Перевод с эстонского Гоар Маркосян-Каспер
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2018
Глава первая
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Улица была совершенно безлюдной, еще более безлюдной, чем до командировки, казалось, что последние москвичи бежали прочь или умерли и похоронены. В лишенные стекол окна можно было разглядеть разграбленные помещения, за дверями, висевшими на одной петле, темнели заброшенные подъезды, отовсюду шел запах сырости, плесени и тления. Было тихо, не грохотали трамваи, не ржали лошади, продавцы съестного не кричали: «Купите бублики!», и не растягивал гармошку слепой музыкант — только скворцы пели, для них, несмотря ни на что, началась весна.
Алекс остановился и оперся о стену ближайшего дома. Сколько он прошел? Не больше двух километров, но ноги уже отказывали. Да, если бы не Менг, он гнил бы в одной из киевских общих могил. Он даже не помнил, как он до Менга добрался, та часть путешествия тонула во мраке. Что его поддерживало, когда он вылез из поезда, дотащился до извозчика и, вперемешку с бредом, назвал адрес? Как вообще в его лихорадочном мозгу этот адрес отыскался? Но то было последнее усилие, в коляске он потерял сознание, хорошо, попался сердобольный кучер, повез к Менгу, а не в городской госпиталь, где он наверняка сдох бы. Менг ухаживал за больным тифом Алексом, как за родным братом, Алекс никогда не подумал бы, что в сдержанном датчанине кроется столько тепла. Первые две недели он почти не приходил в себя, ему все время чудились призраки, его окружали какие-то странные существа, наполовину люди, наполовину животные, вроде древнегреческих кентавров, только страшнее. Один маленький полумальчик-полувыдра влез ему на колени и стал грызть кишки, а он был не в состоянии защитить себя, не мог шевельнуть рукой, не мог даже закричать и должен был терпеть невыносимую боль до тех пор, пока мальчик наконец не спрыгнул наземь и не ускользнул в ужасающего вида пурпурный тростник. Еще он помнил, как едет в лишенном купе и сидений вагоне, пол которого завален трупами, а за крошечным оконцем жарко горит огромное солнце, очень низко, прямо над лесом. Однажды он угодил на родной хутор, увидев мать, которая чистила селедку, и однажды — на Долгоруковскую, где застал Марту в постели с Августом Септембером. Этот последний сон, уже перед выздоровлением, был единственным, который его рассмешил, поскольку Августа ему трудно было представить даже в объятьях Дуни.
Когда сознание вернулось, его охватил страх — что сталось с Мартой и детьми? Даже тогда, когда он еще был в Москве и работал, на его карточки едва удавалось прокормить семью, как же они справлялись без него столько времени? Он хотел мгновенно вскочить и начать действовать, чтобы срочно вернуться домой, но повалился без сил на кровать. Менгу пришлось еше несколько недель кормить его куриным бульоном, пока он смог выйти на улицу. Он попытался отправить телеграмму, но в комиссариате на него посмотрели как на сумасшедшего — какая жена, какие дети, когда враг на подступах к городу? Поняв, что еще немного, и поляки, хохлы или кто там еще окончательно отрежут его от Москвы, он поспешил в обратный путь, беспрестанно думая об одном — что его ждет дома? Пустая квартира, умершая жена и отправленные в детдом дети? Волнение было таким сильным, что заглушало даже иного рода страх — не найдет ли кто-нибудь спрятанный среди груза семян свеклы мешок с мукой? Несколько раз патрули останавливали поезд и обыскивали, где-то на полпути какой-то чересчур ретивый красноармеец действительно заинтересовался его товаром, он притворился, что держит нечто ценное в другом конце вагона, и маневр удался, красноармеец проткнул штыком первый попавшийся мешок с семенами, был обруган начальником и ушел, матерясь. Кстати, опасность не миновала и теперь, его мука осталась в вагоне, он только прикрыл мешок зимним пальто.
Сознание, что надо торопиться, подталкивало его, и Алекс снова выпрямился. Один перекресток, другой… Наконец показался его дом. Он открыл калитку, вошел, во дворе какие-то дети возились с лейкой, поливали клумбу, зрелище настолько неожиданное, на миг ему показалось, что он видит сон — ведь когда он уезжал, везде толстым слоем лежал снег. Сейчас солнце светило ему в глаза, он приложил ладонь ко лбу, чтобы лучше видеть — господи, это же его дети, трое младших! Да, они похудели, но были чисто и аккуратно одеты, всю дорогу он встречал только каких-то оборванцев, а тут — Эрвин в матроске, у обеих девочек красивые платья, на Лидии даже та самая широкополая шляпа, которую он купил ей незадолго до закрытия «Мюр и Мерилиз»…
Дети бросили работу и смотрели на него, но не подходили, раньше Виктория всегда сразу кидалась в объятия отца, а теперь только уставилась на него с подозрением. На лице Эрвина дрожала знакомая робкая улыбка, Лидия вовсе спряталась за спинами остальных… Не узнают, подумал Алекс, неужели, я так изменился? Но тут Виктория поставила лейку на землю и закричала:
— Папа! Папа вернулся!
Пальто лежало там, где он его оставил, да и мешок с мукой никто не трогал. Теперь, когда рядом с вагоном стояли телеги комиссариата, Алекс перестал бояться, он специально выбрал знакомых возниц, которым можно было доверять, они не станут спрашивать, откуда он взял муку, а с благодарностью примут баночку ее в качестве «смазки». Все знали, что за подобные вещи полагается смертная казнь, но знали и то, что иначе они рано или поздно так и так сдохнут. Кто в эти трудные времена не рисковал, того уже схоронили.
— Папа, а Киев красивый город?
Марта послала Софию сопровождать отца, и Алекс, мужественный Алекс, который никогда ни на кого не опирался, сам всегда разбираясь со своими делами, на сей раз даже не подумал сопротивляться — пусть, здоровая, крепкая девочка, к тому же спокойная, если что-то пойдет не так, на нее можно будет положиться. Тарелка каши и кружка горячего кофе, и даже с сахаром — откуда Марта это-то раздобыла? — его подбодрили, но полностью он своему организму еще не доверял.
— Зависит от того, с чем сравнивать. Конечно, это не Петербург и даже не Берлин, а нечто промежуточное между Москвой и Ростовом.
Перегрузка шла полным ходом, Алекс стоял в дверях вагона и пересчитывал мешки, проверяя, все ли на месте. Поболтать параллельно с дочкой можно было вполне.
— А Ревель? Ревель красивый город?
— Мне не очень нравится.
— Почему?
— Это немецкий город, его же построили немцы.
— Но ведь Берлин тоже немецкий город?
— Берлин и должен быть немецким, поскольку он в Германии, Ревель же находится в Эстляндской губернии. А почему ты спрашиваешь?
— Мама сказала, что когда ты вернешься, мы переедем жить в Ревель.
Алекс печально усмехнулся — ну и фантазии у жены. Наверное, хотела утешить детей, поднять настроение…
— В Ревель мы никак не можем переехать, нас от него отделяет фронт.
— А ты что, папа, не знаешь?
— Чего я не знаю?
— Западного фронта уже не существует. Вскоре после твоего отъезда заключили мир, Ленин еще назвал его событием мирового значения. Первое государство на земном шаре, признавшее Советскую Россию.
— Какое государство?
— Эстонская республика.
Наверное, она бредит, подумал Алекс, но все равно почувствовал, как забилось сердце. Неужели свершилась мечта соотечественников? Провозгласили они свое государство уже в восемнадцатом, но тогда немцы быстро охладили их пыл. А когда не стало немцев, началась война с большевиками — теперь она, наверное, закончилась, София не так глупа, чтобы ошибаться в таком вопросе. Но одного мирного договора все же мало, основание своего государства — дело сложное…
— А кто признал Эстонскую республику? — спросил он.
София замешкалась.
— Этого я точно не знаю, но мы, то есть Советская Россия, признали. Дядя Август уже уехал, перед отъездом он зашел к нам прощаться. Мама сказала, что, когда ты вернешься, мы тоже поедем…
Неужели отсюда можно вырваться, подумал Алекс с отчаянной надеждой, но импульс тут же угас. Куда ехать, на хутор, что ли? Кому он там нужен? Да и представить Марту, доющей корову, он не мог. И вообще — наверняка София что-то путает, невозможно, чтобы большевики кого-то выпустили, разве что такого никому не нужного человека, как Август.
Погрузка завершилась, возницы залезли на телеги. Пришел дежурный по вокзалу, взял подпись о передаче товара и ушел, мрачный как Гамлет.
— Ну так что, папа, переедем в Ревель?
Казалось, этот вопрос изрядно волнует Софию.
— А ты хотела бы?
— Не знаю. Тут очень скучно, в школе только кормят, к урокам все еще не приступили, директор обещал, что они начнутся, как только разобьют Врангеля, но мама этому не верит, говорит, ничего, найдут нового врага.
Острый язык Марты однажды еще окажет нам медвежью услугу, подумал Алекс.
Он хотел помочь Софии забраться на телегу, но дочь сама — как натуральная деревенская девушка — опля! — запрыгнула на нее, а вот Алексу пришлось помучиться, тело подчинилось ему только со второй попытки. Возницу он папироской угостил, но сам закуривать не стал, даже думать о табаке было противно. Лошади пошли, телега затряслась. София придвинулась ближе к нему.
— Ну так что, переедем?
Вот настырная, подумал Алекс. И скажешь ты ей сейчас что-то определенное, потом будет всю жизнь тебе об этом напоминать — у детей хорошая память на обещания родителей.
— Так поспешно столь важные проблемы не решаются, — всего лишь буркнул он поэтому.
Алекс не хотел заводить разговор об услышанном от Софии при детях, потому за ужином помалкивал, но, наевшись, попросил Марту принести чай ему в спальню.
— Устал я что-то.
Постелить он все же не велел, только снял тапочки и улегся прямо на одеяло.
Марта поняла, что муж хочет что-то обсудить, и, войдя в комнату со стаканом чая, плотно прикрыла за собой дверь. Алекс посмотрела на жену — вот она, кажется, совсем не изменилась! Везет же худым, сбрасывать просто больше нечего — а ему все рубашки и штаны стали велики, несмотря на то, что толстяком он никогда не был.
— Как же вы тут концы с концами сводили? — спросил он для начала.
Но Марте не очень хотелось обсуждать эту тему.
— Да как-то сводили. Герман и София — молодцы, продавали на рынке твои семена, надеюсь, у тебя не будет из-за этого неприятностей. А что с тобой в точности случилось, где ты заболел, как лечился?
При встрече Алекс успел только сказать про тиф, теперь он изложил все в подробностях, о том, как Менг его спас, ухаживал за ним, нехотя упомянул и о случившейся в Киеве трагедии — все равно Марта спросит.
— Да, ты знаешь, Вертц погиб.
Марта вздрогнула. Она сидела на краю кровати, свет от свечи — добыть керосин стало невозможно уже давно — был слишком слабым, чтобы разглядеть ее глаза, но Алексу показалось, что они странно заблестели. Чувствительной стала, подумал он, немного сентиментальной жена, конечно, была всегда, но чтобы в такой степени… Кстати, он и за собой это замечал, с каждым прожитым годом его все легче охватывало непривычное чувство умиления.
— Как это произошло? — спросила Марта ломким голосом.
— Его приняли за еврея. Это случилось, когда большевики в последний раз оставили Киев, ты же знаешь, хохлы всегда ненавидели евреев, но после того, как обнаружили, что революционный комитет состоит в основном из бывших бердичевских торговцев самогоном, совсем озверели. Вертц, конечно, не очень похож на еврея, но на хохла еще меньше, а фамилия так совсем подозрительная. Ворвались в магазин и…
Алекс ощутил, что волнение Марты все растет, жена напряглась и процедила сквозь зубы:
— Я бы их всех прикончила, собственноручно, подвернись только возможность!
— Кого «всех»?
— Всех — большевиков, хохлов, пролетариат, крестьян… всех, кто только попадется. Ненавижу! Люди недостойны воздуха, которым дышат, недостойны воды, которую пьют, пищи, которую едят. Они недостойны вообще ничего, кроме виселицы, они подлые, жадные и жестокие!
— Такими их сделала война…
Марта мотнула головой так, что ее длинные распущенные волосы разметались по плечам, ее лицо горело, сейчас она напоминала Алексу ту Марту, которую он обнимал в первую брачную ночь.
— Нет, Алекс, дело не в войне, подлость всегда была человеческой сущностью, и именно в этой подлости и кроется причина войн. Герман и София ходили тут недавно на Красную площадь, на субботник, и видели, как там открывали памятник — и знаешь, кому? Стеньке Разину, этому разбойнику. Там был и Ленин, держал речь о героизме Стеньки. Дети вернулись воодушевленные, можешь себе представить?!.
— От нас тут ничего не зависит, — сказал Алекс коротко.
— София не сказала тебе, что мы имеем право эмигрировать в Эстонию?
— Что-то такое она болтала, да, но я не поверил.
Марта начала с того, что пересказала Алексу уже слышанное им от Софии — большевики, дескать, сначала заключили с эстонцами перемирие, а потом и вовсе подписали мирный договор, признав независимость Эстонии.
— Но это же еще не причина нас отсюда выпустить, — возразил он.
И тут выяснилось, что мирный договор предполагает, как Марта выразилась, «оптацию» — российские эстонцы имеют право перебраться в Эстонию и наоборот.
Алекс выслушал ее, побормотал:
— Надо же, — и потянулся за чаем. И сразу почувствовал, что Марта недовольна его реакцией, жена опять подобралась.
— И это все, что ты имеешь сказать?
— А ты ждешь, чтобы я велел собирать вещи?
— Почему бы и нет?
Алекс только пренебрежительно пробурчал что-то вроде того, как у женщин все просто, но Марта буквально разъярилась.
— Алекс, ты что, не понимаешь, это наш единственный шанс! У других и того нет. Зоя завидует мне, что у меня муж эстонец и я могу спастись из этого ада. Хюнерсон, учитель физики Софии, уехал первым же эшелоном, и Август тоже отбыл. Приходил прощаться, сказал, что надеется, скоро встретимся.
Это был один из немногих самостоятельных шагов в жизни Августа Септембера, и именно он заставил Алекса особенно заосторожничать.
— И что он там собирается делать?
— Не знаю. Сказал — что-нибудь да придумаю.
Что-нибудь… Ну да, у Августа же нет семьи, ему никого кормить не надо. Алекс вздохнул:
— Ему-то что, холостяку…
Марта ответила не сразу, сначала она долго смотрела на Алекса, а когда наконец заговорила, Алекс услышал в ее голосе что-то, чего Марта по отношению к нему никогда раньше себе не позволяла, даже во времена истории с Татьяной, она бросила то ли язвительно, то ли презрительно:
— И это говоришь ты? Алекс, что с тобой случилось? Тебе, свободному предпринимателю, предлагают возможность перенестись из вывернутого наизнанку мира в нормальный, и ты только бурчишь: «Ему-то что…»
Алекса захлестнуло чувство обиды. Ведь и Марте-то что, разве жене приходилось когда-нибудь заботиться о хлебе насущном? Муж доставлял ей на дом все, не только хлеб, но и многое другое, билеты в театр, например. Но этим он пока Марту попрекать не стал, хватало и других аргументов.
— Для свободного предпринимательства, о котором ты говоришь, нужен начальный капитал, где мне его взять? Ты прекрасно знаешь, что все мое имущество пропало, у меня не осталось ни единого червонца. И мне уже не тридцать, как тогда, когда мы поженились, а все пятьдесят. В таком возрасте новую жизнь не начинают…
— Я готова жить в землянке и есть вареную брюкву, только чтобы отсюда убраться! Я не хочу, чтобы мои дети выросли большевиками!
Алекс рассердился.
— А я не хочу, чтобы мои дети выросли невеждами! Или ты думаешь, я не знаю, что такое жизнь необразованного человека? Я сам такой, все время чувствую себя рядом с тобой дикарем. И поэтому хочу быть уверен, что мои дети получат образование. Тут все-таки обещают сделать его бесплатным, а там ничего подобного нет и не будет.
Марта молчала. Алекс подумал, что сопротивление жены сломлено, но та вдруг вскочила, опустилась на колени и забралась под кровать. Совсем спятила, что ли, подумал Алекс, но тут жена вылезла обратно с тряпичным свертком в руках. Снова усевшись на кровать, она развернула тряпку и достала из нее шкатулку, в которой раньше, как помнилось Алексу, держала свои кремы и пудру. Открыв шкатулку, Марта одним движением вывалила ее содержимое на постель.
— На, — сказала она презрительно, — вот тебе немного для начала новой жизни.
При тусклом свете свечи Алекс сначала даже не разглядел толком, что за железяки ему преподнесла жена, он подобрал несколько, поднес к глазам — и застыл. Рубины отливали пурпуром, изумруды зеленью, сапфиры глубокой синевой, а бриллианты, те сверкали даже в полумраке. Кольца, броши, серьги, ожерелья, браслеты…
— Где ты это взяла?
Марта гордо усмехнулась, она была как пьяная, все зачерпывала пригоршней украшения и раскидывала по одеялу.
— Дети продавали твои семена и покупали на вырученные за них деньги хлеб. Он был у нас и так, но я делала вид, что его не хватает, ели мы то, что получали по карточкам, а этот я меняла на драгоценности. Люди сейчас готовы отдать за буханку целое состояние.
Сердце Алекса дрогнуло.
— Ты сошла с ума! Ты знаешь, как это называется? Это спекуляция! И тебе прекрасно известно, какое за нее полагается наказание!
— А ты не рисковал, везя из Киева муку?
— Я мужчина.
— И я давно уже не женщина. Быть женщиной в этом государстве невозможно в принципе.
Алекс взял кольцо с сапфиром и стал его рассматривать. Ему трудно было вообразить, как Марта могла подходить к голодному человеку, показывать из-под полы хлеб… Что дало жене сил на это? И вдруг он понял — конечно, отчаяние. Люди только тогда способны преодолеть себя, когда их положение совершенно безвыходно, подумал он. Означало ли это, что сам он до подобного состояния еще не дошел? Или Марта права, и он стал вялым?
— А как их из России вывезти? Не думаю, что большевики это позволят, наверняка всех уезжающих обыскивают.
Марта стала собирать украшения и укладывать обратно в шкатулку.
— Это очень просто, Август рассказал мне, как это делается, — обронила она. — Комиссия по оптации с эстонской стороны занимается контрабандой, за некоторую мзду они переправляют золото и драгоценности через границу с дипломатической почтой.
Она закрыла шкатулку, подала ее Алексу, затем взяла пустой стакан, встала и спросила самым что ни на есть обыденным тоном:
— Еще чаю?
Ночью Алекса разбудили какие-то странные звуки. Было темно, он не сразу понял, что это такое, но потом догадался, придвинулся к жене и обнял ее.
— Не плачь. Вот увидишь, все уладится.
Но рыдания Марты все усиливались, наконец она повернулась, крепко прижалась к Алексу и шепнула:
— Алекс, ты меня любишь?
И когда Алекс уверил ее, что да, любит, и даже очень, жена разрыдалась совсем душераздирающе.
— Я тоже люблю тебя, очень люблю…
Глава вторая
БУРИДАНОВ ОСЕЛ
Марта хотела пойти в эстонское представительство вместе с Алексом, но уже в нескольких шагах от солидного особняка, в котором оно обосновалось, вдруг засомневалась:
— Иди один, пусть они лучше не видят, что у тебя жена — немка.
Алекс пожал плечами, вот он, женский пол, никакой логики, из документов же все равно выяснится, кто есть кто, но возражать не стал, подумал, что если придется поговорить о контрабанде, то делать это действительно разумнее одному. Только вот где жене его ждать? Рядом, правда, был сквер, но скамеек там не оказалось ни одной, наверняка их давно отправили в печки.
— Ничего, я постою здесь, на углу…
Он постарался обернуться как можно быстрее, но у него на визит все равно ушло больше часа. Когда он снова вышел на улицу, Марта стояла там, где он ее оставил.
— В самом деле, все и вправду более-менее так, как ты говорила, — начал Алекс, когда они пустились в обратный путь, — надо только заполнить бумаги и отнести им. С тобой проблем не возникнет, моего происхождения, как главы семьи, достаточно, дети, естественно, тоже вправе уехать с нами. Да и с контрабандой все верно, они даже не очень это скрывают, направили меня прямиком к некоему типу. Дальше идут новости похуже — они там жуткие разбойники. Половину надо отдать им. Как мы справимся с тем, что останется, я не знаю. Ревель дорогой город, а детей надо немедленно отправить в школу, они и так пропустили несколько лет…
— Может, тогда поселимся для начала в Дерпте?
— Я и сам об этом подумал, оттуда и к хутору ближе. А когда дети закончат школу, не придется отправлять их в другой город, ведь университет как раз в Дерпте. Меня беспокоит, и весьма, только одно…
Он остановился, вынул из кармана бланк заявления и протянул Марте.
— Попробуй прочесть.
Марта взяла бумагу, посмотрела…
— Это на каком языке? На эстонском?
— Именно, — сказал Алекс. — Там теперь все делопроизводство переведено на эстонский язык. Государственный. Ты его не знаешь, и дети тоже.
Это было действительно так, все эти годы Алекс жалел, что его потомство не знает отцовского родного языка, но делать было нечего, так получилось, они с Мартой между собой говорили по-русски, он с детьми тоже по-русски, а Марта по-немецки, в школу до войны Герман с Софией ходили немецкую, там они учили также французский и латынь — где им было взять время еще и на эстонский? Несколько слов они, конечно, знали, поздороваться с бабушкой смогут, но не более того.
— А на каком языке идет обучение? — спросила Марта.
— Школы, в основном, тоже эстонские, но сохранилось несколько немецких и русских, там же много и русских, и немцев, особенно немцев.
— Тогда все в порядке, — сказала Марта, возвращая ему бланк, — дети у нас неглупые, со временем выучат и эстонский.
— А ты?
— Обо мне не думай. Надеюсь, ты-то будешь и дальше говорить со мной по-русски?
Алекс стоял, колеблясь. Как Буриданов осел, подумал он со злостью, но что поделаешь, это было самое трудное решение в его жизни, и его нельзя было принимать, не взвесив десяток-другой раз все аргументы за и против.
— Может, не стоит так торопиться? — сказал он. — Кто знает, возможно, и тут жизнь наладится? Войну белые, конечно, проиграли, но теперь-то большевикам придется поразмыслить над тем, как жить дальше. В комиссариате уже говорят, что продотряды себя не оправдали, и надо делать что-то другое, может, раздадут крестьянам землю и даже позволят мелкое предпринимательство…
Марта не отвечала, и в ее молчании было нечто, беспокоившее Алекса, в подобных случаях у него всякий раз возникало ощущение, что жена скрывает от него какую-то важную мысль.
— И, знаешь, честно говоря, мне будет очень неприятно вернуться на родину нищим, — признался он наконец. — Ты не знаешь эстонцев — они ужасно злорадные, наверняка будут насмехаться — вот-вот, поехал в Россию за длинным рублем, и чем все кончилось? В представительстве я уже почувствовал на себе такие взгляды…
Что-то как будто изменилось в Марте, ее глаза увлажнились, и в них проглянула такая же безмерная тоска, как тогда, давным-давно, когда она слезла с «трона» и вернулась под свой карагач. То была первая их встреча, и теперь они словно оказались в той же точке.
— Но мы ведь не обязаны оставаться в Дерпте, — сказала она, слегка опершись на руку Алекса.
— И куда же нам ехать, не к маме же на хутор?
— В Берлин.
Только теперь Алекс понял, о чем втайне все это время помышляла жена. Берлин, столица могучей Германии. Кипучая деловая жизнь, родственники, которые, возможно, немного помогут… Жив ли еще старый грюндер, непонятно, но его сыновья, внуки…
— Да, это шанс, — согласился он, — но, боюсь, я там ничего не добьюсь. Германия для меня все-таки совсем чужая страна, и языком я владею плохо…
— Я тебе помогу, — сказала Марта. — Если дяди нас хоть немного поддержат…
Алекс вспомнил Эберхарда и Теодора — у депутата знакомств должно быть много, да и гинеколог вхож в самые разные семьи. Будет ли какая-то польза от племянников, Фердинанда и Константина, неизвестно, вряд ли, но черт с ними, есть же еще Сильвия с Конрадом… Если кто-то из Беккеров замолвит за него словечко, наверняка какая-нибудь большая немецкая фирма возьмет его на работу. А потом, когда станут очевидны его знания и умения, можно будет подумать и о том, чтобы снова основать собственное дело… Действительно, он же был не последним человеком в семеноводстве…
— Ладно, решено, — сказал он и сразу почувствовал, как возвращаются силы.
Марта не ответила, только прижалась к нему. Солнце грело, вдали загремел духовой оркестр. Они обернулись — по улице маршировала колонна красноармейцев под красными флагами, за ними полз грузовик, обтянутый транспарантами с намалеванными на них лозунгами, в кузове — солдаты с винтовками, штыки кверху. Один из лозунгов гласил: «Крестьянин, если ждешь Врангеля, как с неба ангела, вспомни сказку про барскую ласку…» Интересно, это что еще за сказка, подумал Алекс. Он спросил у Марты, но и жена не знала.
— Наверное, что-то вроде того, как барин мучает крепостных, — предположила она и добавила одобрительно: — Рифмы неплохие.
Вот-вот, подумал Алекс, живут люди десятилетиями, любят, воюют, страдают — и что в итоге от них остается?
Глава третья
ПРИГОТОВЛЕНИЯ
Эглитис читал одно-единственное предложение целую минуту, что было рекордом даже для него, и становился все мрачнее. Как всегда, когда он старался скрыть раздражение, его монолитный подбородок задергался и во взгляде появилась такая алмазная острота, что Алекс невольно сжался — еще разрежет тебя пополам.
— Этого я от тебя не ожидал, Буридан! — процедил наконец начальник сквозь зубы.
— Тоска по дому, — попытался Алекс смягчить его гнев.
— Двадцать лет твоя тоска по дому спала, а проснулась именно теперь, когда последние белогвардейцы скоро будут сметены в Черное море и мы наконец начнем строить коммунизм? Странная у тебя тоска по дому, Буридан, я бы сказал, вражеская тоска…
— Ничего вражеского в ней нет. Если бы наша героическая Красная армия не добилась мира на Западном фронте, никуда бы я тогда не поехал. Просто теперь вышло так, что я оказался по одну сторону границы, а мать, братья, сестра и прочие родственники — по другую. У нас, у Буриданов, сильное семейное чувство.
— Смотри-ка, на все у тебя находится объяснение. А ты думаешь, между мной и моими родными не возникла граница? Черт побери, я три года о родителях ничего не слышал, не знаю, живы ли они вообще, однако я государство рабочего класса предавать не собираюсь! В тебе же, я вижу, буржуйская кровь заговорила…
Алекс молчал, давая Эглитису отбушевать — за эти два с половиной года он хорошо узнал начальника, тот был злой только на словах, в душе же весьма мягок.
— И чего еще от вас, эстонцев, ожидать, — продолжил Эглитис в том же духе, — твой протеже Октобер Новембер, или как его там, говорят, был и вовсе первым, кто оказался в очереди, когда эта ваша комиссия начала прием.
Он горько усмехнулся, довольный, что хоть как-то смог унизить Алекса, и взялся за перо.
— Ладно, как я понимаю, от меня ничего не зависит, ты подлежишь уже другой юрисдикции. А то я отправил бы тебя прямо на фронт.
Алекс оглянулся — плотно ли прикрыта дверь.
— Если хочешь, могу, добравшись, разузнать, как там твои родители, и написать тебе…
— Не надо! С буржуазной Латвийской республикой я никаких отношений иметь не желаю!
Обмакнув перо в чернильницу, Эглитис своим широким, волнистым, похожим на женский почерком начертал в верхнем углу заявления резолюцию и поставил подпись.
— Ладно, что-нибудь узнаешь, напиши, — сказал он приглушенно. — Только по почте не посылай, передай через Гуковского.
Отдав Алексу бумагу, он вернулся к прежней степени громкости.
— Наверное, Марта тебе голову заморочила. Протестантские пасторы в одном правы — женщина от лукавого. Моя тоже каждый вечер спрашивает, когда советская власть наконец начнет производить крем для рук, у нее, видите ли, кожа трескается. Что та самая советская власть ей вручает контрамарку в театр чуть ли не на каждый вечер, это в порядке вещей.
Алекс встал и протянул начальнику на прощание руку.
— Да, по московским театрам Марта точно будет тосковать.
Эглитис посмотрел на него, с грохотом отодвинул стул и вышел из-за письменного стола. Неужели собирается меня обнять, подумал Алекс, но нет, начальник ограничился рукопожатием.
— Говорить тебе «Ступай с богом!» не буду, и не потому, что бога нет, а поскольку убежден — мы еще встретимся. Однажды пролетарская революция доберется и до твоей Эстонии!
Типун тебе на язык, подумал Алекс, поспешно удаляясь.
Передав в приемной Рашель Борисовне подписанное заявление, он нежно сжал на прощание ее ухоженные пальцы — кое у кого с кремами все уже было в полном порядке — и пошел к выходу — его работа в этом заведении была завершена.
— Александр Мартынович!
Он был уже на половине мраморной лестницы и теперь, обернувшись, увидел, что к нему, перепрыгивая через ступеньки, бежит стройный молодой человек.
— Александр Мартынович, не узнаете?
Слегка запыхавшись, он остановился перед Алексом. Действительно, в этом курчавом юноше было что-то знакомое, как мгновенье назад знакомым показался и его жизнерадостный, энергичный голос.
— Цицин?
— Конечно, Цицин, кто же еще! Товарищ Эглитис сказал, что вы только что вышли из его кабинета, я включил максимальную скорость, подумал, вдруг догоню. Александр Мартынович, я вам чрезвычайно благодарен! Если бы вы в Ростове не показали мне, каких чудес можно достичь путем селекции, я так и остался бы приказчиком.
Алекс чуть было не спросил, действительно ли Цицин, как ему сказал Арутюнов, ездил в Персию, но в последний момент подумал, что может выдать «товарища Манучарянца», и смолчал.
Однако Цицин сам заговорил о поездке.
— Александр Мартынович, я только что вернулся из экспедиции в Персию. Вы представить себе не можете, сколько интересного нам удалось выяснить о происхождении пшеницы! Если у вас найдется немного времени, я вам расскажу.
— К сожалению, я спешу.
— А можно вас проводить?
Алекс заколебался — идти вместе с Цициным в Эстонское представительство, вокруг которого вечно крутились агенты ЧК?
— Лучше все-таки поговорим где-то здесь.
Настроение Цицина еще больше поднялось, и он повел Алекса в кабинет, который выглядел скорее как склад, за лишенной таблички дверью оказалось помещение, почти доверху забитое небольшими мешками.
— Видите, Александр Мартынович, что мы привезли с собой? Это семена полбы, по ним можно изучать этапы возникновения пшеницы. Понимаете, что это значит для семеноводства? Но я не об этом хотел с вами поговорить. То есть об этом тоже, но есть еще одно дело, более важное. Присядьте, Александр Мартынович, я сейчас вернусь!
Мешков было немало, и у Алекса стало тепло на сердце — да, ему тоже казалось, что история пшеницы начинается с полбы. Едва он успел сесть на единственный стул, как Цицин вернулся с двумя стаканами горячего чая, один он поднес Алексу, сам же с другим обосновался на подоконнике.
— Александр Мартынович, Эглитис говорил вам, что мы собираемся создать государственный семенной фонд? Представляете себе, какие это открывает возможности для семеноводства! В капиталистическом обществе оно было в частных руках, что чрезвычайно тормозило его развитие. Но теперь государство дает нам мандат создать единый фонд, где будут работать первоклассные специалисты и где будут на научной основе выводиться новые сорта. Мы создадим систему семеноводства, которая будет снабжать крестьян самыми лучшими семенами! Понимаете, что это означает? Мы забудем о голоде, всего лишь несколько лет или максимум пара десятилетий, и вся наша страна превратится в огромный цветущий сад!
Семенной фонд! Это была идея самого Алекса, он неоднократно говорил о нем Эглитису, но до таких грандиозных планов его фантазия не доходила.
— Хорошая мысль, желаю тебе успеха!
— Александр Мартыновыч, только у нас одна очень серьезная проблема. Видите ли, фонду нужен директор, человек с опытом, я не подхожу, слишком молод, мы, все, кто этим занимается, молоды, а вот люди постарше почти все уехали. Вы — единственный, кто мог бы с этой работой справиться!
Внутри Алекса что-то дрогнуло, но он сдержался, не подал виду.
— Разве Эглитис не говорил тебе?
— О чем? О том, что вы тоже собираетесь уехать? Но вы же еще здесь, значит, не поздно передумать! Я понимаю, вы тоскуете по дому, но домой вы можете поехать просто в гости, теперь, когда заключен мирный договор. Может, вы боитесь, что вам, как «бывшему», не будут доверять, но, право слово, Александр Мартынович, эти времена прошли, я сам говорил с товарищем Лениным, и он сказал мне, чтобы мы смелее привлекали к работе старых специалистов. Кстати, он ждет нас с вами у себя в Кремле в следующий вторник! Ну как, вы согласны?
Цицин всерьез огорчился, когда Алекс все-таки сказал «нет», пытался его переубедить, живописал картины прекрасного будущего, строил планы, как они вместе победят глупость и тупость и научат крестьян правильно обрабатывать землю. Когда ничего не помогло, он опечалился, настолько, что с трудом удерживал слезы. Хороший парень, славный парень, подумал Алекс, — но именно эти доброта и душевность показывали особенно ясно, что предложение надо отклонить. Он не стал объяснять, в чем на самом деле вопрос — что он слишком стар и не сможет уже привыкнуть к той самой «новой жизни», о которой Цицин говорил с таким восторгом, а вместо этого сказал:
— Видишь ли, Цицин, у меня своя родина, она долго была порабощена, теперь мы обрели свободу, и я должен сделать все, чтобы и там не было голодных.
— Это я понимаю…
И все же, выйдя на улицу, Алекс почувствовал себя неуютно. Кто знает, подумал он, может, сейчас я упустил главный шанс своей жизни? В конце концов, он по происхождению был таким же голодранцем, как те, которые здесь и сейчас принялись строить эту «новую жизнь». Если бы революция случилась на двадцать лет раньше, подумал он, может, и я был бы теперь с теми, кто в нее верит?
Дом выглядел отнюдь не столь мрачно, сколь в последний раз, когда Алекс был здесь. Тогда возникло впечатление, что уехали последние жильцы, дым «буржуйки», как стали называть печки, подобные той, которую он некогда установил в своей квартире, выходил только из двух-трех окон, теперь же на балконах висело белье, а во дворе играли какие-то незнакомые дети. Они были плохо одеты, совсем не так, как раньше холеные отпрыски адвокатов и докторов, но их радость от игры меньше от этого не становилась, скорее наоборот.
Алекс не хотел сразу входить в свою квартиру, а для начала постучался к Богданову. Актер был дома, готовился к спектаклю, он постарел (а кто из нас молодеет?), похудел (Алекс тоже не мог похлопать себя по пузу), и его когда-то роскошные усы совсем обвисли, но голос был все тот же — глубокий, сочный.
— Кого я вижу! Александр Мартынович! Наш Одиссей вернулся на Итаку! — Он приглушил голос. — По правде говоря, мы уже выпили за упокой вашей души. То вы каждые две недели приходили посмотреть, все ли в порядке с квартирой, а тут — почти полгода ни слуху ни духу. В прежнее время можно было подумать, что вы укатили с молодой любовницей в Ниццу, но сейчас — кому из нас не грозит судьба бедного Йорика? Только тому, у кого нечего взять — могильщикам и актерам. Кстати, не переживайте по этому поводу, ведь говорят, что кого однажды похоронили, тот проживет долго.
— А наш феникс, я смотрю, встает из пепла?
— О да, но крылья у него уже не те! Знаете, Александр Мартынович, кто ныне наши соседи? Слева от меня живет стрелочник, справа машинист, наверху кочегар, внизу кондуктор. Натуральная Восточно-Сибирская железная дорога! Вот обрадовался бы старик Витте, он же вечно ратовал за российские магистрали. Комиссар их тоже приходил, обещал притащить во двор испорченный паровоз, чтобы дети смолоду знакомились с будущей профессией, следовали зову крови и благородной династической идее. Ведь даже Владимир Ильич якобы сказал, что железная дорога — это аорта пролетарского государства!
Он пригласил Алекса в комнату, но тот покачал головой.
— Спасибо, тороплюсь, только пришел проверить, как там квартира, не вселился ли кто-нибудь.
— Вселился, как же, и не кто-нибудь, а сам новый начальник
Николаевского вокзала. В мае прикатил, я пытался было объяснить, что хозяин
не уехал, даже работает в комиссариате и может в любую минуту объявиться,
но он и глазом не моргнул, сказал, объявится, поговорим. И, добавил, поглядим
еще, что это
за миллионер, который сумел купить такие хоромы. Я сказал, что никакой вы не
миллионер, а просто семья у вас большая, в меньшей квартире не поместилась
бы, он спросил, сколько вас, я ответил — семеро, на это он расхохотался, как
Мефистотель, разве это большая семья, говорит, вот у меня — шестнадцать
голов! И действительно, когда ребятишки его посыпались из кузова, я попробовал
сосчитать, но не смог, запутался. Да, трудно вам будет отстоять свою квартиру.
— А я и не буду, мне бы только вещи забрать, я эмигрирую.
— Эмигрируете?
Богданова, казалось, новость напугала, так же, впрочем, как и всех остальных, с кем Алекс делился своими планами — сначала они пугались, но потом не могли скрыть зависть.
— Ну да, я же чухна, если вы не забыли. Нам разрешили оптироваться, вещи имеем право взять с собой. У меня в квартире осталось кое-что такое, что было бы жалко бросить, рояль, например.
Богданов огляделся и снова приглушил голос:
— Господин Буридан, взвесьте хорошенько, может, обойдетесь без него? Я понимаю, у вас все законно, но, видите ли, это личность опасная. У вас на стене висело фото, вы, госпожа Марта и дети, все одеты как положено, он посмотрел и сказал: «Где же я видел этого человека? Он часом не родственник Савинкова? Так похожи внешне». Я объяснил, что никак нет, Савинков же великоросс чистой крови, а вы, как сами только что упомянули, чухна, не поверил, велел, как появитесь, сразу сообщить ему, он позвонит в ЧК.
Алекс поблагодарил Богданова, вышел во двор и остановился, колеблясь. Да, Марта опять была права, когда настояла, что «мызаскую мебель» надо обязательно взять с собой, сейчас и она пропала бы. Книги он потом сам помаленьку, стопку за стопкой, перетащил в новую квартиру, но тут все равно осталось еще немало такого, что пригодилось бы на новом месте, хотя бы белье и посуда. Кстати, что касается белья, новые хозяева наверняка уже стали им пользоваться, и Алекс мог ручаться головой, что Марта никогда не согласится лечь на простыни, на которых спали какие-то чужие люди, будь они хоть дворяне, не говоря уже о железнодорожниках, неизвестно было даже, будет ли она есть суп из «оскверненных» тарелок, так что вопрос был, в основном, в рояле. Это был дорогой инструмент, как в прямом, так и в переносном смысле слова, все они, Марта, дети да и сам он, привыкли, что в доме должна звучать музыка, но, с другой стороны, у Алекса не было ни малейшего желания затевать с красным начальником сражение за имущество. Власть таких людей в нынешней сложной обстановке была почти неограниченной, и этот новоиспеченный хозяин его добра мог наделать ему немало пакостей.
К черту, куплю в Эстонии новый, подумал он, и уже собирался уходить, когда, словно в продолжение его мыслей, из открытого окна во двор донеслись звуки музыки. Не надо было даже поднимать голову, чтобы определить — они идут из его квартиры. Играли на рояле, точнее, бренчали, и что бренчали?! Нет, это не были ни Верди, ни Шопен, даже не «Чижик-пыжик» — это было «Яблочко», и кто-то громко и фальшиво орал:
Эх, яблочко,
Да с горки скокнуло,
Спекулянт кричит:
«Пузо лопнуло!»
Вся злость, которую Алекс в течение этих последних лет сдерживал, вдруг всплыла на поверхность, и он подумал — ладно, пусть они спят на моих простынях, пусть едят с моих тарелок, но играть на моем рояле пошлые частушки я не дам! — подумал, решительно повернулся и направился к своему, теперь уже, увы, бывшему подъезду.
Глава четвертая
ОТЪЕЗД
Когда перед домом остановилась машина, ты сразу подумала, что это может быть только Хуго. Но брат приехал не один, за ним из кабины выбрались еще двое — папа и мама, оба постаревшие, но живые, несмотря ни на что, живые — какое счастье! А где же Альфред?
Это ты и спросила, после приветствий, объятий, спросила озабоченно, но услышала в ответ, что и с младшим братом ничего дурного не случилось. «Когда немцы стали покидать Ростов, я сказала ему: мы с твоим отцом — люди старые, нам уже поздно перебираться в другую страну, а ты езжай, начни новую жизнь, здесь у них все равно ничего толкового не выйдет…» Да, все, как и прежде, решает мать, отец тихо соглашается, кивает головой.
— Как это не выйдет, еще как выйдет! — возражает Хуго, и мама, надо же, сразу начинает извиняться — она, дескать, имела в виду не нынешние порядки, а тот хаос, который одно время царил — сегодня одна армия, завтра вторая, послезавтра третья… Раньше мать никогда бы не стала заискивать перед сыном, но теперь соотношение сил изменилось, она старая и бедная, а Хуго — олицетворение здоровья и власти, большой красный начальник в кожаной куртке, с машиной и шофером во дворе.
— Я нашел родителям тут недалеко квартиру, — сообщает брат. — В Ростове их оставить было нельзя, они там одни не выживут, видела бы ты, в каком состоянии они были, когда я до них добрался. Теперь будем по очереди навещать их, помогать…
Ничего не поделаешь, придется объяснить, что на Марту, увы, больше полагаться нельзя, Марта через неделю уезжает на новую родину. Дом сразу словно наполняется электрическим током, был бы тут какой-нибудь инженер, мог бы провести от людей проволоку к лампе на потолке, не пришлось бы зажигать керосиновую.
— Дезертируешь из страны победившего пролетариата? — гремит Хуго.
— Подумай, что тебя там ожидает! — поддакивает мать. — Куда этот крестьянин тебя ночевать уложит, во хлев к корове, что ли? Он ведь уже не коммерсант удачливый, а голодная крыса, как все чухонцы.
— Раньше ты говорила, что твоя родина везде, где над головой небесный свод, — огорчается даже отец.
Чудовищно, что самые близкие люди могут тебя не понимать, но именно самые близкие и не понимают. За годы, прожитые за крепкой спиной Алекса, ты забыла эту истину, сейчас она задевает больнее, чем когда-либо. Счастье отодвигается вдаль, его место занимает печаль. И страх — а что, если они припрут тебя к стенке и ты сдашься на милость матери и брата? Алекса нет, он скоро должен прийти, хорошо бы он знал, какие страсти бурлят дома, потому, идя на кухню ставить чайник, ты зовешь с собой Викторию и отправляешь ее во двор, чтобы предупредила отца — у нас гости. Дочь энергично кивает, но понимает ли она, что мать хочет сказать отцу на самом деле?
Перед тем как вернуться в комнату, ты стараешься собраться с духом, в конце концов ты уже не маленькая девочка, а взрослая женщина, однако в присутствии папы и мамы — особенно почему-то мамы — ты и в самом деле словно превращаешься в ребенка, тебя гнетет непонятное чувство вины перед ними.
— Я и не думала никогда, что буду жить в Эдеме, — объясняешь спокойно гостям, — так что к испытаниям готова. Но не ехать я тоже не могу, поскольку это решение Алекса, и мое место — рядом с мужем.
— А о родителях ты не думаешь? — упрекает Хуго. — Они немолоды, кто за ними будет присматривать, если не ты, единственная дочь?
— Свои обязанности я всегда готова выполнять, отец и мать могут ехать с нами, если захотят. При твоих знакомствах вполне можно раздобыть для них разрешение на выезд.
— При моих знакомствах? Черт побери, Марта, неужели ты думаешь, что я позволю своим родителям покинуть страну?
— Не ругайся при детях!
— Тогда отправь их во двор!
— Не отправлю! У меня нет от них секретов!
Лучшая защита, конечно, правда, и Марта знает, что правда — на ее стороне, но ее атакуют так яростно, что в присутствии Германа и Софии, и даже Эрвина с Лидией, ей легче — при детях родители с братом должны хотя бы отчасти сдерживаться.
— Марта, ну подумай, в какое положение ты ставишь Хуго, — увещевает мать, — мало того, что у него брат эмигрант, еще и сестра идет той же дорогой.
— Теперь мне понятно, почему Хуго хочет, чтобы я осталась, он думает не о вас, он просто боится за свою шкуру — что скажут товарищи!
— А тебе, конечно, безразлично, что со мной будет?
— Как и тебе то, что будет со мной и моей семьей.
— Дети, умоляю, не ссорьтесь!
Отец все тот же, пытается всех помирить, но в душе и он на стороне жены и сына, не хочет расставаться с дочкой и внуками.
— Марта, неужели у тебя каменное сердце? — продолжает мать. — Три года ты ничего не знала о нашей судьбе, не знала даже, живы ли мы, а сейчас, когда только-только выяснилось, что мы спаслись, ты сразу хочешь нас бросить?
— Мама, ну почему ты такая непоследовательная? Если ты сама отправила отсюда Альфреда, почему я не имею права уехать? Кстати, твой питерский племянник тоже собирается эмигрировать, только не в Эстонию, а в Латвию.
Марта без особой радости напомнила про брата, но ей ничего не остается, слишком сильно на нее давят. Но мать и теперь находит, что ответить — бедный Альфред, ну никак ему не везло в жизни, уже за тридцать, а все еще холостой, наконец нашел невесту, дочь Вайденбахов, но началась война, затем революция, поди создавай в таких условиях семью, и когда Вайденбахи собрались уезжать вместе с немецкими войсками, то любящая мать благословила сына в дорогу…
Разговор в очередной раз возвращается к исходной точке, сейчас Хуго опять скажет, что он не может заниматься родителями, ибо он — солдат революции и должен быть там, где ему велят Ленин с Троцким, что, кстати, верно и в отношении его молодой жены, которую Марта видела только мельком, такая же красная комиссарша, как и сам брат, в кожаной юбке и с револьвером… К счастью, наконец приходит Алекс, Виктория держится за его руку, и по хитрому личику дочери Марта понимает, что та дала папе полный отчет, остается только уповать, что Алекс не позволит сбить себя с толку, он ведь и сам все колебался, ехать или не ехать, недавно еще сказал, что ему предложили интересную работу, если он это разболтает, ловкая теща может легко обвести его вокруг пальца, мать и начинает сразу жаловаться и ныть, как же так, хочешь разлучить меня с единственной дочерью? Хуго выступает с еще более весомым аргументом: разве я мало тебе помогал, что с тобой было бы, с тобой и с твоей семьей, если бы я не нашел тебе работу, и кто тебя спас, когда тобой заинтересовалась ЧК? Алекс внимательно его выслушивает, но, к счастью, сомнения, кажется, позади, он спокойно выжидает, пока все выскажут свои претензии, а затем отвечает:
— Видите ли, дело в том, что мой дом не здесь. Я никогда в жизни не поехал бы в Россию, если бы Эстония была свободной, но у нас всем владели бароны-кровопийцы, предприимчивому человеку нечего было там делать, ни земли, ни работы, а сейчас ситуация изменилась, баронов прогнали, у власти, правда, не большевики, но все-таки свои, эстонцы, так что не гневайтесь, я решил вернуться на родину. Я тебе очень благодарен, Хуго, за помощь в трудную минуту, и вы, госпожа Каролина и господин Беккер, пожалуйста, не сердитесь, что я увожу вашу дочь, но делать тут нечего — у меня тоже старая мать, нуждающаяся в поддержке, и моя обязанность, как сына, быть рядом с ней…
Этим спор и завершается, все понимают, что уговорить Алекса невозможно, отец обнимает и целует Марту и детей, мать холодно прощается, Хуго хлопает за собой дверью, рявкнув:
— Не думай, что вы вечно останетесь иностранцами, скоро мы вас заберем обратно!
Чекисты на вокзале встречались на каждом шагу, Алекс прямо поражался,
насколько сильной стала эта организация за какие-нибудь пару лет — сильной
и наглой, власть явно ударила парням в голову, кто они были раньше, даже
не рабочие и крестьяне, а, в большинстве своем, тунеядцы: вечные
студенты, взломщики, сутенеры, а чаще всего — профессиональные революционеры,
что почти вмещало в себя эти три категории, вместе взятые, они боялись охранки,
играли с жизнью и судьбой, работать или учиться им было лень, и вдруг
они стали пупом земли и одновременно главной опорой пролетарского государства,
как тут не зазнаться, они могли ставить к стенке любого, чье лицо им не понравилось,
ограбить всякого, у кого хоть что-нибудь имелось, — да, месть штука сладкая.
Тут, на перекрестке жизненных путей, в месте, где встречались прибывающие в город
спекулянты и убегающие из города буржуи, их характеризовала особая бдительность,
и они придирались к каждому предмету. «Почему у вас столько мебели,
ведь оптанты имеют право взять с собой только личные вещи?» — «Посмотрите
сами, какая у нас большая семья, детям что, спать на полу?» Для людей, которые
сами полжизни спали именно там, в компании с блохами и вшами, двухспальняя
кровать была, естественно, недопустимой роскошью, как и трюмо и рояль,
но, к счастью, они вынуждены были ограничиваться разговорами, предпринять что-либо
на деле не могли, поскольку пункты договора были расписаны основательно, и Алекс
выполнял их скрупулезно. «Этот буфет вы должны оставить, вывозить крупногабаритную
мебель
не разрешается!» Пришлось принести мерную ленту и доказать, что все размеры
буфета, ширина, высота и глубина, соответствуют требованиям. В конце концов
чекисты, кажется, даже зауважали его за упорство, поскольку, когда возникли проблемы
с Германом, которому, пока они дожидались отъезда, исполнилось восемнадцать,
так что он вдруг оказался в призывниках, «главный» даже велел задержать эшелон,
чтобы Алекс с сыном успели сходить в медицинскую комиссию. Там Алекс продемонстрировал
доктору две ноги, одну Германа, больную, и другую, некой безымянной курицы,
вареную, притом вторую (вместе со всей курицей) он забирать не стал, после чего
врач, ни слова не говоря, выписал справку и пришлепнул ее своей печатью —
езжай, мальчик, зачем пролетарскому государству инвалид!
С родины за ними отправили такой состав, словно оптировать предполагалось не людей, а коров, но благодаря обилию детей и еще одной курице Алексу удалось получить места в единственном спальном вагоне. У них оказались весьма представительные попутчики, на которых все соотечественники уже на перроне глядели вовсю, — молодой стройный профессор математики Варес со статной черноволосой женой. Алекс вспомнил, как учительница музыки его детей, Зоя, умоляла найти и для нее мужа-эстонца, чтобы выбраться из России, и подумал: интересно, а эта русская красавица, которую Варес взял под свое крылышко, такая же фиктивная супруга? Однако профессор был не только умен, но и сам красавец, за него почти любая бы выскочила и так.
Провожал их один-единственный человек, все та же Зоя. Тесть болел, теща и Хуго не соизволили даже прийти попрощаться с Мартой, а никого другого и ждать не приходилось, революция провела большую чистку, друзья-знакомые или умерли, или уехали раньше них. Арутюнова-Манучарянца Алекс больше не видел, Татьяна пропала бесследно.
Отбытия пришлось ждать долго, дети стали играть в «города», они с Мартой молча сидели рядом, обнявшись. Наконец поезд двинулся, они повернулись к окну и, пока не выехали из Москвы и даже не миновали Клин, смотрели на покачивавшийся за стеклом ландшафт, мысленно прощаясь со страной, где прошли лучшие годы их жизни.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
НОВОЕ НАЧАЛО
1920 г.
Глава первая
ПРИБЫТИЕ
София проснулась от того, что мать коснулась ее плеча, проснулась и хотела сразу вскочить, как привыкла со времен школы, но ударилась головой о что-то твердое и осталась сидеть.
— Осторожно!
Только теперь она поняла, где находится, и стала впопыхах одеваться — только этого не хватало, пора выходить, а она еще голая. У постели напротив мама помогала сонной Лидии надеть платьице, сестра не хныкала, но глаза ее были еще закрыты, рядом сидела совершенно бодрая Виктория и натягивала чулки.
— Мыться! — приказала мама.
Виктория опередила Софию и первая помчалась в коридор, София, схватив полотенце, поспешила за ней, но бежать, как сестра, все же не стала, а гордо продефилировала при тусклом газовом свете вдоль всего длинного вагона до помещения для умывания.
— Ужасно интересно, что этот Тарту из себя представляет, не правда ли?
Виктория плеснула себе в лицо водой, капающей из металлического краника, фыркнула, плеснула еще, снова фыркнула, и начала вытираться полотенцем — все ее мытье. София так не умела, она долго и методично, как делала все, умывалась, не забыв ни шею, ни уши, ни даже местечки за ушами. Когда она наконец закончила, мама с Лидией уже стояли в очереди за дверью, глаза Лидии были теперь открыты, но она таращилась на Софию таким отчужденным взглядом, что было понятно — еще видит сон.
Уложив пижаму в саквояж, София вернулась в коридор и встала у окна. Правда, видно почти ничего не было, только по нижнему краю слегка порозовевшего неба бежала ровная темная полоса — лес. И никаких признаков того, что скоро появится город.
— Надеюсь, нас не отправят в карантин еще раз!
Из соседнего купе вышел Герман и встал рядом с Софией. Для брата две недели, которые они проторчали в Ямбурге, были сплошным мучением, там пришлось пройти массу врачебных проверок, и везде обращали внимание на его ногу, задавали множество вопросов. Вообще в карантине было очень скучно, взятые с собой в спальный вагон книги были быстро прочитаны, остальные же лежали, упакованные в ящики, в багажном отделении, и к ним было не пройти. Правда, чтобы развлечь оптантов, устраивали танцы. София тоже потанцевала, впервые в жизни, но особого удовольствия ей это не доставило — было как-то нелепо двигаться мелкими шажками под весьма примитивную музыку, если бы еще играли Шопена, но представить себя, неуклюжее существо, отплясывающей нечто под Шопена, было выше ее сил, по ее мнению, такое могли себе позволить только балерины. И вообще, было неловко выходить на площадку, когда Герман сидел у стены и смотрел, как другие, со здоровыми ногами, веселятся — хотя то, как танцует София, брата не интересовало, он, подобно всем прочим, глядел, как по просторному залу кружится профессор Варес со своей молодой женой. «Этот Варес скользит по паркету прямо как лебедь», — обронил благосклонно даже отец, и София почувствовала, что она тоже не может смотреть на красивую пару равнодушно, ее очаровывало все грациозное и величественное, вызывая легкую печаль от сознания, что сама она никогда такой не станет. И тем больнее было, когда мама прохладно и беспощадно бросила: «Да этот Варес — легкая добыча для первой же вертихвостки!», она хотела было возразить: «Мама, вечно ты должна разбивать все иллюзии!», и если она этого не сделала, то потому, что знала — мама никогда не клеймит людей на пустом месте, она видит их насквозь.
— Быстрее надевайте пальто, уже подъезжаем! — сказал появившийся в дверях соседнего купе отец.
София удивилась, поскольку никаких огней видно не было, но тут поезд действительно сбросил скорость, и она проскользнула мимо мамы и Лидии в купе.
Снаружи было холодно, заметно холоднее, чем в Ямбурге, и шел дождь. Из вагонов, как насекомые, высыпали ранние пассажиры и поспешили мимо деревянного здания вокзала в сторону выхода. Отец велел всем подождать и пошел к багажному вагону, они же остались гурьбой стоять под навесом, переминаясь с ноги на ногу, и вдруг мама вскричала:
— А где Эрвин?
София даже испугалась, мама вся напряглась, ее лицо исказилось, она побледнела.
— Герман?!
— По-моему, он сидел в купе и читал.
Мама толкнула Лидию к Софии так резко, что сестра заплакала, а сама, как безумная, помчалась обратно к вагону. София на ее месте так страшно не разволновалась бы, по расписанию поезд должен был тут стоять целую четверть часа. Прошло несколько минут, и на ступеньках вагона появилась мама и сразу вслед за ней Эрвин без кепки, которую он вместе с книгой нес под мышкой.
— Мама, не волнуйся ты так. Максимум, что со мной могло случиться, я проехал бы одну станцию и вернулся следующим поездом.
— И как ты нас нашел бы, в чужом городе?
— Полагаю, у вас хватило бы ума оставить сообщение у дежурного по вокзалу, по какому адресу вы отправились. Кстати, я был бы очень благодарен, если бы кто-нибудь объяснил мне, что такое «мужеложец».
Эрвин наконец надел кепку и теперь вопросительно смотрел на брата и старшую сестру снизу вверх, он едва доходил Софии до плеча.
— Почему вы молчите?
Мама вздохнула.
— Где ты это услышал?
— Я не услышал, я прочел.
— Где?
— Вот здесь, — показал Эрвин на свой том.
— Покажи.
— Пожалуйста.
Только сейчас мама взорвалась.
— Кто дал Эрвину читать Шекспира?
— Я не давал, он сам взял, — стал оправдываться Герман.
— И тебе не пришло в голову, что он для этой книги слишком мал?
— Ты сама как-то сказала, что «Ромео и Джульетта» — детская пьеса, — нашелся Герман.
— «Ромео и Джульетта», но не «Троил и Крессида».
— В «Ромео» даже больше трупов, — проворчал Герман.
— Кстати, о трупах, мама, — опять вмешался Эрвин, — у меня еще один вопрос: когда ты рассказывала нам про троянскую войну, то сказала, что Ахилл убил Гектора в честном бою, не так ли?
— Естественно, как же еще?
— Да, но, согласно Шекспиру, Гектор уже завершил на тот день военные труды, отложил оружие и снял доспехи, когда заявился Ахилл. Никакого поединка не было, Ахилл просто кокнул его, как барана.
София с интересом ожидала, что мама на это ответит, споры Эрвина с мамой их изрядно забавляли, мама хотя и прочла множество книг, но не помнила уже все досконально, Эрвин же мог цитировать целые абзацы из романов наизусть. Но на сей раз «спектакля» не получилось, поскольку перед ними внезапно возник отец, словно материализовался из темноты.
— Пошли, извозчик ждет!
Гуськом, отец с двумя чемоданами впереди, за ним мама с Лидией, потом Герман, Эрвин и Виктория и в самом конце, в «арьергарде», София, они прошли через маленькое холодное станционное здание и оказались на привокзальной площади. По-прежнему шел дождь, София открыла зонтик и пригласила под его защиту Германа. Так, рядом, они и влезли на дрожки, те были миниатюрные, и они с трудом поместились, притом что Эрвина, Викторию и Лидию посадили на колени. Папа сказал что-то по-эстонски извозчику, и экипаж тронулся. Он медленно катился по булыжникам, грохоча и трясясь так, что Софии казалось, что сейчас у нее желудок вывалится изо рта. Постепенно наступавший рассвет позволял разглядеть по обеим сторонам улицы низкие деревянные домики, вроде тех, которые были в деревне под Москвой, где они жили на даче.
— Папа, а Тарту еще далеко?
— Почему далеко, это и есть Тарту.
Разочарованно, чтобы не сказать, испуганно, София посмотрела на Германа, но брат сидел с обычным равнодушно-надменным видом.
— Мы думали, что Тарту — город, а оказывается — это деревня, — шепнула София ему на ухо.
Вдруг она вспомнила.
— Папа, а где университет?
— Скоро увидишь, мы будем жить недалеко от него, в гостинице «Бельвью».
Название гостиницы немного успокоило Софию, оно казалось таким знакомым, французским, даже мать навострила уши.
— В «Бельвью»? — спросила она, словно не веря своим ушам.
— Да, в «Бельвью», я знаю его хозяина, Кудрявцева, я и раньше останавливался у него, — объяснил отец, но что-то в его голосе заставило Софию заподозрить, что это вовсе не такое «Бельвью», на которое надеялась мать, и ее настроение снова упало.
— Ратушная площадь, — объявил отец.
Герман бросил изучающий взгляд на четырехугольную, словно вытянутую площадь, окаймленную низкими двух- и трехэтажными каменными домами. Нет, деревней это все же не назовешь, архитектура в чем-то даже напоминала московскую — и все-таки это была не Москва, уже по масштабу. В Москве все было больше, дома выше, улицы шире и площади просторнее, ему даже казалось, что если чуточку уменьшить расстояния между домами, то весь Тарту поместится на Красной площади. Словно макет города, подумал он. В дальнем углу площади он заметил множество крошечных деревянных лачуг, на одной из них висела вывеска «Книги», а на другой, рядом, «Беккер. Семена».
— Папа, сюда переселился кто-то из наших берлинских родственников! — попытался он пошутить.
— Это не родственник, а конкурент, — ответил отец мрачно.
Трясясь и грохоча, дрожки свернули на маленький каменный мост, посередине которого стояли две триумфальные арки, как раз такой высоты, что лошадь могла проехать, не задев их гривой.
— Их велела воздвигнуть Екатерина, арки поставлены в ее честь, — объяснил отец.
Екатерина, наверное, была весьма скупа, подумал Герман, Петр Первый уж точно построил бы более мощный мост, такой, с которого открывался бы вид на большое-большое расстояние, возможно, до самого устья реки, — да, а где же пароходы, о которых столь уважительно писали Брокгауз и Эфрон? Он видел только низкие барки, стоявшие впритык друг к другу у обоих берегов.
— Папа, это и есть река Эмбах? — спросила София.
— Да, по-эстонски — Эмайыги. Кто может сказать, что это значит?
Виктория опередила всех — слово «эма» они знали уже раньше, а в Ямбурге, от нечего делать, отец научил их еще немалому количеству эстонских слов.
— Папа, а что от чего происходит, Эмбах от «эма» или наоборот? — спросил Эрвин.
Но этого не знали ни отец ни мать. Надо купить толковый словарь эстонского языка и посмотреть, подумал Герман, когда он не знал какого-то русского слова, то всегда искал помощи у Даля. Он поделился своей идеей с другими, София сразу одобрила ее, но мама только усмехнулась и посмотрела в сторону отца, который сидел молча, словно и не услышал слов сына. Только когда Герман, подбодренный поддержкой сестры, настойчиво переспросил: «Ну что, папа, купим?», он буркнул, что не уверен, существует ли подобный словарь вообще. Это что еще за язык, у которого нет даже словаря, подумал Герман с ужасом и хотел уже шепнуть об этом Софии, как дрожки остановились, и так резко, что все ездоки свалились в кучу и еще долго, смеясь, выбирались друг из-под друга — приехали.
Гостиница находилась сразу за мостом, и в ней было целых три этажа, а если посчитать и цокольный, с магазинчиками, то даже четыре. Построено это здание было из камня, что Герману понравилось, он терпеть не мог деревянных, не считая их настоящими домами. Сойдя с дрожек, они вошли в узенький вестибюль. Там никого не было, и отец крикнул по-домашнему: «Але, але, Кудрявцев, где ты?» Откуда-то из задней части дома появился «Кудрявцев», низкорослый старичок с острыми чертами лица, поздоровался с отцом весьма почтительно, и они стали что-то обсуждать по-эстонски. А что, этот Кудрявцев по-русски не говорит? — подумал Герман немного возмущенно или даже сердито, он очень хотел бы, чтобы хоть кто-то поговорил с отцом на понятном и ему языке, в Ямбурге все беседы тоже велись по-эстонски. Но «Кудрявцев», кстати, и не был похож на русского, скорее, он напоминал отца, такой же кряжистый. Наконец отец обратился к маме и сказал, что да, комнаты есть, и можно снять даже несколько, чтобы не тесниться. Мама согласилась, и отец стал снова что-то обсуждать с хозяином. Кончилось все тем, что хозяин снял с доски за своей спиной три ключа и подал отцу.
— Добро пожаловать в Эстонию, мадам, — сказал он маме по-русски с очень сильным акцентом.
Когда они поднимались по лестнице, мать спросила у отца именно о том, что удивило и Германа, — почему «Кудрявцев» так плохо говорит по-русски? Отец объяснил, что это был уже не Кудрявцев, а новый хозяин, эстонец, но это ничего, он с ним неплохо сторговался — три комнаты за цену двух.
— Раньше эта гостиница была полна народу, из Петербурга, Москвы, Риги, но теперь, кажется, все стихло, хозяин тоже жаловался, что деловая жизнь увяла…
Комнаты оказались на первом этаже, что Германа чрезвычайно обрадовало, лестницы были для него наказанием. Им с Эрвином досталась неописуемая роскошь, одна комната на двоих, чего у них не было со времен Долгоруковской. Когда чемоданы были доставлены, отец вышел погулять, чтобы «ознакомиться с положением», мама же решила пойти на рынок и позвала Германа и Софию с собой. Дождь перестал, солнце светило вовсю, но все еще было холодно.
Рынок оказался невдалеке, можно даже сказать, совсем близко, перейти мост и сразу свернуть налево — в Москве за это время не успеешь даже в булочную сбегать. Когда они подошли к лавкам, с мамой случилось что-то странное, она задрожала и уцепилась за Германа, чтобы не потерять равновесия.
— Мама, что с тобой, голова кружится? — спросил Герман с испугом.
— Нет, все в порядке, просто я не помню, когда в последний раз видела столько еды.
Товара на рынке было действительно много, и самого разного, крупный картофель, длинная толстая морковь, огромные кочаны капусты, темная овальная свекла и плоская светлая брюква. Деревенские женщины в платках предлагали наперебой молоко и масло и демонстрировали, как ложка стоймя стоит в сметане. Особенно Герману понравились сыры, они были круглые, покрытые толстым слоем воска и распространяли аппетитный запах. На крюках висели туши животных, в ящиках судорожно разевали рты рыбы. Только фруктов было мало, лишь маленькие, кислые на вид яблоки и зеленоватые сливы.
Когда они обошли весь рынок, мама остановилась в недоумении.
— Отец обещал повести нас сегодня в ресторан обедать, но что будем делать дальше? Как ты думаешь, София, может, купим половину свиньи и засолим?
— Зачем? Лучше будем каждый день покупать свежее мясо!
— А если оно закончится?
— Почему оно должно закончиться?
— Да, наверное, я боюсь зря. Но вы не представляете себе, дети, что это такое, каждое утро просыпаться с одной только мыслью — чем вас сегодня накормить…
Мама решила купить на ужин «вкусненького», чтобы отметить «начало новой жизни», и спросила, кто чего хочет. Ни у Германа, ни у Софии не было никаких желаний, но мама все настаивала, и наконец София упомянула вареную колбасу, а Герман сыр. Сам процесс обзаведения продуктами шел с большим трудом, потому что деревенские женщины не знали русского, только когда мама догадалась перейти на немецкий, дело сдвинулось. Мама пыталась и торговаться, но безрезультатно.
— Смешной рынок, — сказала она на обратном пути, — никто не хочет сбавить цену.
Они были уже на мосту, когда впереди послышались свистки, крики и выстрелы. Мама заторопилась и стала подгонять их, что Герману совсем не понравилось. Когда они дошли до конца моста, оказалось, что дальше проход закрыт — на дороге стоял полицейский и никого не пропускал.
— У меня там дети! — стала возмущаться мама, но полицейский и бровью не повел, только бросил что-то сердито, может, и вовсе не понял, что она говорит.
Чуть поотдаль стояли еще двое полицейских, за ними еще двое, и Герман понял, что квартал окружен. Им пришлось прождать минут десять, только после того, как полицейские вывели из соседнего дома двоих мужчин в наручниках, а затем вынесли оттуда же на носилках что-то, с головой накрытое простыней, видимо, труп, они уехали и движение возобновилось.
— Что у вас происходит, не революция, надеюсь? — спросила мать у хозяина, когда они добрались до гостиницы.
— Не революция, а ее полное подавление, — стал объяснять на плохом русском хозяин, — наши большевики летом поднимать мятеж, бастовать, но наше правительство крепкий, не поддает, предводителей под суд и пулю в грудинку, остальные шиворот-навыворот и опля! по ту сторону Чудское озеро, к таким, как они сами, сейчас идет охота на последних буянов.
Хозяин рассказывал обо всем с каким-то особенным удовольствием, и Герман почувствовал, как в нем просыпается чувство протеста. Он хотел возмутиться, но не осмелился — мать стояла рядом. Но на лестнице он уже не сдержался:
— Людей убивают, а он радуется…
И сразу получил от мамы выговор:
— Герман, ты еще молод, чтобы критиковать тех, кто постарше!
София промолчала, но послала брату одобрительный взгляд.
Эрвин, как и перед их уходом, сидел на подоконнике.
— В соседнем доме нашли подпольную типографию, — сообщил он Герману, как только тот закрыл за собой дверь. — Отец угодил прямехонько в центр событий, одна пуля пролетела в десяти сантиметрах от него, он слышал ее свист. Кстати, у меня интересные новости — мы так и останемся жить в гостинице. В отличие от коммивояжеров, оптантов столько, что все более-менее годные для жизни квартиры давно арендованы. Отец договорился с хозяином, что мы получим еще одну комнату и сделаем из нее кухню. Не правда ли, Герман, наш отец — в деловом смысле гений?
Герману ничего не осталось, как согласиться с этим суждением.
— Ах да, сейчас начнется собрание, на котором будет принято окончательное решение, в какую школу кто из нас пойдет. Папа только ждал, когда мама вернется…
— Я очень надеюсь, что им не придет в голову отдать нас в эстонскую школу. Я уж точно не хочу учить географию и историю на чужом языке.
— Этот вопрос, похоже, уже решен в благоприятную для нас сторону, выбирать будут только между немецкой и русской школами. В целом, как будто верх берет немецкая, ходят слухи, что там лучше уровень преподавания. Но поскольку в этом бывшем уездном городе целых четыре школы с немецким языком обучения, две для девочек, одно реальное училище для мальчиков и одна гимназия, все, разумеется, платные, то между ними возникнет жестокая конкуренция за папины деньги.
И Эрвин снова уставился в окно.
Столько лесов София никогда в жизни не видела, ей постоянно хотелось остановиться, полюбоваться стройной сосной или золотистой березой, маленькой елкой, которую так здорово было бы принести в комнату на Рождество, или ее огромной родственницей, раскинувшей ветви над самой землей, так низко, что под ней уже никаких растений, кроме мха, не вмещалось, но отец не давал ей на это времени, ровно, как машина, он шел вперед по извилистой тропинке, без колебаний выбирая то или другое ее ответвление и замедляя шаг только для того, чтобы обратить внимание Софии на опасный сук или помочь ей перепрыгнуть через лужу. Энергичным и решительным отец был, конечно, всегда, но здесь, в лесу, его уверенность обрела особые черты. Так с Софией было в Москве, где она могла вслепую дойти от дома до Триумфальной площади, и вся разница была лишь в том, что отец вернулся туда, где ребенком знал каждое дерево, она же уже никогда не попадет в Москву…
От этой мысли Софии стало так грустно, что какое-то время она вообще не обращала внимания на то, куда они идут, но затем впереди посветлело, и когда последние деревья остались за спиной, открылся идиллический вид, такой, какой она раньше видела только на открытках: обширная поляна, и у дальнего ее края маленький домик, почти «теремок», но все же не совсем, без высокого крыльца и аляповатого петуха на крыше, простое приземистое бревенчатое строение, из трубы которого в небо поднималась, как часто пишут в книгах, «веселая струйка дыма». Действительно, писатели были недалеки от истины — в том, как дым поднимался все выше и выше, в самом деле было нечто оптимистичное, Софии даже казалось, что она слышит, как потрескивают горящие поленья, словно говоря: «Дуй, дуй, холодный ветер, мы тебя не боимся!» Рядом с избой виднелся небольшой фруктовый сад, наверное, яблони, что же еще, подумала София — она уже привыкла к местным яблокам, они были, правда, более кислые, чем в Крыму, но все равно сочные, а немного поодаль, на лугу, звенели цепями раз, два, три, четыре рыжие коровы и блеяли… сколько именно овец, сосчитать было трудно, поскольку они перемещались и перемешивались, но десяток точно. Домашних животных София видела и раньше, не только из окна вагона, но и вблизи, у соседей по даче, Павловых, но там их жизнь была заметно печальнее, хлев узкий, пастбище далеко, здесь же создавалось впечатление, что именно коровы и овцы — хозяева этой местности.
Но с кем общаются люди, которые тут живут? — подумала она.
Потом залаяла собака, и ее голос в этой нерушимой тишине звучал так устрашающе, что София даже испугалась. Она посмотрела на отца — что он предпримет, но отец только усмехнулся, и Софии сразу стало неловко — как можно бояться маленького неразумного существа, которое, к тому же, как она увидела, подойдя ближе, было старое и встрепанное.
— Надо же, Паука еще жив.
Отец не торопился входить в дом, он остановился возле колодца и вынул портсигар, словно знал, что рано или поздно кто-то выйдет к нему сам, — и так оно и случилось, со скрипом открылась дверь, и на пороге появился мужчина, который показался Софии ужасно похожим на вот этого самого «Пауку», лающего у дома, потому, наверное, что был бородат и с длинными лохматыми волосами. Но одет он был аккуратно, хотя и просто, так что София подумала, что, возможно, она несправедлива к нему — разве в лесу есть парикмахерская?
Мужчина что-то сказал, что именно, София не поняла, печально было не знать языка, на котором говорил родной отец, но так оно было, несмотря на все свои усилия, она узнала только два слова, «господин миллионер», сказано это было таким странным тоном, дразняще, что она сразу почувствовала отчуждение — в Москве мама запрещала им всякое общение с людьми, которые изъяснялись подобным образом. Она снова посмотрела на отца — что тот теперь сделает, обидится ли, разгневается, или даже повернется и пойдет обратно по той же дороге? — но отец снова только усмехнулся, и, когда ответил, София услышала в его голосе похожие, ироничные нотки, и хотя и теперь не поняла смысла сказанного, но все же догадалась, что тут просто принято разговаривать друг с другом вот в такой манере.
— Это твой дядя Тыну.
София смутилась, не зная, как себя вести — когда к ним в Москве приходил дядя Хуго, он всегда при встрече и потом, при прощании, обнимал всех, кроме того последнего раза, когда они расстались, поссорившись, этот же «дядя» только глазел на нее, и то как-то странно, так, как это иногда делали старики, сидящие на скамейке, и не приближался ни на шаг, поэтому она просто сделала книксен, даже не сказав «tere», это, правда, было одно из немногих слов, которые она знала, но она боялась, что произнесет его неправильно, и «дядя» будет над ней смеяться.
— Пойдем в дом, бабушка там.
Внутри было темновато и странно пахло, вроде какой-то едой, но какой именно, София определить не смогла. Из прихожей дверь вела прямо в кухню, но это была необычная, огромная кухня, где кроме плиты стояли еще длинный стол и скамейки, а в дальнем конце — даже кровать. За столом сидела старая женщина с очень морщинистым лицом и читала. Отец подошел к ней и поцеловала ее в волосы, женщина что-то сказала, посмотрела на Софию и добавила еще несколько слов.
— Бабушка спрашивает, кто ты такая.
— Я — София.
Она набралась смелости, подошла к старой женщине и неуклюже обняла ее, женщина сперва вроде удивилась, но потом медленно встала, тоже обняла Софию, и когда София посмотрела на нее, то увидела, что ее маленькие серые глаза увлажнились. Правда, это продлилось только одно мгновение, затем бабушка сразу отвернулась, глухо проговорила очередную непонятную фразу, прошла, с трудом переставляя ноги, к плите и стала разводить огонь. Отец снял пальто и подал Софии знак сделать то же самое, а дядя Тыну, которому бабушка что-то сказала, куда-то поспешил, словом, все задвигалось, и застывший сказочный мир, окружавший Софию всю дорогу от станции до хутора, растаял. Она тоже предпочла бы что-то сделать, но в ее помощи как будто не нуждались, потому она села за стол и, после некоторого колебания, взяла в руки книгу, которую бабушка читала. На самом деле, следовало спросить разрешения на это, но отец и бабушка разговоривали, и было невежливо им мешать. Открыв толстенький томик, София увидела на титульном листе крест и поняла, что это Библия, она вспомнила скучные уроки религии и закрыла ее, даже не посмотрев, на каком она языке. Ни одной другой книги в комнате видно не было, не было даже книжной полки, только полка для посуды, что, в общем, подумала София, вполне естественно, все-таки это кухня, книги, наверное, в комнатах, но туда она по собственной инициативе идти не осмелилась. На подоконнике валялась помятая газета, София развернула ее и попыталась читать, некоторые слова казались знакомыми, как, например, «коммунисты» и «революция», но, чтобы понять смысл текста, этого было явно недостаточно, к тому же она обнаружила, что газета двухнедельной давности, она вспомнила мамины слова: «Нет ничего скучнее вчерашней газеты» и добавила к ним свои: «Кроме, разве что, еще более давней и на незнакомом языке». Потому она снова сложила газету, вернула туда, откуда взяла, стала у окна и смотрела на сад и на лес, пока не услышала, что отец обращается к ней.
— София, твой дед, мой отчим Симм умер.
София видела деда только на отцовской семейной фотографии, она попыталась вспомнить его лицо, но не смогла. Единственное, что ей пришло на память, что он был еще совсем молодой, моложе бабушки.
— Он болел? — осмелилась она спросить.
— На него упало дерево, когда рубили лес.
Тогда понятно, подумала София, сейчас, пройдясь по лесу, она вполне представляла, какую опасность может таить в себе рубка огромной ели, к тому же она однажды видела хотя и не совсем такой, но в чем-то все же схожий несчастный случай, когда пьяный извозчик выехал на тротуар и задавил нескольких прохожих. Там, в Москве, тут же вызвали карету скорой помощи и отвезли пострадавших в госпиталь, но откуда здесь, в столь безлюдном месте, найти врача? Она хотела еще спросить, как это все произошло, сразу ли умер дед или через некоторое время, но тема беседы уже сменилась, теперь, как она поняла, разговор шел о чем-то более веселом, и София не стала вмешиваться.
Приезд Алекса не был для родных полной неожиданностью, до них уже дошли слухи, некто из их волости, недавно вернувшийся из России, рассказывал, что Буриданы вроде тоже собираются оптироваться, но мать, которая сомневалась всегда и во всем, не поверила. Сейчас она тоже никак не могла привыкнуть к мысли, что сын вернулся насовсем, несколько раз переспрашивала: «Неужели приехали навсегда?» Она состарилась, и сознание того, что сын с внуками будет жить где-то близко, казалось, если не радовало ее, то, по крайней мере, утешало. Алекс не стал пока говорить, что окончательно все прояснится тогда, когда он получит ответ на письмо, отправленное в Германию. «Ну, в Россию мы уж точно возвращаться не будем!» — пошутил он только, и когда мать спросила, что сталось с московской квартирой, чистосердечно признался, что та потеряна окончательно. «Значит, ты снова беден как церковная крыса», — заключила мать, и хотя Алекс совсем уж «крысой» себя не ощущал, ему опять-таки пришлось согласиться, да, мол, от былого богатства остались рожки да ножки. С одной стороны, это, конечно, огорчило и мать, и Тыну — последний, правда, пару раз злорадно усмехнулся, но, с другой, как заметил Алекс, они сразу почувствовали себя в его компании по-свойски. Когда после третьей рюмки сводный брат принялся ругать правительство, чего он, естественно, не умел делать без нецензурных выражений, Алекс даже порадовался, что София не понимает речей дяди. Прямого замечания он Тыну делать не стал, но обронил, что вряд ли бы эстонский Софии оказался пристойным, если бы первые свои слова на родном языке она позаимствовала из дядиного лексикона. Тыну насупился, однако Алекс сразу заговорил о другом, спросил, что сталось с графом Лейбаку. Выяснилось, что тот оказался человеком покрепче, чем Алекс о нем думал, когда фон Гольц в Риге стал собирать Ландесвер, чтобы разбить эстонскую армию и основать Балтийское герцогство, граф присоединился к нему и, в итоге, получил, в битве под Вынну, пулю в грудь. Услышав об этом, Алекс даже слегка пожалел его. Интересно, подумал он, стал ли я столь сентиментальным с годами, или дело в том, что у меня жена — немка? Землю графа поделили, и не кто иной, как второй сводный брат, Адо, тоже получил ее кусочек как участник Освободительной войны. «Наш Адо был в армии?» — удивился Алекс. «Раньше он ружье боялся в руки взять». Тыну объяснил, что брат, в основном, служил в интендатуре, правда, разок попал под обстрел красных и как будто и сам пару раз спустил курок. «Ну, в таком случае экономическое положение семьи заметно улучшилось», — сделал вывод Алекс, но Тыну опять стал материться, поскольку без подобных слов он никак не умел объяснить, что до улучшения очень далеко, наоборот, так скверно, как сейчас, они никогда не жили. «Черт побери, раньше мы продавали картошку скупщику, и тот вез ее в Петербург, но теперь нет ни Петербурга, ни скупщиков». — «А свои покупатели?» — «Свои? У них же нет денег, и даже если б были, они все равно не могут сожрать столько, сколько тут выращивается». По мнению Алекса, наметился любопытный экономический парадокс — раньше земля, в основном, принадлежала немцам, теперь ее у них отняли, эстонцы же, получив национализированные десятины, отнюдь не разбогатели. В городе, как он уже понял, дело обстояло еще хуже, заводы, построенные для удовлетворения нужд большой России, закрылись, царила безработица, ставшая причиной массового недовольства, которое правительство сразу стало интерпретировать как заговор большевиков, толпами арестовывая народ, отдавая под суд, приговаривая к смертной казни и высылке… Что же за идиоты во главе правительства? — подумал Алекс. — Ведь те эстонцы, которых депортируют в Россию, не исчезают, по ту сторону границы они начинают помышлять о мести, а это очень опасно для маленькой страны. Да и те, кого казнят на родине, не умирают полностью, в каком-то смысле и они продолжают жить — в воспоминаниях детей, друзей и знакомых, которые, таким образом, теряют уважение к власти, и хорошо еще, если умеют отличать правительство от родины. Но делать было нечего, Пятса, как он узнал, «сняли», и вместо него в Таллине командовали совсем другие люди.
У Софии был уже весьма скучающий вид, после обеда она вышла погулять, но это ей скоро надоело, и она вернулась в дом. Алекс посмотрел на часы и решил, что пора ехать обратно.
— По дороге сюда я встретил на станции одного старого знакомого, он работает посредником у русских, те послали в Эстонию делегацию покупать продукты. Как у вас с урожаем картофеля, есть что продавать?
«Старым знакомым» был Август Септембер, и для Алекса оказалось
совершеннейшей неожиданностью, что его бывший подчиненный занимается такими делами.
Увы, выяснилось, что Тыну посадил картошку только для своих нужд. «В прошлом году
половина урожая сгнила в подвале, и я подумал, чего ради мучиться!» —
стал оправдываться сводный брат, это было очень на него похоже, всегда находить
объяснение тому, почему что-то не сделано.
«И для моей семьи не найдешь пару мешков?» — спросил Алекс, но тут вмешалась
мать и сказала, что на своих всегда хватит, — мать лучше Тыну знала, сколько
Алекс вложил денег в ее хутор. Они пошли во двор, Тыну запряг лошадь в телегу,
и они с Алексом взвалили на нее два мешка, мать же со своей стороны добавила
большой копченый окорок. По пути на станцию Алекс дал Тыну ряд указаний, помимо
прочего велел начинать думать об осенней пахоте. «Да у меня даже семян нет!» —
пожаловался Тыну, но Алекс сказал, что пусть он об этом не тужит, семена будут.
Он велел передать и Адо, чтобы тот не оставлял землю под паром, подумав, что
даже если он с семьей поедет дальше в Берлин, Август Септембер может купить
урожай обоих хуторов для своих большевиков. Софии очень понравилась езда на телеге,
так что Алекс, в итоге, все-таки был рад, что взял девочку с собой. Матери
он обещал, что будущим летом, если ничего
не помешает, на каникулы он отправит детей к ней. Эльзе он передал большой
привет, сестра продолжала жить со своим аптекарем, их брак был вполне спокойным
и устойчивым, только вот так и остался бездетным. Про Ханса никто ничего
не слышал.
Прощание на вокзале было беглым, как и до того прощание с матерью — теперь, когда он переселился сюда, ни у кого уже не возникало ощущения, что он может уехать надолго или даже вовсе не вернуться. Тыну помог втащить мешки с картофелем в вагон, махнул на прощание рукой и был таков. Обратную дорогу они молчали, Алекс подумал сначала, что София хочет поделиться с ним впечатлениями, ей ведь не удалось на хуторе ни с кем толком пообщаться, но дочь, наверное, устала, чуть позже она положила голову на плечо отца и задремала. Алексу спать не хотелось, он сидел и думал, что надо же, вот он наконец на родине, но никакого особого чувства это в нем не вызывает, восторга уж точно. Многое тут как будто должно было быть иначе, чем раньше, но на самом деле все осталось по-старому. Да и откуда, подумал он вдруг, взяться переменам, да, государство было новое, но люди — люди-то остались те же…
Глава вторая
ПЕРВЫЕ ШАГИ
Окно гардеробной было расположено настолько высоко и из него до длинной скамейки перед шкафчиками, на которой, поджав ноги, сидел Эрвин, доходило так мало света, что братишка держал книгу прямо перед глазами.
— Ослепнешь! — машинально повторил Герман слова, которые слышал из материнских уст десятки раз.
Эрвин захлопнул Шекспира и сунул в портфель, уже и без того туго набитый.
— На примере лорда Глостера можно сказать, что слепота иногда, наоборот, означает прозрение.
Они поменяли обувь, надели пальто и школьные фуражки, Герман накинул на шею шарф, но Эрвин завязал им глаза и стал валять дурака:
— О, боги! Я самовольно покидаю жизнь, бросаю бремя горестей без спросу… Благословите, боги, Эдгара, если жив он…
Он стонал, вздыхал, цепко ухватился за локоть Германа, как бы для того, чтобы брат вел его, слепого. Так, подобно двум идиотам, они вскарабкались по крутой лестнице, добравшись до улицы, Герман уже собрался уговаривать Эрвина вести себя разумно, но тот, не дожидаясь морализаторства старшего брата, сам содрал шарф с глаз и мгновенно превратился в «нормального» человека.
— Если бы ты видел, что за спектакль сегодня случился на уроке истории! — сообщил он, склонившись под тяжестью портфеля вбок. — Речь шла о вторжении крестоносцев, старик Шульц стал о нем рассказывать, длинно и красочно описывал, как немцы сошли на берег в Риге, как они постепенно завоевали всю Эстонию, как епископ Альберт выиграл битву при Паала, и вдруг, представь себе, заплакал. Натурально, точно как наша Дуня, когда от нее удрал жених. Сопит и сопит и не может слова сказать. И наконец говорит: «Знаете, дети, было б лучше, если бы мы сюда вовсе не приходили бы!»
Эрвин чуть нервно рассмеялся, поведение учителя, кажется, рассмешило его, но и ввело в недоумение.
— Может, он и прав, — проворчал Герман. — У меня иногда точно такое же чувство — что зря мы сюда ехали. Особенно на уроке эстонского. По-моему, этот язык невозможно выучить. В нем отсутствует всякая система. Даже учитель не понимает половину правил, говорит — просто учите наизусть.
Но младший брат не разделял его сомнений, наоборот, слова Германа привели его в полный восторг.
— Герман, как ты не понимаешь, это же замечательно! Мы попали в страну тысячи возможностей. Тут еще ничего нет, все надо создать самим! Представь, что тебе удастся построить совершенно новый город, как в свое время был построен Рим. Или что я создам новую грамматику эстонского языка!
Герману изрядно надоели фантазии братишки.
— В таком случае тебе бы пошло на пользу, если бы папа с мамой отдали тебя на воспитание тете Эльзе, быстро усвоил бы словарный запас, — буркнул он.
Реакция Эрвина на это невинное с виду замечание была неожиданной, его лицо исказилось, он бросил портфель на грязный тротуар, отбежал пару шагов в сторону, к дереву, растущему на обочине, закрыл лицо руками и уткнулся головой в ствол.
— Конечно, вы только и думаете, как от меня избавиться! Я вам всем мешаю, сую всюду свой нос, учу тех, кто старше! — выкрикивал он сквозь рыдания.
Герман в замешательстве остановился, не зная, что делать. Зря он стал дразнить мальчишку, действительно, недавно у них была в гостях сестра отца, увидела ораву детей и зачирикала, как она завидует брату, что у того столько потомков, у нее ведь ни одного. И то ли в шутку, то ли всерьез, кто этих эстонцев поймет, заявила за обеденным столом, что готова немедленно взять одного из детей на воспитание, оплатит образование и прочее. «Ну и кого ты выбрала бы?» — спросил отец, усмехаясь. У тети Эльзы глаза забегали, она осторожно оглядела все семейство и сказала: «Ох, они все такие славные, я бы любого взяла, но, — тут она напыжилась, — если бы мне пришлось выбирать, тогда, пожалуй, я предпочла бы Эрвина». И младший брат, представьте себе, уже тогда помрачнел, за столом, правда, ничего не сказал, но вечером в постели очень серьезно спросил: «Герман, как ты думаешь, неужели они меня на самом деле отдадут?»
Эрвин все еще рыдал, Герман поднял его портфель, подошел ближе и неуклюже потрепал по плечу:
— Ладно, перестань, я пошутил.
Братишка еще пару раз всхлипнул и обернулся. Вытерев рукавом заплаканное лицо, он, кажется, вспомнил, что это неприлично, вытащил платок, долго и аккуратно промокал им глаза и под конец несколько раз громко высморкался.
— За такие шутки, знаешь…
Что за такие шутки полагается, Герман так и не узнал, поскольку Эрвин выхватил у него портфель и, словно ничего не случилось, беззаботно зашагал в сторону дома.
Облака здесь совсем другие, густые, пышные, днем небо порой напоминает
скатерть с вышивкой ришелье, а по вечерам оно становится цветным —
то в чернильно-синих пятнах, то сиреневых или фиолетовых. Так интересно выйти
незадолго до заката, как бы для того, чтобы сходить в магазин за чем-нибудь
вкусненьким, а на самом деле — чтобы полюбоваться небом. Интересно изучать
и людей, они тут тоже другие, костлявее, если русские больше напоминают животных
на убой, то эти — деревенский народ, как говорит Алекс — больше похожи
на рабочих животных, выносливые, крепкие, без лишнего жира, но неуклюжие, неповоротливые.
Зато речь у них быстрая, стремительная, слова падают сплошной массой, как из
мясорубки, трр-трр-трр, и слипаются в именно такое, подобное фаршу, месиво,
словно не разделяясь на предложения. Может, причина в нехватке пространства,
в котором эстонцам приходится жить? В просторах степи даже речь начинает
течь медленно и величаво, тут же все мелко и узко — речка, холмик,
улочка. Какая крошечная хотя бы площадь Барклая! Неудивительно, что человек, имя
чье она носит, свои наиважнейшие сражения дал где-то далеко, здесь, в этом тесном
ландшафте, его войско просто не поместилось бы. Нет, это не такое место, где решаются
судьбы стран и народов, тут роль генерала играет мясник, а пламя войны
заменяет огонь в камине.
Потому с каждым днем ты все нетерпеливее ждешь ответа из Берлина — там кипит жизнь, а тут тихо, как в казацком курене или даже как в дымной бане, о которой Алекс столько рассказывал, что и ты наконец тоже ее испробовала, в гостях у свекрови. Да, легкие прочистились — и все же, если б был выбор, ты, Марта, предпочла бы ванну. Человек — раб своего прошлого, он может, конечно, привыкнуть к новым обстоятельствам, но это внешнее, вынужденное. У родни Алекса другое прошлое, непохожее на твое, и потому вам трудно понять друг друга. Они радуются, когда рано выпадает снег, а у тебя это порождает необъяснимую тоску. Нельзя сказать, что кто-то тебя особенно ненавидел бы — но это только потому, что фактически единственные люди, с которыми ты общаешься, это рыночные торговки, у них же нет времени на ненависть, главное — продать товар. Однако всеобщая неприязнь ощутима, и она, кстати, обоюдна — все эстонцы ненавидят немцев, а все немцы — эстонцев, разница лишь в том, что эстонцы смеют выказывать свою ненависть, немцы же ненавидят тайно — раньше, наверное, все обстояло наоборот. Можно было прикинуться русской, но и от этого толку было бы мало — русских тут презирают, называют «тибла». Вот и остается только завидовать облакам, странникам небесным, ибо они, в отличие от тебя, мчатся, холодные и свободные, куда хотят, не имея родины и не зная изгнания.
Поезд опоздал, и Алекс дошел до «Бельвью» уже в темноте. В Таллине было ветрено и уныло, здесь же его встречала приятная мягкая зимняя погода, только что выпал второй снег, который, кажется, уже не растает. Поездка тоже более-менее удалась, переговорив обстоятельно с Августом Септембером, он услышал много интересного. Август, вечный исполнитель, лопух без образования и знаний, в новых условиях словно переродился, участвовал сразу во множестве махинаций, был посредником между делегацией большевиков и местными купцами, помогал каким-то дельцам скупать недвижимость и устраивал переброску в Англию драгоценностей российской империи, которые большевики стали усердно разбазаривать. Алекса он, несмотря ни на что, боялся и уважал и был готов хоть сразу передать вожжи бывшему хозяину, но Алекс отказался — нет, спасибо, подозрительный «гешефт». Все, о чем они договорились, это то, что Август будет продавать урожай хутора Алекса большевикам — тем нужны были продукты, чтобы кормить Петроград. Это последнее особенно изумило Алекса — эстонские крестьяне, конечно, всегда ездили на петербургский рынок, но им приходилось там изрядно помучиться, чтобы сбыть товар, конкуренция была жесткой — теперь же, как говорил Август, большевикам можно сбагрить «любой мусор».
В гостинице было тихо, Алекс прошел по коридору к своей комнате и повернул ручку двери. Марта сидела, как всегда, на «троне», но, в отличие от обычного своего времяпрепровождения, не читала, а смотрела пустым взглядом куда-то в даль. В ее руке Алекс заметил лист бумаги — письмо из Берлина, подумал он сразу.
Так оно и было. Увидев Алекса, Марта поднялась и стала накрывать на стол, письмо же безмолвно сунула Алексу — на, читай. Алекс сел и начал с трудом расшифровывать нервный, неразборчивый почерк Сильвии. Ничего хорошего послание в себе не заключало, война и революция уничтожили жизнь не только Алекса, но и Беккеров, хотя в Германии большевики к власти не пришли, но развал империи и там перевернул все с ног на голову. Беккеры сделали ставку на войну, и это их погубило. Банк обанкротился, депутат парламента Эберхард застрелился, его сын Константин погиб под Верденом, второй сын, биржевый маклер Фердинанд, пытался еще ловить рыбку в мутной воде, но получалось это у него плохо, инфляция была кошмарная, и что-то на ней выгадать сумели только очень ловкие люди — Сильвия в этом месте особо отметила евреев. Профессия дяди Теодора, к счастью, относилась к тем, нужда в которых сохраняется всегда, при любых порядках, но и его гонорары уменьшились, многие женщины просто не имели чем платить врачу, и им приходилось довольствоваться, в лучшем случае, помощью акушерок, что нередко, как писала Сильвия, приводило к трагедиям. Двоюродная сестра Дагмар, которая ранее ухаживала за особняком Беккеров, теперь заботилась о Фердинанде, но, конечно, уже не в Николасзее, особняк пришлось продать, чтобы расплатиться с долгами, а в маленькой берлинской квартире, другая двоюродная сестра, Беатриса, в третий раз вышла замуж, теперь уже за американца, и переселилась в Нью-Йорк. Старый грюндер не увидел, как разваливается дело его жизни, он умер в первый год войны в уверенности, что все идет только к лучшему в этом наилучшем, управляемом немцами, из миров. Меньше всего изменилась жизнь Конрада и Сильвии, однако и на рынке сельскохозяйственных машин дела шли очень трудно, не только из-за инфляции, но и из-за неплатежеспособности потенциальных покупателей — союзники навьючили на немцев огромные репарации. Была еще одна новость, которую можно было бы назвать хорошей, если бы не некоторые нюансы, а именно, оказалось, что Альфред благополучно добрался до Германии, явился вместе со своей невестой, немкой, привезенной из России, к родственникам, передал привет от отца и попросил «небольшую ссуду» на начало новой жизни. Добросердечный Теодор отказывать не стал, Альфред поблагодарил и уехал, несколько месяцев от него не было ни слуху ни духу, а потом он объявился вновь и попросил еще чуть-чуть помочь — он присмотрел в Мюнхене небольшой пивной зальчик и хотел бы его приобрести, только вот… Теодор дал ему денег еще раз, и Альфред снова пропал, теперь уже с концами, целый год от него не было никаких известий, и когда Конрад поехал по делам в Мюнхен, Теодор попросил его при возможности разыскать «родственничка». Удалось — Альфред на самом деле стоял за прилавком и наливал клиентам пиво. Конрад, менее щепетильный человек, чем Теодор, спросил в лоб, как насчет того, чтобы вернуть долг, но Альфред только развел руками и извинился, что пока никак не может, он, видите ли, недавно стал отцом и семейная жизнь поглощает все доходы…
Дочитав письмо, Алекс задумался. Теперь ему было понятно, почему Марта такая мрачная — ехать в Германию не имело смысла, в такой ситуации не было ни малейшей надежды на помощь Беккеров. За столом он так и сказал жене, ничего, мол, не поделаешь, придется нам остаться здесь. Он боялся, что Марта будет, несмотря на все, настаивать на переезде, но Марта только кивнула, и Алекс успокоился. С одной стороны, было, конечно, жаль, что придется похоронить мечту о жизни в большом, цивилизованном городе, но, с другой, он почувствовал и облегчение — в душе он все-таки побаивался этой затеи, одно дело перебираться в чужую страну в молодости, и совсем другое — в пятьдесят лет. Тут, на родине, ему было легче, он знал местные условия и людей и сумел бы найти с ними общий язык. Конрад просил ему передать, что они могли бы продолжить старое партнерство, он будет посылать в Эстонию сельхозмашины, а Алекс их продавать. Конечно, непонятно, какова здешняя «платежеспособность», но попробовать стоило. Фантазия Алекса сразу заработала — на подвальном этаже «Бельвью» только что освободилось помещение, обанкротился какой-то скорняк, там можно устроить временную контору, выгодно будет обоим, и ему, и хозяину гостиницы. Хорошо бы организовать и торговлю семенным зерном, это занятие помогало ему выбраться из затруднений уже не раз, но где найти компаньона? Тут он вспомнил, что в Киеве Менг дал ему адрес своей сестры в Копенгагене, «для связи». Напишу ему, а вдруг Менгу удалось выбраться из украинского ада, подумал он. Он крепко запомнил слова Арутюнова о том, что их «песенка спета» и надо теперь постараться, чтобы детям повезло больше. Решено — он потратит на это все оставшиеся у него силы.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
«ОПТИКИ»
1925—1932 гг.
Глава первая
ХРУПКОЕ РАВНОВЕСИЕ
Осенью 1925 года Герман Буридан отправился в Германию, в Карлсруэ, учиться архитектуре. Там он долгое время чувствовал себя одиноко, несмотря на наличие множества сокурсников, он так и не обзавелся ни другом, ни даже приятелем. Вначале он всячески стремился к этому, но его попытки с кем-либо сблизиться встречались прохладно, и он махнул рукой. Он вроде тоже был немцем, по крайней мере наполовину, но своим его признавать не хотели. Единственные, с кем у него возник какой-то контакт, были два брата-китайца, еще более одинокие, чем Герман, — почти не зная языка, они с трудом приспосабливались к новой жизни; Герман старался им помочь, ощущая себя в подобных случаях большим и сильным. Вместе с китайцами он ходил на Рейн кататься на лодке и купаться, правда, для этого приходилось ехать на трамвае на окраину города, да и оттуда еще отмахивать немалое расстояние пешком, но это вносило хоть какое-то разнообразие в его существование.
И все же он был счастлив — счастлив, что уехал из Эстонии и что мог учиться архитектуре. Если не вспоминать о семье, он чувствовал себя в Германии больше дома, чем в Тарту, уже хотя бы из-за языка — возможно, он не владел немецким идеально, но намного лучше, чем эстонским, который так толком и не выучил. Конечно, с большим удовольствием он поехал бы учиться в Берлин или в Мюнхен, но тут он столкнулся с сопротивлением родителей, в Берлин его не хотела пускать мать, раньше этот город ей очень нравился, но когда она после войны как-то съездила туда вместе с отцом снова, то вернулась даже не то что разочарованная, а прямо-таки в ужасе. «Это уже не Берлин», — сказала она, и когда Герман стал говорить, что учиться предпочел бы все-таки в столице, отрезала: «Только через мой труп». Сама она предложила Мюнхен, намереваясь поселить Германа у дяди Альфреда, но это, со своей стороны, заставило брыкаться обычно такого спокойного отца, то есть против самого города тот ничего не имел, но вот против маминого брата — много чего. «Людям, которые нечестны в денежных делах, я не доверяю и не хочу, чтобы мой сын жил под их крышей», — заявил он, намекая на то, что дядя Альфред так и не вернул долг Беккерам. В итоге в качестве компромисса был выбран Карлсруэ, где находился один из лучших факультетов архитектуры и где жила двоюродная сестра отцовского партнера по бизнесу Конрада, которая согласилась дешево сдать Герману комнату. Маму, правда, пугало то, что Карлсруэ оказался в зоне оккупации, но Конрад и Сильвия успокоили ее, это, мол, не Рур, там никаких стычек не происходит, и она смирилась.
Прибытие Германа совпало со временем, когда в Германии происходили большие изменения, инфляцию обуздали и, как писали газеты, заработал «план Дауэса». До того, по рассказам отца, немцы ходили за покупками с мешком из-под картофеля, набитым купюрами, но теперь экономика стабилизировалась. Правда, это привело к удорожанию жизни, и Герману приходилось нелегко, особенно из-за того, что отец недавно купил в кредит дом; конечно, он платил за его учебу и посылал немного денег на квартплату и еду, но не более того. Герман научился экономить, он делил полученную сумму на число дней в месяце и никогда не тратил больше положеного, хотя это и было не слишком приятно, он даже не мог пригласить в кино понравившуюся девушку. На Рождество мать прислала ему небольшое дополнение к отцовской дотации, и Герман решил, что прокутит его. Ему приглянулась цветочница, мимо которой он каждый день проходил по дороге в университет и обратно, девушка тоже его приметила и в ответ на его приветствие всякий раз мило улыбалась. В рождественский вечер Герман пригласил ее в кино, а потом к себе. Усадив девушку на кушетку, он сначала не мог сообразить, что делать дальше, но потом вспомнил стихотворение, которое мама, будучи в озорном настроении, иногда цитировала, сел рядом с девушкой, обнял ее, поцеловал и сказал:
— А теперь раздевайся.
Проводив в полночь цветочницу домой, он вернулся к себе, свалился одетый на кушетку и лежал так, в опьянении, до рассвета. Отрезвление пришло утром, когда он сосчитал оставшиеся после кино, бутылки вина и подаренных девушке пары чулок деньги — маминых на все не хватило, и он потратил и часть того, что было отведено на питание. Какое-то время он пытался прятать, как страус, голову в песок, надеясь, что ситуация как-то сама собой разрешится, но новогодним утром деньги кончились и начался голод. Три дня он героически сражался с бунтующим желудком, а на четвертый не выдержал, из кухонного шкафа доносился аппетитный запах, и когда хозяева пошли спать, он прокрался в кухню, отрезал себе кусок хлеба и взял из большой посудины с котлетами две. Он ужасно боялся, что хозяйка заметит воровство и донесет дяде Конраду или даже прямо маме с папой, но та не подала виду. Поголодав еще пару дней, он как-то вечером, после того как хозяйка днем пожарила отбивные, снова на цыпочках подкрался к шкафу и, страшно стыдясь, съел одну.
Утром, когда он умывался на кухне, вошла хозяйка. Герман почувствовал, как у него трясутся руки, он уже готов был во всем признаться и, упав на колени, просить прощения, но хозяйка сказала:
— Мы тут с мужем рассудили, что ваша арендная плата по нынешним временам немного великовата, мы ее назначили такой, поскольку боялись инфляции, но теперь у нас появилась золотая марка, вот мы и сочли, что будет справедливо, чтобы вы за эти деньги получили и пансион.
И тут же пригласила Германа позавтракать.
Герман, конечно, понял, что хозяйка заметила его мелкие кражи, но есть хотелось, и он послушно сел за стол. С этого дня его положение улучшилось, ему больше не приходилось голодать, он даже мог иногда сходить в кино или купить какую-то книгу, но в отношении девушек стал теперь более осмотрителен. Потихоньку он понял и то, почему хозяйка его кормит — ее муж, ветеринар, каждое утро уезжал в деревню, на фермы, дети уже выросли и разъехались, так что Герман был для нее не просто собеседником, а в какой-то степени заменял сына, иногда они вечерами даже слушали вдвоем по приемнику оперу, которой аккомпанировал доносившийся из спальни храп уставшего хозяина.
Учеба у Германа с самого начала продвигалась неплохо, его жажда знаний не уступала по силе обычному голоду, в Тарту он ее удовлетворить толком не мог и теперь пытался наверстать упущенное. «Запомните, вы никогда не выучитесь профессии, если ограничитесь лекциями и семинарами, — любил внушать студентам профессор по истории архитектуры. — Настоящий архитектор работает двадцать четыре часа в сутки, когда он на улице, он смотрит на окружающие здания, когда он дома, в кафе или в библиотеке, он изучает, как эти здания выглядят изнутри, а когда он спит, видит во сне Париж». Особенно важным профессор считал, чтобы его ученики вдоль и поперек изучили город, в котором находятся. «Карлсруэ, — провозглашал он, — это больше, чем город, это — учебное пособие».
Герман воспринял его слова всерьез и после лекций часто гулял по «учебному пособию». Постепенно он понял, что именно профессор имеет в виду — более упорядоченный город, чем Карлсруэ, трудно было себе представить, от его центральной точки, замка эпохи барокко, с одинаковыми интервалами брали начало тридцать шесть улиц, расходившихся наподобие веера к югу, и множество аллей, идущих к северу. Порывшись в книгах, Герман еще до того, как они добрались до этой темы на лекциях, узнал, что такая планировка называется радиально-кольцевой и известна уже с античности.
Весной первого курса он познакомился в библиотеке с одной молодой немкой родом из Эстонии. Юлия в каком-то смысле тоже была оптанткой, только по сравнению с Германом как бы наизнанку — если родители Германа сбежали из Советской России в Эстонию, то ее родители после того, как Эстония стала независимой, перебрались из Эстонии в Германию и жили недалеко от Карлсруэ, у родственников. Таким образом, у них были кое-какие общие воспоминания, а эстонским языком Юлия владела даже лучше, чем он. Сначала Герман собирался на летние каникулы поехать домой, но потом ему предложили на факультете поработать чертежником, и он решил остаться в Карлсруэ. Несколько месяцев подряд они встречались с Юлией каждые выходные, гуляли, катались на лодке, посещали концерты на открытом воздухе, а в дни, когда Герман получал зарплату, проводили часок в кафе. Однажды Юлия принесла ему почитать довольно толстую книгу, интересуясь его мнением на ее счет. Озаглавлено было произведение «Моя борьба», и написал его, как Герман вскоре понял, какой-то сумасшедший, предложения которого были длинны и запутаны, а мысли — если их вообще можно было считать мыслями — смехотворны. До конца он книгу так и не дочитал, настолько скучной она ему показалась, полистал там и сям и в следующее воскресенье вернул. «Не понимаю, чего ради такое печатают, — пожал он плечами, — этот человек даже университета не закончил, а хочет, чтобы его читали. Тоже мечтал о профессии архитектора, но таланта не хватило, и теперь ненавидит всех, кто умнее его, особенно евреев. Если бы в мире правили ему подобные, мы бродили бы по колено в крови. К счастью, он слишком глуп, чтобы стать государственным мужем». — «Спасибо, что ты так сказал, — ответила Юлия, — у меня самой сложилось такое же мнение, но моему отцу эта книга очень нравится, и я не знала, как с ним спорить». В этот вечер они впервые поцеловались. При прощании Юлия сказала, что ее отец нашел работу в Гамбурге и что на следующей неделе они уезжают, и обещала, что напишет Герману сразу после устройства на новом месте. Герман безрезультатно ждал несколько месяцев, наконец на Рождество пришла открытка, Юлия поздравляла Германа с праздником, но в постскриптуме добавила, что, к сожалению, ее родители против продолжения их знакомства, ибо они не забыли того, как несправедливо обошлись эстонцы с немцами после достижения независимости.
На экзамене по судебной медицине София вытянула легкий билет, про пулевые ранения. Быстро подготовившись, она пошла отвечать первая. По университетскому регламенту можно было сдавать экзамены и на русском, однако профессору это не понравилось бы, он был местным уроженцем и хотел, чтобы приехавшие из России эстонцы говорили на «родном» языке. Да, но способна ли она?.. Эстонского языка София до сих пор как следует выучить не сумела, в гимназии его преподавали плохо, учительница была немкой и сама говорила с акцентом, но вряд ли это было основной причиной, с математикой, к примеру, у Софии не возникало никаких трудностей, хотя половина уроков по этому предмету вовсе не состоялась, поскольку преподавательница вечно болела. Может, у меня просто нет способностей к языкам? — думала она. Но французским же она овладела! Наверное, они с Германом просто «опоздали» — у младших дела с эстонским складывались лучше, Эрвин, правда, говорил, как шутил отец, «с буридановым акцентом», но писал без ошибок, Лидия же болтала так свободно и легко, словно тут родилась; о Виктории и речи нет, она схватывала все языки на лету.
София немного поколебалась, профессор был человеком умным, его лекции интересными, и она не хотела оставить о себе дурного впечатления. «Можно, я попробую ответить на эстонском, но если не смогу вспомнить какое-либо слово, то призову на помощь русский?» — спросила она. Профессор прямо-таки засиял, казалось, только за этот акт «доброй воли» он был готов вписать Софии в зачетку пятерку. София начала говорить, тема была ей хорошо знакома благодаря одному практическому занятию, на котором ей пришлось устанавливать: убийство перед ней или самоубийство. Когда с трупов сняли простыни, София испугалась, она узнала девушку, с которой училась вместе еще в московской школе, — теперь, забеременев, та покончила с собой, а вместе с ней и ее друг, юноша ее возраста. Наверное, у них не было денег, чтобы пожениться, они осознали безвыходность своего положения, и это толкнуло их на такой страшный шаг, пыталась убедить себя София, хотя интуиция подсказывала ей, что вряд ли это единственная причина случившегося — уже в Москве эта девушка казалась ей немного странной. Тут, в Тарту, они не встречались, девушка, наверное, не училась в университете, студенток-оптанток София знала хорошо, они составляли ее главный круг общения. Большинство оптантов не принадлежало ни к какой корпорации, в немецкие их не принимали, поскольку немцами они не были, а в эстонские — поскольку плохо владели эстонским, вот они и держались отдельно и общались в основном с другими беженцами, с русскими, евреями и латышами. София даже придумала общий для них термин — «оптики», это должно было означать, что они видят мир немного иначе, чем местные.
Через четверть часа София, уже действительно с пятеркой в зачетке, шла в сторону дома. Прошлой весной, после экзамена по неорганической химии, которого все студенты ужасно боялись, поскольку преподаватель, немец, был известен своим дурным характером, говорили, что как-то он даже бросил чернильницу в студента, плохо знавшего предмет, отец так обрадовался ее хорошей оценке, что отправил Софию вместе с другими детьми покататься на машине фирмы — на ней он разъезжал по хуторам, продавая всякие сельскохозяйственные агрегаты, водитель отвез их в лес, они погуляли и набрали цветов для мамы. Но сегодня отец уехал по делам в Ригу, да и будь он здесь, повторить это он бы уже не мог, дела фирмы шли хуже, и отцу недавно пришлось отказаться от машины.
Свернув с Ратушной площади направо, София скоро дошла до дома. По настоянию матери отец купил дом в центре города, сам он предпочел бы окраину, он объяснял маме, что там мог бы приобрести дом получше и побольше, да еще и с садом, на что в центре ему денег не хватит, но садоводством мама совершенно не интересовалась, хотя и стала после оптации домоседкой, раньше, в Москве, она посылала отца при каждой возможности покупать театральные билеты, а тут за все эти годы они лишь однажды сходили в театр, когда в Тарту приехала на гастроли парижская труппа Московского художественного, да и тогда мама вернулась из театра злая, бросив: «Это не театр, а балаган! Как им не стыдно пользоваться именем Художественного!» Теперь, ко всему прочему, у мамы ухудшился слух, так что, если у нее даже и возникло бы желание сходить на какой-нибудь спектакль или концерт, это было бы для нее затруднительно. Софии было жалко маму, по ее мнению, жизнь той была чрезвычайно однообразной, каждое утро она ходила на рынок или в магазин, потом пару часов занималась хозяйством, варила обед, убирала, Софию или Викторию она звала в кухню только тогда, когда надо было чистить картошку, эту работу мама не любила, покончив же с делами, она забиралась на «трон», как они называли кресла с высокой спинкой, привезенные из России, поджимала под себя ноги и читала, пока не возвращался с работы отец и семья не садилась обедать, — и так изо дня в день.
Мама была еще в кухне и нарезала морковку для супа, она спросила, как экзамен, и, услышав ответ, молча кивнула — этим все и ограничилось, у мамы не было привычки хвалить детей за хорошие отметки, она воспринимала это как нечто само собой разумеющееся. «Вы и должны хорошо учиться, вы же Буриданы!» — отрезала она однажды, когда Герман стал ворчать, что мама не радуется его аттестату. Услышав мамино предупреждение соблюдать тишину — Эрвин, закрывшись в папином кабинете, готовился к экзамену по римскому праву, — София на цыпочках прошла в «девичью». Комната была пуста, Виктория и Лидия отправились на Эмайыги купаться, их школьный год уже завершился. Переодевшись в домашнюю одежду, она вернулась в гостиную, взяла со стола книгу и устроилась на диване — в отличие от матери и сестер ей не нравились «троны», по ее мнению, они были малоудобны. Обычно София читала по-французски, иногда, когда бралась за русскую литературу, по-русски, но сейчас у нее был на половине один эстонский роман. Произведения местных писателей она читала редко, они были скучны, но этот оказался исключением, Эрвин, первым его прочитавший — брат взял себе за правило не пропускать ни одной книги на эстонском, — рекомендовал его и Софии, и она разделяла его восторг — все в этой вещи было «как в жизни», то есть так, как в деревне у бабушки, куда отец отправлял на лето детей в первые годы в Эстонии, когда бабушка была еще жива. Тяжелый труд, примитивные, если не сказать грубые нравы, и что самое главное — полное отсутствие взаимопонимания. Пока дядя Тыну был трезв, все обстояло еще не так скверно, но как только он напивался, начинал ругать отца, который их «эксплаитуирует», еще хуже обстановка становилась, когда в гости приходил другой брат отца, дядя Адо, который, казалось, недолюбливал племянников, он едко называл Софию «барышней», хоть та и помогала бабушке во всех работах, кроме дойки. Одно время на хуторе жила и батрачка, но скоро отец ее уволил, за что — София толком не поняла, однако какая-то тайна там была, поскольку оба сводных брата ругали потом отца самыми грязными словами до тех пор, пока бабушка не призвала их к порядку. Батрачка Софии не нравилась, в ней было что-то чужое, опасное, София стеснялась себе в этом признаться, но иногда она непроизвольно сравнивала ее с животными. В книге, которую она читала, люди были схожи с их хуторской родней, потому она и пришлась Софии по душе. Она одолела уже немало жутких эпизодов, вроде того, как один хуторянин вбил в соседское пастбище остриями вверх массу больших железных гвоздей, дабы кто-нибудь поранился, теперь она хотела узнать, что будет дальше.
Она успела прочесть две главы, когда пришли Виктория и Лидия, загорелые, в хорошем настроении. Обе они сдали переходные экзамены в гимназии и теперь отдыхали, ходили каждый день купаться и возвращались усталыми и голодными. На сей раз они передали Софии привет от их бывшего соседа по «Бельвью» Арнольда Лоодера — Лодыря, как его, буквально переводя его фамилию на русский, называла Виктория, которого случайно встретили на пляже. Арнольд тоже был «оптиком», его семья приехала из России месяцем позднее Буриданов и нашла приют в той же гостинице. Потом Арнольд поступил на экономический факультет, но через некоторое время вынужден был по экономическим же причинам бросить учебу и работал теперь налоговым инспектором. Девушки долго смеялись над этой странной тавтологией — «бросить экономический факультет по экономическим причинам», но то был горький смех.
Обед был готов, на стол они втроем накрыли буквально за пару минут, последним из кабинета появился Эрвин, бледный и нервный, Софию поражало то, как изменился брат — мальчиком он был таким живым, а сейчас стал стеснительным и скромным. Хотя Эрвин и был лучшим учеником курса, не признававшим иных оценок, кроме пятерки, он все равно боялся каждого экзамена, как огня, и успокаивался только тогда, когда пугающее испытание оставалось позади. София несколько раз пыталась внушить брату, что ему не стоит волноваться, пусть мандражируют те, кто хуже знает предмет, но Эрвин отвечал, что умом все понимает, но ничего с собой поделать не может.
Мать сварила первые в этом году щи и теперь напомнила всем, чтобы они загадали про себя какое-либо желание, в Бога мать не верила, но за всякие приметы держалась крепко, например, когда кто-нибудь сообщал о своих успехах, сразу приказывала ему трижды сплюнуть, чтобы не сглазить. София суеверной не была, но желание все же придумала — пусть Арнольд продолжит учебу. За столом обсуждали, как провести лето, в прошлом году отец снял загородную дачу у реки, но на этот раз у него были «экономические трудности» — опять это противное выражение! На хутор теперь, после смерти бабушки, никто ехать не хотел, Эрвин собирался на месяц отправиться в летний лагерь общества молодых христиан, не то чтобы он был верующим — таковым из них не был никто, — просто там можно было заниматься спортом, особенно, играть в волейбол, что брат очень любил, сестры же решили воспользоваться приглашением Августа Септембера, у которого был дом в Кясму, и провести несколько дней на море.
После обеда София заспешила, с последнего класса гимназии она подрабатывала репетитором, вот и сейчас у нее была ученица, которой предстояла переэкзаменовка по математике. Когда ей в первый раз предложили взять уроки, она заволновалась, понравится ли это родителям, вдруг они посчитают унизительным, что дочь ходит к кому-то домой натаскивать недоучек, но те сразу одобрили идею, папа даже обрадовался: «Видишь, с какого раннего возраста образование начинает приносить тебе дивиденды!»
Ученица жила недалеко от вокзала в большом двухэтажном каменном доме, принадлежавшем ее родителям. Отец ее был директором завода, мать руководила какой-то благотворительной организацией, дочь же, кроме «тряпок», ничем не интересовалась, не проходило ни одного урока без того, чтобы она не продемонстрировала Софии новое платье или туфли. Делала она это отнюдь не для того, чтобы похвастаться, ее как будто заставлял прихорашиваться некий инстинкт, и София иногда думала — а то, что меня тянет читать книги, тоже инстинкт? Она удивлялась себе, почему-то ее совершенно не привлекали «танцульки», которым она предпочитала игру на фортепиано, да и молодые люди не вызывали в ней чувств, подобных описанным в романах, она рассматривала их только как товарищей. «Мама, может, со мной что-то не так?» — спросила она однажды, но мать успокоила ее, объяснив, что и сама до встречи с отцом тоже не интересовалась мужчинами. «У меня было немало ухажеров, но мне было на них наплевать, только этого вот чухонца я почему-то пригрела, сама не знаю почему». София серьезно выслушала мать, но подумала, что ей все равно трудно себе представить, как вокруг нее вертятся поклонники.
Сегодняшний урок был последним, семейство ученицы ехало отдыхать в Нарва-Йыезу,
Софии выдали обычную плату и даже добавили некоторую «премию», которую она
не хотела принимать, пока ей не сообщили, что
ее ученица ходила сегодня в школу и математичка похвалила ее за успехи.
Уже смеркалось, когда она вторично за этот день шла через Тоомемяги в сторону
дома, размышляя, как наилучшим образом воспользоваться неожиданными деньгами. У моста
Ангела навстречу ей вышел некий подвыпивший субъект, который попытался с ней
заговорить и даже попробовал взять ее под локоть. София не любила пьяниц, но
умела себя с ними вести и сказала очень спокойно и строго: «Пожалуйста,
не приставайте к незнакомой девушке!» — и действительно, пьяница
сразу отшатнулся. Он был скверно одет, «в лохмотьях», как это называли в книгах,
и когда София отдалилась на несколько шагов, то почувствовала, что ей стало
его жалко, тем более что пьяница зловеще кашлял. Почему в мире столько бедности,
глупости и зла? — подумала она, находясь под новым впечатлением. И болезней,
добавила она тут же. Среди ее знакомых уже несколько человек умерло от туберкулеза,
особенно София переживала за одного однокурсника, чрезвычайно талантливого молодого
человека, который угас буквально за один семестр. Жил человек, хотел что-то совершить,
делать добро, но больше его нет, и все его мечты останутся неисполнившимися,
размышляла она. Неужели невозможно придумать лекарство, которое бы излечивало эту
страшную болезнь, «чуму двадцатого века», как называли туберкулез? Какие огромные
суммы бессмысленно растрачивались в ресторанах и игорных домах, если с деньгами
более разумно обращаться, можно наверняка улучшить условия жизни бедняков, переселить
многих из подвалов в нормальное жилье и хотя бы таким образом ограничить
распространение болезни — но разве богатые думали о других? Все, на что
их хватало, это послать сиротам на Рождество по кулечку с конфетами, и уже
совесть спокойна. А как деньги на благотворительность собирались? В основном,
на всяких балах — и сколько стоила одна лишь организация подобного мероприятия?
И вдруг Софию осенило, она поняла, что делать с «премией» — они могут продлить на несколько дней свой отдых на море и, следовательно, больше поплавать, чтобы набраться здоровья и подготовиться к новому учебному году.
Прибыв в Ригу, Алекс с вокзала отправился прямо в контору Менга, и как только вошел и посмотрел на Татьяну, понял, что ничего не изменилось.
— Ты опять пила.
— Нет, Алекс, клянусь Богом, нет!
Татьяна даже перекрестилась, но Алекс только презрительно буркнул.
— Ему ты можешь морочить голову, но не мне.
Менг уже ждал его, Алекс спросил, позволит ли он Татьяне уйти пораньше, чтобы приготовить что-нибудь на обед, Менг, разумеется, разрешил, Алекс отослал девушку — да какую там девушку, уже зрелую женщину! — домой, и они стали разбирать бумаги. Дела шли тяжело, покупательная способность народа и в Эстонии, и в Латвии оставляла желать лучшего, да еще эти чертовы кооперативы, с которыми надо было любой ценой поддерживать хорошие отношения, поскольку для хуторян именно они были главным авторитетом.
— Рабское нутро, — проворчал Алекс, но делать было нечего, если бы не Август Септембер, которому удалось заполучить теплое местечко в центральном кооперативе, его шансы были бы еще хуже. Август, в основном, помогал с экспортом продукции хутора, но у него имелись знакомства и в семенных кооперативах — у того самого неудачника Августа, который всегда держался в тени Алекса, за его спиной! Но опять-таки делать было нечего, нравы на родине господствовали совсем иные, если в России хватало пространства на хозяйственную деятельность для всех, у кого находилось хоть немного предприимчивости, то здесь возможностей было куда меньше и драка за рынок шла не то что более кровавая, но более злая и мелочная. Алекс почти тридцать лет жил за пределами Эстонии, у него не было своего круга, или, вернее, он был, но состоял из таких же оптантов, как он сам, а те в лучшем случае могли пробиться в образовании и науке, где без знаний делать нечего, однако в деловом мире перед ними словно возвели стену. Друзей Алекс потерял, Вертц умер, Арутюнов остался в России, хорошо, что хоть Менга нашел, тот наконец смог выбраться из Киева домой, в Данию, первый раз они встретились в Берлине, когда Алекс после долгого перерыва поехал к Конраду, тогда ему и пришло в голову разместить главную контору в Риге, чтобы оттуда снабжать семенами и сельхозмашинами сразу три страны: Латвию, Эстонию и Литву. Конрад сразу ухватился за эту идею, в Германии бушевала инфляция, и он был рад каждой машине, которую удавалось продать за рубеж, но теперь ситуация изменилась, Стреземанн выпустил золотую марку, и Конрад уже стал подумывать о том, как бы увильнуть от «тройственного союза» — балтийский рынок был мизерный и хлопот доставлял больше, чем приносил выгоды.
— Конрад не хочет больше предоставлять машины в рассрочку, требует, чтобы ему выплачивали всю стоимость сразу, но где мне взять такие деньги, я сам продаю в кредит!
С Менгом было проще, датчанин не боялся риска, может, потому, что был человеком одиноким. Иногда Алекса посещали сомнения, ну неужели Менг не пытался наладить с Татьяной более близкого знакомства, но как будто нет, тот жил очень уединенно, вдвоем с глухонемой сестрой, которая вела дом. Раньше Менг был другим, веселым и компанейским, Алекс хорошо помнил, как они с Вертцем ходили к нему в гости на Долгоруковскую, нагруженные большими корзинами с деликатесами из Елисеевского — радостные, готовые отозваться заразительным смехом на любую шутку. Смерть Вертца ли, или крах, постигший их в России, а может, и то и другое изменили Менга, и казалось, что он только машинально продолжает делать то, чему когда-то научился, не получая от своих трудов уже никакого удовольствия.
Они подсчитали расходы и доходы, пришли к выводу, что все обстоит еще не так плохо, и разошлись, Алекс звал Менга с собой, или в ресторан, или к Татьяне, как другу угодно, но тот отклонил оба приглашения, мотивируя свой отказ болями в печени.
— А как Татьяна, много с ней проблем? — спросил Алекс, когда они уже спускались по лестнице, и Менг немедленно стал его убеждать, что все обстоит совершенно наоборот, Татьяна — замечательная сотрудница.
— Я, конечно, вижу, что ее что-то мучает, но на работу это никак не влияет, — сказал он, пожимая на прощание руку Алекса.
Чем это «что-то» было, Менг мог только догадываться, Алекс же знал — прошлое. То было страшная встреча, два года назад, когда он во время очередной поездки в Берлин ушел из конторы Конрада не в лучшем настроении и, чтобы перед тем, как лечь спать, немного развеяться, пошел погулять на Курфюрстендам. Улицу, если вспомнить, какой она была до войны и революции, словно подменили, аристократический блеск пропал, его сменила простецкая грубость — щелчок по носу тем, кому не нравилась императорская власть и кто ожидал от Веймарской республики лучшей жизни; по тротуарам брели какие-то подозрительные личности, прислонившись к стенам домов, стояли дешевые проститутки, звеня ключами, которые демонстративно держали в руках, они были вульгарно одеты, вызывающе накрашены, и когда одна из них бросила на Алекса беглый взгляд, тот узнал Татьяну.
Потрясенный, он чуть было не прошел мимо, но в последнюю секунду остановился — в последнюю, поскольку Татьяна попыталась сбежать. Пришлось пустить в ход руки, чтобы это ей не удалось, идти к ней он не хотел, привел ее в гостиницу (для чего надо было еще «подмазать» хозяина, который не желал видеть подобных посетительниц в своем заведении), велел сесть на постель и буркнул:
— Рассказывай!
Рассказ Татьяны был длинным и запутанным, и хотя Алекс впоследствии еще несколько раз просил ее повторить его, яснее история не стала — в нее вместились чуть ли не вся революция и гражданская война, десятки городов, попытки что-то совершить, кого-то спасти или, наоборот, убить, попадание в плен то к красным, то к зеленым, побеги и, конечно же, поездки на поездах, Россия же — страна железных дорог! — нескончаемые скитания через тысячи километров хаоса, и везде мужчины, хорошо вооруженные, и всем им хотелось чего-то — то есть понятно чего, идеалы были давно забыты. В Берлин Татьяна попала из Польши, вместе с неким офицером, который намеревался собрать тут очередную Белую армию, но в один прекрасный день он исчез, и Татьяне пришлось самой решать, как жить дальше. Это было непросто, таких, как она, тут были тысячи, город кишел русскими женщинами, пытавшимися начать новую жизнь, это ведь была не обычная эмиграция, а национальная катастрофа. Какое-то время она работала официанткой в пивнушке, но там ей совсем не понравилось… «Особой разницы не было, на улице даже больше свободы…» Разок-другой ей делали предложение начать совместную жизнь, но Татьяна предпочитала остаться «независимой»… «Один и тот же бюргер изо дня в день — это еще хуже, чем каждый день новый…»
Было понятно, что в Берлине Татьяну оставлять нельзя, но и взять ее с собой в Тарту Алекс не мог, город маленький, слух сразу распространился бы. Он пошел с Татьяной в какую-то конуру в Шарлоттенбурге, приказал собрать вещи — да какие там вещи, один несчастный узел! — и почти насильно потащил с собой на ночной рижский поезд. Менгу, конечно, пришлось кое-что открыть, Алекс даже боялся, поймет ли его друг, но Менг тоже пережил Гражданскую войну, знал цену человеческой жизни и сам предложил взять Татьяну в секретарши, до сих пор он, видите ли, как-то обходился, но так ему стало бы, естественно, легче. Алекс снял для нее малюсенькую квартиру, сам он бывал в Риге редко, примерно раз в квартал, но этого было мало, чтобы вернуть Татьяну к нормальной жизни — если такое вообще было возможно. Прошлое не отпускало ее, развратничала ли она, Алекс не знал, но пила точно, может, с кем-то вместе, а может, и одна.
— Алекс, оставь меня в покое, я пропащая душа!
— А кто из нас — нет? Если так судить, то все люди — пропащие души. Ты видела живого святого? Я не видел. Просто одни выплывают из бездны собственной души, а другие нет. Но те, кто выплыл, ведь еще не спаслись, они всего лишь не тонут, держатся на плаву…
Когда он пришел к Татьяне, та уже вышла из летаргии, хлопотала, варила щи из свежей капусты. Марта тоже собиралась сварить сегодня такой же суп, вспомнил вдруг Алекс, Татьяна, кажется, угадала, о чем он думает, стала расспрашивать про Тарту — поскольку сама она была одна-одинешенька, то семья Алекса стала как бы и ее семьей, она жила их жизнью, переживала, когда кто-то болел, и радовалась успехам детей в школе и университете. Алексу эти встречи тоже были в немалой степени нужны, Татьяне он осмеливался признаваться в вещах, о которых Марте никогда не рассказал бы — Марта была нервной, иногда даже сущая ерунда могла ввергнуть ее в уныние. В последнее время пришла новая беда, у нее ухудшился слух, а идти к врачу она отказывалась, не доверяла никому.
— Может, София знает кого-то, кто мог бы осмотреть Марту? — предложила Татьяна, и Алекс подумал, конечно же, как мне самому не пришло это в голову, вернусь в Тарту, поговорю с дочерью. Далее разговор перешел на детей, тут Алексу было чем гордиться, София и Эрвин пока сдавали сессию на одни пятерки, у обоих осталось еще по экзамену, у Германа в Германии дела тоже как будто шли неплохо, он получил на лето работу на кафедре и потому даже не приехал домой, про Викторию вообще нечего говорить, та была лучшей ученицей гимназии, и только у Лидии в табеле оказалось несколько оценок похуже, младшенькая была немного ветреной, посторонние вещи интересовали ее больше, чем учеба, недавно, к примеру, она вздумала отправить в Америку телеграмму в защиту Сакко и Ванцетти.
Слушая и сопереживая, Татьяна накрыла на стол, они стали обедать, и на минуту Алексу показалось, что напротив него сидит прежняя Татьяна, конечно, постарше, не романтичная девчонка, а тридцатипятилетняя женщина, но такая же живая, волевая, как в юности, — однако он знал, что это ненадолго, как только он уезжает, ею овладевает беспокойство, прошлое находит ее, начинает мучить, она не может сидеть все вечера подряд в этой комнатушке, выходит на улицу, если не для того, чтобы подработать, то просто чтобы забыться, и сразу ее окружает легион прожигателей жизни, которые узнают таких женщин с первого взгляда — в Риге было много бывших белогвардейцев, живших, как и Татьяна, воспоминаниями, на словах служа по сей день Деникину или Юденичу, а на самом деле — Вакху и Венере. Но, с другой стороны, где Татьяне взять других знакомых? Среди латышей? Алекс знал, что это безнадежно, он сам пробовал создать для Марты в Тарту некий круг, но ничего не получилось, немка-жена — это соотечественники может еще вынесли бы, но что они между собой говорят по-русски, вот это уже в умы и души патриотов не вмещалось, — и что он должен был делать, дабы им понравиться, послать Марту в начальную школу учить эстонский, что ли? Дети воспринимали все не так остро, но ведь Герман не без причины уехал в Германию, дело было не только в том, что в Эстонии невозможно выучиться на архитектора, возможно, сын нарочно выбрал такую специальность, чтобы удрать отсюда…
Сначала он собирался вернуться тем же вечером, но, увидев состояние Татьяны, передумал. За чаем беседа перешла на политику, Татьяна рассказала, что недавно оказалась в одной компании с неким приехавшим из России торговым работником, тот хвалился, что ситуация там улучшилась, НЭП продолжает приносить плоды, в Москве магазины полны товаров и ЧК даже как будто успокоилась. В голосе Татьяны слышалась ностальгия, да и Алекс на секунду почувствовал сожаление, подумав о Цицине и семенном фонде, но сразу же призвал себя рассуждать разумно — да, на родине жилось нелегко, но тут он был все-таки свободным человеком и не зависел ни от Эглитиса, ни от любого другого начальника. Он вспомнил, как Эглитис при последней встрече ему пригрозил — вот увидишь, однажды мы еще вернем вас, и покачал головой — надо же, а ведь именно так чуть и не случилось, конечно, декабрьский бунт был хилый, но все же это был бунт, с задней мыслью присоединить Эстонию к России. Но еще хуже было то, что последовало за подавлением бунта, — правительство воспользовалось случаем, чтобы свести счеты со всеми, чье лицо не нравилось. Да, ненависти в этом маленьком государстве хватало, ненависти и подозрений, он тоже иногда чувствовал на себе кривые взгляды — что ты, Буридан, во время революции в Москве делал, верно ли, что сотрудничал с большевиками? И почему тогда репатриировался — может, ты шпион? Однако вряд ли в России ситуация была иной, наверняка и там всех «бывших» подозревали в том, что они мечтают вернуться к прошлому. Он вспомнил про Арутюнова, жившего под чужой фамилией, и подумал — ну, я все-таки могу носить свою.
Так он, в итоге, и сказал Татьяне — дескать, не стоит идеализировать красную Россию, разве ты забыла, как там еще недавно убивали всех, кого считали врагом нового порядка, — а ведь эти убийцы никуда не исчезли, они все живы-здоровы. Это словно вернуло и Татьяну к реальности, ее настроение улучшилось, и Алекс утром ушел от нее с более спокойной душой — чтобы уже через минуту начать волноваться по совсем другому поводу: а что, если кто-то его увидит выходящим из этого дома? В Риге жили родственники Марты, двоюродный брат Гуннар с дочерьми, правда, у них было тесно, так что Алекс там не ночевал, Марта думала, что он останавливается в гостинице, — но если кто-то из гуннаровских дочерей, например, Эрна, сейчас пройдет мимо, что он потом скажет Марте? Эта двойная жизнь выматывала его, но он ничего с этим поделать не мог, Татьяна была словно крест, который он должен нести всю жизнь. К счастью, навстречу ему никто не попался, он быстро дошел до главной улицы и свернул к магазину пластинок, Марта попросила посмотреть, не продают ли в Риге записи молодого итальянского тенора, о котором часто писали в газетах, — граммофон это, конечно, не театр, но где ему взять достойные слуха его жены оперные спектакли в такой дыре, как Тарту?
Глава вторая
ЕВРОПА
Герман прибыл в Париж поздно вечером и снял комнату в первой попавшейся гостинице недалеко от вокзала. Сбылось! Столько лет учебы, работа по воскресеньям и в каникулы, но теперь он свободен, и даже отложил достаточно для того, чтобы осуществить свою мечту, одну из самых заветных.
Было душно, все-таки середина лета, он распахнул окно, и сразу внутрь ворвалось множество голосов и звуков — гудки автомобилей, возгласы прохожих, завывание саксофона из кафе напротив. Потом этот шум рассек, словно нож, пронзительный женский голос, близкий, казалось, его хозяйка находится совсем рядом, Герман перегнулся через подоконник и посмотрел вниз — прямо под окном стояла вызывающе одетая негритянка и ссорилась с каким-то мужиком.
Проститутка, подумал Герман, и его сердце забилось сильнее. Вопрос был, собственно, не в проститутке, таковых хватало и в Германии, особенно после недавнего краха на американской бирже, когда безработица снова подскочила, а в цвете ее кожи — до сих пор он видел негритянок только в кино.
Он пытался разглядеть в полумраке черты ее лица, но не мог, только когда ссора наконец завершилась (кажется, это была и не ссора вовсе, а торговля) и парочка направилась к гостиничной двери, он при свете фонаря увидел на миг темный плоский нос и низкий лоб и вздрогнул.
На следующий день он перебрался ближе к центру города, в район Оперы, конечно, не из-за негритянки, новая гостиница тоже была заселена весьма подозрительными типами, а на ночлег в месте поприличнее не хватало денег, но потому, что тут все было под рукой — десять шагов, и ты уже на бульваре Итальянцев; почему улица так называлась, он так и не понял, итальянцев он здесь не видел, по широкому тротуару фланировали самые обычные французы, такие, каких он во множестве видел на фотографиях в журналах и газетах — коренастые мужчины небольшого роста с любопытствующими, если не сказать наглыми, взглядами и равнодушные, подчеркивающие свою привлекательность стройной спиной и победоносно покачивавшимися бедрами женщины.
Он развесил сорочки, сунул блокнот в карман светлого пиджака (этот пиджак он купил на деньги, которые родители прислали по поводу окончания университета) и пошел «на работу» или «на практику» — трудно было сказать, как лучше охарактеризовать прогулку молодого архитектора по Парижу; для любого другого это был бы просто туризм.
Довольно скоро он пришел к выводу, что профессор был неправ, когда говорил, что «архитектор должен во сне видеть Париж» — намного разумнее было изучать этот город наяву. Не только сон, но даже самые хорошие фото были неспособны передать его очарование, если об отдельных зданиях еще можно было составить по картинке какое-то представление, то, к примеру, площади, прекрасные, как он сейчас убедился, парижские площади, просто не помещались на фото, ведь те были не в состоянии отобразить пространство.
Особенно ему понравились Вогезы со своими трехэтажными оранжеватого цвета домами, но и Вандомская площадь с колонной Наполеона посередине произвела на него впечатление. Он с завистью посмотрел в сторону «Ритца», за окнами которого богатые америкашки тянули виски — напиток его не интересовал, пить можно и дома, да и что-то получше, чем это пойло, но, в отличие от Вогезов, тут не было скамеек, и ему пришлось зарисовывать ордера домов в блокнот стоя.
Далее выяснилось, что кроме «старого» Парижа, Парижа королей и кардиналов, существует еще один — Большие бульвары и то, что их окружает. Что означает «целостная планировка города», Герман знал неплохо по Карлсруэ, но тамошняя упорядоченность имела тяжеловатый привкус, тут же все было воздушно, гармонично, пяти- и шестиэтажные дома из песчаника с балкончиками и мансардами стояли бок о бок, каждый из них чуточку отличался от других, но все вместе они все равно сливались в единое целое. Герман читал «Добычу» и знал, как эта часть города возникла, как богатели спекулянты, как этому благоприятствовал префект Осман, а Наполеон Третий, толстый и глупый, если верить Золя, человек, дал на эти махинации свое «добро» — но результат стал индульгенцией для всех них.
Вообще прочитанные книги словно ожили, бродя по острову Сен-Луи, он искал взглядом дом, в котором могла находиться мастерская Клода Лантье, на бульваре Османа пытался угадать, где в начале своей «карьеры» снимала квартиру Нана, а вблизи парка Монсо был почти убежден, что узнал великолепную виллу, в которой Рене и Максим наставляли рога Аристиду Саккару. Но самый большой сюрприз ожидал его, когда он вечером, свернув с бульвара в переулок, где находилась его гостиница, на которую утром он наткнулся случайно, бросил рассеянный взгляд на указатель — улица Эльдер, та самая, где Эдмон Дантес снова встретил свою Мерседес, которая за это время стала графиней, а Растиньяк пытался завоевать расположение графини де Ресто… Было пленительно жить с ними на одной улице, дышать тем же воздухом, хотя и спустя сто лет, — собственно, это ощущение было для него не ново, обнаружил же он вдруг в Карлсруэ, что именно в этом городе лечился один из его любимых героев, полковник Шабер…
С Беттиной Герман познакомился в саду Тюильри. Деньги на это путешествие он копил всю зиму, однако вынужден был считать каждый сантим, за все надо было платить, и за билет на поезд, и за гостиницу, потому он старался сэкономить на еде, проголодавшись, просто заходил в булочную и покупал багет, выйдя же, подражая парижанам, там же принимался его есть или, если чувствовал, что нога устала, устраивался в каком-нибудь сквере, рядом с молодыми мамами, качавшими коляски, пожилыми дамами и голубями. На сей раз, присев на свободный край скамейки и отломив от багета солидный кусок, он заметил, что рассеянно поглядывавшая по сторонам блондиночка, обосновавшаяся на другом ее конце, под стриженым незнакомым деревом, отбрасывавшим весьма условную тень, на миг задержала на нем, или, вернее, на его провианте, вольно блуждавший взор.
— Позвольте предложить вам присоединиться, — сказал Герман на своем «книжном» французском, неуклюжем, но все-таки немало помогавшем ему здесь, поскольку немцев в Париже недолюбливали. Блондиночка удивленно посмотрела в его сторону, наверное, не поняла, о чем он, и Герман продублировал свои слова жестом, протянув багет — хлеб был такой длинный, что можно было даже не придвигаться к ней поближе. Блондиночка захихикала, и Герман подумал, что сейчас его поднимут на смех, но вместо этого маленькая ручка с ухоженными розовыми ноготками ухватилась за багет и отломила крохотный кусочек.
— Я обедала, но это в самом деле пахнет замечательно.
Германа удивило, что он разобрал это довольно сложное предложение, до сих пор ему везде, на границе, в гостинице и в магазине, приходилось просить, чтобы обращенные к нему слова повторили помедленнее, речь французов была быстрой, и их произношение не имело ничего общего с тем, что он слышал из уст своего учителя в гимназии.
— Вы говорите на очень хорошем французском, — сделал он, как сам думал, рафинированный комплимент.
— Благодарю, — хихикнула блондиночка снова, — я передам ваши слова своей гувернантке, она будет рада.
Еще пара фраз, и оба с облегчением перешли на немецкий. Беттина была родом из Лейпцига и приехала посмотреть Париж.
— С семьей? — спросил Герман.
— Нет, одна, мне нравится путешествовать одной, я даже в Египет так ездила.
Герман немедленно извинился, что помешал фрейлейн наслаждаться одиночеством, но ему любезно ответили, что ничего страшного не случилось, иногда «даже приятно обменяться с кем-то впечатлениями».
Во время последовавшей совместной прогулки Герману удалось в полной мере продемонстрировать свои архитектурные знания, Беттина слушала с интересом и, казалось, совсем не обращала внимания на то, что ее спутник хромает. Когда он проводил ее до гостиницы, то обнаружил, что это все тот же «Ритц», за окнами которого продолжали маячить американцы, только теперь еще более пьяные. То, что Беттина не принадлежит к людям малого и даже среднего достатка, он уже понял не только по ее замечанию о путешествии в Египет, но и по ее одежде, особенно по тому, что ее явно дорогая сумочка была одного оттенка с туфлями, наверняка сшитыми на заказ, но «Ритц» — это все-таки чересчур, Герман сразу почувствовал, что тут ему делать нечего, и стал поспешно прощаться — однако был остановлен удивленным вопросом, а что, завтра ее на новую «экскурсию» не приглашают?
Когда через два дня Герман отправлялся в обратный путь (на больший срок он никак тут не мог остаться, его ожидала его первая работа, профессор взял его ассистентом на строительство некой ультрасовременной деревни), они обменялись адресами и Беттина обещала, написать ему сразу, как только вернется в Лейпциг. Точь-в-точь как Юлия, подумал Герман цинично. Если он не годился в потенциальные зятья даже для обнищавших балтонемцев, что уж говорить о владельце одного из старейших и почтеннейших издательств Лейпцига? Тем больше он был поражен, когда через неделю действительно обнаружил в почтовом ящике пахнувший духами конверт и в нем — такую же пахучую цветастую бумагу, исписанную пышным и малоразборчивым женским почерком…
Непонятная болезнь девочки мучила Софию, она все пыталась сообразить, что это такое, но ничего придумать не могла. Даже главврач поликлиники только пожал плечами и сказал, что медицина в данном случае бессильна. Когда он уходил домой, София часто отправлялась в его кабинет — это разрешалось — и брала с полки один из стоявших на ней медицинских журналов. Теперь, когда университет был позади, она могла бы, подобно многим другим, не читать или читать поменьше литературу по специальности, но, странным образом, именно сейчас она почувствовала в себе какой-то особенный порыв к знаниям — раньше учеба была больше обязанностью, теперь же — внутренним побуждением. И долгом — разве ей, в отличие от многих однокурсников, не повезло, она нашла после университета работу, правда, волонтерскую, как ее называли, но все-таки сохранялась надежда, что, когда осенью в поликлинике освободится место, ее туда возьмут.
Большинство медицинских журналов было из Германии, и в поликлинике их почти никто не читал, то ли ее коллеги не знали немецкого в достаточной степени, то ли полагали, что после получения диплома профессия полностью освоена, София же находила там для себя много нового и интересного, о чем на лекциях речи не было. И все же ее руки задрожали, когда она напала на статью, рассказывавшую про лимфогрануломатоз — все симптомы подходили: периодически подскакивала температура, а между приступами ребенок был совершенно здоров, это и сделало диагноз таким трудным, ведь при этой болезни в начальных стадиях картине крови доверять нельзя. Когда она вышла со своей гипотезой и та подтвердилась, она сразу почувствовала, что ее престиж в поликлинике поднялся, коллеги постарше и те теперь смотрели в ее сторону с уважением. Тем большим было разочарование, когда осенью обнаружилось, что на освобождающееся место ее все же не берут, оно досталось прошлогодней выпускнице, девушке с броской внешностью — она была не «оптиком», а местной, отец же ее состоял в той же корпорации, что и директор поликлиники. София не завидовала ей, но была огорчена тем, что она, молодой образованный человек, полный сил, не в состоянии материально поддерживать семью, а ведь начался мировой экономический кризис, дядя Конрад в Берлине разорился, у ее родителей тоже возникли серьезные затруднения, недавно они даже пригласили домой ювелира, София случайно увидела его, вернувшись от подруги раньше, чем собиралась, ювелир сидел за кухонным столом, и перед ним лежали мамины украшения.
Вот тогда она и приняла решение. В тех самых журналах часто появлялись объявления, посредством которых немецкие клиники искали ассистентов и практикантов. А почему бы не попробовать, подумала она, и написала по нескольким адресам — и надо же, Германии она оказалась нужнее, чем родине, она получила даже два приглашения и могла теперь выбирать.
По совету матери она приняла решение в пользу Южной Германии, где требовался ассистент в туберкулезный санаторий.
— Это недалеко от Мюнхена, если что-нибудь случится, можешь всегда попросить помощи у дяди Альфреда.
Альфреда, маминого младшего брата, София помнила неплохо, хотя и была еще маленькой девочкой, когда видела его в Ростове в последний раз, потом дядя сбежал оттуда вместе с отступающими немецкими войсками в Германию и теперь был хозяином пивного зала в Мюнхене.
— В самом деле, обязательно зайди к дяде в гости, попробуешь знаменитое баварское пиво, — добавил Эрвин, который только что демобилизовался после срочной службы и тоже искал работу. Брата забрали в армию с третьего курса, что ужасно разозлило маму, она сказала, что государство, которое не умеет ценить образованных людей и не понимает, что этот возраст — лучший для учебы, вообще не государство; но Эрвин заявил, что он подобному пустяку себя сбить с пути не позволит, и закончил университет экстерном, параллельно службе. София посоветовала и брату поискать работу в Германии, но прежде, чем Эрвин успел ухватиться за эту идею, отец нашел для него место с помощью одного своего старого, еще по московским временам, знакомого адвоката. Срочно собрав вещи, брат уехал в Таллин, и София с грустью подумала, что, если бы среди знакомых отца оказались медики, может, она бы уже шла по какой-то из таллинских клиник в белом халате.
К путешествию София готовилась долго и прилежно, она взяла в бюро путешествий расписание поездов и составила точный маршрут с датами и часами. На вокзале ее провожали все еще остававшиеся в Тарту члены семьи: папа с мамой, Виктория и Лидия. До Риги она добралась благополучно, если не считать того, что в Валге пришлось пройти пограничный контроль — пограничники оказались суровыми и даже злыми, и София чувствовала, что ужасно их боится. Какая я все-таки глупая, сущий ребенок, самой двадцать семь, а опасаюсь пограничников, подумала она, когда поезд наконец тронулся. Видимо, у нее в натуре какой-то изъян, надо его изжить.
В Риге ее встречал деловой партнер отца Менг, которому отец поручил передать какие-то бумаги. Они посидели часик, до отправления берлинского поезда, в кафе вокзала, Менг угощал ее мороженым и рассказывал интересные истории про свою молодость, как он поехал из Дании в Россию, в Киев, начать собственный бизнес и там на сельхозвыставке познакомился с отцом Софии. Менг, оказывается, был и на свадьбе отца и матери и до сих пор с восторгом вспоминал, какой это был веселый, счастливый вечер. София с трудом могла себе представить, что отец и мать тоже когда-то были молодыми и что она сегодня уже на несколько лет старше, чем мама в те дни.
На немецкой границе с ней случилось небольшое происшествие, таможенник потребовал заплатить налог за два килограмма масла, которые отец послал дяде Конраду и тете Сильвии по их просьбе — в Германии масло было очень дорогое. К счастью, Софии пришло в голову спросить у таможенника, сколько пассажир может иметь при себе продуктов?
— Столько, сколько сможете съесть в пути, — ответил таможенник.
— Но, видите ли, мой билет действителен в течение двух месяцев, за это время я точно успею съесть все масло, — выдвинула София контраргумент.
Таможенник рассмеялся, и считанные марки Софии были спасены.
Дальше пришлось проезжать «польский коридор» — двери заперли, окна завесили наглухо — ощущение, что находишься в тюрьме. К чему такие глупости, как границы и таможни, почему люди не могут свободно путешествовать по всему миру, думала София, не находя ответа.
В Берлине ее встречал дядя Конрад, София даже не сразу его узнала, так он постарел и настолько плохо был одет — совсем не тот солидный господин, который иногда заходил к ним в гости в Москве. Ночь она провела в тесной берлинской квартире тети и дяди, а утром продолжила путь в Мюнхен. Она с удовольствием съездила бы и в Карлсруэ, недалеко от которого Герман строил какую-то современную деревню, но круг оказался бы слишком велик.
В Мюнхене ее никто не встречал, и ей пришлось самой искать заведение дяди Альфреда. Был вечер, шел снег, на улицах почти никого, немцы, наверное, не привыкли к подобной погоде, к счастью, она догадалась оставить чемодан в камере хранения, поскольку пивной зал оказался довольно далеко от вокзала. Дойдя до нужного здания, София остановилась в недоумении — внутри пели. Вернее, это было не совсем пение, пение — это когда Карузо поет «Di quella pira» или «Celeste Aida», тут же просто орали, не очень обращая внимание на ноты — мама это называла «галдежем пьяниц».
Можно было, конечно, пойти в гостиницу, но хватит ли у нее на это денег? Поколебавшись, София все-таки вошла. Ее немедленно окутало огромное серое облако дыма, такое густое, что она раскашлялась. Сквозь этот дым трудно было что-либо разглядеть, сразу защипало в глазах, она еле смогла уловить очертания длинных столов и таких же длинных скамеек по обе стороны, точно как на бабушкиной кухне на хуторе. За столами сидели почти исключительно мужчины, они стучали кулаками по столу и орали во все горло какой-то марш, слова которого София не разобрала, поскольку хорошей дикцией «певцы» тоже не отличались.
Вообще-то София пьяниц не боялась, но здесь было так противно, что ей захотелось тут же выскользнуть вон, только напомнив себе, что она уже взрослая женщина и должна свыкнуться со всем, что в этом мире встречается — к виду крови, например, она привыкла довольно быстро, — она осталась. В глубине зала какой-то худой человек за стойкой разливал пиво по кружкам, София его сразу узнала, это и был дядя Альфред, правда, заметно постаревший. И дядя, кажется, тоже ее заметил, поскольку шепнул что-то такому же худому мальчику, разносившему кружки, и тот поспешил к Софии.
— Ты — София Буридан?
— Да.
— Я твой двоюродный брат, Фридрих Беккер. Пошли, я посажу тебя за стол.
Ее проводили в самый дальний конец зала, где одиноко стоял маленький столик. На стене висела вешалка, София сняла зимнее пальто и шляпу и села на один из двух стульев, спиной к залу.
— Есть хочешь?
— Спасибо, я не голодна, — соврала София от смущения.
— Тогда подожди, скоро подойдет отец поговорить с тобой. Сейчас он очень занят.
София кивнула и стала ждать. Какая я все-таки инфантильная, попеняла она себе, почему я не призналась, что хочу есть. Впрочем, ясно почему — потому что это и так должно быть понятно, ведь она проделала долгий путь.
Наверное, дядя Альфред это понял, поскольку минуты через две Фридрих вернулся и поставил перед Софией большую тарелку с отбивной, вареной картошкой и тушеной квашеной капустой.
— Пива хочешь?
София опять-таки чуть было не отказалась, но вспомнила совет Эрвина попробовать «настоящего баварского пива» и кивнула.
Песню тем временем допели, но в зале не настала тишина, теперь он гудел множеством голосов. Интересно, в тартуских пивных залах так же шумно, подумала София. Сама она никогда не была ни в ресторане, ни в пивной, только иногда в кафе на открытом воздухе. «Чего ради платить этим грабителям из кафе, если дома можно сварить кофе в десять раз дешевле», — говорила мать, и София запомнила ее слова — действительно, чего ради?
Отбивная была вкусной, но соус оказался соленым, а квашеная капуста жирной, неужели для того, чтобы клиенты пили больше пива? Софию подобные мотивации удивляли, ее коробила мысль, что ради денег люди готовы на любые хитрости. Фридрих принес кружку с пивом и снова убежал, София хлебнула — да, пиво было приятное, светлое и в меру горькое.
— Ну как еда, нравится?
София даже испугалась — дядя Альфред покинул свой пост за стойкой и стоял теперь рядом с ней. Она проглотила то, что было во рту, и соврала:
— Спасибо, очень.
— Мы не могли тебя встретить, сама видишь, дел у нас невпроворот, — объяснил дядя, садясь напротив.
— Ничего, я легко нашла ваш дом, — храбро заявила София.
Дядя стал задавать вопросы, как кто живет, здоровы ли папа с мамой, что слышно о московских дедушке и бабушке и дяде Хуго и так далее. София рассказала, что знала: что дела у отца идут не слишком хорошо, у матери проблемы со слухом, а из Москвы давно не было писем, отношения между Советским Союзом и Эстонией складывались не лучшим образом. Кое о чем она все-таки умолчала, например, о том, что родители продают драгоценности. Зато она по собственной инициативе поведала про братьев-сестер — что Герман и Эрвин оба уже закончили университет и работают, Виктория же завершит учебу этой весной. На Германа дядя Альфред был как будто обижен, за пять лет тот только однажды приехал его навестить, и Софии пришлось вступиться за брата, объяснив, что Герман наряду с учебой все эти годы работал.
— А ты гражданка какой страны? — спросил вдруг Альфред.
— Естественно, Эстонии, я же там живу, — удивилась София.
— Эстония! Разве это государство, это временное образование, уродливый выкидыш Версальского мирного договора! — провозгласил дядя. — У нас в Мюнхене немало немцев, которые раньше жили в Эстонии. Ты слышала о Штакельбергах? А об Альфреде Розенберге?
София о них ничего не знала.
— О, это умные мужики, особенно Розенберг! Он главный советник самого Гитлера. Про Гитлера ты хотя бы слышала?
Про Гитлера София, естественно, слышала, она читала газеты, стараясь быть в курсе политических событий.
— Вот когда Гитлер придет к власти, Эстония станет частью Германии. Так что смотри, будет возможность, ходатайствуй уже сейчас о немецком гражданстве — ты же как-никак немка, что с того, что наполовину, немецкая кровь такая сильная, что подавит любую другую.
Это утверждение вроде бы должно было вызвать у Софии прилив энтузиазма, но вместо этого она почувствовала обиду — чем эстонское гражданство хуже немецкого? И зачем Эстонии становиться частью Германии?
Набравшись смелости, она так и спросила.
— Потому, — важно сказал Альфред, — что эстонцы — народ неполноценный, может, не настолько неполноценный, как славяне, но до германцев им далеко. Посмотри на своего отца. Разве он чего-нибудь добился бы, если б у него рядом не было твоей матери? Я его хорошо помню, трудолюбивый был паренек, но без божьей искры, так, ломовая лошадь. А вот твоя мать — тонкая, образованная женщина, может цитировать наизусть Гете и Шиллера.
Софии стало больно за отца, она считала, что так говорить о нем несправедливо.
— Отец был из бедной семьи и не имел возможности получить образование, — возразила она, — если бы он мог учиться, он, наверное, стал бы крупным ученым. Сам Ленин интересовался им, хотел, чтобы он остался в России, возглавил семенной фонд.
— Ну, это случилось уже потом, после того как он много лет был женат на твоей матери. Без Марты он дальше Ростова не добрался бы, это был предел его возможностей. Марта развивала его, водила в театр и на концерты, учила немецкому и исправляла ошибки на русском. Но то, что твоему отцу сделали подобное предложение, доказывает, в первую очередь, неполноценность славян. В Германии этого никогда не случилось бы, у нас у самих ученых-семеноводов предостаточно. И почему, как ты думаешь? Потому что немцы принадлежат к арийской расе, и эта раса выше всех остальных.
Это было очень интересное утверждение, и София спросила, откуда дядя это взял.
— У нас на курсе антропологии ничего такого не говорили, — добавила она.
Она сразу почувствовала, что дядя рассердился, выказывать это он, правда, не стал, но в его глазах блеснул злобный огонек.
— София, ты случайно не коммунистка? — спросил он нарочито покровительственным тоном.
Нет, коммунисткой София не была, но об успехах Советского Союза в индустриализации читала и не понимала, почему многие видят в этом государстве только плохое.
— Ты еще многого не понимаешь, молодая больно, — объяснил дядя благожелательно. — Смотри, почти все главари большевиков — евреи, а евреи только о том и мечтают, чтобы захватить власть над всем миром. Если это у них получится, тогда ты увидишь, что значит служить Ротшильдам.
После этой тирады дядя поднялся, он подозвал жену, и та повела Софию на второй этаж, в малюсенькую комнату, где ее ожидала уже приготовленная постель. Оставшись одна, София сидела некоторое время на краю кушетки и размышляла, в ней бушевал какой-то бессловесный протест, и она была в шаге от того, чтобы встать, одеться и покинуть этот дом, но уйти не попрощавшись было невежливо, ей же ничего плохого не сделали, наоборот, накормили и предоставили удобную постель, потому она разделась, легла и, несмотря на доносившийся снизу очередной марш, быстро заснула, настолько устала за этот долгий день.
На вокзале ее поджидала коляска, поскольку автомобиль не смог одолеть заваленную снегом дорогу. В санатории ее встретили приветливо, отвели отдельную комнату, и она приступила к работе. Примерно через неделю пришло письмо от Виктории, сестра сообщала, что ей удалось через французский центр культуры получить стипендию и после выпускных экзаменов она поедет на год в Париж. Вот было бы здорово, если бы нам удалось там встретиться, Герману, Виктории и мне, подумала София. Они были молоды, и мир был открыт перед ними.
Глава третья
ШАГ ЗА ШАГОМ
Переступив порог квартиры Видлингов, Герман сразу почувствовал себя уютно — настолько она напоминала их замечательное обиталище в Москве, на Долгоруковской, высокие потолки и просторные помещения, фортепиано в гостиной и забитый книгами кабинет.
В этот кабинет отец Беттины его и пригласил, пока дочь вместе со служанкой занимались обедом. Ему предложили глоток портвейна, от которого он не отказался, и гаванскую сигару, которой он предпочел обычную сигарету. Потом начался «допрос».
— Вы родились в России?
— Да, мой отец жил в Ростове-на-Дону, там он познакомился с моей мамой, и они поженились. А потом перебрались в Москву.
— И когда вы уехали из России?
— После революции, то есть не сразу после, а в конце Гражданской войны, осенью двадцатого. Мы оптировались в Эстонскую республику и поселились в Тарту. Отец родом из тех краев.
— Тарту — это бывший Дорпат, не так ли?
— Да, раньше, во времена правления немцев, он назывался так.
Отец Беттины выдохнул большое облако дыма и поднял взгляд на потолок, словно увидел там нечто интересное.
— Вот видите, какой парадокс — ваша семья уехала из России в Эстонию, а у нас тут немало людей, сбежавших из Эстонии в Германию.
— Да, я знаю, — кивнул Герман. — Они недолюбливают эстонцев, считают, что те их ограбили.
Он всячески избегал отождествлять себя и с эстонцами, и с немцами, предпочитая говорить отвлеченно.
— А как по-вашему, эстонцы поступили правильно, конфисковав землю немецких собственников? — продолжил отец Беттины.
Герману не раз приходилось слышать подобный вопрос, который обычно сопровождался еще и укоризненным тоном, и у него уже возникла своего рода протестная реакция.
— Я думаю, их можно понять. Мой отец ведь не зря уехал из Эстонии в Россию, он говорит, что на родине у него не было никакой надежды чего-либо достичь в жизни, земля и власть, все было в руках немецких баронов.
Он подумал, что Видлинг обидится, но тот, наоборот, притих, как будто чувствуя и свою вину в том, что его соотечественники мешали отцу Германа чего-то достичь.
— Да, но видите, что теперь получается, — стал он объяснять, глядя на Германа сквозь свои сильные очки. — После развала империи нам удалось относительно спокойно перейти на парламентский способ правления. Конечно, вначале были трудности с экономикой, но Стреземанн был умным человеком, и ему удалось ситуацию стабилизировать. Мне кажется, что несмотря на все потрясения и унижения, такие, как этот суровый мирный договор, репарации, потеря территории и польский коридор, мы жили бы уже нормально, если бы не национал-социалисты. Вместо того чтобы признать существующий порядок, поддерживать гражданский мир и трудиться, они сеют смуту, они агрессивны и лелеят мечту о реванше в Европе. И знаете, кто в рядах самых активных их членов? Немцы из Прибалтики.
Он встал, подошел к полке, вытащил оттуда, не глядя, почти машинально, нетолстый том и протянул Герману.
— Читали?
Автора звали Альфред Розенберг, книга называлась «Миф XX века».
— Нет, — признался Герман смущенно. — Интересное произведение?
— Это? Нет.
И зачем мне тогда его читать, подумал Герман удивленно, но спросить не осмелился. Отец Беттины поставил книгу обратно на полку и снова сел.
— Розенберг — тоже балтийский немец, а еще он ваш коллега, архитектор, вернее, бывший архитектор, сейчас он занимается журналистикой, редактирует «Фелькишер Беобахтер». Слышали про такую газету?
— Слышал, но не читаю.
— И «Мою борьбу» не читали?
— «Мою борьбу» читал.
— И как вам она понравилась?
— По-моему, этот Гитлер психически нездоров.
Видлинг оживился.
— Вы правы, но смотрите, как народ восторгается его речами! Народ вычитывает в них свои самые тайные грезы. В конце концов, думает народ, появился кто-то, кто осмеливается вслух говорить о том, что у каждого в мыслях.
— Вы имеете в виду его ненависть к евреям?
— И это тоже.
— Неужели немцы так думают?
— Каждый немец в отдельности — нет, но все вместе — да.
Это звучало странно, но Герман не стал уточнять.
— Но есть же законы…
— Законы не рождаются в небесах, их создают и принимают люди, то есть тот самый народ. И если народ сочувствует национал-социалистам, он ведь не станет ограничивать их деятельность законами? И даже если национал-социалисты будут нарушать законы, народ всегда сможет посмотреть на это сквозь пальцы. Это ведь народ, образно говоря, держит в руке ключи от тюрьмы, не так ли?
— А армия?
— Разве армия — не часть народа?
Все это было верно, но Герман почему-то особого страха не чувствовал, по его мнению, отец Беттины драматизировал ситуацию.
— Не думаю, что эти национал-социалисты так уж опасны. На последних выборах они потеряли много голосов. И у них есть противовес.
— Вы имеете в виду коммунистов?
— Да.
— Вы ошибаетесь. Если бы кого-то из них, или коммунистов, или национал-социалистов, не существовало, было бы легче. С одним психически неуравновешенным, как говорится, семья справится.
Герман чувствовал, что краснеет, — Видлинг сам задел свое самое больное место, Беттина только недавно рассказала Герману, что ее мать находится в психиатрической больнице. Беттине казалось, что в этом есть нечто постыдное, она даже настолько расстроилась, что заплакала, и Герману пришлось ее успокаивать, но благодаря этому он впервые почувствовал себя в обществе девушки уверенно.
Отец Беттины, кажется, заметил, что Герман смутился, перевел разговор на другую тему и стал задавать вопросы о его профессии. Теперь оживился уже Герман — об архитектуре он всегда говорил с упоением. Скоро выяснилось, что у них с Видлингом схожие вкусы, они оба ругали Ле Корбюзье и Гроппиуса, а особенно Баухаус.
— Я тогда уж предпочел бы Фишера с его орнаментами, — сказал Герман.
Он пожаловался, что та работа, которой он ныне в качестве ассистента занят, как раз в духе Гроппиуса.
— Но выбирать не приходится, — добавил он. — Сами знаете, как мало сейчас строят. Один мой однокурсник поехал работать в Турцию, другой аж в Афганистан. И они еще коренные немцы, не то что я.
Видлинг словно хотел что-то сказать, но промолчал.
— Беттина говорила, что девичья фамилия вашей матери Беккер и что она из той семьи, которая до революции держала в Берлине банк, это так? — спросил он наконец.
— Да, это так, но жизнь разъединила ее с остальным семейством, — ответил Герман неопределенно, мама, правда, однажды объяснила ему, почему ее отец покинул Германию, но он не хотел сейчас вдаваться в такие детали.
— Я знал одну вашу родственницу, Беатриче Беккер, — сказал отец Беттины неожиданно. — Она, кажется, сейчас в Америке?
— Возможно, честно говоря, я не в курсе, — признался Герман, отчаянно пытаясь вспомнить, кто такая Беатриче — сестра тети Сильвии, что ли? Сильвию и ее мужа Конрада он знал, заходил к ним в Берлине.
Он полагал, что отец Беттины продолжит эту тему, расскажет, откуда он знает Беатриче или что-то в этом роде, но тот спросил совсем о другом:
— Когда вы закончите свою деревню?
— Договор до весны.
Хозяин дома снова как будто заколебался, но на сей раз ненадолго.
— Сейчас не могу еще вам ничего обещать, это зависит не только от меня, но, возможно, у меня будет для вас работа.
Сердце Германа забилось быстрее, ассистентам с нового года грозили снизить зарплату, так что собственный проект, хотя бы небольшой, ему очень пригодился бы; но он сразу подобрался.
— У вас же и так замечательное жилище, — сказал он. — Я вам честно признаюсь, как только я сюда вошел, сразу почувствовал себя как дома. — Он снова покраснел, испугавшись, что его поймут превратно. — В том смысле, что оно напоминает мне нашу московскую квартиру. Даже запах воска, которым натирают паркет, тот же.
Отец Беттины засмеялся — впервые за все время разговора.
— Надо сказать Марте, чтобы она лучше проветривала комнаты.
Герман чуть было не спросил, кто такая Марта, но промолчал — уж его матерью она никак быть не могла.
Они еще какое-то время говорили об архитектуре, пока не пришла Беттина с известием, что обед на столе. Выходя из кабинета, Видлинг дружески похлопал Германа по плечу.
София еще никогда не стояла так высоко, никогда не могла окинуть взглядом столь большой кусок земного шара. В детстве отец как-то взял ее с собой в станицу, дорога шла через степь, она до сих пор помнила простор, который ее там окружал; но тут было что-то совсем другое, ощущение создавалось такое, что до неба и облаков рукой подать, земля же лежит где-то далеко внизу. Какими счастливыми должны быть люди, живущие в подобном месте! Наверняка они совсем другие, более благородные, чем те, чей дом на равнине, в лесу, в городе или даже у моря.
Она была совершенно одна, но страха не испытывала, не чувствовала даже грусти, порождаемой одиночеством, та настигала ее в санатории, в маленькой комнатке, в которой она жила, а еще чаще — за длинным столом, во время обедов и ужинов, и если в комнате еще можно было занять себя чтением или написать письмо Герману в Карлсруэ, Эрвину в Таллин, Виктории в Париж или папе-маме и Лидии в Тарту, то в компании избегать ее было трудно — врачи, ассистенты и практиканты, с которыми она общалась, были симпатичные люди, но очень замкнутые, по крайней мере с ней они не откровенничали, темы разговоров ограничивались погодой и здоровьем пациентов, — а ведь так хотелось иногда обсуждать что-то серьезное или, наоборот, шутить и смеяться. Вот и получалось, что самым интересным временем было рабочее, утро и полдень, когда проводились процедуры, тогда чувство одиночества рассеивалось, поскольку все это было очень интересно, в Германии знали много такого, о чем в Эстонии никто еще понятия не имел, и София с жадностью поглощала знания, усердно писала конспекты, не потому, что не доверяла собственной памяти, а словно с каким-то дальним прицелом, на что именно, она и сама пока сказать не могла. Если бы только не это проклятое «свободное время» — какое глупое выражение, свобода — это же пустота…
И все же София нашла себе и здесь друга, с которым сблизилась больше, чем когда-либо могла подумать, — себя. Первые месяцы прошли во власти какого-то странного, инстинктивного страха, страха перед все тем же одиночеством, пока в один из вечеров София не обнаружила, что разговаривает сама с собой — не вслух, а мысленно. Нечто подобное с ней случалось, конечно, и раньше, но всегда мимолетно, в виде эмоциональных возгласов или в лучшем случае коротких сентенций, теперь же в ее мозгу стали складываться длинные предложения, которые следовали друг за другом в логическом и систематичном порядке, как будто кто-то в ее голове вел непрерывный дневник, и что важнее всего — ее «я» словно раздвоилось, одна половина по-прежнему рассуждала об окружающем мире, реагировала на происходящее, вторая же словно дистанцировалась от первой, стала взвешивать ее мысли и поступки, находить эгоистические и альтруистические импульсы или посмеиваться над ее страхами, обнаруживая в них животное начало. В конце концов София назвала это нематериальное существо своим «критическим „я“». С ним было даже интереснее, чем с людьми, ибо это «я» не притворялось и не лгало.
Вот и сейчас, на горе, это второе «я» не молчало. «Видишь теперь, какое ограниченное существо человек? — спросило оно. — Он абсолютный заложник своего опыта. Если бы ты не залезла сюда, ты бы никогда не почувствовала того, что чувствуешь сейчас, и до конца своих дней жила бы в тюремной камере своего маленького плоского мирка. А теперь ты узнала, что мир намного больше и красивее, чем ты думала, что в нем есть вещи, о которых ты и понятия не имела. Ведь что еще такое душа человека, если не тот же пейзаж с возвышенностями и низинами, простором, болотом и бездной. И если оно так, разве это не означает, что важнее всего — именно в душе завоевывать все новые вершины?»
Эрвин выслушал приговор с таким волнением, словно сам сидел на скамье подсудимых. До сих пор Шапиро доверял ему только бумажную работу, но месяц назад позвал его в свой кабинет, протянул папку и сказал: «Буридан, суд поручил это нашей конторе, займитесь». Адвокаты не любили «принудительных» работ, платили за них мало, но Эрвин был счастлив, ибо всегда хотел защищать тех, у кого на своего адвоката не было средств, «униженных и оскорбленных». С интересом он открыл папку — а может, это дело и вовсе политическое? В первые годы после оптации таких процессов хватало, и тогда они с Германом и с сестрами часто обсуждали их, не понимая, как можно приговаривать людей к тюремному заключению, а иногда даже к смерти, только за убеждения? Больше всего их возмутил один процесс, на котором сорок шесть человек были приговорены к пожизненному заключению, это случилось незадолго до бунта 1924 года, и они потом подумали — а что коммунистам оставалось, если суд принял такое несправедливое решение, надо же было как-то спасать своих товарищей, хотя бы попробовать освободить их силой? Но мятеж провалился, и после этого прекратилось и сопротивление коммунистов.
Открыв папку, Эрвин, увы, был вынужден разочароваться — убийство, самое банальное, брутальное убийство. Правда, был один нюанс — обвиняемый в течение всего следствия упрямо отрицал свою вину. Да, у него было уже несколько судимостей, и за воровство, и за разбой, — но означало ли это, что он совершил и это страшное преступление? С легким мандражем Эрвин переступил порог камеры — на краю койки сидел простоватый необразованный человек, немного сутулый, на лице словно непроницаемая маска. К Эрвину обвиняемый с самого начала отнесся с большим скепсисом, если не с иронией: «Адвокат? Такой молодой? Ты больше похож на студента. Ну да, кто же бедному человеку назначит нормального защитника…» Это последнее замечание больно задело Эрвина, и он решил любой ценой доказать, что достоин своей профессии. «Скажите, пожалуйста, честно, вы убили этого человека? — попытался он проникнуть в душу обвиняемого. — Не бойтесь, я связан адвокатской клятвой и ничего никому не скажу, но мне самому это важно знать, чтобы выстроить правильную стратегию защиты». Но тот не отступался от сказанного ранее, был спокоен и уверен в себе, словно не ему грозило пожизненное заключение или даже смертная казнь. В университете преподаватель советовал следить за руками обвиняемого, дрожат ли они — нет, не дрожали. И все же в этом спокойствии было и нечто устрашающее, даже отталкивающее. «Если бы меня ни с того ни с сего арестовали и обвинили в убийстве, я бы точно нервничал», — подумал Эрвин.
Доказательств было мало, да и те, что имелись, были косвенными, Эрвину удалось сбить с толку главного свидетеля, так что показания того потеряли цену, а в конце процесса он выступил со страстной защитительной речью, упирая на презумпцию невиновности. Уходя на совещание, судья бросил на него быстрый взгляд, смысл которого Эрвин понял только теперь, когда прозвучали монотонные, словно нехотя высказанные слова: «…оправдать за недостаточностью улик». Эрвин победил, но его радость длилась только до тех пор, пока он не остался вдвоем со своим подзащитным. Эрвин ожидал, что человек поблагодарит его, вздохнет с облегчением, будет искренне счастлив, но на лице того так и осталась непроницаемая маска, которая соскользнула с него лишь на одно мгновение, когда Эрвин протянул руку на прощание, тогда подзащитный улыбнулся иронически и даже как будто презрительно и буркнул:
— Ну, молодец, студент, отшлепал их как следует…
— Мне кажется, я помог выйти на свободу убийце, — признался Эрвин вечером за карточным столом.
По неписаному правилу он должен был после первого выигранного процесса угостить коллег, они поужинали в «Дю Норде» и потом пошли в холостяцкую квартиру Эрвина играть в бридж.
— Буридан смущается, как юноша, который впервые в жизни посетил публичный дом, — усмехнулся Шапиро.
— А если он еще кого-то убьет?
— В этом будут виноваты не вы, а следователь и прокурор, плохо выполнившие свою работу.
— Видите ли, Буридан, — добавил пожилой адвокат Гофман, благодаря рекомендации которого Шапиро и взял Эрвина в свое бюро, — вы должны четко усвоить одно правило: все то, что вы делаете в суде, только ваша профессия и ни в коей степени не задевает вас лично. Моральные сомнения оставьте на тот случай, когда впервые измените жене…
— Буридан — холостяк, — вмешался четвертый игрок, Сообик, молодой, старше Эрвина только года на два, адвокат.
— Все равно когда-нибудь он женится, незамужних девушек полно, у меня самого есть одна такая, а у Шапиро, кажется, целых четыре…
— Позвольте, три, чего вполне достаточно, — поправил тот.
— Ну так вместе с моей все равно четыре потенциальные невесты. Так что ничего, Буридан, женитесь, куда денетесь, а будет жена, будет и любовница, как же без этого, — и вот тут-то самое место для угрызений совести; но не в суде. В суде пусть вам будет стыдно только тогда, когда вы проиграете процесс, который можно было выиграть. Разве вас этому в университете не учили?
— Учили, вот я и постарался выложиться по максимуму, а теперь сомневаюсь, правильно ли я поступил.
— А что вы должны были делать? Просить судью осудить вашего подзащитного?
— Возможно, я был слишком пылок. Апеллировал к презумпции невиновности, сказал, что суд не должен исходить из личности обвиняемого и его прошлой жизни, а только из улик. Может, это было лишнее. Но я вел себя так, будто был уверен, что моего подзащитного обвиняют несправедливо…
— Забудьте это слово — справедливость, оно не имеет никакого отношения к реальному судопроизводству.
— Буридан любит беллетристику, — снова вмешался Сообик.
— Вопрос не в беллетристике, а в логике, — продолжил Эрвин упорствовать — он вдруг почувствовал, что похож на своего подзащитного, который столь же упрямо отрицал свою вину. — Никто не может меня убедить, что вопрос о том, является кто-то убийцей или нет, не имеет однозначного ответа. Человек либо пырнул другого ножом, либо не пырнул, иной возможности нет.
— Теоретически это, может, и так, — сказал Гофман, — но на практике все обстоит заметно сложнее. Могу вам привести примеры, когда никто, я подчеркиваю, никто, и убийца в том числе, не знал, что на самом деле произошло. Он мог быть пьяным и ничего не помнить. Или, наоборот, ему задним числом стало казаться, что он кого-то убил, хотя на самом деле этого не случилось. К тому же существует немало людей, способных внушить себе что угодно, и чем дольше они это себе внушают, тем сильнее в это верят. Раньше истину выясняли с помощью пыток, теперь от этого отказались. Почему? Потому что поняли: невозможно установить, когда подозреваемый признается в совершенном преступлении, а когда берет на себя убийство, которого на самом деле не совершал, — у разных людей разный порог боли. Есть только одно лицо, которое всегда точно знает, как все произошло, но его показания, — он поднял свои печальные серые глаза к потолку, — нам, увы, недоступны.
— Теперь мы ушли в метафизику, — заметил Шапиро. — На самом деле все гораздо прозаичнее. Смысл судебной системы отнюдь не в том, чтобы обязательно выявить виновного и наказать его. Смысл судебной системы лишь в самом ее существовании. Каждый человек, замысливший преступление, должен знать, что есть учреждение, которое работает против его планов, и что возможности этого учреждения намного превышают его собственные.
— Вы хотите сказать, что судебная система нужна для защиты не конкретных людей, а цивилизации в целом? — спросил Эрвин.
— Да, если нет суда, общество погружается в варварство. И ничего страшного, если это учреждение иногда ошибается, человеку свойственно ошибаться.
— А если оно ошибется в другую сторону — осудит невиновного?
— Еще лучше, это оставит более жестокое и опасное впечатление от его деятельности. Раздавайте карты, Буридан, роббер еще не закончен.
Эрвин подчинился. Когда он взял в руки свои карты, увидел, что все четыре туза оказались у него. Это привело его к одной мысли, высказать которую он все же не осмелился, оставил при себе:
А что если судебная ошибка будет совершена против вас лично, Шапиро?
Продолжение следует
Перевод с эстонского Гоар Маркосян-Каспер