Рассказы
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2018
Мертвая
Она отлично притворялась. Ей нравилось изображать хамоватую бабенку с ухватками придорожной путаны. Эта тварь ходила по коридорам власти, как по подиуму — виляя задом, выписывая завитки лакированными носками вызывающе дорогих туфель. На самом-то деле это были не бессмысленные виньетки, а магические знаки — так она зачаровывала пространство вокруг себя. Чтобы никто не понял, кто она на самом деле.
Никто и не понимал, а ему вдруг — открылось. Это было в пятницу, когда усталость от пятидневной нервотрепки смешивается с предощущением гулкой пустоты выходных. Он просто сопоставил факты: во-первых, всех молодых женщин в здании ему хотелось, а ее — нет. Напротив, вид ее вполне годной для тайного любования фигуры вызывал у него чувство брезгливого беспокойства. Конечно, это потому, что организм у нее был мертвый — это было понятно при сопоставлении туловища и конечностей с головой, будто взятой от другого тела. Ее крохотное, как будто усушенное личико — и детское, и старушечье одновременно — совершенно не сочеталось с модельной стройностью остального. Они отличались даже по цвету — темное, как будто запеченное на огне мясо лица и вечно голые руки, молочную белизну которых оттеняли антрацитовые ногти.
Но были и другие признаки, другие тайные меты. Каждая по отдельности ничего, вроде бы, не значила, однако в совокупности все эти отличительные черты складывались в жуткий пазл — картинку в багровых тонах с оскаленной пастью посередине. В приемной, где она царствовала, всегда были наглухо зашторены окна — нежити солнечный свет отвратителен. На подоконниках никогда не было цветов — мертвым все живое противно. Даже восьмого марта, когда в кабинетах по-кладбищенски душно от цветочного чада, в приемной не увидишь ни одного цветка. Новая мебель напоминает поставленные стоймя гробы — того и гляди из черного шкафа вывалится покойник. А еще — в помещении всегда отвратительно пахнет и совершенно нечем дышать. Через минуту пребывания в этом выхолощенном воздухе начинает гудеть голова, нормальный человек долго не выдерживает, а она сидит с утра до вечера — кислород мертвяку не нужен.
Сначала он думал: душно оттого, что не проветривают. Но встретив ее однажды на лестнице, понял: она выжигала воздух вокруг себя — как накаленная металлическая спираль в старом электрообогревателе. Однажды он оказался прижат щекой к ее спине в переполненном лифте и едва не задохнулся. Он старался не дышать, не вдыхать ее запах, страшась заразиться вирусом мертвости. Но лифт двигался дьявольски медленно, и дышать — пусть и в полноздри — все же пришлось. Она пахла, как парфюмерный магазин. Тяжелая завеса духов прикрывала кошмарный дух тления. Но и сквозь это прикрытие проступал ее подлинный неистребимый запах, запах приемной председателя. Определить этот запах трудно: в нем и затхлость заброшенного жилья, и унылое веяние старческой плоти, и тонкий аромат слежавшейся старой бумаги — как в отсыревшем полуподвальном архиве, куда он относил мертвые документы.
Он никогда не видел ее шеи. Эту часть тела она постоянно прикрывала — то широкой алой лентой, то немыслимым широчайшим ожерельем — наподобие тех, что носят в Интернете юные гологрудые африканки. Так она прятала едва заметную полоску — шов, отделявший один кусок бесполезного мяса от другого — голову от остального мертвого тела, как это бывает у манекенов в витринах. По ночам она снимала свою безвкусно мумифицированную верхушку и ставила в холодильник — чтобы не портить прическу и не мазаться снова. Сама же натиралась специальной мазью, предохраняющей плоть от тления, садилась в кресло и сидела так в оцепенении всю ночь, пока не прозвонит будильник. А в полнолуние набухала потусторонней энергией и бродила по чужим снам, заглядывала и в его — однажды он всю ночь убегал от нее по бесконечным коридорам, силился закричать и не мог.
Почему, будучи блондинкой, она подводила глаза черным и красила губы в цвет гробового сукна? Ничего не понимающие коллеги утверждали, что цыпочке не хватает вкуса, но это было бы слишком просто. Почему она ездила на большой черной машине, похожей на катафалк? Вопросов было много, ответ — один.
Однажды он зашел тихонечко (дверь была приоткрыта) и мгновенно заледенел от ужаса: она смотрела прямо на него и не видела — в ее хрусталиках ничего не теплилось. Так могут смотреть только статуи, куклы и трупы. Мертвые черные губы разлепились и выронили одно слово:
— Внимательно.
Он выскользнул в коридор, ничего не сказав, но, опомнившись, вскоре вернулся.
— Я не успела по вам соскучиться, — проговорила она, не отрывая глаз от какой-то бумаги.
«Не по вам, а по вас», — хотел было парировать он, но язык его не слушался — как во сне. Это не хамоватость, на которую кто только не жаловался, это — плохо скрываемая ненависть мертвого к живому, неприязнь нави к яви, догадался он. И эта ненависть может быть утолена только одним способом: уничтожением всего дышащего кислородом и наполненного горячей кровью, превращением всего живого в неподвижное и холодное.
Ей было позволено все — грубить, задерживать и терять бумаги, громко смеяться в приемной, носить короткие юбки и красить ногти в черный цвет. Поговаривали, что у нее особые отношения с председателем. Ругали его за аморальность и дурновкусие. А вот он председателя жалел: Артем Эдуардович пал жертвой гробовой магии. Некоторые выдвигали более смелую гипотезу, согласно которой ей покровительствовал кое-кто повыше председателя комитета. Но мысль эта была слишком крамольна — все-таки и у дьявольской ворожбы должны быть свои пределы, едва ли влияние сил зла простирается до таких административных высот.
Началось с того, что из-за нее он четырежды переподписывал один документ. И в итоге получил выговор за срыв сроков. Это было в пятницу. Число на календаре — 13. Вечером он в одиночку выпил пол-литра рябиновой настойки и даже закурил. Кто она такая, чтобы совать свой нос в чужие бумаги? Ее дело — принять, передать, зарегистрировать. Ее работа — приносить председателю чай. Но она сама, своей рукой с черными ногтями правила текст и выговаривала за ошибки. Внешне это выглядело как издевательство, но садизм — качество слишком человеческое, мертвые вредят без мелких эмоций.
Ее неуклонная склонность к исправлению чужих текстов объяснялась другим. Она убирала из документов все слова, которые могли бы ослабить магическое влияние на председателя. Текст, и без того выхолощенный, засушенный до хруста, перегруженный повторами, омертвлялся абсолютно. Все, что намекало на мир живых, беспощадно вымарывалось. Например, слово «жилищный» она требовала заменить на «коммунальный», слово «проживание» на словосочетание «пребывание по месту регистрации». Зато когда он принес отчет о муниципальных кладбищах, она не исправила ни слова, ни знака препинания — хотя с жадностью прочитала его от начала до конца. Она удовлетворенно провела языком по черной своей губе и бережно положила документ в красную папку — на подпись.
Но главное — она меняла порядок слов. В этом-то и состояла главная магия ее редактур. Если особым образом переставить слова, пусть и с сохранением изначального смысла, воздействие написанного на окружающий мир и людей будет совершенно иным. Он чувствовал это всегда, когда перепечатывал правленый тварью текст, — к горлу поднималась какая-то особенная липкая тошнотца, голова кружилась, в сердце разрастался страх.
Прорваться к председателю было невозможно. Она оберегала его дверь, как тигрица оберегает своих тигрят. Тишина в председательском кабинете пугала. Ему представилась жуткая картина: заросший спутанной седой бородой, покрытый липкой паутиной Артем Эдуардович полуспит-полугрезит в своем председательском кресле, как тот сказочный околдованный король. И пока не рассеются чары, она будет подделывать его подпись и рассылать письменные распоряжения живым. Но чары не рассеются, если их не рассеять.
Только однажды он решился поговорить об этом с Анатолием, соседом по кабинету. Хотел было осторожно, издалека, но разволновался и очень скоро выложил все, что накопилось, все, что до крови натерло душу.
— Конечно, она дохлая, — сказал Анатолий серьезно. — К бабке не ходи.
Этот разговор придал ему уверенности. Председателя надо было как-то предупредить. По телефону он боялся, к тому же все звонки шли через приемную. Он напечатал на принтере записку, и пока тварь опустила свое лицо в принесенную им папку, наклонился якобы завязать шнурок и быстро сунул бумажку под председательскую дверь. Записка скользнула в щель. Но было уже поздно.
О скоропостижной смерти Артема Эдуардовича, которому оставалось целых восемь лет до пенсии, он узнал в понедельник утром, войдя в здание и увидев улыбающееся усатое лицо председателя в деревянной рамке, перехваченной черной ленточкой. Рядом топтался, перешептываясь, кабинетный народ. Позади всех стояла она. Он мог поклясться: она улыбалась. Кто-то принял бы это искривление черных губ за судорогу сдерживаемого рыдания, но он-то теперь все видел: это была торжествующая улыбка победителя. Победа заключалась не в том, что председатель умер до срока, а в том, что умер он, так и не вернув себе свою душу.
Она подошла поближе к столу и стала поправлять ленточку на портрете. Делала она это крайне медленно, ей как будто нравилось прикасаться к траурной ткани. Черные ногти, черная ткань… Тогда-то он и решился. Да, да, это нужно было сделать при всех, чтобы все увидели и убедились. Когда тварь забьется в судорогах на полу, все прозреют.
Он был готов. Оставалось решить, что именно вытащить из портфеля — пластиковую бутылочку со святой водой или стеклянную баночку с кислотой. Поколебавшись, выбрал первое, осознав, что кислота не так уж и страшна мертвой.
Он двинулся к ней, выпустив из рук портфель. Почуяв опасность, она медленно повернула к нему свою неживую голову. Вздрогнули тонкие нарисованные брови. Сверкнули ледяные зрачки. Непосвященный решил бы, что в этих зрачках таился испуг и шевелилось недоумение, но он-то все видел: его пытались загипнотизировать, заворожить, как беднягу председателя. Но нет, слишком уж был он силен в эту минуту, слишком бурно клокотала в нем энергия живого вещества. Ликуя, он показал ей бутылочку, и она отпрянула, едва не опрокинув смеющееся лицо покойника. Полетели святые брызги, потекла с бесстыжих глаз черная тушь.
Через минуту его, бьющегося, как подстреленный перепел, тащили за ноги по ковровой дорожке и кто-то уже вызывал — то ли полицию, то ли скорую — и кто-то что-то беззвучно кричал и махал руками. Она одна неподвижно стояла на месте, сложив мертвые руки на мертвой груди, и торжествующе хохотала. Глаз у нее не было — вместо них расплылись по лицу чернильные пятна, и чьи-то угодливые руки уже протягивали ей, мокрой и невредимой, платки и бумажные салфетки. И тогда он наконец понял: надеяться не на кого, все в комитете — ее слуги, она успела подчинить себе каждого — отравив могильным воздухом, сплетениями переписанных слов, заворожив стеклянными взглядами и странными фразами-заклинаниями. Она была сильнее его, сильнее живой крови и святой воды. Она торжествовала. Она смеялась. Огромная тень ложилась на землю. И не было больше спасения.
Воронакин
Никаноров бежал осторожно, стараясь не расплескать похмельный кисель в чашке черепа. Боль зрела где-то внутри, бродила в лабиринтах извилин, Никаноров предчувствовал ее и боялся, по опыту зная: с утра может и не болеть, но это — обман: утром, бывает, боль спит, но спит чутко: стоит неосторожно тряхнуть головой, не плавно наклониться за вчерашним носком или упавшей ложкой, и день будет сплошной мукой, не помогут тебе ни таблетки, ни кефир, ни жгучая-пахучая «звездочка» на висках. Останется только литрами пить воду и ждать — до вечера, а то и до следующего утра.
Никаноров бежал аккуратно. Вылетевшая из утреннего телевизора и долго мучившая его сначала в маршрутке, потом в метро вертлявая рекламная песенка отсмеялась, отыграла да и выскользнула вон где-то на Литейном. Теперь рокотала, дробясь на части при каждом шаге-подскоке его собственная ненавистная фамилия: Ни-ка-но-ров, Ни-ка-но-ров… А тут вдруг на высоком поребрике подпрыгнула, сделала сальто и прочлась с конца к началу, обернувшись загадочным незнакомцем: Во-ро-на-кин.
Вот бы стать этим Воронакиным, вот бы прийти запросто в офис и, услышав обращенное к себе «Никаноров», пропустить мимо ушей, даже не шевельнуться, разве только недоуменно скривить рот и повести плечом. О, восторг, о, упоение! Пройдет минута, другая, и все в офисе станут спрашивать: и где же Никаноров? А в ответ слышать: а нет его, пропал, зато вот есть некто Воронакин, очень приятный на вид мужчина.
Оставалось полторы минуты, упрыгал за спину угловой с колоннами дом, а с ним пропал загадочный двойник-перевертыш. Остались мысли — вязкие, как пластилин. Мысли разрывались на неровные кусочки в такт движения тела, теряли свои хвосты и головы, прирастая чужими. Был бы-бы-бы… Был бы вахтер, а с ту… С ту-ту-турникетом не до… Не договори-и-и-шься, не упросишь за… За этот меся-ся-сяц — второй раз. Минуты на-на-на две. В прошлый четверг на четыре. Писать объяснительную мо… Могут и лишить. Премии. Что скажет Да… Да… Дарья. Могут лишить, мо… гут-гут-гут. Зачем пил? Почему? Угоща-ща-ща… Угощали, вот почему. Друзья де… Детства. Встретились на углу Чер-ны-шев-ско-го и ка-как его… Да и выпил-то со… То со… Совсем немного-го-го, но… Но по башке да-да-да… Дарья совсем осатанеет, ес.. Если-лилилишат-шат-шат…
Никаноров перешел на шаг. Сердце же его продолжало нестись вперед, разматывая на бегу липкую ленту самооправданий. В голову вчера дало сильно — потому что на голодный желудок. Дома шаром покати. Кредит на кредите. Дети в платном детсаде, в государственный километровая очередь. А Дарья как будто живет на другой планете — опять заказала себе в интернет-магазине новые туфли, прилетела из банка эсэмэска: с зарплатной карты списаны последние куцые тысячи. Машина второй месяц стоит без ремонта. На работе в обед съел пирожок с капустой. Не считая молниеносной лапши из хрустящего пакетика. Водки всего-то граммов двести на рыло. Закусывали шоколадной конфетой. Три мужика. Одна конфета. Правда, большая — как в детстве, как из новогоднего набора, где вожделенная упаковочка апельсиновых жевательных резинок и обязательная мандаринка. Ах, детство, детство! Поблазнило апельсиновой мечтой и обмануло: не стал ни летчиком-испытателем, ни инспектором Лосевым, а стал тем, кем стать и не чаял. «Менеджер» — это не профессия, это игра такая настольная. Господи, помоги, дай сил, придержи время! Но если уж суждено опять опоздать, то дай проскочить как-нибудь мимо Анжелики Васильевны.
Девять ноль три. Опоздал.
Турникет садистски подмигивал, капризно пищал, показывал красный крестик, не желая узнавать истертую карточку с ушастой отрезанной головой, номером 178 (кол, топор, петля) и омерзительной надписью «Никаноров». На самом деле писать надо через «о», «Никоноров», но дура-паспортистка добавила к чистому овалу песий хвостик, и вместо восторженного восклицания (О!) получился крик досады и отчаяния (А!). И запротестовать бы ему, и потребовать бы заменить документ, но в те свои прыщавые шестнадцать он только промямлил: «Спасибо» — и вышел вон — в равнодушный июньский день, в теплую муть взрослой жизни.
Наконец, после долгих поглаживаний пластмассовой щечки, турникет снисходительно явил зеленую стрелку: можно. В главный коридор Никаноров вбежал на цыпочках. До их с Огородниковым кабинета шагов восемь-девять. Далеко. Раз, два, три, четыре…
Сзади открылась дверь. Она? Анжелика? А может, кто-то другой? Только бы не она! Только бы не…
— Никаноров! — грянуло в коридоре.
Проклятая фамилия разрывной пулей вошла между лопаток и разворотила грудь.
— Никаноров! — раздался контрольный выстрел.
Он остановился и сделал неловкий разворот. Стеклянные зрачки его уперлись в плотно сжатый рубиновый рот, под которым матово блестело дивное нагромождение подбородков, подпертое уступом неохватного бюста, выше Никаноров взглянуть не смел.
— Никаноров… Я вам персонально напоминаю… Пер-со-наль-но!
Хлопнула дверь. И лопнул внутри тяжелый пузырь — вольно растеклась по всей никаноровской бесталанной голове вязкая боль.
В кабинете тошнотворно пахло кофе и фаст-фудом. Огромный красномордый Огородников был в духе — что-то жевал и щурил озорные свинячьи глазки.
— Сева, ты мудак! — торжественно объявил он.
Ткнул жирным пальцем в только что распечатанный, еще теплый лист, и Никаноров заплакал. Он и сам от себя такого не ожидал, последний раз пускал слезу в детстве, от обиды, когда не взяли в кино на Гойко Митича, а тут вдруг на рабочем месте в тридцать семь лет, будучи отцом двоих детей…
Огородников великодушно не заметил, отвернулся.
— Готовься, Анжелика тебя унасекомит. Она уже в курсе. В десять летучка. С Кожурой. Думай, что врать будешь.
Вкупе с хроническими, как говорила Анжелика Васильевна, опозданиями на работу это тянуло как минимум на строгий выговор со всеми вытекающими из семейного бюджета последствиями, а с учетом присутствия генерального директора Игоря Михайловича Кожуры — на увольнение. Ошибка детская, но из-за нее летит под откос двухнедельная работа всего отдела.
Что делать?!
Первая мысль — бежать к Анжелике Васильевне, все показать, унижаться, давить на жалость — где там у нее жалость? Старшенький, видите ли, вторую неделю болеет, младшенького вот заразил, Дарья, супруга, не признает официальную медицину, лечит сама по каким-то своим книжкам и водит в дацан, душа была не на месте, вот вся цифирь и поехала… Но при мысли об Анжелике Васильевне сердце Никанорова забилось еще быстрее, он почувствовал некоторое головокружение и сел на стул. Недаром опять видел ее во сне — видимо, внутренний, глубинный, умный Никаноров все понял, нашел ошибку и отчаянно пытался достучаться до внешнего, посылая ему сигналы в ночных кошмарах, но — вотще…
Что же делать?
«Спасите меня! Возьмите меня! Дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней!» — пронеслось в больной голове откуда-то взявшееся, где-то вычитанное или услышанное по радио — да, да, по радио в поликлинике, куда после героической ссоры с Дарьей водил старшенького, в регистратуре — допотопное проводное радио на стене вещало школьную программу по литературе.
— Чего стоишь? Думаешь? Ну-ну… — бубнил с набитым ртом Огородников, вытирая жирные пальцы о только что распечатанный приговор.
…Спасение пришло само — пырнуло Никанорова ниже пупка, заставило согнуться буквой «г», застонать жалобно, опереться в нахлынувшей слабости о рабочий стол опешившего Огородникова. Живот болел нестерпимо, и это было спасением. В глубинах этой боли можно было укрыться, этой резью можно было заслонить монументальную Анжелику Васильевну и весь проклятый офисный мир.
Боли, боли, миленький, не переставай! То не вчерашняя новогодняя конфета, в паршивой водке растворенная, это сегодняшний блиц-завтрак! Усохший кусочек сыра с горькой слезой и ржавая селедочная спинка, запитая остывшим сладеньким чайком, вспомнились Никанорову с нежностью. А если аппендицит? О, восхитительно! А дизентерия? О, как это было бы хорошо! А язва? Прекрасно! Но лучше всего была бы смерть — лечь и не вставать более. Где Никаноров? Куда делся? А нет Никанорова! Мертвые сраму не имут, на Голгофу к Анжелике их не вызывают, премии не лишают. Мертвому хорошо, он — нигде.
— Чего с тобой такое? — нахмурился Огородников, на всякий случай отодвигая бумаги.
Только бы не отпустило! Только бы отравление — чтобы больничный выписали на неделю, а там все уляжется, пройдет гроза, угомонится начальственный гнев. А не уляжется — так хоть потянуть еще немного, отдохнуть на больничной простыне от офиса, от Дарьи… Не могут человека уволить, пока он на больничном.
Боль головная уже не тщилась соперничать с болью нутряной, стушевалась, сжалась в холодную пульсирующую точку у затылка.
— Я… Это… Аппендикс, что ли… — простонал Никаноров, утирая лоб кончиком галстука.
— Иди ты! — не поверил Огородников и повел его, согнутого, в туалет.
Через три минуты все было кончено. Из туалета Никаноров вышел выпрямленным и лишенным надежд. До совещания оставалось менее получаса. Проклятый живот не болел. Симулировать Никаноров не умел — даже в школе не мог убедительно соврать, а однажды перед контрольной наглотался снега и угодил-таки в больницу, но не с простудой, а с тяжелым отравлением — в снегу оказалась какая-то зараза. Еле тогда откачали — а лучше бы не откачивали.
Вернувшись в кабинет, Никаноров постоял с минуту совершенно неподвижно, потом взял со стола большие канцелярские ножницы и, издав звук, похожий на хрип — ха! — со всей силы ткнул себя тупым острием в левое предплечье. Рука сразу обвисла, из рукава выползла багровая змейка, спрыгнула каплями-солнышками на линолеум.
— Ты что, Сева! — испугался Огородников.
Нет, это неправильно, это неубедительно, надо, чтобы кровь была на виду, лучше всего на лице, подумал Никаноров и с размаху ткнул себя сначала в утлую грудь, потом, все более вдохновляясь, в скулу, в лоб, и далее — два раза в щеку, лязгнув металлом о зубы. Затем отяжелевшей левой рукой с трудом оттянул мочку левого уха и дважды хватанул нежное мясо железным клювом. На белоснежной груди его распустились алые маки. Бегемот Огородников по-бабьи всхлипнул и рухнул без чувств. Казалось, все здание задрожало, как от землетрясения. На шум прибежали соседки-бухгалтерши. Увидев огромную тушу Огородникова на кровавом полу и стоящего над ним страшного Никанорова с ножницами, обе заверещали и бросились вон.
— Оксаночка… Миланочка… Производственная тра… Трамва… Вы… Вызовите скорую! — заскулил Никаноров и побежал за ними, забыв о ножницах в кулаке.
Девушки исчезли в уборной, посреди коридора остался лежать лакированный лабутен.
— Ну тогда я в медпункт! В поликлинику! — кричал Никаноров в дверную щель.
Из приоткрывшейся напротив двери высунулась химическая завивка замначальницы юротдела — и скрылась вновь. Щелкнул замок.
— Производственная трамва! — крикнул, наклонившись к замочной скважине, Никаноров.
Он метался от двери к двери, обозначая свой путь кровавым многоточием. Висевшее лоскутом ухо с влажным чмоком шлепалось о щеку. В коридоре появился охранник — маленький, с прокуренными желтыми усами дед раскрыл было рот, хотел что-то крикнуть, но прижался к стене, когда Никаноров, пробегая мимо, по-военному доложил:
— Имею ранение. Выдвигаюсь к месту оказания медицинской помощи.
Когда он бросился к выходу, турникет опять заупрямился — пищал и подмигивал, но пройти не дозволял.
— Мне тут нельзя… Я в медпункт! В поликлинику! — упрашивал его Никаноров, елозя по равнодушной пластмассе липким от крови пропуском. Левый глаз обильно заливало со лба. Подобно древнему идолу, задобренному жертвенной кровью, забрызганный жирными каплями турникет сыто икнул и зажег наконец-то зеленый свет.
Никаноров бежал долго, но сил как будто не терял — даже наоборот, само движение подзаряжало его энергией. Ему все время казалось, что за ним бегут, на него смотрят, его проверяют — не домой ли побежал, не смывать ли красную гуашь с лица и рук…
В поликлинике было сумрачно и прохладно, лампы источали с потолка жидкий ненастоящий свет, в котором все казалось карандашным наброском. Возле аквариума с надписью «Регистратура» пестрой многоножкой шевелилась очередь, пожилые женские головы ее о чем-то спорили, но появление Никанорова повесило в старинном сводчатом коридоре подземельную тишину. Дисциплинированный Никаноров пристроился в хвосте, за спиной единственного мужчины — полуспящего старичка с огромными мохнатыми ушами. Проходившая мимо уборщица остановилась и прищурилась:
— Вы мне что это тут стену пачкаете! Мыть-то кто будет? И на полу вон накапано!
Оцепеневшая очередь дрогнула, ожила.
— Ему в травму надо, а не сюда.
— Нажрутся и калечат друг друга!
— Да нет, вроде приличный. В галстуке.
— Его машина сбила, я видела, за углом. Наберут кредитов, а ездить не умеют.
— Не машина, а мотоцикл!
— Да пропустите же его, не видите — человек истекает!
Его протолкнули вперед. То, что он увидел сквозь аквариумное стекло,
было настолько невероятно, что Никаноров вздрогнул: в белом халате, среди полок
с медкартами возвышалась… Анжелика Васильевна! Нет, нет, откуда ей было взяться,
скорее всего это была ее сестра-близнец, а может — случайный двойник.
Нет, нет, это была она, Анжелика Васильевна, она опередила его на служебном автомобиле,
чтобы лично удостовериться в наличии полученных травм и проистекающем
из них отсутствии физической возможности присутствовать на совещании. Только волосы
у нее были не черные, а рыжие, как
у клоуна Клепы из «АБВГДейки», ну да ведь можно и парик надеть, женщины по
этой части мастера.
Никаноров бегло оглядел себя: запекшиеся струйки, потемневшие пятна на рубашке, обугленные, но все еще кровоточащие отверстия ран были на месте. Однако тот факт, что он своими ногами добежал до поликлиники, покрыв галопом несколько кварталов, неоспоримо свидетельствовал о том, что он был не настолько серьезно травмирован, чтобы пропустить совещание. Сейчас наполнится грозовым воздухом могучая горизонтальная грудь, и он услышит:
— Так вы, Никаноров, еще и симулянт?
Что ответит он ей, как оправдается? Но она и не ждет ответа:
— Да нет, тут дело похуже: вы, Никаноров, самострел. Членовредитель!
Произнеся последнее слово, мощная Анжелика Васильевна криво усмехнется, скользнув по его фигуре сверху вниз. И тут из-за шкафов с медкартами выйдут все начальники отделов и управлений — бухгалтеры, юристы, маркетологи, айтишники, пиарщики, и Кожура, конечно, будет среди них. Он оглядит коллег сквозь свои огромные очки и спокойно скажет:
— Ну что ж, если Магомет не идет к горе… Итак, коллеги, проведем наше совещание прямо здесь. Надеюсь, уважаемые работники системы здравоохранения не будут против.
— Не будут, не будут, — подхватят обличительную волну медики и веско добавят: — Профессиональное чутье подсказывает, что эти травмы получены гражданином не в результате несчастного случая. Мы имеем дело со случаем преднамеренного членовредительства!
Пока этот кошмар не успел начаться, Никаноров втянул голову в плечи и побежал к выходу.
Левая рука совершенно онемела, рваное, проткнутое во многих местах тело набухало болью. Особенно саднило болтавшееся мясным обрезком ухо. С него капало, капало со лба и со скулы, за пронзенной ножницами щекой копилась соленая слюна. Следовало что-то делать, иначе можно было истечь кровью. Мысль о смерти, еще недавно желанной, внезапно испугала Никанорова, он представил себя в гробу, в кружевах, с иконкой в руках и ленточкой на лбу, рядом увидел заплаканных Петю и Сашу, растерянную Дарью, едва живых родителей и почему-то — неприятного соседа Вонифатьева в его вечных спортивных штанах и банных шлепанцах, которому должен был денег за отремонтированную дверь и взятое на время зарядное устройство для аккумулятора.
В аптеке, куда, морщась от боли, втиснулся Никаноров, не было ни души. Это настораживало. Крадучись, с опаской подойдя к окошечку, Никаноров отпрянул: оттуда, из пахучего царства снадобий и эликсиров, ему приветливо улыбнулась белоснежная Анжелика Васильевна…
— Слушаю вас.
…На окровавленного человека, бегущего по улице с воем, едва ли кто-нибудь обратит внимание: мало ли что, мало ли всякого может быть — может, это флэш-моб такой, может, перформанс, а может, фильм снимают. Люди шли навстречу, не видя искривленного страданием лица, не слыша утробного ора, какой бывает во сне, когда кричать невозможно, но пленки сновидения уже рвутся, и наружу уродцем-личинкой просовывается немощный, глухой, но жуткий грудной звук, всегда так пугающий Дарью, несколько раз даже прогонявшей мужа спать на кухню. Люди пожилые, и не такого повидавшие за свой век, экономили силы, не тратили дефицитную энергию жизни на шевеление лицевых морщин и расширение зрачков, лишь отдельные встречные головы выражали некоторое удивление или легкое замешательство. Молодые же не видели ничего — из их ушей торчали проводки, их глаза купались в экранчиках смартфонов, и бегущий окровавленный Никаноров был как бы частью бесконечного видеоклипа или компьютерной игры, каковыми представлялась им реальность. Но вот и они очнулись, вот и они стали ловить бегущую фигуру смартфонами, и под прицелом объективов Никаноров уже обретал подлинное существование, облекался цифровой плотью, и вот уже его изображение, хищно схваченное мухоловками встроенных камер, множилось, чтобы за секунду облететь полмира. Кто-то из снимавших, быть может, надеялся, что бегущий окровавленный человек упадет на асфальт и умрет, но Никаноров бежал и не падал, лишь галстук его, отяжелевший от крови, выпростался наружу и раскачивался, как маятник.
Устав орать, Никаноров остановился. Его слегка тошнило, голова кружилась, мысли сплелись в колтун. Домой, домой… Дети у тещи, Дарья еще не пришла. Смыть кровь, замотать ухо, как Ван-Гог, лечь на кровать — или лучше под кровать, затаиться в щели, как насекомое… Вызвать скорую… Нет, а если и на скорой тоже будет — она? Нет, сначала — купить бутылку водки и продезинфицировать. Самую дешевую, самую маленькую. Можно и вовнутрь, один глоточек, потом.
В супермаркете была акция — девушка в костюме Красной Шапочки предлагала что-то попробовать, у нее был ярко накрашен рот, и на секунду Никанорову показалось… Нет, нет, он же не сумасшедший, ничего ему не показалось, он прошел мимо «красной шапочки», схватил малька и двинулся к кассе. Неудержимо тянуло свернуть бутылочке голову и присосаться к горлу, но было никак нельзя: получилось бы, что он пьет в рабочее время.
Пока Никаноров возился с кошельком, из-за кассового аппарата выдвинулась голова Анжелики Васильевны, крашеная губа шевельнулась:
— Пакетик надо?
Буква «М» голубела над входом. Только под ней и можно было спастись. Только здесь и можно было обрести убежище.
Выбежавший из супермаркета раненый человек заметался, ища спасительное подземелье. Туда, туда, под землю, прочь от солнечного света, ласкающего чудовищ!
— Не бегите по эскалатору! Дама! Уберите сумку с поручня! — снизу, из своего аквариума рассылала приказы всевидящая «красная шапочка», и сердце Никанорова проклюнулось неприятным предчувствием.
С каждой секундой, с каждым метром, приближавшим стеклянную будку, все отчетливее прорезывались знакомые носогубные складки, прочерчивались густые брови, дынно круглились мощные груди. И вдруг — резко, отчетливо прозвучало:
— Никаноров!
Эхо прокатилось по наклонному тоннелю, по веренице голов. Никаноров схватил впередистоящего за рукав, прокричал в недоуменно искривившуюся рожу:
— Какой же я Никаноров! Я — Воронакин!
Рожа дернула рукой, спустилась ступенькой ниже. Надо было просто перескочить на встречный эскалатор — в два-три прыжка, как Гойко Митич, но Никаноров не догадался. Он рванулся наверх, он бежал изо всех сил, но не двигался с места — как Алиса в мультфильме. Что там ей говорила черная королева? Чтобы сдвинуться с места, надо бежать во всю прыть… Никаноров так и делал, и поначалу даже продвинулся немного наверх, но вскоре стал слабеть и проигрывать эскалатору, с неотвратимостью снежной лавины устремленному вниз, в бездну никаноровского кошмара.
Там, в том мультике был смешной такой рыцарь — лошадь у него была не настоящая, а как бы игрушечная, на колесиках, и он с нее все время падал, и карикатурные птичьи ножки его смешно торчали из ямы. Он там пел задушевно и жалобно, голосом артиста Караченцова пел он там песенку про слоненка. Но нету слоненка в лесу у меня, слоненка веселого нет… веселого нет…
…Бежать он уже не мог, он карабкался по ступеням, но оглядываясь, видел, как приближается стеклянная кабинка и в ней — растет красная пилотка, ширится рубиновый рот, вздымается исполинский бюст.
Эскалатор остановили, но еще раньше остановился беглец. Проплывавшие мимо головы с любопытством разглядывали разложенное на ступеньках тело в костюме, руки сами тянулись за смартфонами, нацеливали их на пьяницу-санитара, на дебелую крашеную врачиху, на раскрытый белый чемодан с трубками и склянками. И девочка, похожая на Алису из мультфильма, внимательно посмотрела на труп и что-то шепотом спросила у мамы. Вскоре эскалатор снова пришел в движение. День продолжился без Никанорова.