Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2018
Как-то недавно, едучи в санях с Григоровичем и потом беседуя с Боткиным,
мы открыли ту великую истину, что русские литераторы, во-первых, очень
хорошие люди, а во-вторых, живут между собой в примерном, или скорее
беспримерном согласии…Пусть это согласие и благородное настроение
продолжаются долго!
Александр Дружинин. Дневник. 5 января 1854
Это короткая история про первого «русского эстета», пытавшегося противопоставить «красоту» «утилитаризму» отечественной словесности.
Где-то в десяти верстах от нашего Березно, на самой границе Псковской и Ленинградской областей находится село Мариинское (ныне Марьинское), где в середине XIX века в своей усадьбе (сегодня остался только домик для гостей) подолгу проживал летом весьма известный литератор, переводчик, критик Александр Васильевич Дружинин (1824—1864). Западник, эстет, англоман, таланливый переводчик Шекспира («Король Лир», «Кориолан», «Ричард III» и др.), Байрона и английский писателей второго ряда. Автор некогда знаменитых повестей «Полинька Сакс» и «Рассказ Алексея Дмитрича» и многочисленных, часто блестящих критических статей и фельетонов, в советские времена был прочно забыт, ибо непреклонно противостоял семинаристам-нигилистам и вел полемику с самим Чернышевским, выступая против утилитарного понимания искусства.
Село Мариинское (название дал Дружинин) первоначально было разделено длинным узким озером на две части — Чертово жилое и Чертово пустое (наименование вело свои корни, то ли от помещика Чертова, то ли от черты, разделявшей два имения). Первое принадлежало семье Дружининых, второе — баронессе Вревской. Сюда к нему наезжали поохотиться друзья-писатели Некрасов, Тургенев и Григорович. Первые двое целый день пропадали в лесу. Последний, правда, не охотился, в гостевом доме его сильно покусали комары, и он не высказал восторга в своих мемуарах о местах, которые Дружинин так любил.
Помимо прозы, критики и фельетонов Дружинин оставил после себя самую ценную часть своего наследия в виде дневников, представляющих жизнь как помещиков в Гдовском уезде, так и литераторов в Петербурге…
Начало и середина 1850-х (самые «реакционные годы» царствования Николая Павловича), по Дружинину, выглядят почти идиллически. Кроме редких сетований на цензуру, в дневниках практически нет резких выпадов в адрес существующего строя или власти, хотя цензура корежила повести и статьи Дружинина безжалостно. Отчего же все так благостно? Если коротко — то благодаря удивительной жизнерадостности и, как сказали бы сегодня, «позитивному отношению к жизни». Оригинальную, хотя и гротескно-ироническую характеристику Дружинину дал Корней Чуковский в статье «Дружинин и Лев Толстой»:
«В русской литературе Дружинин кажется каким-то иностранцем <…> — ясность духа у него была такая, какой вообще не знал ни один из российских писателей той катастрофической бурной эпохи (курсив мой. — П. К.)». Но, с другой стороны, «у него была иллюзия, будто в николаевской кнутобойной России (Корней Чуковский писал это в 1928 году — в России неизмеримо более кнутобойной. — П. К.) можно создать для себя идиллический Оксфорд, праздничный и светлый литературный уют, и он создал себе этот Оксфорд — и был его единственным жителем. В этом Оксфорде он писал об изящной британской словесности <…> — и ему мерещилось, что его с умилением читают просвещенные русские сквайры, респектабельные русские джентльмены и леди <…>. Он проповедовал им мудрое эпикурейство, благодушный и грациозный дендизм <…> он щеголял перед ними аристократическим пониманием изящного.
Нет сомнения, что в качестве критика он имел бы немалый успех, если бы те, для кого он писал, существовали в действительности. Если бы были в России просвещенные и респектабельные сквайры, высокообразованные лорды <…> они сделали бы Дружинина знаменитым писателем и чтили бы его, как Джеффри или Джонсона.
Но он был слеп и не видел, что вокруг него — пустота» (К. Чуковский. Люди и книги. М., 1960. С. 45).
Последняя фраза пусть останется на совести Чуковского, ибо на самом деле все обстояло с точностью до наоборот. Во-первых, его «Полиньку Сакс» прочитали в самых удаленных уголках России (определенное подражание Жорж Санд очевидно, но так по-русски еще не писали), Дружинин стал знаменит. Во-вторых, его критические статьи о писателях — от Пушкина до Льва Толстого и Салтыкова-Щедрина — пользовались неизменным успехом, как и его журнал «Библиотека для чтения», редактором которой он стал во второй половине 1850-х. И в-третьих, этот «иностранец» перед смертью (1864) стал первым основателем «Литературного фонда» в России в «помощь неимущим писателям». Уже за это ему нужно поставить памятник. Лев Толстой, вернувшийся с Крымской войны, некоторое время был страстным другом Дружинина — он открыл ему «тайну», что в России есть «цензура», о чем молодой Толстой даже не ведал.
Что касается житья-бытья тогдашних молодых петербургских писателей, входивших в круг журнала «Современник» в конце 1840 — середине 1850-х годов, то оно по нынешним представлениям просто фантастично!
Жизнь Тургенева, Некрасова, Анненкова, Григоровича, Фета, Боткина, Писемского, Панаева, Гончарова (и многих других) — по преимуществу либералов-западников — и регулярно наезжавшего из Москвы Льва Толстого отличалась невероятной интенсивностью общения и почти полным отсутствием ссор и конфликтов, в отличие от 1860—1870-х или нашего времени, когда литература, разделившаяся на лагери, стала пространством нескончаемой полемики и раздоров. Удивляет и едва ли не полное отсутствие зависти и конкуренции.
Поражает то, как часто писатели общались — три-четыре-пять (!) раз в неделю: бесконечные обеды, рауты, клубы и увеселительные поездки поздними вечерами. Если в четверг обед у Краевского, то в субботу — у Дружинина, в воскресенье — у Панаева, а во вторник — у Тургенева. И еще многочисленные светские приемы и, наконец, ночные визиты относительно молодых холостяков к доннам, гризеткам, куртизанкам… С легкой руки Дружинина эти увеселения, как и сочинения фривольных (по тем временам) текстов получили именование «чернокнижия», и свои фельетоны для печати он подписывал псевдонимом Иван Чернокнижников.
Писали в основном по утрам, в первой половине дня, урывками, ибо главная работа откладывалась на лето, в имениях:
«27 ноября. Как ни стараюсь противостоять урагану обедов, собраний и вечеров с мотовством — ничего не выходит. Сегодня обед у Краевского и вечер у Плетнева, послезавтра обед у Некрасова, а завтра раут у Паши с избранными доннами.
29 ноября. <…> Краевский заехал за мной позже.
9 часов, и мы, взявши вино у Рауля, заехали к П. И. Там были уже Писемский, Дудышкин, Соня, Лиза, новое лицо Варвара Михайловна и Надежда Николаевна, царица всего вечера. Пили, варили жженку, пели, целовались. Явились Тургенев, Ковалевский, Долгорукий, Толстой. Ужинали. Было недурно. Вечер заключили у Долгорукова — я, Надя и Тургенев. Ермил (А. Писемский. — П. К.) напился как сапожник. Все почти разъехались парами, я же один не опарился. Долгорукий пошел dans un bouzin (в злачное место). Я промотался дотла. Вообще, в подобных собраниях кошелек мой страдает сильней, чем у других. Пашинька получила особый гонорарий за хлопоты».
Любителям поханжить над такой «веселой жизнью» можно лишь напомнить, что радости Афродиты в стародавние времена для молодых людей были возможны лишь в трех формах — либо в церковном браке, либо в деревне на сеновале, либо в борделе. Так что дворянские и литературные юноши по преимуществу получали посвящение в мужчины в объятьях дворовых девок, в городских борделях или в лучшем случае с теми, кого Дружинин именует «доннами» — дамами полусвета.
Но обо всем по порядку.
РУССКИЕ ПИРЫ
Николай Бердяев с присущей ему склонностью к преувеличениям писал уже в эмиграции, говоря о собраниях французских интеллектуалов в Понтиньи, где он принимал самое активное участие, что «французы по сравнению с нами, русскими, умеют наслаждаться жизнью, извлекать из нее максимум приятного, получать удовольствие от вкушения блюд интеллектуальных и блюд материальных» («Самопознание»).
Видимо, Николай Александрович запамятовал жизнь своих пращуров в XIX веке да и русскую литературу с ее воистину раблезианскими пирами! Хрестоматийный пример:
«Забота о пище была первая и главная жизненная забота в Обломовке… Об обеде совещались целым домом; и престарелая тетка приглашалась к совету. Всякий предлагал свое блюдо: кто суп с потрохами, кто лапшу или желудок, кто рубцы, кто красную, кто белую подливку к соусу… Какие телята утучнялись там к годовым праздникам! Какая птица воспитывалась! Сколько тонких соображений, сколько занятий и забот в ухаживанье за нею… Какие запасы были там варений, солений и печений! Какие меды, какие квасы варились, какие пироги пеклись в Обломовке!»
В более утонченном виде у классического гурмана Николая Васильевича Гоголя все уже происходило несколько иначе. В усадьбе Абрамцево у Аксаковых, куда Гоголь приезжал как литературный гений России, все знали, что без обильного малороссийского обеда литературные чтения не обойдутся. Готовились неизменные вареники, галушки, выставлялись пироги, сало, жареные свиные колбаски, рулеты-завиванцы, кисели и узвары, напитки из сушеных фруктов с медом. Гоголь превращался из мизантропа в радушного хозяина:
«Гоголь непрестанно приподнимал крышки с кастрюль и внюхивался в струящиеся оттуда ароматы. Наблюдал за тем, как жарились перепела и каплуны, как закипали вареники с вишней, а в духовке шипел жирный слоеный пирог, давал множество авторитетнейших советов. Приглашенный шеф-повар популярного московского трактира ощущал себя начинающим поваренком. Обед прошел шумно. С. Аксаков адресовал Гоголю знаменитый тост: „Читая вас, я всегда ощущал, что в описании малороссийских лакомств вы даете волю своей фантазии. Но не может быть настолько вкусно! А сегодня, вкусив творений ваших кулинарных, говорю откровенно — вы еще смягчили краски!“».
Обед перемежался чтением отрывков из новых произведений Гоголя или же им и заканчивался. Но, откровенно говоря, сложно себе представить, как после восьми или десяти перемен блюд можно еще было что-то читать. (Интересно, а как же обстояло дело со смертным грехом чревоугодия? Вопрос риторический — это грех католический, а никак не православный!)
Метафизика пиров — это отдельная, малоизвестная тема русского литературного быта послепушкинской эпохи. Гуляли, ели, выпивали — мне кажется — уже не так бурно, но весьма своеобразно.
Впрочем, чтобы отвести моралистические обвинения, можно вспомнить не столько Европу, сколько традиционный Китай:
«Нам нисколько не стыдно за нашу еду. У нас есть „свинина Су Дунпо“, „доуфу Цзянгуна“ (имена знаменитых китайских поэтов. — П. К.). В Англии даже представить себе трудно „бифштекс Уордсуорта“ или „котлеты Голсуорси“. Уордсуорт воспевал „простую жизнь и высокие мысли“, но не упомянул, что хорошая еда, в особенности свежие побеги бамбука и грибы, является одной из радостей простой деревенской жизни. Китайские поэты, подлинные знатоки своего дела, откровенно воспевали „фарш из окуня“ и овощной суп шунь <…>. Такие размышления считаются в Китае настолько поэтичными, что чиновники в прошении об отставке писали, что „думают об овощном супе шунь…“» (Лин Юйтан. Китайцы. Моя страна и мой народ. М., 2010. С. 306—307).
У петербургских же писателей, согласно Дружинину, обеды, конечно, не были столь сакральными и пышными: на пирах главное — общение. Речь шла о литературе, журналах, искусстве, мировой политике и ситуации в России. Беседа на пиру играла определяющую роль, но и качество обеда было тоже важно. Дружинин постоянно говорит не только о качестве еды, но больше о винах, подаваемых к столу. Но, скажем, Чаадаеву, доживавшему свой век в московской глуши, тут было бы, возможно, скучновато… Оба были западниками, могли поговорить о столь почитаемых ими Англии и Франции, притом что Чаадаева беллетристика совсем не интересовала, а круг петербургских писателей мало понимал в философии. К тому же Чаадаев был религиозным западником, а питерские писатели — арелигиозными.
Тут все было более или менее просто — жизнь есть наслаждение, ее цель — счастье, но нужно comme il fаult, держать себя достойно и не переходить границы, род людской движется к просвещению, цивилизации и прогрессу: эвдемонистическая этика и «освобождение личности» от всевозможных реальных и мнимых оков — все это было общим убеждением либеральных интеллектуалов-западников той эпохи.
И опять-таки тут «молодая» Россия странным образом совпадает с древним Китаем:
«Искусство жить считается в Китае „искусством всех искусств“ <…>. Человек благодаря этому считается центром всех вещей, а счастье человека становится конечной целью всякого знания. Но даже и помимо гуманности древняя цивилизация успела разработать свои критерии социальных ценностей, потому что только она знает, что такое „продолжительные радости жизни“ <…> — еда, питье, женщины, дружба. Вот в чем суть жизни! Вот почему в старинных городах, таких как Париж и Вена, есть прекрасные повара, первоклассное вино, красивые женщины и замечательная музыка. Человеческий ум, достигнув в своем развитии определенного рубежа, оказывается в тупике и потому, устав задавать вопросы, предпочитает, как Омар Хайям, окунуться в радости мирской суеты. Таким образом, любая нация, если она не умеет на китайский манер вкушать яства и вообще наслаждаться жизнью, является в наших глазах варварской, нецивилизованной» (там же. С. 96).
Кем же остался Дружинин в истории русской литературы?
В послепушкинскую эпоху он стал главным и едва ли не единственным эстетом (наряду с П. Анненковым и С. Боткиным) в самом изначальном смысле этого слова. Как критик и писатель, он первым (Константин Леонтьев еще только начинал свое писательство) сформулировал крамольную для утилитарной российской ментальности идею, что искусство «не обличает», «не отражает», «не подражает действительности», «не только проповедует или учит», а создает свою собственную, исключительную и уникальную реальность, которой, напротив, как раз действительность и может подражать: искусство творит красоту. Можно еще раз сослаться на статью Корнея Чуковского «Дружинин и Лев Толстой»: «В том, верилось ему (Дружинину. — П. К.), и заключалась его литературная миссия, чтобы проповедовать счастье.
„Будьте жизнерадостны!“ — требовал он от писателей и запрещал им высказывать какие бы то ни было горькие чувства. — Долой и „гнев и печаль“, и „смех сквозь слезы“, и „гражданскую скорбь“ <…>.
У нас изображают Дружинина поклонником искусства для искусства. Это, конечно, так. Но нельзя забывать, что основа его „чистой эстетики“ была именно в радостном приятии действительности. Его вера в самоцельность искусства вся вытекла из его гедонизма, то есть из непоколебимой уверенности, что жизнь создана для наслаждений».
Что очень важно — эстетика и этика тут совпадают. Дружинин, разумеется, страстно любил Пушкина, посвятив ему немало проникновенных текстов. Кредо Дружинина:
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
Однажды я добрался до «гостевого дома» Дружинина, потом спустился с крутого берега к вытянотому, длинному, необыкновенно живописному озеру, заросшему осинами, березами, ольхой — возникло грустное чувство: все усадьбы погибли за сотню лет. Потом вышел на пыльный большак в Мариинское, ведущий к Заянью, хотел что-то записать, но позднее обнаружил в «Дневнике» Дружинина замечательный текст, отвечавший тогда и моему настроению:
«Я вышел гулять один, по дороге в Заянье. Солнце садилось великолепно, окна изб горели <…> чисто русская красота местности поразила меня так, как еще никогда не поражала. Я понял, какой нерушимой связью привязан я к своему углу, к своей родной земле, к месту, где свершалось мое развитие, с добром и злом. Выразить спокойного, радостного, благодарственного состояния в эти минуты моего духа я не берусь. Я стоял на одном месте <…> чувствовал слезы на глазах и всею душою возносился к той невидимой силе, которая не покидала меня никогда до сего времени <…>. Я мог веселиться духом, как путник, легко и приятно совершивший великую половину дороги. <…> Я молился о силе и свете и радостно изготовлял себя на новый путь, на новые соприкосновения с жизнью. Давно в моей душе не было так светло и радостно».
Удивительно, что один из немногих русских писателей, проповедовавший светлое отношение к жизни, поэзию и красоту, был «затоптан» и забыт, добит в советское время не столько либеральным Чуковским, сколько совсем нелиберальными литературоведами, так что его сочинения и увлекательный «Дневник» в полном объеме появились в печати только в 1986-м и 1988 годах.
Александр Васильевич Дружинин не дожил и до сорока лет. Он скончался от чахотки в 1864 году и был похоронен на Смоленском православном кладбище рядом с отцом и матерью — существует ее замечательный портрет кисти Павла Федотова. На его кончину откликнулись многие — прежде всего Некрасов и Тургенев. А его восьмитомное собрание сочинений было издано лишь посмертно — на средства, собранные родственниками.
P. S. РЕЛИГИЯ И ДУХОВЕНСТВО
Отношение к православию просвещенных помещиков и писателей, западников по преимуществу — от Тургенева и его матери до Некрасова, Анненкова, Дружинина, молодого Толстого, было в целом одинаковым — как к темному верованию простого народа. Дружинин записывает в дневнике, что он даже говел двое суток, вплоть до Страстного четверга, и как помещику ему часто приходилось общаться с сельскими попами, приглашать их на обед, но подлинное отношение к христианству этого круга выражено так: «Я читал о последних годах Гоголя и его набожности. Вера, и слезы, и ночные молитвы в пустой церкви для меня понятны, но при всех усилиях я не могу разгадать и уважать Гоголевой страсти к грязным попам, монастырям и посту!»
Можно вспомнить и известные слова Пушкина из знаменитого (но так и не отправленного) письма к Чаадаеву (1836) о русском священстве: «Согласен, что нынешнее наше духовенство отстало. Хотите знать причину? Оно носит бороду, вот и все. Оно не принадлежит к хорошему обществу». И далее в черновике письма знаменитая приписка по-французски:
«Религия чужда нашим мыслям и нашим привычкам».
Надо ли удивляться тому, что религиозная драма Гоголя для подавляющего большинства соплеменников осталась тайной за семью печатями.