— И что с того? Разве Иисусу Христу было легко, когда его вели на Голгофу? Да и Петру было непросто, он ведь знал, что если не сбежит из Рима, его убьют, и все же остался. Возможно, где-то примерно здесь они и встретились.
— Кто?
— Как кто? Иисус и Петр, естественно. Ты не помнишь, как Петр, уходя по виа Аппиа из Рима, увидел Иисуса, и тот у него спросил: «Камо грядеши?»
— Насколько мне известно, Иисус к тому времени был давно мертв.
— Ну как ты не понимешь! Это же было чудо!
— Ах чудо…
Некоторое время они молча брели по дороге, затем Герман сказал:
— Все равно я не могу понять, как это ты и с тобой вместе полмира никак не может жить без этих двух евреев.
— Каких двух евреев?
— Да Иисуса и Петра! Они ведь оба евреи, как и остальные апостолы. Почему вы не хотите жить своей жизнью, почему все киваете на них?
— А вот теперь ты говоришь, как Гитлер, — обиделась Беттина.
— Ничего подобного. В отличие от Гитлера я против евреев ничего не имею. Ну, возможно, они считают себя немного более умными, чем это есть на самом деле, — но верно и то, что они отнюдь не дураки. Однако почему мы должны поклоняться их святым, вот этого я не понимаю.
— Потому что эти святые показали миру, как правильно жить. Рим погряз в безнравственности и вражде, а они сказали — люби своего ближнего.
— И много ты видишь вокруг себя этой любви к ближнему?
— Нет, не много. Но важно ведь не то, что нас окружает, а идеал, к которому мы стремимся.
Герман призадумался.
— По моему мнению, — сказал он через некоторое время, — такая неизбирательная любовь идеалом быть не может. Зачем мне любить каждого негодяя или убийцу? Вполне достаточно, если я люблю ближних в прямом смысле слова — отца, мать, брата, сестер. И жену.
Беттина промолчала.
Когда они дошли до катакомб, Беттина еле волокла ноги. Пальто она сняла давно, Герман набросил его на руку, но и так блузка невесты вся пропотела. Герман тоже чувствовал, что еще немного, и нога ему откажет, но, несмотря на это, старался сохранить беззаботный вид, тихо насвистывая что-то из «Трубадура».
— А ты вместе со мной не спустишься? — спросила Беттина плаксиво.
— Куда? В катакомбы? Нет, не спущусь.
Они разошлись, Беттина заковыляла к воротам, ведущим в катакомбы, Герман же от мысли, что выдержал испытание, словно налившись новой силой, прошел еще немного дальше, к мавзолею, напоминающему огромную шахматную ладью. Дойдя, он закурил, размышляя над тем, какой же силы должна быть любовь, в память о которой воздвигли такой гигантский монумент, затем сорвал ветку с растущей у дороги мимозы и вернулся.
Скоро пришла и Беттина.
— Ну как, интересно было? — полюбопытствовал Герман с мягкой иронией.
— Да, там была одна скульптура Бернини, вернее, не совсем его, а высеченная по его эскизам, — стала храбро рассказывать Беттина, но вдруг громко заплакала.
— Герман, посмотри! — сказала она и стащила одну туфлю — пятка кровоточила.
Герман постарался утешить невесту как мог, обнял ее, поцеловал и наконец сунул ей под нос ветку мимозы. Последнее даже вызвало у Беттины улыбку, правда, весьма озабоченную.
— Как мы отсюда выберемся?
Им повезло: вдали появилась машина, при приближении оказавшаяся такси. Перед катакомбами машина остановилась, и из нее вышли четыре монахини.
— Я заплачу, — сказала Беттина, залезая на заднее сиденье.
— Плати, если хочешь, — великодушно согласился Герман.
Глава четвертая
ПОСЛЕДНИЙ РИМЛЯНИН
Как плохо сконструирован человек, подумал Муссолини, спрыгнув с Фру-Фру. Чего ради он должен все время есть, почему бы ему не жить одним воздухом да водой? А если уж никак, ну никак не обойтись без еды, почему тогда нельзя было соорудить его пищеварительный тракт из более прочного материала? Смехотворно называть столь бездарное произведение, как человеческий организм, достижением высшей силы — это был ее провал. «Садитесь, Бог. Оценка — неудовлетворительно. Вас оставляют после уроков и на второй год. Если это не понравится вашему отцу, он может забрать вас из школы». Муссолини гомерически рассмеялся, представляя, как Господа Бога с позором выгоняют из Вселенной. Вот был бы удар для старика Пия!
Все еще в хорошем настроении он перепоручил коня Бруно, дабы сын повел того в конюшню, сам же вошел в дом. Лестница виллы Торлония трещала под его сапогами, когда он размашистыми шагами поднимался на второй этаж. Ракеле и Витторио уже сидели за столом, Романо еще спал. Подумав о своих детях, Муссолини почувствовал удовлетворение — он, сын кузнеца, справился со своей работой лучше господа Бога, мальчики были молодцами, девочки — красавицами, особенно Эдда.
— Что тебя веселит? — спросила Ракеле, ставя перед ним бульонницу.
— Галеаццо вчера сказал, что Стараче хочет переименовать Монблан в Monte Mussolini*. Не смешно ли? — сымпровизировал Муссолини — он не хотел посвящать жену в свои богохульские мысли, она бы их не одобрила.
— Не переусердствуют ли? — засомневалась Ракеле. — Уже это новое времяисчисление многим не нравится, жена садовника вчера возмущалась, как можно так поступать с Иисусом, разве мало того, что его распяли?
— У каждого нормального народа свой календарь, — объяснил Муссолини добродушно, — у евреев, у китайцев, даже у турков. Чем мы, итальянцы, хуже? Мы начали новую эру, и нам надо эту эру как-то обозначить.
— Да, но люди привыкли, — беспомощно возразила Ракеле. — Еще смеяться будут…
— Кто будет смеяться? Camicie nere? Popolo di Roma** Да они были бы счастливы, если бы Лондон переименовали в Сан-Бенито, а Париж…
Он не сумел придумать сразу новое название для Парижа, но ему пришел на помощь Витторио.
— …в Сан-Муссолино.
— Браво, Витторио! — захохотал «Муссолино» и вытащил из кармана секундомер. — Silenzio!*** Отец начинает завтракать.
Витторио и подоспевший Бруно застыли, Ракеле печально улыбнулась — все знали, какие мучения доставляет ему каждая трапеза или, вернее, то, что за ней последует. Разве это жизнь — ни тебе прошютто и салями, ни моцареллы и горгонзолы, не говоря уже о джелато и тирамису, только бульон с пастой, немного овощей и фруктов — все. Но выказывать ничего было нельзя, мальчики должны учиться на его примере тому, как себя ведет настоящий римлянин, как он терпит боль, с улыбкой на устах — вот для чего затеян весь этот театр.
— Внимание! Приготовиться! Начали!
Он включил секундомер, схватил бульонницу и осушил ее одним глотком. Дальше шел шпинат — какая гадость!
— Брава, Ракеле, шпинат изумительный!
Секундная стрелка бежала, куча шпината, напоминающая зеленые водоросли, уменьшалась стремительно. Восхищенные взгляды сыновей и озабоченный жены следили, как он героически бросает в рот то, что через четверть часа начнет грызть его изнутри. Фругони сказал — нервы. Возможно, профессор прав, ибо когда у него случился самый страшный приступ? Верно, после убийства Маттеотти, тогда он целый месяц лежал в постели и мучился. Он такого приказа не отдавал, он даже не намекал, что Маттеотти ему надоел, и все же убийство приписали ему. Конечно, то было дело рук чернорубашечников, что спорить, — но почему он должен отвечать за каждого чересчур усердного болвана?
Да, ну и что с того, что нервы? Что он мог с этим поделать? Подать в отставку? Невозможно, даже если бы он этого желал. Что тогда будет с Италией? Он превратил эту страну в цветущий сад, осушил болота, построил автострады, воздвиг новые больницы, школы, разбил в пух и прах мафию, заставил поезда идти по расписанию с точностью до минуты и откопал древние памятники, вернув Риму часть его давнишнего величия, — кто сможет продолжить его дело?
— Стоп! Время истекло.
Он гордым жестом отодвинул почти пустую тарелку.
— Видели, ребята? Три минуты на завтрак, и не секундой больше. В жизни нельзя терять ни одного мгновения.
Кофе ему тоже не полагался, он резко встал, поцеловал Ракеле в щеку, похлопал Витторио и Бруно по плечу и помчался одеваться.
Как только виа Номентана осталась позади, Муссолини велел свернуть налево, он не любил ехать по Квириналу, поскольку тогда ему пришлось бы проследовать мимо жилища «бесполезного гражданина». Витторио Эммануеле, правда, был достаточно разумен, чтобы предпочитать занятия нумизматикой политическим интригам, но иных достоинств у него не обнаруживалось — король терпеть не мог Муссолини, и приходилось признать, что антипатия была взаимной. Чего ради он должен был, пусть даже и формально, согласовывать все свои решения с некой несуществующей личностью? Два раза в неделю приходилось откладывать все важные дела и являться на Квиринал, чтобы предстать перед этим тунеядцем — зачем? Если французы и немцы могли жить без монарха, почему этого не могли итальянцы? Так что когда Стараче приказал писать в газетах Duce с большой буквы и regno* — с маленькой (чем он, конечно, болезненно задел короля), Муссолини только хихикал.
Когда он ехал вниз по виа Национале, его настроение улучшилось — боль прошла, сегодня она и не была слишком уж сильной, а когда Муссолини увидел улицу, украшенную его портретами и лозунгами: «Duce con noi!»**, то и вовсе забылась. Людей сейчас, рано утром, было мало, но пара дворников, увидев его машину, приняла стойку смирно, а один даже помахал ему метлой. Муссолини знал, что это не лицемерие, народ его по-настоящему любил, любил как друга, брата и отца — и почему бы не любить, разве он мало для него сделал, ни одна корпорация не имела права поднять цены без его согласия, он платил вполне нормальную пенсию и пособие по безработице. И как он мог иначе, он же сам был из рабочей семьи, сын кузнеца, вся разница между ним и отцом была лишь в том, что отец ковал железо, а он родину, превращая ее в монумент, которым могли бы восхищаться грядущие поколения.
Светило солнце, перед зданием банка росли пальмы, поворот направо, поворот налево, небольшой круг по площади Венеции — шофер знал, что Муссолини хочет каждое утро хотя бы одним глазком взглянуть, как продвигаются раскопки на императорских форумах — и, наконец, палаццо. Чернорубашечники приветствовали его жестом д`Аннунцио — будут ли книги Габриеле читать через сто лет, Муссолини уверен не был, но характерным движением руки тот себя в историю вписал, даже Гитлер, маленький плагиатор, его перенял.
Дойдя до зала Маппамондо, Муссолини жадно набросился на газеты. Первым делом он схватил «Американ Юниверсал Сервис Пресс» — вышла ли его статья? Да, она там была, как всегда, на самом видном месте. Он медленно прочел перевод, его английский, правда, был не так хорош, как французский или немецкий, но достаточен, чтобы понять, правильно ли переданы его мысли.
Дочитав, он удовлетворенно отложил газету. В чем-в чем, но в глупости его обвинить не мог никто. Разве с того самого момента, как он пришел к власти, он не пытался объяснить всему миру, что условия Версальского договора несправедливы, что нельзя унижать Германию, ставить ее на колени, обрекать на нищету? Но поди убеди эгоистичных французов в чем-то, что может нарушить их покой рантье. Жалкий народ мелких лавочников.
И к чему такая политика привела? Он, как всегда, оказался прав — в Берлине к власти пришли те, у которых в сердце горел огонь мести. Мог ли усатый болван, который считал себя учеником его, Муссолини, стать опасным для Европы? Конечно, мог, потому что за ним стояла великая Германия, великая, естественно, не культурой, а численностью — но это-то как раз и важно. Германские варвары и раньше нарушали покой южной Европы, Италии в том числе, а сегодняшний рейх — это уже не богатая и довольная собой пивная империя Бисмарка, а разоренная страна, такая же бедная, как Италия десять лет назад, когда он пришел к власти. Бедность же всегда опасна, но разве англичане и французы это понимали? Парламентский строй лишил эти народы последних остатков способности мыслить — ибо для мышления нужны личности, парламентаризм же благоприятствует посредственностям.
У него ситуация была получше, ему не надо было бояться депутатских истерик — вот для чего служил закон о запрете партий. Ему навсегда запомнились слова Чемберлена: «Главное, чтобы мы, орлы, между собой договорились, а птицы помельче полетят за нами». Это можно было истолковать как единство великих людей, а можно было — и как великих держав. Таковых в Европе было четыре: Италия, Англия, Франция и Германия, и договор между ними был единственным, что могло бы гарантировать мир.
Проект такого пакта у него был заготовлен, вчера он дал его перепечатать, сегодня надо было сделать последние уточнения. Он позвонил, и когда Наварра вошел, махнул ему рукой — орать на весь огромный Маппамондо было трудно, поэтому он пользовался языком жестов.
Наварра ушел и сразу же вернулся с папкой в руках. От письменного стола его отделяло метров двадцать, и все время, пока он одолевал это расстояние, Муссолини, как всегда в минуты ожидания, вспоминал про Арнальдо. Какая непонятная штука — жизнь! Из его тела было вытащено штук сорок минных осколков, в течение трех недель по две операции за день, на него совершили четыре покушения, даже задели его нос, но, несмотря на все это, он сидел здесь и правил страной, а вот его брат, добродушный скромный Арнальдо, был уже целый год как мертв.
Наварра положил проект на стол и сказал, что прибыли первые посетители.
— Кто там?
— Руджеро.
— Пусть войдет.
Он сам велел вызвать Руджеро из Аддис-Абебы, время настало, дольше медлить было нельзя. С первого же дня прихода к власти Муссолини только и думал, как бы возродить империю, но в то время это было невозможно, сначала следовало поставить на ноги государство. Теперь эта цель была достигнута, и можно было двигаться дальше.
Руджеро, войдя, выбросил вверх руку немного неуклюже — военные так и не привыкли к новому приветствию. Муссолини не торопился, дал Руджеро немного потомиться, притворяясь, что читает проект. Наконец он поднял голову и, словно сейчас только заметив военного атташе, жизнерадостно выскочил из-за стола.
— О, Витторио! Любимец негритянок!
Руджеро засмущался — именно этого Муссолини и добивался. Он велел атташе сесть, сам же стал расхаживать перед ним взад-вперед, одновременно знакомя его со своим планом.
— Понимаешь, Витторио, нет великой державы без колоний. Земной шар поделен несправедливо, англичане и французы захватили все лакомые куски, а мы с немцами сидим на мели. Такое положение дел совершенно возмутительно. Они словно господа, а мы — пролетариат. Подобное неравенство я дальше терпеть не намерен. Италия должна вернуться в семью великих держав.
Он рассказал Руджеро об экономических успехах последнего времени, похвалил воздушный флот, оговоривишись, что тут он, может, и не самый беспристрастный оценщик, поскольку один из шести его министерских портфелей как раз по ведомству авиации, но как премьер он может все-таки быть своим подчиненным доволен (Руджеро волей-неволей рассмеялся), а потом приступил к главной теме — завоеванию Абиссинии.
Руджеро сразу вспотел, было видно, что идея эта ему не очень по душе, но спорить не стал, не хватило смелости. И с такими людьми мне придется создавать империю, подумал Муссолини удрученно, даже Микеланджело был нужен мрамор, чтобы высекать скульптуры, а что можно высечь из таких трусов? Только группу Лаокоона.
Когда он спросил мнение Руджеро о своем плане, тот стал с притворным восхищением его хвалить.
— Можем ли мы наткнуться на какие-то трудности? — спросил Муссолини.
— О нет, нет! — Несколько раз нервно сглотнув, Руджеро наконец с трудом выдавил: — Разве что климат. Ну и Хайле Селасси.
— Он что, действительно так популярен среди своих негров? — поинтересовался Муссолини.
Руджеро подтвердил это судорожным кивком.
— И нет ни одного племенного вождя, который его недолюбливал бы?
— Ну, такие, конечно, найдутся.
— Так в чем же дело?
И он послал атташе в кассу за деньгами, выделенными на подкуп вождей.
После сорок третьей аудиенции Муссолини сделал Наварре знак: баста! Проект четырехстороннего пакта он в промежутках между встречами успел отредактировать и отправить на перепечатку, после обеда к нему был приглашен французский посол, которому он хотел передать текст первому. Теперь был самый удобный момент ознакомиться с письмом Рендзетти, Муссолини заметил его сразу, как только сел за стол, но нарочно оставил на то время, когда первый поток посетителей иссякнет и появится возможность сосредоточиться. Рендзетти был его доверенным лицом в Германии, и к его посланиям Муссолини относился с особым вниманием — Рендзетти единственный предугадал победу Гитлера на выборах.
На этот раз он писал, что Гитлер собирается последовать примеру Муссолини и не исключено, что буквально завтра (то есть сегодня, отметил Муссолини машинально), канцлер может попросить у рейхстага чрезвычайные полномочия. Что дело к этому идет, Муссолини стало ясно сразу после поджога рейхстага — иначе зачем эта оперетта? Дальнейшие шаги Гитлера можно было представить без особых раздумий — запрет остальных партий, сосредоточение власти в руках национал-социалистов, широкая программа общественных работ, необходимая для борьбы с безработицей, постройка мостов, автострад и так далее. Все указывало на то, что Муссолини может быть доволен: его идеи стали завоевывать мир. Разве и Черчилль не сказал: «Будь я итальянцем, я надел бы черную рубашку».
Но смогут ли немцы, народ дикий, провести принципы фашизма в жизнь таким образом, чтобы их не скомпрометировать? Ведь весь их национал-социализм был словно бунтом выскочившего из средневекового эпоса племени древних германцев. У немцев не было вкуса, а вкус, по мнению Муссолини, был необходим в любой области жизни. Разве можно доверять человеку, любимый композитор которого Вагнер?
Конечно, великие люди могли иногда и бросить перчатку установившимся традициям — как он сам, когда надевал с фраком гетры, специально, чтобы немного подразнить буржуев. Однако у Гитлера чувство юмора отсутствовало напрочь, он на полном серьезе считал нордическую расу выше остальных — если так, то самый развитый народ в мире должен был жить в Лапландии.
И потом этот антисемитизм… На этот счет Муссолини мог только презрительно буркнуть: ну и параноик! Наверное, у немцев был по отношению к евреям комплекс неполноценности — у потомков римлян такового, естественно, не наблюдалось.
Оставалась одна надежда — попробовать Гитлера немного обтеcать. К счастью, тот относился к Муссолини как к гуру, даже попросил несколько лет назад в подарок его фото с автографом. Муссолини тогда, конечно же, отказал, что, учитывая причуды человеческой души, должно было еще более увеличить почтение Гитлера.
Он взял ручку и написал Рендзетти письмо, в котором попросил предупредить Гитлера — с антисемитизмом тот далеко не пойдет, это настроит против Германии всю мировую плутократию, а также местных христиан.
Закончив послание, он его перечел и остался доволен — его стиль за время служения государству не пострадал, он все еще писал длинными красивыми периодами. Нечего удивляться, что большинство мировых политиков так уважительно относилось к его мыслям. Может, настанет час, когда и в Англии к власти придут фашисты?
Он сложил письмо, сунул в конверт, позвонил, и когда Наварра открыл дверь, подал ему знак — зови следующего.
После обеда начались боли в животе, Муссолини втиснулся глубоко в кресло, согнул ноги в коленях и прижал к животу, но ничего не помогало. Может, они мне врут, и это все-таки рак, подумал он, но сразу рассердился на себя из-за мимолетней слабости. Римлянин не боится ни боли, ни смерти, римлянин принимает их с высоко поднятой головой и улыбкой на устах. «Послушай, ты, противный краб, что ты там ковыряешь?» — стал он подразнивать своего оппонента и притронулся к больному месту. «На, хватайся за палец, я тебя вытащу и сварю!» По поводу смерти вообще волноваться не стоило, все равно умрут все, и Гитлер, и Франко, и Чемберлен, и Сталин — если что-то и стоило волнений, то только бессмертие.
Через четверть часа боль ослабела, остался только легкий фон, на что не следовало обращать внимание. Муссолини хотел уже продолжить работу, когда вдруг вспомнил Кларетту. Зеленые глаза девушки мерещились ему часто, Кларетта была как бы земным воплощением той абстрактной любви, которую к нему питал popolo di Roma. Во время их первой встречи, на берегу, девушка буквально дрожала, Муссолини еще спросил у нее, не холодно ли ей, но она честно ответила, что причина ее трепета — он, дуче.
Он взял трубку и велел соединить себя с квартирой Петаччи. Девушка была дома, Муссолини иногда казалось, что она вообще не выходит, боясь пропустить момент, когда зазвонит телефон и ее позовут в палаццо Венеция.
Через три четверти часа Кларетта уже стояла рядом с ним у окна, выходившего на внутренний дворик. Черные волосы девушки были красиво подстрижены и причесаны, а зеленые глаза сверкали, как у кошки.
— Правда ли, дуче, что вы одной силой взгляда остановили поток лавы?
Муссолини усмехнулся — ну да, пару лет назад он ездил смотреть на извержение вулкана, которое прекратилось на его глазах, журналисты подали это как достижение его сверхчеловеческой воли, что, конечно же, было преувеличением, однако Муссолини нравилось думать, что, возможно, в его взгляде действительно есть нечто магнетическое.
— Кларетта, вы верите тому, что пишут газеты?
Эта добродушная шпилька вогнала девушку в краску, и Муссолини продолжил:
— Конечно, это не так, но, признаюсь тебе (он словно само собой перешел на «ты»), иногда я жалею, что не обладаю подобными способностями. Мы должны быть достойны наших предков, но так ли это? Куда пропали бесстрашие римлян, презрение к смерти? Я вижу вокруг себя только bevitore и buongustaio*. Итальянцы размякли, деградировали, они стали рабами удовольствий. Мы должны это преодолеть, должны построить новую Италию, страну мужественных мужчин и женственных женщин. Сверхчеловек — вот та цель, к которой я стремлюсь.
Кларетта слушала как зачарованная, на ее лице отражалось такое восхищение, что Муссолини на мгновение действительно почувствовал себя всесильным. Он говорил еще какое-то время, прочел девушке наизусть одну оду Кардуччи и спровадил ее — больше пятнадцати минут из рабочего дня он для себя урвать никак не мог.
В следующий раз я ее возьму, подумал он, снова садясь за стол.
Он работал, пока не стемнело, и еще долго после этого и вернулся на виллу Торлония только в час ночи.
Глава пятая
ЛАТЕРАНСКИЙ МИР
Как только они дошли до площади Святого Петра, Беттина заохала и заахала и потребовала, чтобы Герман разделил ее восторги. Беттине нравилось все: и сам собор, и колоннада Бернини, и особенно, конечно, купол Микеланджело. Интересно, подумал Герман, если бы она не знала, кто автор купола, она так же его расхваливала бы? Хотя, учитывая вероисповедание Беттины, главный храм католиков в любом случае должен был внушить ей почтение.
Германа зрелище оставило равнодушным. Возможно, если бы они пришли сюда в первый день, в его душе тоже что-то всколыхнулось бы, но теперь нет. Возникло желание придраться ко всему, как к самому собору, так и к колоннаде, первый, по его мнению, был неуклюжим, вторая чересчур помпезной…
— Посмотри, как третий этаж собора выпадает из ансамбля, — сказал он невесте, — а вспомни Париж. Парижские мансарды намного более элегантны.
— Ты нарочно все критикуешь, чтобы испортить мне удовольствие, — взорвалась Беттина. — Щеголяешь своей независимостью, мол, для тебя нет ничего святого и ты всегда готов богохульствовать.
Но теперь рассердился и Герман.
— Я вовсе не щеголяю, мне просто противно смотреть, как ты в своем христианском раболепии восторгаешься работой воров, разбойников и вандалов.
— Что ты называешь работой воров, разбойников и вандалов? — не поняла Беттина.
— Как что? То, на что мы сейчас глазеем, да и все прочие церкви по всему Риму. Как ты думаешь, откуда для их строительства брали мрамор? Грабили все, Форум и другие места, например Колизей. То, что мы позавчера видели, был ведь только его каркас, болванка. Куда делась облицовка? Да сюда! Тут вообще нет ничего своего, даже тот обелиск, в который они воткнули крест, из цирка Нерона. А где сам цирк? Я хочу его видеть, говорят, он был грандиозен. Но не могу — христиане сравняли его с землей.
— В этом цирке казнили святого Петра, — сказала Беттина ледяным голосом.
— И правильно сделали, — буркнул Герман.
Беттина замигала, Герман подумал, что она сейчас заплачет, и был уже готов принести извинения, но он недооценил характер невесты, немного собравшись, та плеснула ему в лицо:
— Ты действительно как Гитлер! Ты даже хуже, чем Гитлер, потому что он хотя бы думает о живых, а ты — ты поклоняешься руинам.
Высказавшись, Беттина повернулась к нему спиной и гордо промаршировала к ведущему в собор пандусу.
И что мне теперь делать, подумал Герман мрачно. Побежать за ней, словно получивший выволочку мальчишка, попросить прощения, искать примирения — не упускать же такую хорошую партию, кто мне еще поможет встать, как архитектору, на ноги, если не папаша Видлинг?
И чем дольше он думал, тем больше его от всех от них тошнило — и от Беттины, и от старого Видлинга, и, особенно, от христиан с их Петром, погубивших Рим и уничтоживших античную культуру. Какими свободными, гордыми и талантливыми были древние греки и римляне, и какими раболепными, покорными и бездарными христиане! Их не интересовали ни книги, ни искусство, ни театр, ни музыка — они пренебрегали даже элементарной гигиеной. Римляне строили акведуки и украшенные мрамором общественные бани, христиане же искали в своих лохмотьях вшей, демагогически оправдывая доктрину грязи душевной чистотой. Где эта душа, кто ее видел, трогал рукой? И вообще, кто говорит, что у греков и римлян не было души? Да у них была не только душа, но даже философия…
Устав болтаться среди восторженных туристов, он повернул обратно к Тибру. На мавзолей Адриана он только кинул с моста беглый взгляд — и это сооружение осквернили христиане, переименовав его в крепость какого-то ангела. Было пасмурно, утром шел дождь, и на брусчатке до сих пор лежали лужи, но было безветрено, и ему скоро стало жарко. Художник не должен жениться, подумал он, переходя от одного палаццо к другому и время от времени останавливаясь, чтобы зарисовать контуры того или иного здания в блокнот.
Пьяццу Навона он миновал быстрым шагом, не бросив даже взгляда на фонтаны, только злобно проворчал про себя: «Стадион Домициана они тоже испоганили!» — и скоро дошел до Пантеона. Тут его снова охватила ярость — стоило лишь представить, каким прекрасным мог быть храм до того, как подлец Бернини снял с купола бронзу, — и он, Герман, еще чуть было не вошел, желая угодить некой самке, в собор Святого Петра, где эта бронза сейчас украшала балдахин…
На тот обелиск, что возвышался на площади Пантеона, тоже водрузили крест, от триумфальной арки, через которую во времена римлян входили в храм, не осталось ни камня, и вообще все кругом выглядело плачевно — Пантеону требовался простор, сейчас же он был окружен домишками весьма сомнительной архитектурной ценности. Герману вспомнилась новость, которую он недавно вычитал из газеты, что Муссолини собирается проложить от пьяццы Колонна до Пантеона прямой проспект, и он подумал: правильно, я сделал бы то же самое.
Он бесцельно побрел дальше, сперва угодил на Витторио Эммануэля, узнал раффаэлевскую Видони-Каффарелли, пожал плечами, не понимая, почему именно этот палаццо попал во все учебники по архитектуре, по его мнению, в Риме было немало дворцов поэлегантнее, а потом вдруг оказался на рыночной площади с глазу на глаз с Джордано Бруно.
Сперва сожгли, а потом поставили памятник, ну фарисеи, подумал он с новой злостью. Но разве христианская церковь и не была такой, лживой и лицемерной? Ему казалось, что он начинает понимать Муссолини, лысина и мощные челюсти которого неотступно следовали за ним по всем улицам, глядя со всех фасадов. У создателя эстонской государственности Константина Пятса был такой же голый череп, да и его подбородок мало чем уступал муссолиниевскому, может, был лишь немного мягче, круглее, вообще эти мужики, понял он вдруг, на редкость похожи, только цвет глаз отличается, у итальянца темный, почти черный, у Пятса голубой. Но если Пятс вдруг снова придет к власти, хватит ли ему строительской жилки, чтобы превратить Таллин в красивый город?
К палаццо Венеция Герман приближаться все же не стал, с той стороны слышался восторженный рев, наверное, Дуче держал очередную речь, Герман же терпеть не мог народные собрания, а митинги и факельные шествия национал-социалистов всегда вызывали в нем омерзение, смешанное с презрением.
Он снова пересек Витторио Эммануэле и после некоторого блуждания выбрался на Корсо. Магазины здесь теснились впритык друг к другу, Герман, заметив ювелирную лавку, вошел: он собрал небольшую сумму на свадебный подарок Беттине, но теперь было непонятно, состоится ли вообще свадьба.
Среди заполнявших витрину украшений было много красивых, в Германии Герман не видел ничего похожего, у итальянцев явно было больше и вкуса, и традиций — все же родина Челлини. В конце концов он все-таки купил одно кольцо, подумав, что даже если они с Беттиной разойдутся, можно подарить его Виктории — он до сих пор стыдился, что не выбрался на свадьбу сестры.
Побродив еще немного, он вышел сперва к Треви, фонтан ему даже понравился (хотя мрамор был наверняка тоже с Форума), а затем — к Испанской лестнице. Тут собралась масса народу, намного больше, чем в Каракаллах или у театра Марцелла, у большинства людей, подумал Герман, нет воображения, они хотят, чтобы строение было обязательно целое, руины их не интересуют.
Он уже хотел уйти, но вдруг заметил Беттину. Девушка сидела на ступеньке, одна-одинешенька среди развеселых туристических компаний, и выглядела очень несчастной — настолько несчастной, что Герману стало ее жалко. Какой я все-таки мерзавец, подумал он, ее же с детства учили подчиняться Богу и священникам, нелегко перестроиться за один день.
Он поднялся по лестнице и сел рядом с Беттиной, не зная, что сказать: то ли спросить, как ей понравилась Сикстинская капелла, то ли вообще заговорить о чем-то другом. Но Беттина опередила его, она как ни в чем не бывало спросила, кивая вниз, на Баркаччу:
— Неправда ли, красиво?
— Да, неплохая работа, — буркнул Герман, вытащил из кармана коробочку с кольцом и положил Беттине на ладонь. Девушка оживилась, открыла футляр, тихо ахнула, надела кольцо на палец, стала поворачивать руку так и этак, глядя, как золото блестит в лучах заходящего солнца, и наконец положила голову на плечо Германа.
— Латеранский мир? — спросил Герман, обняв ее.
Беттина не ответила, но повернула голову так, чтобы Герман заметил ее приоткрытые губы и понял, чего от него ждут.
Глава шестая
ЧРЕЗВЫЧАЙНЫЕ ПОЛНОМОЧИЯ
Сойдя в Лейпциге с поезда, Герман проводил Беттину до дому, но зайти отказался, сославшись на то, что устал и хочет отдохнуть перед трудным рабочим днем, Беттина тоже настаивать не стала, наверное, сама была изрядно утомлена. Они договорились, что завтра Герман придет к Видлингам обедать, затем он скромно поцеловал невесту в щеку, подождал, пока она исчезнет в подъезде, и удалился, — но едва он остался один, как его потянуло к стройплощадке. Он понимал, что завтра утром все равно увидит, что за эту неделю сделали, но ничего не помогало, тяга была сильнее его.
Работа немного продвинулась, но не настолько, насколько он надеялся — вот что значит нет архитектора, который стоял бы над головой. А что, если снова возникли финансовые трудности? Однажды работы уже приостанавливались, пока Видлинг и Ко спасали свое экономическое положение, «черный понедельник» больно ударил по Германии, американцы вывели свои инвестиции, и сразу выросла безработица и уменьшилась покупательная способность — вот Гитлеру и ничего не стоило прийти к власти. И что теперь будет? До Рима Герман смотрел в будущее весьма мрачно, но то, что он увидел там, его немного успокоило — Гитлер ведь был большим поклонником дуче, а про того Герман не мог сказать ничего плохого. Кто знает, может, и в Германии жизнь помаленьку войдет в нормальное русло, прекратятся политические убийства и уличные потасовки, начнут строить автобаны, больницы, школы — для него, как для архитектора, это было бы весьма выгодно. Ну, а если ребята в коричневых рубашках так уж хотят устраивать свои сборища, пусть, его это, в сущности, не касается.
Смерив еще раз взглядом здание, которое уже заметно поднялось над фундаментом — теперь, после Рима он многое сделал бы иначе! — Герман заставил себя отвернуться от своего детища и побрел в сторону дома. На улицах царила тишина, воскресный вечер, бюргеры сидели в креслах и слушали радио. Альбертштрассе, Хоэштрассе, Сидониенштрассе — а вот и знакомый перекресток, как только Герман, в первый раз гуляя по Лейпцигу, заметил Софиештрассе, он сразу решил, что именно здесь снимет себе квартиру, имя сестры казалось хорошим предзнаменованием.
Все было как всегда, из-за штор пробивался свет, как хозяева, так и жильцы, все были дома, даже в его окне как будто что-то отсвечивало, наверное, отражались последние лучи заката. Поднявшись на второй этаж, Герман отпер замок, толкнул дверь — черт побери, в комнате действительно горела лампа. Кто же это может быть, подумал он озадаченно, но сразу успокоил себя — наверняка прилежной хозяйке захотелось перед возвращением арендатора слегка прибрать квартиру. Но это была не хозяйка — едва он переступил порог, как кто-то накинулся на него сзади и сбил с ног. Грабители, подумал Герман, и попытался закричать, но не успел, его ударили каким-то тупым предметом по голове, и он потерял сознание.
Когда он очнулся, то обнаружил, что сидит на стуле, а по его груди течет холодная вода — так его, наверное, хотели привести в чувство. Руки были связаны сзади, а рот заткнут какой-то тряпкой, но уши и глаза остались открытыми, и он мог видеть напавших на него людей и слышать, о чем они говорят. Нет, к нему забрались не грабители, это он понял сразу, как узнал Майера. Каменщик, в коричневой форменной рубашке, при виде которой Герман всегда презрительно морщил нос, стоял у книжной полки, вынимал оттуда том за томом и бросал на пол. Кроме него в комнате находились еще двое, один, такой же коричневорубашечник, рылся в гардеробе, другой сидел за столом и писал что-то — единственный, кто был одет нормально, в костюме с галстуком.
— Вы посмотрите, что этот иностранец читает! — ерничал Майер. — Генрих Манн, Золя и, естественно, Ремарк, как же без Ремарка-то, ведь это он издевался над нашей войной и унижал германский народ. Я вам говорил, герр Шуберт, этот Буридан опасный человек, коммунист и, возможно, даже шпион. Вы знаете, что он родился в России? Я не удивился бы, узнав, что жидомасоны его уже там завербовали разжигать мировую революцию…
Заметив, что Герман пришел в себя, он умолк. Человек в костюме на секунду перестал писать, взглянул мельком на Германа и возобновил свое занятие. Майер сразу же снова открыл рот.
— Герр Шуберт, я скажу вам еще одну вещь — этот человек вбил себе в голову стать немцем, он соблазнил одну чистокровную немку и собирается на ней жениться. Без особой цели он так не поступил бы, наверняка получил соответствующее задание — глубоко внедриться в наше общество и там продолжить свою подстрекательскую деятельность…
Человек в костюме сделал нервный жест:
— Ладно, Майер, не преувеличивайте!
— Я — преувеличиваю? Я отнюдь не преувеличиваю! Я полгода работаю вместе с этим инородцем и имел достаточно возможностей слышать, как он хулит все немецкое и расхваливает другие народы. Наша архитектура, видите ли, ему не нравится, столица лягушатников, по его мнению, красивее нашего Лейпцига и даже Берлина — что это еще, если не подстрекательство?
— Успокойтесь же, Майер! — сказал человек в костюме, кладя ручку на стол. — Если у него и были такие планы, то теперь с ними покончено.
— Я все-таки думаю, герр Шуберт…
— Хватит, я сказал! Развяжите его!
Майер недовольно фыркнул и не сдвинулся с места, но второй тип в коричневой рубашке подошел к Герману и стал возиться с веревкой.
— Только без глупостей, понятно? — сказал он тихо и грозно перед тем, как окончательно распустить узел. Затем он выдернул тряпку изо рта Германа, но остался за его спиной, готовый в любую секунду снова накинуться на него.
Человек в костюме повернулся к Герману.
— Господин Буридан? — спросил он холодно.
— Да, я Буридан. А вы кто такие? Как вы попали в мою квартиру? — ответил Герман с вызовом.
Он хотел добавить, что если они тотчас не уберутся, то он обратится в полицию, но человек в костюме опередил его, он вывернул лацкан, и Герман понял — нет смысла звать того, кто уже здесь.
— В чем дело? Что вы от меня хотите? — буркнул он.
— Можно попросить ваши документы? — уронил чиновник с прежней холодностью.
Германа охватили дурные предчувствия, он сунул руку в карман пиджака, вытащил паспорт и хотел встать, но коричневорубашечник за его спиной выхватил документ и сам передал полицейскому чиновнику. Тот взял паспорт, пролистал его, дошел до страницы с отметкой о виде на жительство, не говоря ни слова, взял со стола ручку и перечеркнул штамп двумя жирными росчерками.
— Что вы делаете? — взбесился Герман.
Он хотел вскочить, но не смог, поскольку тип, стоявший сзади, схватил его за плечи и крепко прижал к стулу. Чиновник тем временем хладнокровно вытащил из кармана печать, подул на нее и с силой нажал на паспорт.
— Ваш вид на жительство аннулирован, — сказал он. — Вам дается двадцать четыре часа, чтобы покинуть Германию.
Он посмотрел на часы.
— Советую вам поторопиться, если опоздаете, я не отвечаю за вашу безопасность.
— Герр Шуберт… — снова пытался вмешаться Майер, но чиновник его прервал.
— Все, Майер. Уходим, — сказал он, вставая.
Майер неохотно повиновался, когда они втроем шли к выходу, Герман еще слышал его доносившийся из прихожей голос:
— Герр Шуберт, я вас предупреждаю…
Потом хлопнула дверь.
Герман не помнил, как собрал вещи, рассчитался с хозяйкой и распрощался с ней. Наверное, он мог пуститься в путь и утром, времени оставалось достаточно, но он не имел ни малейшего желания ночевать в квартире, где с ним обошлись столь беспардонно. Путь на вокзал пролегал мимо дома Видлингов, в окнах еще горел свет, он заколебался, может, зайти и сказать, что случилось, — но потом решил, что лучше позвонит с вокзала, ему не хотелось предстать перед невестой в столь жалком состоянии. Однако на вокзале не оказалось времени, поезд уже стоял на пути, и он махнул рукой — можно ведь послать письмо и из дому, если Беттина его по-настоящему любит, она и так все выяснит, пойдет в полицию и устроит скандал.
А потом? — спросил он себя. На Беттину и ее скандалы полиции, естественно, начхать — вот только если папаша Видлинг использует свои самые крупные знакомства, чтобы восстановить его вид на жительство… Но захочу ли я вообще вернуться в эту страну, подумал он тотчас, есть ли у меня хоть малейшее желание еще раз увидеть этих мерзавцев в коричневых рубашках?
Такого желания он в себе не обнаружил, но никаких твердокаменных решений по поводу будущего принимать тоже не стал — время покажет. Один вопрос ему все же не давал покоя — почему гитлеровцы стали такими наглыми? Вломиться в квартиру гражданина другого государства, избить его, перевернуть все вверх дном — это же было явным нарушением закона… Загадка разрешилась на пограничной станции, когда в поезд вошел мальчик, продававший газеты. Уже целую неделю Герман не читал ни одной, поэтому сейчас он купил целую кипу. Сначала он собирался оставить их на Польский коридор, когда придется долго и нудно ехать при опущенных шторах, но тут его внимание привлек заголовок на первой странице.
Оказалось, что рейхстаг предоставил Гитлеру чрезвычайные полномочия.
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
РОДИНА
1933—1935
Глава первая
ГЕРМАН И БЕТТИНА
Как листва, зеленые, — как цыплята, желтые, — как небо, голубые, а еще и кремовые, розовые, сиреневые — падали письма в почтовый ящик Буриданов на улице Променаади, откуда мама, папа, София или Лидия (главным образом Лидия — самая молодая и активная) их выуживали и доставляли Герману в его комнату на мансарде. «Герман, танцуй!» — озорно требовала Лидия, помахивая цветным конвертом, словно веером, и Герману ничего не оставалось, как, игнорируя боль в ноге — ой, вреден север, вреден, — сделать пару символических, имитирующих тарантеллу или мазурку шагов. Повторялись эти неуклюжие балетные спектакли практически каждое утро, и если бы почту приносили дважды в день, то танцевать пришлось бы еще чаще, потому что Беттина иногда забывала написать о чем-то важном и уже через час отправляла в путь следующее послание. Герман добросовестно отвечал на все письма, с той только разницей, что его сообщения были короче и прозаичней, ему казалось неуместным выливать на бумагу свои эмоции, как это совершенно необузданно делала Беттина. «Не могу жить без тебя… Лейпциг кажется холодным и чужим… Печаль смотрит на меня с каждой стены, изо всех углов…» Эти и другие выдающие книголюба фразы, в которых кроме узнаваемых литературных штампов иногда попадались и оригинальные метафоры («Ты уехал, оставив меня такой же недостроенной, как дом моего отца!»), доказывали, что Беттина его действительно любит; и хотя Герман себе таких криков души не позволял, в отличие от ироничных реплик, которыми он не пренебрегал («А эта печаль на тебя смотрит и тогда, когда ты красишь губы перед зеркалом?»), он вынужден был признаться себе, что страдает от разлуки, может, не меньше, чем невеста — по правде говоря, только сейчас он и понял, насколько глубоко в его плоть сумела впиться своими розовыми лакированными ногтями Беттина. Он жил как будто нормальной жизнью, позволял маме заботиться о себе, болтал с сестрами, ходил в кафе и даже завел парочку полезных знакомств, но его ни на минуту не покидало чувство, что тот, кто тут ест, пьет, смеется и рассуждает, отнюдь не он, а его тень, настоящий же Герман Буридан остался в Германии.
Именно в этот период он особенно полюбил «Силу судьбы». Он ее уже слышал однажды в Дрездене, они с Беттиной специально поехали на спектакль, но тогда эта опера не произвела на него впечатления, хотя музыка была мелодичной, но события показались какими-то неправдоподобными, а финал, в котором священник убеждает несчастных героев согласиться с божественным миропорядком, вообще фальшивым. Теперь он услышал эту оперу по радио, вместе в мамой, для которой такие трансляции были одним из немногих оставшихся развлечений — София привезла ей из Германии слуховой аппарат, и мама, уже ставшая довольно замкнутой, словно ожила, она изучала по газетам программы передач всех радиостанций, и когда находила интересный концерт или оперный спектакль, готовилась к этому весь день, как раньше в Москве перед посещением театра, правда, не одевалась торжественно, но обязательно что-нибудь пекла, или кекс, или яблочный пирог, и не разрешала в этот день приглашать гостей. Сейчас трагедия дона Альваро и Леоноры полностью захватила Германа, он увидел в ней схожесть с собственной судьбой, он ведь тоже в Германии был чужаком, как индеец Альваро в Испании, и хотя отец Беттины, в противоположность отцу Леоноры, признал его в качестве жениха, их тоже насильно разлучили. К тому же мать, которая знала про оперы если не все, то очень многое, рассказала, что первоначально у этого произведения был совсем другой конец: дон Альваро после смерти Леоноры, прокляв человечество, бросается в пропасть. Почему Верди переделал финал, мама не знала, но Герман сразу подумал — наверняка из-за цензуры. Действительно, у Верди часто возникали такие трудности, приходилось вносить изменения и в «Риголетто», и в «Бал-маскарад», подбирать другое место действия, переименовывать героев — раньше Герман о таких вещах думал абстрактно, но теперь, после германского (кхм-кхм) опыта, он понимал, что это и есть отношения «власть — художник». С каким удовольствием Майер швырял его книги с полки на пол! — сейчас каменщик наверняка был среди тех, кто жег их на улице.
Приехав из Германии, он поначалу думал, что скоро позовет Беттину в гости, но затем отверг этот план, не только из-за стесненных домашних условий, но и потому, что вся здешняя жизнь опять казалась ему, как и после Москвы, провинциальной, жалкой. Когда он уезжал, в Эстонии по крайней мере не было фашистов, теперь и они появились, и не только среди местных немцев, но и эстонцев. То, что несколько его товарищей по школе стали пылкими поклонниками Гитлера, Германа не удивило, в конце концов, эти молодые Deutschen* чувствовали себя ограбленными коренной нацией, намного больше его поражало то, что сами эстонцы основали фашистскую организацию, так называемый «Союз бойцов войны освобождения». Свою униформу «бойцы» позаимствовали у фашистов Европы: черный берет, рубашка цвета хаки, галифе, ремень и высокие сапоги. Они тоже отмечали Дни флага, пели патриотические песни, дрались с социалистами (коммунистов в Эстонии не осталось, они или были убиты, или сбежали в Россию, или сидели в тюрьмах) и — что самое худшее — пытались прорваться к власти, используя опробованные Гитлером методы: ругали парламентариев, обзывая их «торговцами коровами», которые ради того, чтоб попасть в правительство, были готовы пойти на любую сделку. И еще они хвалили единовластие — но вот как раз этого действующее законодательство не предусматривало, премьер-министр, или, по-народному, «староста государства», полностью зависел от парламента, поэтому «бойцы», или «вапсы» (так сокращенно их называли от слова «вабадуссыда» — «война освобождения»), пытались путем референдума провести свой проект новой конституции. Парламент, естественно, старался им в этом помешать, но это только добавляло масла в огонь, вапсы день ото дня становились все наглее. До кровопролития еще не дошло, но Герман уже знал, что это может случиться в любую минуту — как хвастались сами вапсы, у каждого из них на чердаке спрятано оружие. Словом, Германа окружило полное дежавю — и когда он стал размышлять на эту тему, то пришел к выводу, что такой маленький народ, как эстонцы, по-видимому, вообще не способен придумать что-то оригинальное не только в искусстве, но и в политике, и оттого обречен все перенимать из-за рубежа — тоже своего рода «сила судьбы».
Отца Герман видел редко, в жизни отца был очередной трудный период (начиная с революции других как будто уже и не было), он жаловался, что Франция закрыла рынок эстонскому маслу, Германия же подняла таможенный налог на яйца то ли в четырнадцать, то ли в сорок раз — во сколько именно, Герман не запомнил, да и какое это имело значение, в любом случае было понятно, что на таких условиях яйца туда продавать невозможно; вот и не знали ни отец, ни другие эстонцы, куда девать хуторскую продукцию. Прервалась и торговля семенами, часть денег отец, правда, вложил в дело Менга, но сам в Ригу уже не ездил, содержал семью случайными заработками — если надо было где-то провести инспекцию семян, его старый знакомый Август Септембер, ставший ныне важной персоной в местном союзе кооперативов, давал эту работу отцу. И все же, когда отец возвращался из командировки, то ли с Ряпина, то ли вовсе с Сааремаа, они долго беседовали, причем, по инициативе Германа, на эстонском. Отец тогда оживлялся, казалось, он был благодарен Герману за это, и Герман про себя подумал — кто знает, может, отец всю жизнь страдал от того, что не может разговаривать с детьми на родном языке. Когда Герман, униженный, в подавленном состоянии, приехал из Германии, отец отдал ему свой кабинет — после отъезда Эрвина в Таллин «мальчишечью» заняла Лидия, она, правда, выразила готовность переселиться в комнату Софии, но Герману было неловко принять эту жертву, сестры были уже взрослые, пару первых ночей он героически спал в гостиной на диване, и после этого отец и пригласил его на мансарду. Раньше эта часть дома была для детей если не запретной зоной, то по крайней мере местом, куда просто так, даже когда играли в прятки, не поднимались — тут находились родительская спальня и отцовский кабинет, теперь же отец сказал, что он все равно почти им не пользуется. Говорил ли отец правду или нет, Герман так толком и не понял, с одной стороны, его действительно иногда по нескольку недель не было в Тарту, но с другой, Герман знал, что отцу нравится время от времени уединяться. Таким образом, это было от отца если и не широким, то в любом случае жестом, и Герман в ответ чувствовал благодарность — даже писать Беттине было неудобно, когда в любой момент кто-то мог войти в гостиную.
Герману удалось получить из Германии остатки своего гонорара, но великими назвать их было трудно, так что пришлось начинать думать, как себя прокормить. В Тарту строили мало, и он отправился в Таллин узнать, нельзя ли получить через Эрвина или Викторию какой-то заказ; однако ни брат, ни сестра ничем сейчас не могли помочь, Эрвин, правда, посоветовал ему открыть собственнное бюро, выразив убеждение, что заказы к такому талантливому архитектору сами потекут, но младший братец всегда отличался необоснованным оптимизмом. Цены на аренду конторской площади были в Таллине слишком высокие, германских денег не хватило бы даже на месяц, а взять в долг было не у кого, Виктория с Арнольдом экономили на каждом центе, они хотели снять квартиру попросторнее, чем сейчас, потому что Виктория ждала ребенка. Эрвин же… Герман был поражен, когда услышал, сколько, или, вернее, как мало брат зарабатывает у Шапиро.
— Да это же зарплата счетовода! — рассердился он, но брат ответил, что ему еще повезло.
— Если я пойду и потребую добавки, Шапиро просто уволит меня, среди юристов знаешь какая безработица!
Эрвин объяснил, что в Эстонии произошло нечто странное, а именно — перепроизводство интеллигенции.
— Ты же помнишь, наш отец в свое время не смог получить образования, и не он один в том поколении, молодежи, мечтавшей учиться, было много. И когда возникло собственное государство, то все помчались в университет, а поскольку в царское время самыми надежными профессиями считались адвокат и врач, то и сейчас все хлынули на эти факультеты, хотя ситуация изменилась и теперь было больше нужды в инженерах.
Эрвин повел Германа обедать в Клуб шоферов, они поели солянки, которую Герман любил еще с Москвы, а потом совершили длинную прогулку по Таллину. Город выглядел точно так же, как и десять лет назад, когда Герман однажды по поручению отца приехал сюда, чтобы передать Августу Септемберу партию какого-то товара, — все тот же средневековый центр, а вокруг него деревянные развалюхи, и среди них несколько крепких доломитных домов конца царской эпохи.
— У вас что, вообще не строят? — удивился он, но Эрвин поспешно возразил, что строят, строят, и потащил Германа на Пярнуское шоссе, где напротив рынка воздвигли новое здание.
— Здорово, не правда ли? — спросил он гордо. — Народ называет это комодом, потому что, видишь, один этаж выделяется, словно открытый ящик.
На Германа дом впечатления не произвел, по его мнению, он больше напоминал плоский серый мусорный ящик, да и сам рынок с лошадьми и молочными бидонами никак не соответствовал образу европейской столицы. Он тут же принялся фантазировать, как можно на этом месте спроектировать площадь с целостным решением, и пропустил мимо ушей то, что продолжал говорить Эрвин.
— Ты совсем меня не слушаешь! — наконец обиженно буркнул братец.
Только когда Герман извинился и похлопал Эрвина по плечу, тот повторил то, что хотел сказать — только что закончился конкурс на проект Дома искусств и жалко, что Герман не мог в нем поучаствовать.
— Но ты не отчаивайся, я прочел в газете, что скоро будет конкурс на должность тартуского городского архитектора, ты это наверняка выиграешь, — утешил Эрвин. Герман не стал ему говорить, что для такого теплого местечка нужны знакомства покрупнее, чем те два или три, что были в его арсенале, — зачем огорчать брата?
Проводив Германа на вокзал, Эрвин заторопился, сказав, что у него свидание.
— С кем? — спросил Герман, но Эрвин уклонился от ответа.
Герман не стал его донимать, обнял младшего братишку, который был на голову его выше, поднялся в вагон, сел на скамейку и вспомнил, как всего лишь несколько месяцев назад он ехал в мягком купе из Лейпцига в Рим и его рука лежала на плече Беттины. Ему стало жалко себя, и, чтобы перебороть дурное настроение, он стал воображать, куда они с Беттиной могли бы вместе эмигрировать — то ли в Америку, то ли в Австралию. Так прошла вся дорога из Таллина в Тарту, с многочисленными остановками и попутчиками — деревенскими бабами, возвращавшимися с рынка с порожними корзинами для яиц, да шумно опустошавшими пивные бутылки студентами.
Дома его ожидала новость от отца — Август Септембер задумал построить себе в Тарту дом и хотел, чтобы Герман начертил ему проект.
Глава вторая
ЛИШНИЙ ЧЕЛОВЕК
В дверь позвонили, когда Алекс прикончил последний бутерброд и налил себе вторую чашку кофе. Лидия вскочила и с криком: «Я открою!» помчалась в прихожую, Марта же стала поспешно собирать посуду со стола. Втроем они и завтракали, София уже ушла в диспансер, ее рабочий день начинался в восемь, а Герман недавно снял поблизости маленькое бюро и спал там, приходя домой только пообедать или вечером немного поиграть на рояле и послушать радио.
— Папа, к тебе гость!
Кто это может быть, подумал Алекс, вставая: лет двадцать назад было обычным делом, что зайдет Менг, Верц, Арутюнов или кто-то из соседей, чаще всего Богданов, или хотя бы Август Септембер, чтобы принести хозяину только что полученную важную телеграмму, — но старые друзья были или в земле, или за границей, а что касалось Августа, то они с ним поменялись ролями, теперь уже Алекс ходил к нему как к начальнику отдела центрального кооператива узнать, нет ли работы, — так что звонок в дверь давно стал означать приход подруги если не Софии, то Лидии (чаще все-таки Лидии, она была очень общительна).
На скамейке в прихожей сидел знакомый мужик с обвисшими щеками, красноватым носом и ясно обозначившейся плешью — сводный брат Адо. Младший или старший сводный брат, определить было трудно, если сравнить с Алексом, то младший, а если с другим сводным братом, Тыну, то старший, — сидел и стаскивал высокие сапоги: когда Адо был пьян или просто настроен на ссору, он вваливался в комнату в сапогах, а когда ему что-то от Алекса было нужно (это «что-то» спокойно можно было заменить словом «деньги»), — тогда он старался вести себя «культурно».
Плащ и берет Адо уже повесил на вешалку, оставшись в форменной рубашке цвета хаки и галифе, при виде которых Герман всегда бледнел. Для Алекса тоже стало полной неожиданностью, когда сводный брат впервые пришел к нему в униформе.
— Ты что, достиг возраста, когда хочется делиться военными воспоминаниями? — поддразнивал он Адо. — Да и какие у тебя воспоминания, ты же служил интендантом. Сколько ты был на фронте?
Алекс, конечно, знал, что «Союз бойцов за свободу» не просто общество ветеранов, а политическая организация, но тем более странным ему казалось новое увлечение сводного брата — единственным общественным явлением, которое Адо волновало, был рост цены на водку. Но если немного подумать, то решение выглядело вполне логичным — ведь кто собрался в этом союзе? В первую очередь, недовольные жизнью — и Адо точно был таким.
— Тапочки под скамейкой, — показал Алекс.
— Да ну их, я в шерстяных носках, — буркнул Адо, встал, поправил ремень и торжественно протянул руку для приветствия, что было редкостью и явно указывало на наличие больших проблем. Неужто его хутор обанкрочен, подумал Алекс с тревогой. Адо после окончания гражданской войны (которую тут называли войной за освобождение) бесплатно получил от государства изрядный кусок земли, но не смог создать цветущее хозяйство — не потому, что знаний не хватало, он все же десять лет проработал в России управляющим в поместье, а потому, что, став хозяином, он сделался ленив и при этом все больше любил кутнуть, обвиняя в своих неудачах всех, кроме самого себя. «Женись, что за хутор без хозяйки!» — советовал ему Алекс, но вот именно с женитьбой у Адо ничего не получалось, ни одна служанка долго не задерживалась у него, и Адо часто приходилось доить коров самому, — а корова ведь не народ, который позволяет доить себя каждому, корова начинает бастовать, так что в конце концов Адо просто ликвидировал стадо и сосредоточился на выращивании картофеля, что, учитывая его главную слабость, тоже имело логику.
Носки Адо зияли дырками, но Алекс не стал дразнить несчастного холостяка, а молча провел его в комнату. Лидии тут уже не было, она, как и Герман, при появлении Адо всегда исчезала с горизонта. Зато Марта осталась — пьяного Адо она терпеть не могла, но к трезвому относилась вполне лояльно, как вообще к родственникам Алекса, хоть особо сердечных отношений у нее с ними и не возникло, только с Эльзой она болтала, когда та попадала в Тарту, раньше это случалось часто, у бездетной сестры Алекса было много свободного времени, но потом она взяла приемного сына, и теперь ее видели раза два в год. Униформа Адо, впрочем, раздражала и Марту, после высылки Германа она относилась к нацистам так же враждебно, как и к коммунистам, но, как она любила говорить, «родственник есть родственник», — в конце концов, разве ее братья были лучше? От Альфреда недавно пришло письмо, владелец пивного зала сделал карьеру и трудился теперь в мюнхенской ратуше, борясь за расовую чистоту в своем городе, про Хуго, правда, давно ничего не было слышно, хотя чем же еще он мог быть занят, если не преследованием контрреволюционеров?
На вопрос, голоден ли гость, Адо ответил отрицательно, но чашку кофе Марта ему все равно налила и поставила на стол печенье, после чего удалилась в кухню варить суп. Рюмочку брату в такое время дня предлагать было не обязательно, поэтому Алекс подвинул к нему поближе сахарницу и полюбопытствовал, такой ли хороший у брата урожай картофеля в этом году, как у него самого?
Однако Адо успехи сельского хозяйства волновали мало.
— Да про какой картофель ты говоришь, у меня нет времени, даже чтоб съездить посмотреть, не сгорел ли хутор! — похвастался он, и когда Алекс поинтересовался, чем же таким важным братец занят, выпрямил спину:
— Черт, ты что, не знаешь, что приняли наш проект конституции? Я отвечал за два района, самолично объездил все хутора, объяснил народу, почему на этот раз обязательно надо пойти голосовать и сказать «да».
Да, бойцы за свободу стали за короткое время могущественной политической организацией, после референдума их главарю даже предложили место премьера, но тот пока отказался, мотивируя это тем, что не желает работать совместно с «морально разложенным парламентом». На самом деле причина была в том, что бойцов за свободу не интересовала власть наполовину, они шли ва-банк.
— Скоро, Алекс, начнется совсем другая жизнь! — продолжал Адо хвастаться. — С коррупцией покончим, партии обуздаем.
— Запретите их, что ли, как Гитлер? — полюбопытствовал Алекс.
— Это еще не решено, — увильнул Адо. — Но прежней власти у них точно не будет. По нашей конституции страной будет править один человек, президент. Его будет выбирать народ, и подчиняться он будет только народу. Но ты не бойся, сажать мы никого не будем. У нас тут не Германия, коммунисты уже за решеткой, с остальными справимся. Мы хотим только одного — чтобы народ зажил хорошо…
— Народ не будет жить хорошо до тех пор, пока эстонскую картошку не начнут вновь продавать на петербургском рынке, — перебил Алекс.
— Петербургский рынок я тебе обещать не могу, но что Германия отменит таможенные сборы, это гарантирую, — разоткровенничался Адо. — Ведь сейчас совершенно ненормальное положение, мы не можем политически ориентироваться на Англию, это нам экономически невыгодно. Черт побери, со времени выкупа хуторов эстонец никогда так плохо не жил, как сейчас. Я вот тоже, сам видишь, хожу в дырявых носках, хотя я далеко не последний человек в нашем союзе, можешь поверить. Теперь вот должен перебраться в Таллин, меня пригласили работать в наш штаб, но денег не хватает даже комнатушку снять. В столице все в десять раз дороже…
Итак, Алекс оказался прав — сводный брат пришел отнюдь не для того, чтобы обсудить результаты референдума.
— Может, поможешь немного, временно, пока стану на ноги. Я понимаю, тебе тоже непросто, дети еще мало зарабатывают, но хутор же приносит тебе неплохой барыш…
Хутор — это был всегда последний аргумент, который Адо, приходя одалживать деньги, бросал на кон — потому что хутор достался после смерти мамы Алексу. Конечно, раньше, когда у Алекса водились деньги, он вкладывал туда немало, но сводные братья были все равно на него обижены и при каждой возможности царапали его совесть.
Кончилось тем, чем должно было кончиться, Адо получил деньги, не так много, как просил, но все же, и попрощался, весьма довольный — наверное, боялся, что уйдет ни с чем.
— Когда меня выберут в парламент или поставят на должность министра, возьму Эрвина в советники, — пообещал он в дверях.
Алекс не стал говорить, что сын вряд ли захочет якшаться с нацистами, — мало ли что в жизни может случиться, разве он сам в свои лучшие дни мог подумать, что будет трудиться на большевиков?
Оставшись один, он снова сел за стол и раскрыл газету, но тут же отбросил — ну, не мог он после завтрака сидеть дома сложа руки, не привык, раньше он в это время давно бы уже вышел из дому, в контору — но где была его контора сейчас?
— Марта, пойду, посмотрю, как там на рынке. Что-нибудь нужно?
Но жена только покачала головой.
В прихожей Алекс столкнулся с Лидией — младшая спешила в школу.
— Что вы сейчас рисуете? — поинтересовался он.
— Натюрморт! — сообщила Лидия радостно — дочь была в восторге от новой специальности. Алексу ее учеба, правда, обходилась недешево, но он не жаловался — было приятно знать, что в семье растет и художница. Марта к увлечению дочери относилась скептично, она не была уверена, хватит ли той таланта, но препятствовать все же не стала, считая живопись более невинной забавой, чем тайный кружок марксизма, куда Лидия ходила в прошлом году; когда Марте удалось вытянуть из Лидии это признание, она устроила ей головомойку.
На улице дул обычный позднеосенний пронизывающий ветер, и Алекс с удовольствием поднял бы воротник, однако он не хотел выглядеть рядом с дочерью мужланом, Лидия смотрелась шикарно в своем новом пальто и красном берете, который послала ей в подарок германская невеста Германа, один идущий навстречу студент, по крайней мере, приветствовал ее с явной симпатией.
— Кто это? — спросил Алекс, когда тот остался позади.
— А, да кто-то из Эстонского общества студентов, — ответила дочь равнодушно.
Поклонников у нее, кажется, хватало — и неудивительно, подумал Алекс с удовлетворением, Лидия выросла настоящей красавицей, без характерной для эстонок приземистости, кряжистости, угловатости, в ней все было другое, Алекс даже не мог определить, какое именно, но другое. В Беккеров, подумал он скорее с гордостью, чем с завистью — ведь у местных эстонцев тоже ни у кого не было такой жены, как у него, возможно, потому так трудно и давались ему все дела, люди смотрели на него косо, особенно женщины — что, мы тебе не подошли?
На следующем углу их дороги разошлись, Лидия пошла дальше прямо по Променади, Алекс же свернул налево, к рынку. Там теперь была его так называемая контора — там, где невестка его сестры Эльзы на одном из прилавков торговала продукцией его хутора. Sic transit gloria mundi, подумал он горько, латыни он не знал, но те сентенции, которые Марта часто повторяла, за годы выучил. Да, когда-то мешки с его пшеницей добирались аж до Константинополя и его имя было известно чуть ли не каждому русскому помещику, выращивавшему приличное зерно, — и где теперь все это? Понятно где, пропало в вихре революции — ни с чем иным, кроме как со стихией, Алекс случившееся сравнить не мог, и если была в чем-то разница, то только в том, что вихри налетают и исчезают, а революция осталась. Разок, правда, возникла надежда, что все закончилось, когда пришли нэпманы и в России дела опять сдвинулись с места, но теперь с этим снова было покончено, хуторян уже загоняли в колхоз, а это им не нравилось — ведь отчего в богатой России случился голод?
В Эстонии не было власти большевиков, но тут мучили другие напасти — государство было очень маленькое, и, как Алекс недавно сформулировал: чем меньше государство, тем меньше деловых возможностей. Ох, как ему пришлось напрягаться, чтобы оплатить учебу детей, в какой-то момент все пятеро одновременно посещали университет, старший к тому же в Германии, где все дороже, теперь, кажется, самое трудное позади, но только в смысле расходов, не доходов. Да и каких было ждать доходов с тартуского рынка, который целиком мог поместиться в одном-единственном китайгородском складе?
Тыну несколько дней назад привез с хутора новую партию товара, покупали неплохо, Алекс взял деньги, отсчитал невестке Эльзы ее долю и задумался: что делать дальше? Или, другими словами: зайти к Августу Септемберу или нет? Август год назад перебрался из Таллина в Тарту, его сделали начальником здешнего отделения, Алекс так и не понял, было это повышением или наоборот. Скорее наоборот, наверное, хотели избавиться и ничего другого придумать не смогли, вообще удивительно, что тот так долго продержался в столице — кто-кто, а Алекс знал пределы способностей Августа, тому просто повезло, он воспользовался единственным выпавшим ему в жизни шансом, вел в смутное переходное время темные дела с большевиками, заработал денег, с их помощью заимел нужные знакомства, вступил в «правильную» партию, а когда торговля с Россией угасла, нашел уютное местечко в центральной конторе потребительских обществ. К Алексу, несмотря на свою крутую карьеру, Август относился с прежним почтением, раньше, в Таллине, помогал с экспортом хуторской продукции, а теперь подыскивал для бывшего хозяина работу, отправлял инспектировать магазины кооператива и давал составлять экспертные акты. Платили за это так себе, и иногда приходилось по нескольку недель кормить блох в какой-нибудь провинциальной гостинице, но все равно Алекс с радостью брался за любое задание, потому что только так он мог использовать свои знания и опыт. После того, как им с Менгом пришлось заморозить дело, Алекс вдруг почувствовал, что значит, когда мужчина не может заниматься тем, что он умеет. Начинать что-то свое в Тарту было бесполезно, кооператив крепко удерживал монополию, на работу в магазин кооператива Август, может быть, его бы и устроил, но этого не хотел сам Алекс — не мог он себя представить снова, как раньше с Эглитисом, в чьем-то подчинении.
Он подавил в себе гордость — что поделаешь, такова жизнь. Вчера Август выполнял мои приказы, бегал на вокзал разгружать мешки с зерном и на телеграф отправлять сообщения, сегодня мой черед постучаться в его дверь. Осенние работы на хуторе закончились, самое время отправиться в командировку.
Августа в конторе не оказалось, он пошел посмотреть, как идет строительство дома. Герман спроектировал Августу великолепный дом, Алексу стало прямо завидно, когда он его увидел на ватмане — во дворе сын предусмотрел даже фонтан! Правда, от этого «излишества» Август отказался, да и вообще велел все сделать попроще и подешевле — Герман расстроился, но Алекс объяснил сыну — подумай, кем был Август до того, как я его взял работать в свой магазин? Кассиром ростовского речного вокзала. Ну, им он и остался. Как бы то ни было, Герман получил первый гонорар на родине, что пришлось очень кстати, потому что свои германские деньги он по глупости поменял на эстонские кроны, — а тут пришел Тыниссон и устроил девальвацию…
Домой идти не хотелось, и Алекс совершил небольшую прогулку. На Ратушной площади он встретил Ланге, учителя фортепиано, под чьим руководством один за другим овладевали музыкальным искусством все его дети, кроме Эрвина, напрочь лишенного слуха. Когда они прибыли из России, Ланге был хотя и немолодым, но довольно крепким мужчиной, а сейчас он еле передвигался, опираясь на палку, и когда Алекс его поприветствовал, ответил настолько формально, что у Алекса возникло подозрение, узнал ли он его вообще? Через несколько лет я стану таким же, подумал он со страхом. Было огромное желание успеть еще что-то сделать в жизни — но что? Вдруг он понял Адо, наверное, сводный брат тоже чувствовал нечто подобное, а с ним и многие из тех, кто шумел на митингах. Ему, Алексу, было всего лишь шестьдесят три, он мог бы еще много принести людям пользы, а вместо этого он шатается по городу, не зная, что делать со временем, — и, дойдя до этой мысли, он ощутил, как его тело пронзила острая боль.
Дома было тихо, Марта, закончив домашние хлопоты, сидела в гостиной на диване, поджав ноги, и читала. Зрелище было точно таким же, как тогда, когда Алекс впервые ее встретил, с той только разницей, что тогда было лето и Марта устроилась во дворе под карагачем, но тоже с книгой. Эта схожесть так вдруг умилила Алекса, что он сел рядом с женой и обнял ее. Марта вздрогнула, без слухового аппарата она не заметила появления Алекса, но сразу успокоилась и склонила голову на его плечо, книгу все же в сторону не отложив. Так они некоторое время сидели молча, потом Алекс поцеловал ее волосы, встал и отправился в кабинет пролистать журнал по семеноводству, пришедший с утренней почтой.
Глава третья
ТРУДЫ И ДНИ
— Лягте на бок. Свободную руку вытяните и накройте ею голову.
Пациент был опытный и хорошо знал, в каком положении надо лежать, так что Софии не пришлось больше ничего объяснять или показывать. Она проверила, готов ли аппарат, взяла шприц и вонзила между четвертым и пятым ребром. Быстро пройдя сквозь кожу и ткани под ней, шприц достиг париетальной пленки. Было ощущение, будто он прорывается сквозь какое-то препятствие, — теперь надо было быть осторожной, чтобы по инерции не задеть легкое. Медленно она продвигалась дальше, пока препятствие не исчезло и шприц словно погрузился в вакуум.
Она бросила быстрый взгляд на манометр — все в порядке, давление отрицательное.
— Линда, воздух! — сказала она сестре, стоящей рядом с аппаратом.
Аппарат представлял собой два соединенных шлангом сосуда, наполовину заполненных водой. До сих пор сосуды находились на одном уровне, но теперь Линда подняла один из них, и вода из него потекла вниз, в другой сосуд, выталкивая воздух. София почувствовала, как шланг за шприцем словно ожил — воздух из второго сосуда начал поступать в шприц и оттуда в плевру больного. Все происходило очень просто, однако процедура требовала от врача ювелирной точности, воздух должен был попасть именно между париетальной и висцеральной пленками, пройдешь чуть-чуть глубже — и попадешь в легкое; остановишься раньше — тоже окажешься не там, где надо.
София вытащила шприц и протянула сестре.
— Вот и все, — сказала она пациенту. — Теперь легкое не будет напрягаться, может отдохнуть и поправиться. Самое лучшее лечение — это всегда то, что делает сам организм.
Добавив обычные наставления — не вставать сразу, а полежать еще пару минут, — она подошла к раковине. Ей самой тоже не помешал бы небольшой отдых, но для этого не было ни времени, ни даже места — туберкулезный диспансер со своими четырьмя работниками вынужден был помещаться в двух комнатах, в первой составляли анамнез и за ширмой аускультировали, во второй проводили искусственный пневмоторакс и брали анализы, и все это шло непрерывно, безостановочно, «как на конвейере Форда», — пошучивала иногда София. Отдыхом для нее были те две-три минуты, когда она после процедуры делала запись в истории болезни.
Высушив руки, она села за стол и взяла ручку. Недавно заполненная, она еще немножко мазала, и София почистила ее промокашкой. Со стороны стола для инструментов слышалось потрескивание — сестра стерилизировала шприц. Потом скрипнула кушетка — встал пациент. Это был еще совсем молодой человек, один из тех «вечных студентов», кого тянет к образованию, но чьи возможности учебы ограничены — как материальные, так и личностно-психологические, то есть способности и характер. Юноша бросил университет, поработал, потом один семестр ходил на лекции, опять бросил… В последний раз он уже работу не нашел — да, печально, однако благодаря именно этому он сейчас был тут и получал лечение, потому что тех, у кого работа была, диспансер лечить не имел права, а зарплаты юноши, если бы он ее получал, наверняка не хватило бы на частного врача.
— Я дам вам направление, завтра-послезавтра сходите сделайте снимок. Посмотрим, как там ваша каверна.
В Германии, в санатории, где София проработала два года, пациенты, которым делали пневмоторакс, каждый день ходили на просвечивание, но тут такой возможности не было, в диспансере отсутствовал рентгеновский аппарат, и больным приходилось тащиться в клинику на окраине. Рентгеноскопия стоила немало, снимок еще больше, лишь самым бедным пациентам диспансер имел право оплатить половину суммы.
Закончив одеваться, пациент поблагодарил, распрощался и ушел, и София сразу же велела Линде пригласить следующего. Сестра вышла, но через несколько секунд вернулась.
— Заведующая попросила, чтобы вы пошли и навели в коридоре порядок. Там опять чужие больные.
Задание не понравилось Софии, но делать было нечего, заведующая отдавала такие приказы тоже неохотно. Их диспансер был на хорошем счету («Слишком хорошем», говорила заведующая), и поэтому к ним на прием пытались попасть не только с туберкулезом, но и с другими болезнями легких, например, бронхитом — однако лечение таких больных Общество борьбы с туберкулезом, на чьи деньги существовал диспансер, строго запретило. Сестру «чужие» больные не слушали (хотя может ли больной вообще быть «чужим», подумала София сконфуженно), заведующая тоже не справлялась с ними, вот поэтому и приходилось Софии иногда брать на себя обязанности Цербера — словно у нее в груди камень, а не сердце!
Пройдя через первую комнату, где два врача, заведующая и та девица, с которой они делили должность, занимались больными, София вышла в коридор. Там сидело и стояло, прислонившись к стене, несколько десятков пациентов — и это несмотря на то, что уже стольких сегодня приняли. Одеты были они плохо, ведь хотя туберкулез и не щадил никого, в Германии София видела даже миллионеров, которым не помогало ни одно лекарство, все-таки это была, как правило, болезнь бедняков — плохое питание и неотапливаемое жилье способствовали ее распространению. В Эстонии к этому добавлялся еще и влажный климат — но климат все же не мог быть главной причиной того, что их страна по заболеваемости туберкулезом находилась на первом месте в Европе.
— Тут все с подозрением на туберкулез? — спросила она громко.
Настала тишина, никто не хотел высовываться. София окинула взглядом больных, некоторых она знала, они ходили на пневмоторакс, остальных видела впервые. Их лица выражали горе и страх — туберкулезный диагноз практически означал смертный приговор, и только если обнаружить болезнь на ранней стадии, можно было надеяться на спасение. А для этого требовались и профилактика, и разъяснительная работа, и систематический осмотр населения, и много чего еще…
— Я предупреждаю: мы лечим только туберкулез. Если кто-то пришел с другой болезнью, прошу не тратить свое время и время других больных.
Никто не шевельнулся, но больше София не настаивала, она знала, что когда она вернется в кабинет, несколько человек из этой очереди уйдут, кто тихо, стесняясь, а кто громогласно ругая правительство. Она знала также, что те, кто ругается, правы, но ничем не могла им помочь — от нее тут ничего не зависело.
— Кто следующий на пневмоторакс? — спросила она и повернулась, предоставляя Линде провести пациента в кабинет.
Домой София вернулась в три, усталая, но в хорошем настроении — последним пришел пациент, у которого только что закончился курс лечения, и показал снимок, сделанный в клинике, — его каверна зарубцевалась. Как можно было не обрадоваться этому? Каждая отвоеванная жизнь была шагом к победе в битве человечества с туберкулезом. Да, но если бы только все это понимали! Софию каждый раз охватывало возмущение, когда она думала о глупых министрах и прочих чиновниках, которым было наплевать на здоровье народа. Они хвастались тем, что у эстонцев теперь, видите ли, свое государство, но не догадывались задать себе наипростейший вопрос — а какой толк от этого государства, если оно не заботится о здоровье людей? Сколько можно было бы сделать полезного, если бы Обществу борьбы с туберкулезом выделяли больше средств…
Нет, мир был устроен неправильно — множество врачей, в том числе десяток ее однокурсников, голодали, потому что не имели работы, а сотни туберкулезных больных умирали, потому что не имели возможности лечиться, государство же выбрасывало деньги на что угодно, но только не на медицину.
Она немного отдохнула, потом пообедала вместе с отцом и матерью — Лидия пошла к подруге, — выпила чашку кофе и снова оделась. Рабочий день еще не закончился, в ее обязанности входило ознакомление с жилищными условиями больных и контроль за тем, чтобы они выполняли требования гигиены. Конечно, удобнее было бы ходить по городу летом, но теплое время года отводилось для другой работы — для объездов сельской местности. Это было приятное занятие, Софии нравилась природа, да и люди в деревне были здоровее. Ох, сколько километров она проехала на велосипеде из одного хутора в другой!.. Впрочем, она могла бы совершенно точно сказать, сколько именно, потому что вела счет — за каждый километр ей платили десять центов. Лишь на холмистых ландшафтах южных волостей она нанимала коляску с кучером, очень похожую на ту, на которой отец когда-то объезжал станицы.
На улице было холодно, минус десять, сильный ветер бил в лицо и пытался забраться под одежду. София подняла свой кроличий воротник и плотнее укуталась в шарф. К счастью, идти было недалеко, на улицу Йыэ.
Больной жил в старом двухэтажном деревянном доходном доме на втором этаже — ему еще повезло, многие пациенты теряли остатки здоровья в холодных сырых подвалах. Ступеньки кряхтели под ногами Софии, когда она поднималась по крутой лестнице. Наверху она увидела коридор с четырьмя-пятью дверьми по обеим сторонам, общий клозет тоже был в коридоре, на что указывал неприятный запах из-за одной из дверей. Прямо напротив нее находилась квартира, которую она искала. София уже бывала в такого рода домах и поэтому, когда она вошла, не удивилась зрелищу, открывшемуся ей: всей семье пришлось уместиться в одной комнате примерно в двадцать квадратных метров, разделенной ширмой на две части. Перед ширмой была кухня, где сейчас хозяйка жарила картошку. Больной хозяин лежал в постели, а рядом с ним возились дети, увлеченные какой-то игрой, — и это называлось гигиена!
— Постарайтесь как-то отделить больного от других членов семьи, туберкулез очень заразен, — стала объяснять София.
Ее слушали, кивали, обещали что-то придумать, но она знала, что наверняка все останется как есть. Такие люди давно махнули рукой на все, верующие доверили будущее Господу Богу, атеисты — судьбе. Купить еще одну ширму, поделить и без того маленькое жилье еще раз — зачем? Дети, они дети и есть, забегут за любую ширму, как им запретить.
На самом деле такого больного надо было увезти из дому — но куда? Он еще работал, если поместить его в больницу или в санаторий, кто будет кормить семью? Да и не взяли бы его нигде, для больницы он был еще слишком крепок, для санатория — беден.
Больной вел себя как-то странно, когда София о чем-то его спросила, повернулся лицом к стене и пробормотал что-то невнятно. София сперва подумала, что он боится ее заразить, но потом почувствовала сильный запах водки.
— Разве я не говорила, что с этой болезнью нельзя пить? Вы сами себе подписываете смертный приговор!
— А, все равно сдохну.
— А жена, дети? Что с ними будет?
— Может, им будет легче без меня. В последнее время я больше трачу, чем зарабатываю. Сами знаете, сколько стоит лечение. А работы почти нет, клиенты пронюхали, что у меня туберкулез, и сторонятся.
Мужчина был сапожником, и София пообещала, что принесет ему чинить свои демисезонные туфли и вообще порекомендует его всем знакомым.
— А где ваша чашка для мокроты? — спросила она строго.
Каждому больному выдали в диспансере специальную чашку собирать мокроту, но многим было лень с ней возиться, вот и тут пришлось подождать, пока хозяйка отыщет ее в ящике комода. София пожурила ее и еще раз объяснила, почему надо мокроту собирать отдельно и как ее потом уничтожать. Хозяйка слушала и кивала, но, уходя, София отнюдь не была уверена, что ее указания выполнят.
Лидии еще не было, зато пришел Герман и занял место за роялем. Брат играл не очень чисто, время от времени он ошибался, останавливался и поправлял себя, но зато музыка, рождавшаяся под его пальцами, была очень эмоциональной, намного эмоциональнее, чем та, которую могла извлечь из инструмента София.
Заметив сестру, Герман прервал игру, несмотря на ее протесты. Из кухни появилась мама — чайник закипел. София сбегала наверх и позвала из кабинета отца, они поужинали, сперва София рассказала про свой рабочий день, затем настал черед Германа, но тот только махнул рукой — говорить не о чем, он уже третий месяц сидел без заказов.
— Тебе бы надо вступить в какую-нибудь корпорацию, — сказал отец. — В Эстонии корпоративные связи важнее родственных, когда где-то освобождается должность, ее в первую очередь предлагают товарищу по корпорации.
— Эрвин вступил — и что он выиграл? А Виктор с Лидией?
— Они выбрали не ту корпорацию, — объяснил отец. — «Ухендус» — это корпорация левых, у нее нет влияния.
Но Герман возразил, что дело не в корпорациях, просто в Эстонии мало строят.
— Наверное, надо эмигрировать, — сказал он.
— Куда? — заинтересовался отец.
— Туда, где архитекторы больше нужны.
— И где же это? — спросила София.
— Сейчас в Европе только одна страна, где много строят, — Советский Союз.
Мать, вставившая в ухо аппарат, чтобы слышать разговор, очень испугалась этой идеи и спросила, неужели Герман говорит всерьез.
— Ты же читаешь газеты, должен знать, что там происходит, — добавила она осторожно.
— Мало ли что пишут газеты, — возразил Герман. — А вот Джордж Бернард Шоу съездил в Москву и расхвалил СССР до небес. Да и американцы недавно установили с Советским Союзом дипломатические отношения. Все не такое черно-белое, как пытается показать пропаганда.
Но он тут же добавил, что это не более чем мечта, потому что один он ехать не хочет, Беттина же не соглашается составить ему компанию, потому что, как и многие, боится коммунистов.
— А об Америке вы не думали? — полюбопытствовала мать, успокоившись.
Да, думали, ответил Герман, но, увы, вынуждены были отказаться от этой мысли, потому что Америка далеко и Беттина не хочет оставлять отца.
— И что же вы собираетесь делать? — продолжала мать расспросы.
Но на это Герман ничего определенного сказать не мог, только буркнул, что сюда позвать Беттину он никак не может, потому что для этого «нет условий». София, желая его утешить, вставила, что, возможно, все еще изменится, Гитлера свергнут, и он тогда вернется в Германию, но брат скептически покачал головой:
— Ты же врач, ты должна знать, как трудно остановить эпидемию.
Атмосфера сделалась грустной, и мать попросила, чтобы Герман еще что-то сыграл. София думала, что брат откажется, но нет, он послушно сел за рояль.
— В «угадайку» хотите? — спросил он.
Все радостно согласились, и Герман стал играть разные мелодии — каждую до тех пор, пока кто-нибудь не угадывал, из какой это оперы. В основном отличалась, конечно, мама, но раза за два даже она не смогла найти ответа, сын в Германии слышал и такие оперы, которые она знала лишь по названиям.
Было уже довольно поздно, когда Герман посмотрел на часы и стал собираться. Мама уговаривала его остаться ночевать, на улице был жуткий холод, но Герман сказал, что это пустяки по сравнению с Лапландией, где яичницу, перед тем как снять с плиты, обливают спиртом и поджигают, иначе она немедленно заледенеет — он это знает совершенно точно, с ним на курсе учился один финн.
Когда Герман ушел, отец стал зевать, а потом отправился наверх, София тоже уединилась в своей комнате, чтобы немного почитать перед сном, только мать осталась дожидаться Лидию, она никогда не ложилась, если кого-то еще нет дома.
Книга, которую София читала, была интересной — французский роман про двух братьев, чьи жизненные пути расходятся, хотя они и очень любят друг друга. Старший брат становится врачом, младший же идет в революционеры. Хотя оба одинаково привлекали своей честностью и порядочностью, Софии ее коллега все-таки был ближе, понятнее.
Глаза уже слипались, но она никак не могла оторваться от чтения. Наконец она сказала себе: «Хватит!», закрыла книгу и принялась заводить будильник, и именно в этот момент пришла Лидия. София слышала, как они с мамой разговаривают, мать, кажется, сердилась на Лидию, затем послышались шаги по лестнице, мать отправилась спать, а через несколько секунд приоткрылась дверь, и Лидия просунула в нее голову:
— Ты не спишь?
Она была заметно взволнована, София подумала, что это из-за ссоры с матерью, но когда Лидия вошла, закрыла дверь и завернула рукав платья, София увидела огромный синяк над локтем.
— Кто это тебя? — испугалась она.
У Лидии недавно был один поклонник, женатый мужчина, который ее буквально преследовал, Лидия утверждала, что он ей совсем не нравится, просто ей его жалко, он грозился покончить с собой, если Лидия его бросит. В конце концов Лидия все же прервала с ним отношения — неужели теперь опять?..
Но Лидия покачала головой.
— У нас было собрание, и явились вапсы. Они стали нам угрожать, орали, что, когда придут к власти, нас всех посадят. Ребята хотели их выкинуть — устройте свое собрание, если есть охота, зачем нашему мешать — но вапсы стали сопротивляться, и началась драка. Я хотела помочь нашим, сорвала у одного прыщавого голиафа берет с головы и выбросила в дверь, он посмотрел на меня таким взглядом, что я подумала — будь у него сейчас револьвер, он бы меня убил без колебаний. Пока все ограничилось тем, что он схватил меня за руку словно щипцами. Я пыталась освободиться, но не могла, он был ужасно сильный, я долго терпела, но потом боль стала такой, что я не выдержала и закричала. Ребята пришли на помощь, оттолкнули его — но если бы ты видела, как он усмехнулся в мою сторону! В дверях кричал: «Ну как, понравилось, коммунистка? Подожди, мы тебя еще пожмем!» София, скажи, это люди или звери?
— Может, ты ему понравилась? — предположила София.
Лидия обиделась.
— Ты говоришь точно как Герман, он тоже дразнит меня, что я хожу по собраниям якобы потому, что ищу мужчину. Но это не так, мне просто кажется, что сейчас ни один человек не должен оставаться в стороне от борьбы, иначе у нас случится то же самое, что и в Германии.
— Если все будут бороться, кто тогда работать будет? — возразила София, категоричность сестры ее задела, ей показалось, что упрек относится и к ней.
— Но если нацисты придут к власти, какая уж там работа? Тогда ведь начнется диктатура!
— Но ведь они еще не пришли, — пыталась София вразумить сестру.
Но Лидия была настроена агрессивно, наверное, пережитая боль и унижение вывели ее из себя.
— Придут, вот увидишь! Смотри, сколько они набрали голосов на местных выборах! Как только их человек станет президентом, он немедленно разгонит парламент, и тогда все кончено…
Они еще немного поспорили, потом София на полуслове прервала разговор и сказала, что пора ложиться, у нее завтра рабочий день. Лидия бросила взгляд на часы, ахнула и вскочила. Обняв Софию и поцеловав ее в лоб, она быстро вышла и стала шуметь в ванной, недавно на улицу Променаади было проведено водоснабжение и исполнилась мечта мамы — теперь у них опять была ванна, как когда-то много лет назад в Москве.
София выключила свет и повернулась на правый бок. Она боялась, что волнение, вызванное спором, не даст ей заснуть, но как только она это подумала, голова сразу стала приятно тяжелой и сознание исчезло.
Глава четвертая
БОЛЬНОЙ НАРОД
Баста, подумал Пятс, комкая субботний номер вапсовской газеты. Я вам покажу, как морочить народу голову! Больше всего его почему-то бесило то, что вапсы печатали свою пропаганду на самом современном, подаренном Гитлером станке, в то время как остальные газеты вынуждены быди довольствоваться архаичным готическим шрифтом. Вообще у вапсов все было самое современное — вместо шляпы берет, вместо приветствия жест в сторону неба. И еще — длинные истерические речи, целование флага и оркестровая музыка, словно не политику делают, а выполняют религиозный ритуал.
Он посмотрел, куда бросить газету, на пол неприлично, придет уборщица и скажет, ох уж этот наш премьер-министр, никакой культуры, немцы себя так не вели, поэтому он наклонился, сунул комок в мусорную корзину и выпрямился. Понедельник был самым неподходящим днем для важных решений, но ему не нравилось откладывать сегодняшние заботы на завтра, и к тому же завтра тринадцатое. Дотянуть до послезавтрашнего? Опасно, с каждым днем прибавлялось новых больных — потому что это действительно была болезнь, постигшая его народ.
Придвинув телефон поближе, он поднял серебристую трубку. Как поступит врач в такой ситуации? Объявит карантин. А что должен предпринять глава государства, чей народ психически болен? Ответ он знал, но знать — это одно, а делать — совсем другое; кому охота войти в историю диктатором? Однако выбора не было, безумие зашло слишком далеко, ему дали развиться, — и теперь он должен был расхлебывать кашу, которую заварили до него. И зачем? Чтобы потом его опять вышвырнули, как десять лет назад? А чего еще ждать, он ведь был всего лишь исполняющим обязанности президента премьер-министром — вот-вот, обязанности президента без президентских прав.
Пальцы дрожали, когда он набирал номер, который знал наизусть, но не от страха, а от гнева. Разве для того он так строго обошелся с коммунистами, чтобы теперь без сопротивления отдать власть нацистам? Нет, господа, я вам не Гинденбург!
Трубку взяла, разумеется, полька — и счастье, и несчастье Лайдонера. Красивая жена, умница-жена, но сохранил ли генерал способность после стольких лет брака различать эстонские и польские интересы? На должность главнокомандующего он, естественно, годился и сейчас, однако Лайдонер был тщеславен и очень не прочь стать президентом; к счастью, вапсы отвергли его кандидатуру.
Пани Крушевска была истинная пани, даже премьер-министру полагалось сперва выяснить, как у нее дела и здоровье, и только потом попросить к телефону мужа. Ускорило дело то, что Пятс знал несколько слов по-польски, в плену выучил — «дзень добры, пани» и «пшепрашам».
Пока звали генерала, Пятс еще раз подумал о своей распроклятой судьбе. Однажды он уже пошел против народа, когда пришлось подавлять сааремаский мятеж. Тогда тоже был март, и лилась кровь под первым холодным весенним солнцем, как пойдет сейчас, удастся ли справиться без жертв?
— Лайдонер слушает.
— Йоханнес, тебе пришла посылка из Варшавы, зайди, пожалуйста, за ней.
Наступившая тишина была такой долгой, что Пятс понял — у генерала задрожали колени. Конечно, строить планы у камина — это совсем не то, что реально действовать. Но когда Лайдонер наконец ответил, голос его был тверд — военный есть военный.
— Сколько килограммов веса?
Пятс бросил взгляд на настенные часы.
— Два с половиной.
Лайдонеру придется изрядно подождать, сам Пятс до конца рабочего дня выйти не сможет, но ничего, невестку он уже предупредил, та впустит генерала, предложит чашку кофе, возможно, и другая невестка, жена сына, дома, побеседуют, все-таки образованная женщина. Конспирация — вещь необходимая, потому что если бы Лайдонер явился сюда, в его кабинет, вапсы сразу бы все поняли.
— Хорошо, я пришлю за посылкой адъютанта.
Ну и дела, подумал Пятс, когда из трубки послышались гудки, — двое заслуженных государственных мужей, а разговаривают на тайном языке, словно мальчишки. Но что им оставалось? Откуда мог Пятс знать, кто прослушивает его телефон? Вапсы пролезли везде, и в армию, и в полицию, и где гарантия, что в канцелярии никто за ним не шпионит?
Он положил трубку и почувствовал, что нервозность как рукой сняло. Такое с ним в сложных ситуациях случалось часто — как только решение было принято, он успокаивался и настроение поднималось. Военное положение так военное положение — он сделал все, чтобы этого избежать. Если бы Тыниссон осенью повел себя как мужчина, все могло бы пойти иначе — но Тыниссон оставил указ о запрещении вапсов на бумаге, а вместо этого предложил их главарю должность премьера. К счастью, тот или струсил, или рассчитал неправильно, надеялся, что никому не удастся создать правительство и они получат весь куш целиком, — и так бы и вышло, если бы не он, Пятс. Десять лет старый боевой конь скучал в конюшне, и когда никого другого не нашлось, вывели его — пускай тянет, пока не свалится; но этого им не видать.
Спина от долгого сидения застыла, он встал, потянулся и подошел к окну. Приотодвинув занавеску, осторожно выглянул — да, они стояли там, на паперти русской церкви, двое в черных беретах, и переминались с ноги на ногу, чтоб не замерзнуть. Ну и наглость — выставить патруль у правительственного здания! Как только он утром это увидел, то сразу подумал — за это следует наказать. А когда еще прочел их газетенку…
«Борьба», сейчас валявшаяся в мусорной корзине, вопила от радости — смотри, эстонский народ, сколько у нашего кандидата в президенты собрано подписей и как мало у других! Ну и что ж, что мало? Кампания только началась, все еще могло измениться, вплоть до дня выборов — правда, при условии, что народу дадут спокойно выбирать. Но о каком спокойствии и о какой свободе выбора может идти речь, если парни в сапогах и галифе следят за каждым твоим шагом? Это был, конечно, психический террор, как и все остальное, что вапсы в последнее время говорили и делали, — террор, очень похожий на тот, каким пользовался их духовный отец в Германии до прихода к власти. А во что перешло это после прихода к власти? У Гитлера психический террор сменился на реальный, и не стоит надеяться, что тут все пойдет иначе. Да, вапсы были трусливы и нерешительны — но именно это делало их особенно опасными. Сильная личность может себе позволить великодушие, мелкота же начинает при первой помехе суетиться — ну, а раз так, то может начаться такое кровопролитие, какого тут не видали со времен Северной войны.
В дверь кабинета постучали. Пришел госсекретарь с какими-то бумагами, Пятс подписал их почти машинально, углубляться в такой день в детали конкурса на поставку канцелярских товаров казалось смешным — эти товары понадобятся, только если уцелеет сама канцелярия.
Приняв подписанные бумаги, госсекретарь не торопился уйти.
— Все еще стоят, — сказал он озабоченно, указывая в сторону окна.
— Пускай стоят, получат воспаление легких, пожалеют…
— Вечером на Мерепуйестее должен состояться большой митинг…
Эта новость могла Пятсу и пригодиться, но выказывать интереса он не стал — зачем госсекретарю знать его планы?
— Митинг так митинг, — пожал он плечами. — Не придут же они силой брать власть.
— Пока, может, и не придут… — пробормотал госсекретарь.
Боится, подумал Пятс. Всю жизнь на этой должности, с первых же дней республики, но боится. Впрочем, кому же еще бояться, если не таким, как он, — ведь разве оставят вапсы его на месте? Вряд ли. И куда он тогда пойдет, квартира, и та государственная… Кому он нужен, он же ничего не умеет, кроме как устраивать конкурсы…
Когда дверь за госсекретарем закрылась, Пятс встал и снова подошел к окну. Уже четверть, скоро Лайдонер должен был пройти по площади. А если не пройдет? Что, если полька уговорила его не участвовать в сомнительной авантюре? Но тут товарищи в беретах стали подталкивать друг друга и показывать в сторону двух башен церкви Карли. Пятс долго не мог увидеть, что их взволновало, стена сада Датского короля мешала, но, когда наконец увидел, хмыкнул от удовольствия — Лайдонер в целях маскировки взял с собой не только жену, но и собаку. Шли втроем спокойно и достойно, пока не исчезли за домами — семья на послеобеденной прогулке.
Теперь было важно, как поступит патруль, пойдет ли один из парней за Лайдонером или нет? Если пойдет, то, сукин сын, увидит, как у Домского собора полька с собакой свернет в сторону Пикк ялг, а генерал прошагает дальше и позвонит на улице Кохту в дверь его, Пятса, квартиры. К счастью, никто не двинулся с места, наверное, товарищи в беретах не имели соответствующих указаний.
Он вернулся к столу и сел — спектакль закончился. Вернее, только начинался — и то, что будет дальше, было у Пятса давно и основательно продумано. На убеждение Лайдонера хватит получаса, генерал обиделся на вапсов, что те его презрели. Конечно, в душе он мог лелеять надежду, что Пятс предложит ему стать президентом, но если нет, сам требовать не будет. Генерал на самом деле был человеком бесхарактерным, как большинство военных, он умел командовать только в заданных кем-то пределах, а еще охотней выполнял приказы других. Его мечта о президентстве была галлюцинацией тщеславного мужчины, гораздо больше подогреваемого желанием нравиться польской леди Макбет, нежели собственной волей. Когда они сядут напротив друг друга, Лайдонер скоро подчинится его авторитету и примет почетную должность главнокомандующего.
Следующий этап — аресты. Пятс открыл ящик стола и вытащил папку со скромным названием «Счета за воду». В папке лежало множество скрепленных листков папиросной бумаги, на каждом — ряды фамилий с точными рабочими и домашними адресами. Главари, члены центрального штаба, районные активисты — итого шестьсот шестьдесять персон. Да, начальникам тюрем предстоят нелегкие дни…
Еще раз удовлетворенно хмыкнув — остались люди, кому можно доверять, — он сунул список, полученный несколько дней назад, во внутренний карман пиджака. Всю эту команду надо элиминировать, и притом молниеносно, не за день, а за час. Даже охранка не справилась бы с такой масштабной задачей, поэтому надо придать в помощь политической полиции курсантов военного училища. На самом деле только для этого ему и понадобился Лайдонер…
Все остальное для человека, прошедшего две революции, было элементарно — почта, телеграф, вокзалы. Захватывать их, к счастью, не нужно, достаточно подчинить. В прессу пойдет сперва лаконичное сообщение, вечером — короткая пресс-конференция.
Ах да, кабинету надо сообщить. Правда, это было самое скучное правительство, которое он в своей жизни видел, но если они наутро во время завтрака прочтут в газетах, что введено военное положение, кто-то может подавиться и задохнуться — и иди потом, мерзни на похоронах.
Он позвонил. Госсекретаря пришлось ждать некоторое время, оказалось, ходил проверять, надежные ли люди стоят в охране.
— Собери-ка заседание правительства… — Пятс посмотрел на часы и немного посчитал, — к пяти. Я хочу им рассказать про этот патруль на паперти.
Он произнес это совершенно обыденно, но госсекретарь вздрогнул — он все же был не настолько глуп, чтоб не понять — что-то затевается. Ладно, пускай догадывается, предупреждать вапсов он не станет.
Когда госсекретарь ушел, Пятс встал и подошел к вешалке. Предстоял самый неприятный отрезок дня — выход на улицу при сильном ветре и слякоти. Путь был коротким, всего пять минут, но удобнее было бы все же жить и работать в одних стенах. Когда в стране будет спокойно, перееду в Кадриоргский замок, подумал он.
Глава пятая
РЕВНОСТЬ
Если в восемь его не будет дома, я его убью, решила Виктория.
Но Арнольд не пришел ни в восемь, ни в полдевятого. Стенные часы все били и били каждые четверть часа, но звонок молчал, замок не скрежетал, и из подъезда послышалось только цок-цок-цок высоких каблучков, когда наглая официантка с верхнего этажа вернулась домой, но кафе закрываются позже, чем налоговый департамент…
Она в последний раз накормила Вальдека, перепеленала его, уложила в постель и пошла в свой салонкабинетгостинуюстоловую — ее поклон эстонскому языку, обожающему слитные слова. Лампа с зеленым абажуром зажглась, осветив страницы «Пособия консула». Можно ли найти еще более скучную книгу? Автор этого опуса точно не был Бальзаком. Возможно, объем его талии и соответствовал бальзаковскому, но Виктория сомневалась даже в этом; сухощавый, с землистым цветом лица и дергающимся глазом — вот каким представляла она себе анонимного творца сего величественного бреда. Почему вместо этого нельзя было перевести «Человеческую комедию»? Не потому ли, что консулы могли себя узнать в каком-нибудь жалком персонаже?
Но делать было нечего, местом ее работы было министерство иностранных дел, а для этого учреждения «Пособие консула» было важнее «Блеска и нищеты куртизанок». Можно, конечно, поменять работу, но где ей еще столько заплатят? А деньги были нужны, потому что оклад Арнольда уходил на аренду квартиры, еду и одежду, на книги его не хватало, а книги были необходимым условием ее существования, она глотала их десятками — впрочем, иногда и жевала, как, например, сейчас, читая этот новый роман — не больше десяти страниц в день. «Новый» было, разумеется, неправильным определением, автор-то умер уже лет десять назад, но, видимо, и Франция должна была сперва издать пособия для консулов и проконсулов, атташе и асессоров, и только потом дошел черед до страданий бедного Марселя. Ох, как эта хитрая Альбертина дразнила и обманывала своего слабодушного поклонника — и, что хуже всего, Марселю не хватало мужества послать ее к черту — словно в Париже мало было подобных вертихвосток! Хотя, кто знает, может, Марсель как раз таки жаждал, чтобы с ним обходились подобным образом, может, ему нравилось мучиться от ревности — Марселю, но не Виктории. В девять она лишь злобно глянула в сторону бьющих часов, но в полдесятого не выдержала, швырнула ручку на стол, вскочила и стала ходить из угла в угол, как гетера, которую бросили все любовники, машинально общипывая взлохмаченные края розовых обоев — какой ужас зависеть от вкуса хозяйки недвижимости!
Арнольд, конечно, не впервые опоздал с приходом, его сотрудники, как все нормальные люди, отмечали дни рождения на работе, но об этих мероприятиях муж знал наперед и всегда предупреждал Викторию. Правда, однажды к нему неожиданно приехал из Пярну в гости двоюродный брат, они отправились кутить, и он вернулся только в полночь, — но разве он забыл взбучку, которую в тот раз получил?
Из-за стены послышался плач — Вальдек проснулся от тяжелых маминых шагов. Виктория поспешила в спальнюдетскуюбиблиотеку и взяла сына на руки.
— Не плачь, ты же мужчина! Мужчины не жалуются, когда что-то не так, они идут в ресторан, напиваются и отправляются на улицу Сюда.[2]
Вальдеку такая перспектива как будто понравилась, он перестал хныкать и даже вроде улыбнулся во сне.
Арнольд вернулся только после полуночи.
— И что ты можешь сказать в свое оправдание? — загремела басом Виктория, явив мужу свой лик с оскаленными зубами и растрепанными волосами, в одной руке скалка, в другой выбивалка для ковров, — зеркало во время генеральной репетиции было весьма удивлено.
— Ей-богу, я не виноват, я все это время проторчал в полиции под арестом, — промямлил Арнольд, беспомощно раскинув руки, потом встал на колени и положил голову на шкафчик для обуви. — Руби мне голову, прошу, нет лучшей смерти, чем от руки обожаемой жены.
— Если ты ограбил банк, можешь надеяться на снисхождение, — сообщила Виктория великодушно.
— А государственного переворота недостаточно?
Хорошо, что Арнольд не видел в этот момент ее лица, а то мог бы начать относиться к женскому полу с бóльшим чувством превосходства, чем до того.
— Вапсы прошли на Вышгород? Как Муссолини? Или сожгли парламент? Как Гитлер? Ну, говори же!
Голос, однако, ее выдал, и Арнольд поднялся с колен, исполненный достоинства.
— Нет, это Пятс посадил самих вапсов. Но больше я ничего не скажу, пока не поел, — сказал он, стряхивая пыль с брюк.
— О ужас, ты же голодный!..
Виктория поспешила в кухню, зажгла огонь под плитой и бросила на сковородку кусок свинины, который ей утром отрубил мясник. Пока Арнольд переодевался, она успела накрыть стол, не забыв при этом белоснежную накрахмаленную салфетку — надо же приучать мужа к манерам. Руки помыть было больше негде, кроме как на кухневанной, благодаря чему Виктории удалось отговорить Арнольда от клятвы молчания.
— Меня утром отправили в штаб вапсов проводить ревизию! — орал Арнольд сквозь шум воды и треск жарки. — Дело затянулось, потому что их бухгалтерия не отличается прозрачностью!
— И ты позвал полицию?
— Она пришла без приглашения! Дом окружили, и всех, кто находился внутри, в том числе меня и почтальона, увезли с собой!
— Как у нас много, оказывается, полицейских!
— Им помогали курсанты военного училища. Ох, видела бы ты их лица, когда они визжащих машинисток тащили в кузов!
— Что, женщин тоже под арест? — удивилась Виктория, отправляясь вместе с мужем и ужином в комнату.
— Я же сказал — всех, кто находился в доме! И не только в доме, на улице тоже. Одна мадам пришла встретить мужа, дошла только до дверей, но и этого было достаточно, через секунду она уже дрыгала в воздухе ножками, аж подвязки мелькали. Полицейский участок был так набит людьми, что стоять было негде, не то что сидеть. Мне повезло, дежурный оказался моим знакомым, вместе служили в армии, в одной роте, потом, когда все поутихло, он проверил списки, убедился, что фамилии Лоодер в них нет, и под свою ответственность отпустил меня, а все прочие остались, женщины легли на письменных столах, мужчины на пол, пальто под себя. Твой дядя Адо тоже был там, я спросил, может, он хочет что-то передать на свободу — нет, только махнул рукой. Вот такая история, — закончил Арнольд и так яростно набросился на отбивную, что та взвизгнула.
Какая пустая жизнь была у Марселя, подумала Виктория, восхищенно глядя, как муж ест, — ни тебе переворотов, ни их подавления, одни лишь салоны, приемы и выставки. И Альбертина — приходила и уходила, когда хотела, в отличие от Арнольда Лоодера, который всегда рядом и только изредка не возвращается домой сразу после работы, да и то по очень уважительной причине.
Глава шестая
ДИЛЕММА АДВОКАТА
С вокзала Эрвин отправился прямо на работу. Повесив пальто и шляпу на вешалку и сменив уличные туфли на комнатные, он на секунду задумался, потом решительно повернулся — чего медлить! — и прошел в другой конец конторы.
— Хозяин здесь?
Секретарша даже глаз не оторвала от ногтей, которые обрабатывала пилочкой, только слегка кивнула — да, в кабинете.
Перед тем как постучать, Эрвин еще раз мгновенно обдумал, как поточнее изложить проблему.
— Войдите!
Шапиро сидел за столом, перед ним лежала открытая папка, но углубиться в нее шеф, кажется, еще не успел, потому что, увидев Эрвина, без сожаления поставил на нее пресс-папье в качестве закладки.
— А, Буридан! Как съездил? Родители здоровы?
Эрвин лаконично ответил на заданные вопросы, сам, как всегда, пытаясь угадать — знает или нет? Но виду шеф не показывал, а в его голову Эрвин залезть не мог, как любила говорить мать, чужая душа — потемки.
— У меня есть одна проблема, — сообщил Эрвин, когда с вежливостью было покончено.
— Только одна? У меня их как минимум пять — жена, любовница и три дочери, — усмехнулся Шапиро.
Хотя акцент был сделан не на дочерей, а скорее на любовницу, Эрвин почувствовал, что краснеет, — Руфь, правда, неоднократно заверяла, что отца не интересует ничего, кроме работы, коньяка и игры в бридж, а если даже интересовало бы, он не в силах уследить за всеми тремя дочерьми одновременно, хорошо, если хватает внимания на младших, но Эрвин отнюдь не был в этом уверен: Таллин город маленький, и хотя они под руку не гуляли, какой-то слух все равно мог дойти до Шапиро.
— Моя проблема тоже семейного характера, — нашелся он с ответом.
Шапиро откинулся на спинку кресла:
— Садитесь и рассказывайте.
— Может, вы слышали, что приближается процесс вапсов? — бодро начал Эрвин, устроившись в темно-коричневом кожаном кресле — из всех предметов мебели, и не только мебели, о покупке которых он ввиду отсутствия денег даже и не мечтал, это кресло было единственным, что вызывало в нем зависть. — Обвинительный акт готов, подсудимые получили право нанять адвокатов… — Он запнулся. — Видите ли, дело в том, что один из обвиняемых — мой родственник.
Он сперва собирался сказать — «дальний родственник», но когда начал говорить, такая формулировка показалась ему трусливой.
— Полудядя, если можно так выразиться. — Поймав заинтригованный взгляд Шапиро, он уточнил: — Сводный брат отца. И сейчас он связался с отцом и спросил, не мог бы я взять на себя его защиту.
Эрвин выдержал короткую паузу, но поскольку со стороны Шапиро вопросов не последовало, продолжил:
— Я, конечно, сразу сказал отцу, что это зависит не только от меня. Мы решили, что я поговорю с вами и потом сообщу ему, возьмется ли наше бюро за это дело или нет.
— А по какой статье их обвиняют? — поинтересовался Шапиро.
Эрвин оживился.
— О, это очень любопытная история! Можно было предполагать, что обвинять их будут в попытке государственного переворота, — ну, вы знаете, все эти инсинуации, что на Морской аллее был объявлен митинг, после которого участники якобы должны были отправиться на Вышгород и захватить правительственное здание, и только бдительность Пятса и Лайдонера не позволила им реализовать свой коварный план. Но то ли не хватало доказательной базы, то ли Пятс решил разыграть великодушие, но теперь выяснилось, что в обвинительном акте фигурирует совсем другая статья — создание организации, угрожающей общественной безопасности. Наказания тут намного мягче, максимально три года, к тому же есть один нюанс. Как вы знаете, когда вапсов арестовали, такого закона еще не существовало, он был принят недавно, как раз для этого процесса. Поэтому возникает вопрос: можно ли кого-то обвинить в чем-то, что не являлось преступлением на момент его совершения?
— Для государства нет ничего невозможного, — усмехнулся Шапиро.
— Трудно поверить, что наш суд на такое пойдет, это же игнорирование одного из главных принципов правосудия, — возразил Эрвин.
— Вы идеалист, Буридан, — сказал Шапиро. — Кстати, если судья захочет, он может использовать старый уголовный кодекс, царского времени, там есть такая же статья.
Эрвин онемел.
— Разве этот кодекс еще имеет юридическую силу? — спросил он потрясенно.
— Пока его никто не отменял, — улыбнулся Шапиро довольно. — Конечно, возникает вопрос, что подсудимые могли такой юридической тонкости и не знать, но, как вас наверняка учили в университете, незнание закона не оправдывает преступления. Хотя, надо заметить, наказание по тому кодексу совсем пустяковое, один год, если я правильно помню.
Эрвин немного подумал.
— Для обвиняемых, мне кажется, это было бы наилучшим выходом. Понятно, что оправдать их все равно не оправдают. Я расскажу об этом отцу. Но что касается просьбы моего дяди, то…
— Да конечно, возьмемся, какой вопрос, — перебил его Шапиро. — Сообщите отцу и, как только договор будет заключен, вытребуйте дело.
Решив, что разговор на этом окончен, Шапиро снял пресс-папье с папки; но Эрвин не встал, он полностью потерял способность и двигаться, и говорить.
Шапиро заметил его состояние.
— Что вас еще беспокоит? Вопрос гонорара? Не бойтесь, семь шкур я с вашего дяди не сдеру. Родственников надо беречь.
Эрвин собрался.
— Дело не в гонораре. Честно говоря, я потрясен. То, что мы говорили про статьи, — это всего лишь беседа по теории. Что касается защиты дяди, я был убежден, что вы откажетесь. Я даже предупредил отца, чтобы он особенно на нас не рассчитывал.
— Почему?
— Так это же нацисты.
— Ну и что?
— Вы не можете не знать, что если бы они пришли к власти, то стали бы чинить вам всякие препятствия. — Эрвин сглотнул, набираясь смелости для последующих слов. — Из-за вашей национальности.
— Но они же не пришли.
Эрвин все еще не мог понять, что стоит за решением Шапиро, разные предположения мелькали в голове, в том числе весьма подлые.
— Возможно, вы думаете, что я беспринципный человек, — продолжил Шапиро иронично, ему-то как раз не составляло труда читать мысли Эрвина. — Нас, евреев, часто обвиняют в том, что мы ради денег готовы на все. — Он посерьезнел. — Это и так, и не так. Деньги для нас действительно важны, но важны они потому, что это наше единственное средство самозащиты. У нас нет своего государства, которое ограждало бы нас от врагов, мы должны справляться каждый сам по себе, и если помогаем друг другу, то тоже, так сказать, своими силенками. У нас нет армии, пограничников и полиции, и нас редко берут на работу в эти службы. Для вас наверняка не секрет, что в нашей стране нет ни одного судьи или прокурора из моих соплеменников, одни адвокаты. Или что нашим врачам нет места в государственных больницах, они все работают частным образом. Словом, мы никогда не можем надеяться, что кто-то нас поддержит, вытащит из беды, — наоборот, за нами следят и проверяют нас намного тщательнее, чем остальных, иногда просто ищут способ создать нам проблемы. Без денег мы в таком мире, в лучшем случае равнодушном, в худшем — враждебном, никак бы не выжили. Но это не значит, что у нас нет принципов.
Он выдержал паузу, выпрямился, и когда заговорил снова, его голос был совсем другим, жестким, даже резким, а его маленькие темные глазки сверлили Эрвина холодно и беспощадно.
— Например, у нас есть принцип не вступать в брак с людьми других национальностей. Нас и так мало, и если бы мы не следовали этому правилу, мы растворились бы и вскоре перестали существовать. Нашей молодежи это часто не нравится, я тоже был в юном возрасте влюблен в одну русскую, но отец запретил мне даже мечтать о браке. «Дружи с кем хочешь, но жениться ты должен на еврейке», — сказал он. Тогда я его не понимал, а теперь я убежден, что он был прав.
Он снова откинулся на спинку кресла.
— Теперь что касается вашего дяди. Конечно, достойно сожаления, что он вступил в такую организацию. Но давайте не забывать, что человек вообще часто заблуждается, среди нас, евреев, тоже немало таких, которые свернули с правильной дороги. И к тому же он все-таки ваш родственник. Так что я тут моральных преград не вижу. Разумеется, вам придется проделать основную работу самому. Если это вас устраивает…
Эрвин секундочку подумал — настолько, насколько он сейчас вообще был способен думать.
— Это устраивает. Меня не устраивает, как я уже сказал, другое, — но раз уж вы готовы закрыть на это глаза, то я тоже.
Он встал.
— Спасибо, патрон. Была поучительная беседа.
Ноги едва держали его, когда он по паркету двигался в сторону двери.
— Значит, это совершенно безнадежно? — спросил Эрвин.
— О чем ты?
Эрвин не ответил, в его душе стояли такие же сумерки, что и вокруг. Они сидели в парке Харьюмяэ, и перед ними возвышалась крепостная стена — неодолимая, как и проблема, с которой он столкнулся. Все дороги были открыты перед ним, кроме одной, той, по которой шагала искроглазая брюнетка Руфь Шапиро. Поболтать, погулять, даже навестить Эрвина в его съемной квартире — пожалуйста, но пройти с ним вместе весь долгий жизненный путь — ни в коем случае…
— Если ты имеешь в виду брак, то да, это, разумеется, безнадежно, — продолжила Руфь сама. — Я уже сотни раз говорила тебе, что мое будущее — это какой-нибудь толстый бизнесмен из Чикаго, или виленский стоматолог, или — в лучшем случае — молодой храбрый палестинский партизан, которого на следующий день после первой брачной ночи убьют арабы и по ком я буду вечно горевать вместе с сыном, с трудом зачатым в ту самую ночь.
— Это какое-то Средневековье… — пробормотал Эрвин.
— Ты говоришь так, как будто Средневековье — далекое темное прошлое, — фыркнула Руфь. — Посмотри, что происходит в мире, и ты поймешь, что с того времени ничего не изменилось. Какая разница, где нас преследуют, в Древнем Риме, Кастилии, Англии или гитлеровской Германии? Века и страны меняются, а суть остается той же.
— Не понимаю, какое это имеет отношение к нашему браку, — заупрямился Эрвин.
— О господи, ты словно маленький ребенок! Подумай, мы ведь живем в разных мирах, я плетусь под жарким иерусалимским солнцем и погоняю осла, которому лень тащить мою тележку, а ты катишь в авто на Пирита купаться.
— У меня нет авто, — сказал Эрвин мрачно.
— Нет, так будет. Все стоящие адвокаты покупают авто.
— Значит, я ничего не стою.
— Глупости! Отец о тебе очень высокого мнения. Он даже удивляется, почему ты до сих пор не открыл своей практики.
— Мне он ничего такого не говорил.
Руфь опять засмеялась — на самом деле она смеялась все время, но не голосом, а глазами.
— А зачем ему тебе такое говорить, ему же выгодно, что ты на него ишачишь.
Эрвин удивился — он знал, что Шапиро меркантилен, но чтобы настолько? Может, он согласился защищать дядю Адо тоже с задней мыслью — если вапсы однажды все-таки придут к власти, такое знакомство не помешает?
— А меня он в тот раз отправил к тебе тоже для того, чтоб меня крепче привязать к своему бюро?
— Нет, он просто хотел сэкономить на почтовых расходах, — ответила Руфь самым что ни есть бархатным голосом.
— Эта скупость ему дорого обошлась, — процедил Эрвин сквозь зубы.
Он с трудом удерживался, чтобы не уткнуть голову в колени Руфь и разрыдаться. Год продолжался их тайный роман, начался он, когда Руфь еще училась в университете и Эрвин ей по просьбе Шапиро отнес посылку, неужели теперь он должен закончиться из-за каких-то идиотских национальных предрассудков?
— Эрвин, радость моя, не злись, это тебе не идет, — неожиданно ласково попросила Руфь.
— Я не злюсь, но мир делает меня злым, — ответил Эрвин. — Как ты думаешь, если Гитлера свергнут и он пойдет под суд, например, за ночь длинных ножей, и попросит твоего отца быть адвокатом, он согласится?
— Я думаю, да. Мир сделал его таким, — ответила Руфь, и блеск в ее глазах не погас даже сейчас.
Потом она передернула плечами.
— Холодно, здешний май — как иерусалимский февраль.
— Пойдем ко мне, — предложил Эрвин. — Достаточно темно, консьержка вряд ли уже торчит в окне, она жарит картошку.
— С луком? — спросила Руфь, встав первой и снова передернув плечами, на этот раз от отвращения.
— Что ты имеешь против лука? Когда мы с твоим отцом ходим в «Дю Норд», он всегда требует, чтобы в салате было много лука или чеснока, называет их спасителями еврейского народа.
Стоящий рядом, он был чуть ли не вдвое выше нее.
— Мне что, во всем быть как другие? Знаешь, что бы я сделала с раввинами, расхваливающими лук? Бросила бы их в Мертвое море и приказала бы нырять на дно. — Руфь засмеялась.
— Ты говоришь так, как будто живешь в Палестине, а сама там вообще не была.
— Ошибаешься, я оттуда никогда не ухо…
Остаток слова унес неожиданный порыв ветра.
Перевод с эстонского Гоар Маркосян-Каспер и Калле Каспера
1. Л. Минкус, «Баядерка».
2. На улице Сюда в те давние времена находились главные таллинские бордели.