Рассказы
Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2018
Перевернутое небо на столе
Когда совсем стемнело, Ксения поняла, что мерзнет по-настоящему. Нужно было срочно зайти куда-нибудь выпить чаю. Но куда? Налево — вывески обувных магазинов, направо друг за другом — банк, аптека, стоматология. Кажется, за стоматологией была когда-то пирожковая, но, даже если она и сохранилась, долго в ней не просидишь. Правда, если пройти пару кварталов и свернуть налево… Да, там было то самое кафе, в котором она не раз бывала когда-то. С ним.
И сколько Ксения ни сопротивлялась, как ни замедляла шаг, ноги сами понесли ее. Поравнявшись с заведением, она в нерешительности застыла: боялась, что память со всеми подробностями вцепится в Ксению и уже не отпустит… Но ведь за четверть века затерлись многие, если не все, стежки-дорожки, — что говорить о каком-то кафе! Оно просто обязано было измениться до неузнаваемости.
Все последнее время она только и делала, что не давала себе окончательно увязнуть в трясине несказанных слов, а самое главное — снов, которые являли ей то, что она пыталась забыть (или так ей хотелось думать), и вот теперь Ксения как будто очнулась и вздрогнула одновременно от испуга и удивления: неужели ей нельзя заглянуть в кафе, пусть даже в то самое, чтобы боль не накатила волной?! Неужели она все еще боится боли?! Ведь она так долго жила среди боли, и все внутри нее было так больно, что однажды боли для нее не стало.
Все дни для Ксении теперь были одинаковы. Но она не жаловалась — понимала, что только такая жизнь ей сейчас и по силам.
Ближе к вечеру, покончив с домашними хлопотами в квартире дочери и заработав право остаться наедине с собой, Ксения выскальзывала на улицу и встраивалась в людской поток, несущий ее к метро. Хотелось уехать куда-нибудь далеко, туда, где она еще не была. Обычно она приезжала в центр города, где можно было оставаться безликой и, значит, всем безразличной – свободно существовать в толпе в полном одиночестве, не чувствуя одиночества. Так ей было легче дышать.
Не обращая внимания на холод и непогоду, она бродила по улицам — порой заходила в церковь послушать вечернюю службу, а если службы не было, ставила свечу на канон. Из церкви шла в магазин, где могла взять в руки какую-нибудь вещицу и вертеть ее с полчаса, а то и больше, рассматривая ее невидящими глазами. В чувство ее приводили застывшие прямо перед ней продавщица или охранник.
Так ей удавалось продержаться до позднего вечера, но каждый раз вставал вопрос о ночлеге. Вернуться к себе домой она, конечно же, не могла: едва открыв дверь, она наткнулась бы на брезентовую куртку, в которой он всегда спускался к машине, а за курткой на обоях чернел след от его сигареты, которую ему, пьяному и разудалому, вздумалось затушить о стену… И приходилось ехать опять к дочери. В вагоне метро она могла задремать, и тогда ей снилось, что она, прежняя, торопится с работы домой, а дома ничего не приготовлено, и, значит, он опять будет сердит. Она выдумывала какие-то новые оправдания, которые могли бы опередить его недовольство: сердитый, он обычно сосредоточенно перебирал струны гитары, не глядя на Ксению… Тут Ксения просыпалась от какого-нибудь толчка. И готова была заплакать, потому что понимала, что живет теперь только ради таких вот снов.
Дочь молча встречала ее на пороге,
и Ксения, пряча глаза от прожигающего насквозь взгляда, шла в кухню и бралась
за гору посуды. Дочь вздыхала и топталась рядом, а потом, как всегда,
не выдерживала и начинала говорить, говорить. Не находя нужного отклика на
свои слова, она срывалась на крик. И чем более обиженной чувствовала себя дочь,
чем непримиримей становилась;
тем более Ксения ощущала свою вину за все, что происходило в жизни дочери…
Но то, что было связано с этим кафе, могло, пожалуй, теперь нарушить порядок, установившийся внутри Ксении и удерживающий ее на плаву: он приводил ее сюда когда-то, когда у них только все начиналось. Они садились за «свой» столик — у окна, со столешницей черного стекла, в котором отражались перевернутые дома и кусочек неба под ними… Потом, когда они решили жить вместе, походы сюда прекратились, и ей стало не хватать перевернутого неба на их столе. Но спустя какое-то время она вдруг поняла, что он там бывает. Без нее.
Много лет ей снился один и тот же сон. Он, сильный и уверенный в себе (ее герой!), сидит за столиком кафе напротив Ксении и глядит на нее бархатным взглядом, не выпуская ее ладонь из своих, а потом вдруг оказывается, что она видит все это со стороны и он держит за руку другую женщину. Она просыпалась и всматривалась в него, спящего рядом. Он улыбался во сне чему-то своему, что-то бормотал, и она до смерти боялась услышать нечто, предназначенное той, другой, за их столиком.
На женщин, которые крутились вокруг него (он называл их коллегами), Ксения глядела с неизменным испугом. И все не могла взять в толк, почему свои отпуска они должны проводить порознь. Не сразу, но ей как-то удалось убедить себя в том, что это в порядке вещей, что ей даже нравится ждать его возвращения с моря. Она никогда не звонила ему, когда он был в отъезде, — только он ей, да и то изредка, и почти всегда его слова сопровождал чей-то смех. Он приезжал подтянутый, свежий, с подарками, и Ксения, из осторожности встречавшая его всегда только дома, прижималась к нему и робко заглядывала в глаза, а он только быстро целовал ее в щеку и шел к празднично накрытому столу.
Размолвка у них была всего одна — Ксения помнила ее слишком хорошо и потому никогда не вспоминала. Накануне своего дня рождения она сообщила ему, что достала билеты в театр. Когда же выяснилось, что «театром» оказались филармония и Моцарт, он рассмеялся ей в лицо, а она неожиданно для себя назвала его спесивым болваном и расплакалась. После ночи, проведенной врозь, она застала его на кухне демонстративно моющим посуду — так, словно Ксении никогда не было на этой кухне и быть не могло, — и ощутила себя на краю гибели. Неслышно подойдя, она дотронулась до него сзади с намерением обнять. Он тут же с грохотом выронил из рук сковороду, и Ксения зажмурилась, решив, что он сейчас ее ударит. Однако ничего не последовало. К вечеру мир был восстановлен, и в Ксении навсегда поселились вина и горячая собачья привязанность…
Нет, все-таки так просто зайти в это кафе она не могла — нужно было как-то подготовить себя, это был поступок, требующий определенного усилия, как, впрочем, и всё теперь в ее жизни. Взявшись за ручку двери, она попыталась ощутить себя прежней Ксенией — еще той. Но никакой прежней Ксении уже не существовало, потому что, кажется, не было больше… самой Ксении.
— Ксения Владимировна, ведь это вы?!
Ксения вздрогнула и обернулась. Перед ней стояла Лада, бывшая сослуживица. Ксения уволилась с работы почти год назад, когда ему только объявили диагноз, и с тех пор не видела ее. Странная была эта Лада. По двадцать раз на дню — в коридоре, в столовой, на лестнице — она непременно говорила тебе «привет» со всегдашней улыбкой на лице, носила фильдеперсовые чулки поверх колготок, пластмассовую заколку-розочку в волосах (розовую, конечно), не признавала никаких зонтов.
Лада не была замужем, и у них в отделе считалось, что она должна заниматься устройством личной жизни. Однако ни силков, ни аркана, ни тем более цепей у Лады не имелось, так что всякий мужчина мог с ней приятно провести время и в нужный момент ускользнуть в неизвестном направлении. В очередной раз брошенная, она обычно горько плакала, размазывая кулачками краску по лицу, но уже через двадцать минут могла засиять в компании какого-нибудь старшего инженера или младшего экономиста, если последним случалось сочувственно посмотреть на нее, подмигнуть или просто потрепать за щечку.
Обычно Лада влетала в комнату, где сидела Ксения со своими сотрудницами, и, захлебываясь от восторга, сообщала, что «полюбила», что полюбила теперь уже навсегда. И тогда завотделом Валентина Петровна, которую все называли «мать-игуменья», ругала ее на чем свет стоит за очередной роман с женатым мужчиной. «Да нет же, Валентина Петровна, — отвечая той, горячилась Лада, — на этот раз все по-настоящему! Я его отдушина!» И Ксения ясно представляла себе Ладу в каком-нибудь темном уголке, раскрасневшуюся и счастливую, тающую в объятиях старшего инженера или младшего экономиста, взволнованно шепчущую «Вы правда меня любите?», и того, мычащего что-то ей в ответ и упорно продолжающего расстегивать пуговки у нее на груди… В комнате стоял гомерический хохот, а Валентина Петровна плакала: «Какая же ты все-таки ду-у-ра!»
Однажды Ксения не выдержала и спросила Ладу:
— Как ты все это терпишь? Ведь они делают тебе больно!
— Но они при этом такие счастливые!
И Ксения опустила голову в бумаги, не в силах смотреть в эти сияющие глаза…
— А у меня муж умер, — выдавила из себя Ксения, глядя на Ладу и беспомощно улыбаясь.
Лада отступила на шаг, а потом порывисто обняла Ксению и с силой прижала к себе.
— Пойдемте ко мне! Вы ведь у меня ни разу не были! — выпалила она и повлекла Ксению за собой.
Сидя на краешке дивана с бокалом вина в руке, Ксения слушала сбивчивую болтовню хозяйки, понимая, что та сейчас делает все, чтобы отвлечь ее от ее мыслей. К ней, кажется, возвращалось ощущение жизни. Впервые за много месяцев Ксения позабыла, что от нее осталась только половина. Даже меньше.
Квартирой Лады оказалась малюсенькая студия, в которой все было не на своем месте: куски материй, выкройки, ножницы, даже кронштейн с вешалками, с которых свисали лекала из крафта, соединенные по нескольку штук бельевыми прищепками или перекинутые через перекладину. Черная пластмассовая женщина без рук с намотанной вокруг шеи гирляндой разноцветных шаров подпирала стену. С подоконника на Ксению смотрел резиновый слон, которого Лада однажды принесла в отдел после обеденного перерыва; у слона было надорвано ухо, и Лада будто оправдывалась: «С таким ухом его все равно бы никто не купил, а теперь у него будет свой дом!» — и счастливо смеялась. Глядя на Ладу, Ксения думала, что та наверняка до сих пор спит с каким-нибудь плюшевым медведем в обнимку.
Ксения встала, хотела взять слона в руки и задела вешалку. Тренога покачнулась, и в руки Ксении упала серая фетровая шляпа с бледно-желтым кантом.
— Что с вами? — воскликнула Лада.
— Ничего. У мужа была такая же, — произнесла Ксения и после некоторого молчания добавила: — Но потом куда-то пропала.
Пропустив мимо ушей эти последние слова, Лада бросилась примерять шляпу.
— Ну как я вам?
— Откуда она у тебя? — стараясь казаться равнодушной, спросила Ксения.
— Не помню. Кто-то принес.
Ксения осушила свой бокал и налила еще.
— Лада, а как у тебя с тем, последним? — вдруг спросила она.
— Перестал отвечать на звонки. — Лицо Лады сморщилось, совсем как у ребенка, готового заплакать. — Он в последнее время всегда приходил расстроенный, сидел и держал меня за руку. Я говорила ему какие-то глупости, потому что мне было его жаль, а он просил меня не останавливаться. И я говорила и говорила.
Лада все рассказывала Ксении об этом своем бывшем, но та почти не вслушивалась. Но вдруг что-то заставило ее насторожиться.
— Он играл на гитаре?
— Отлично играл! Правда, я в этом ничего не понимаю… — Лада улыбнулась, словно за что-то извиняясь. — Он и в ресторан меня водил — кстати, в то самое кафе, возле которого мы с вами сегодня столкнулись!.. И все же какая вы бледная… Знаете, у меня есть одно средство! — воскликнула Лада и извлекла из серванта початую бутылку армянского коньяка.
Дома у Ксении тоже хранилась бутылка армянского с ресторанной печатью — в память о медовом месяце.
— Может, вы думаете, что я выпиваю? — Лада всплеснула руками. — Нет, я только вино иногда — да и то за компанию. А вы выпейте, и, вот увидите, вам сразу станет лучше.
Ксения послушно выпила.
А Лада говорила, говорила, и Ксения была уже уверена в том, что слушает историю жизни собственного мужа — правда, ее обратную, невидимую ей сторону. И перед глазами у Ксении плыл резиновый слон. А может, и она сама сейчас куда-то уплывала не в силах остановиться.
«Так вот кто сидел с ним за нашим столиком с перевернутым небом!»
Ксения встала, схватилась за плечо черной женщины, но та упала — разноцветные шарики брызнули во все стороны. Лада бросилась поднимать манекен. Хрустя осколками стекла, Ксения направилась в ванную и долго стояла там, открыв воду и разглядывая в зеркале женщину с дрожащими губами.
Вернувшись наконец в комнату, она тяжело опустилась на диван. Лада испуганно захлопотала вокруг нее, коря себя за то, что не догадалась накормить ее и поэтому та опьянела. Ксения разглядывала хозяйку, словно видела ее впервые, примеривая ее к своему мужу — такому брезгливому, такому рафинированному, способному одним-единственным вскользь брошенным словом ранить на всю жизнь и даже не заметить этого. Нет, он просто не вынес бы всех этих выкроек, лент и катушек с нитками…
Ксения резко встала:
— Ну хватит о нем! — Губы ее плотно сжались. — Лучше расскажи, как тебе жилось… все это время. — Однако следующие ее слова: — Он же тебя просто использовал! — больше походили на вопль.
— Ну что вы! Я же его отдушина! — И Лада посмотрела на Ксению так, словно та была ребенком и сказала сейчас какую-то нелепицу, которая, впрочем, дозволена ребенку.
Ксения шла по улице, то и дело останавливалась и всматривалась в шляпу с бледно-желтым кантом, которую держала в руке, — его или все-таки нет? Мимо спешили прохожие, чтобы успеть в метро до закрытия, а Ксения не могла себя заставить идти быстрее. Ну просто не могла.
Последний месяц его жизни всплывал в ее памяти — тяжело, неотвратимо.
Она жила с ним в его палате. Никто уже давно его не навещал. Даже санитарки старались не заходить сюда… Как он изменился! Двадцать пять лет он глядел на нее не иначе как с иронией — так, словно знал о ней больше, чем она сама. Так, словно он открыл в ней все, что только можно было открыть, и ему оставалось лишь посмеиваться над нею. Теперь же у него в глазах не было насмешки. Теперь он следил за ней долгим пристальным взглядом, словно чего-то ждал от нее… И Ксения тоже ждала. Ждала и одновременно боялась услышать какое-нибудь его откровение, которое разрушит то неприкосновенное, принадлежащее только ей, — без чего ее просто не будет.
Опасные слова, казалось, вот-вот должны были сорваться с его губ, однако нет. Он молчал. Молчал утро, день, вечер, ночь, молчал неделю… Молчал и все смотрел на нее.
В тот последний день Ксении было особенно не по себе. Под его неотступным взглядом она отводила глаза в сторону, пытаясь ускользнуть из его поля зрения — поправляла ему белье или, отвернувшись, перемывала посуду.
И вдруг услышала:
— Ну и чего ты всю жизнь боялась? Почему жила вполсилы?! Да что там вполсилы — на одну четверть, на одну восьмую! Зачем?!
Ксения тут же схватила какие-то склянки на его тумбочке и бросилась к раковине, еще не зная, что ей с ними делать. Он же, приподнявшись на локте, ждал от нее ответа.
У нее дрожали руки, и она жалко улыбалась. В его взгляде сверкнуло раздражение, и она тут же опустила глаза в пол.
Зазвонил мобильный Ксении. Это была дочь.
— Ты же знаешь, я у папы.
Все время телефонного разговора боковым зрением она чувствовала на себе его напряженный взгляд. Нажав на отбой, она попыталась взять себя в руки.
— Да езжай уж! — сказал он, усмехнувшись и этим слегка напомнив ей себя прежнего.
Ксения стала послушно одеваться. Уже взявшись за ручку двери, она повернулась, с виноватой улыбкой посмотрела на него, и он сказал:
— Я тебе этого никогда не прощу.
Не зная, как реагировать, Ксения продолжала виновато улыбаться… Потом она поехала к дочери и провела у той ночь, мучительно раздумывая, как он встретит ее завтра — и как ей следует себя вести. Но той же ночью он умер, о чем она узнала только утром, когда собиралась ехать к нему.
С того их последнего дня Ксению не покидало оцепенение. Она даже плакать не могла. Время от времени ей казалось, что вот-вот случится что-то, что разъяснит ей его последние слова. Разъяснит и, конечно же, отменит их…
Ксения уже стояла возле ступеней станции метро, но мыслями была все еще там, в комнате с резиновым слоном с разорванным ухом и безрукой чернокожей женщиной со стеклярусными бусами на шее. И сейчас она продолжала всматриваться в Ладино лицо, пытаясь понять, что такого удивительного, неотразимого, пронзительного все эти мужчины находили в нем. Почему даже он, такой ироничный, ядовитый, безжалостный, когда ему все уже стало про себя ясно, приходил к ней и слушал ее бесконечные глупости. А что если он, сильный, уверенный в себе… на самом деле не был ни сильным, ни уверенным, а был каким-то другим? Каким Ксения его никогда не знала и каким его знала только Лада?! Что если с Ладой он был самим собой, а с Ксенией лишь играл роль, которую придумала ему Ксения? И какую роль! Роль победителя и небрежного обладателя, рядом с которым так просто и так сладко быть… жертвой. Жертвой, всю жизнь проносившей маску покорности и всепрощения вместо собственного лица — маску, которая делала ее неуязвимой. Можно было устроить ему истерику, уйти из дома, даже (ха-ха) броситься под электричку. Но нет, слаще было играть роль виноватой во всем Ксении. Играть — вместо того чтобы любить хотя бы так, как эта Лада… Ну, пусть не так, а наполовину, на четверть — на одну восьмую!
Она прожила с ним чужую жизнь, а не свою собственную. Вот чего он не простил ей!
Когда он был на морях — отдыхала и она! Отдыхала, потому что в те две недели можно было не изображать из себя кого-то, не бояться разочаровать — быть собой! Один раз тогда, давно, в самом начале, он покрасовался перед ней в яркой, завидной роли победителя — и она поверила, что ему так надо. А он испугался, что иного его она не примет…
Огни рамп погасли, спектакль закончился.
Ксения опомнилась, увидев себя на перроне станции метро. Прямо на нее с грохотом неслась последняя электричка. Ксения стояла и улыбалась в слепящем свете фонарей, стремительно расширяющемся в ней. Теперь она знала точно: он любил ее всю свою жизнь.
Только ее.
Выпускной альбом
Едва Лена дошла до остановки — подкатил ее троллейбус. Обычно, ожидая его, в снег или в дождь, она могла простоять тут минут тридцать, а то и больше. Теперь же, когда ей домой совсем не хотелось, а хотелось идти куда глаза глядят и ни о чем не думать… Пожав плечами, она вошла и села.
Мимо нее проплывали автомобили, дома, витрины и люди, люди, люди, но она, кажется, этого не замечала. В ее жизни давно уже не осталось ничего, кроме усталости. Усталости и раздражения. Все чаще она задерживалась на работе и не могла припомнить ни одного воскресенья, когда бы прилегла с книжкой после обеда, а проснулась уже в сумерках. По утрам она мучительно ожидала сигнала будильника и, дождавшись, поднималась, начинала убирать постель, и каждое ее движение сопровождал невыносимый скрип половиц. Кое-как справившись с постелью, она шла в ванную, с брезгливостью оглядывая пол вокруг себя в поисках кошачьих мерзостей (эту кошку муж притащил с улицы), стараясь не дышать. Одевшись, наскоро пила чай, делая вид, что опаздывает на работу, где ее ждало не любимое дело, а одни и те же думы про сына и про то, как выкроить денег на отпуск, и где единственным развлечением за весь день были черный кофе и черный юмор из книжки, лежащей тайком на коленях.
Но сегодня утром она едва не лишилась и такой жизни. И лишилась бы — если бы сын нашел тот злосчастный альбом.
Еще не было семи, когда в ее дверь осторожно постучали.
— Мать, спишь? — Максим просунул голову в дверь.
Лена лежала с закрытыми глазами, собиралась, прежде чем вставать, еще пять минут сладко потомиться под одеялом.
— Сплю.
— Где галстук, который вы с отцом подарили мне на шестнадцать лет?
— Зачем тебе? — Лена привстала на локте. Сын не носил галстуков. Значит, и рубашка понадобится…
— Нас сегодня фотографируют для выпускного альбома.
Что-то в этой фразе зацепило Лену — ей сразу расхотелось спать.
— У тебя где-то, — рассеянно ответила она.
Сын гремел ящиками комода. Лена слушала, как падают вещи.
— Нельзя ли потише? — Она вылезла из-под одеяла и сама удивилась, почему сегодня всегдашняя настойчивость сына была ей неприятна.
Ведь ей так нравилось его упорство! Она знала, что Максим перевернет весь дом, но найдет то, что ему надо. «Не такая размазня, как отец», — всякий раз при этом вспоминала она слова подруги, и ей становилось немного не по себе.
Взяв себя в руки, она шагнула к зеркалу. Не вглядываясь в подробности, на скорую руку принялась набрасывать на лицо привычную маску. Проклятое зеркало! В нем она все меньше узнавала себя. Боковым зрением уловив проходящего по коридору Виктора, Лена закрыла дверь ванной.
Что-то из сказанного Максимом сегодня укололо ее. Но что? Сын уже был одет. На нем был тот самый галстук, его единственный галстук, довольно нелепо смотрящийся на длинной и тонкой шее подростка.
— Мать, а где ваш выпускной альбом? — вдруг спросил он.
— Зачем тебе? — Лена замерла.
— Хочу на вас с отцом полюбоваться. — Максим подмигнул ей. — Да что с тобой? — Он удивленно посмотрел на мать, а потом на отца, застывшего за спиной у Лены, и как-то нехотя произнес: — Ладно уж, беги на свою любимую работу… А, вспомнил! — воскликнул он и, прежде чем Лена успела выйти за дверь, прыгнув на тумбу, принялся шарить рукой на шкафу, где у них всегда хранились фотографии. Лена бледная, растерянная, беспомощно следила за Максимом: «Дура! Какая же я дура! Как я могла забыть, что у Виктора точно такой же альбом!»
— Должен быть где-то здесь, — бормотал Максим. — Да что с тобой, мама? — Он опять пристально взглянул на нее сверху вниз.
Обычно из дома Лена выходила как осужденный на свободу — вырывалась из тихого плена семейных уз и супружеских обязанностей, ускользала от мужа, всегда ждущего от нее чего-то гораздо большего, нежели она могла дать. Пять минут в толпе, где никто про нее ничего не знал и никому до нее не было дела, и она светлела лицом. И снова могла быть собой.
Однако сегодня утром, выскочив из подъезда, Лена не ощутила себя свободной: воспоминания, которых она всегда бежала, на этот раз вцепились в нее мертвой хваткой. И она снова слышала безумные, невозможно притягательные слова, и ей мерещился тот, кто их произносит, тянется к ее лицу, вглядывается в него близорукими глазами… Он. Ее Гриша. И она опять входила в тот пьянящий вечер, и опять слышала голоса бывших одноклассников в кафе на Васильевском, куда неожиданно заглянул Гриша, кажется, забывший про школу сразу после получения аттестата. Но кто-то позвонил ему тогда на удачу, и он как раз оказался в Питере. Тогда еще подтянутый, в дорогих очках и с каким-то дурацким портфелем, улыбаясь, он стоял возле стола и искал кого-то глазами.
— Кого ищем? — Подкравшись к нему сзади, Лена легонько хлопнула Гришу ладонями по плечам.
— Витьку! Ты куда его спрятала?
— В командировку отправила, — рассмеялась Лена, и Гриша с сожалением покачал головой. Похоже, он действительно надеялся повидаться здесь со своим старинным приятелем.
А как же она, Лена, которая когда-то считалась Гришиной невестой?
В тот вечер Гриша не отходил от Лены, они все время танцевали и без конца что-то рассказывали друг другу. Оказалось, что Гриша давно женат, притом на тихоне Анечке из класса Б, и что у них пока нет детей.
— Вы будете с нами выпивать или и без того пьяны? — весело кричали им, а они никак не могли оторваться друг от друга.
Она не помнила, кто тогда из них двоих предложил сбежать на залив… Вранье. Прекрасно помнила.
Они блуждали в новостройках у залива, и он все жарче сжимал ее ладонь в своей горячей влажной руке. Уже ни о чем не говорили, даже не смотрели друг на друга. Боялись смотреть. Навстречу им попадались какие-то компании то с гитарами наперевес, то с магнитофонами на плече. Кто-то выгуливал своего пса… Земля уже горела у Лены под ногами. Гриша вдруг взял ее за плечи и потянул к себе. Она закрыла глаза, и мир перевернулся.
Первое, что она почувствовала, когда пришла в себя, — тонкий сладковатый запах, подействовавший на нее как нашатырь. Гриша лежал тут же, уткнувшись головой в ее плечо, и на них падал пух. Рядом высилось что-то темное, металлическое, похожее на мусорный бак, повсюду валялись смятые консервные банки, окурки, скомканные коробки из-под сока и сигарет… Она вскочила. Всё — плечи, руки, колени, даже ее белое платье — было в голубиных перьях, кое-где прилипших к материи. В двух шагах от них валялся разорванный голубь… Она едва не закричала и принялась лихорадочно стряхивать с себя всю эту гадость. Гриша стоял рядом с ней и, вытаращив глаза, быстро-быстро повторял: «Прости. Прости. Прости…» Посмотрев на него с ужасом, она бросилась к домам с кое-где еще горящими окнами.
Конечно же, он догнал Лену и, взяв за руку, долго успокаивал, плачущую, вздрагивающую всем телом. Потом поймал такси и привез ее домой, однако у дома не вышел, а, когда она, заплаканная, обернулась к нему, сказал, избегая смотреть на нее:
— У меня поезд в час. Как бы не опоздать…
Дома Лена стянула с себя платье и чулки и затолкала их в мусорное ведро. Чуть ли не месяц она ловила себя на том, что что-то липло к ее ногам, проникая под белье, ползало по телу, копошилось в волосах, — и ей мучительно хотелось немедленно соскрести с себя перья и пух, накрепко прилипшие к ней той ночью. Каждый вечер она залезала в ванну и терла себя мочалкой. И все равно ее не отпускало ощущение, что на ней еще что-то осталось, какое-нибудь позорное перо…
Вскоре Лена родила Максима и разом охладела к Виктору, с гордостью носившему Максима на руках. В своих мечтаниях Лена против воли возвращалась к той ночи с Гришей и раз за разом переживала то щемящее ощущение остроты и бездны, в которую она тогда летела вместе с ним. И память о той глубине со временем не тускнела. Наоборот. Поймать это пронзительное и сумасшедшее с Виктором не получалось: чего-то ей всегда не хватало. Гриши?
А может, того сладковатого запаха?
И однажды Лена, сказав Виктору, что едет в Тверь в командировку, поехала в Москву. Прямо с вокзала она отправилась на Гришину работу. Стояла напротив проходной, пока он не появился.
Как тогда на заливе, она взяла его за руку и они пошли в сторону квартиры Лениной подруги.
— Не хватает только нашей… помойки, — сказала она уже после всего со злой усмешкой.
— Не надо! — взмолился он.
Там же, еще в постели, Лена попыталась завести с ним речь о сыне, но едва она открыла рот, он, словно чувствуя, что` именно она хочет сказать, накрыл ее губы своей ладонью.
— Только не сейчас…
И Лена оставила этот важный разговор на другой раз.
Когда Лена вернулась из своей командировки, Виктора дома не оказалось. Рядом с кроваткой Максима сидела мать Виктора.
— А Виктор где? — спросила Лена, чтобы что-нибудь спросить.
— Поехал встречать свою Леночку. Странно, что вы разминулись, — поджав губы, сказала мать.
Всякий раз потом, когда Лена уезжала в Москву, чтобы встретиться с Гришей, она ощущала тот запах помойки. Как же гадок он был и… если честно, как сладок! Острота чувства и раскрывшаяся под тобой бездна, в которую хочется падать и падать, лететь и лететь… Каждый раз она ехала к Грише за этой бездной, но тщетно. Так, как на заливе, больше не бывало.
Слушать что-либо про Максима Гриша не желал. Он говорил ей о чем угодно, например, о своих институтских товарищах, которые поголовно уже уехали в Америку и Европу, о своей кошке, которая приносит им котят каждый год, о кризисе в науке и даже о том, что не против того, чтобы она сопровождала его на очередную конференцию. И улетал в Париж или в Вену, но всегда почему-то без Лены, и Лена объясняла это тем, что все равно не смогла бы лететь туда с ним, поскольку по горло занята на работе. И мучилась, кляня себя за недостаток гибкости и предприимчивости.
В какой-то момент, набравшись храбрости, Лена призналась Грише, что «просто не может больше с Виктором». Однако Гриша вовсе не собирался оставлять свою Анечку ради нее, ведь Анечка все время болеет, а бросить больную он не имеет права. Лена же подозревала, что Анечка просто придумывает себе болезни.
— Давай будем делать доброе дело, — шептал Гриша, зарываясь лицом в ее волосы. — Пусть хотя бы твой Виктор и моя Анна будут счастливы. А мы с тобой уж как-нибудь…
Когда Лена возвращалась из очередной «командировки» домой, в квартиру с окнами на заброшенные гаражи, и Виктор спрашивал, не устала ли она, Лене хотелось сорвать на Викторе всю свою злость.
Частенько рассматривая точеный подбородок сына, его породистый профиль, длинные тонкие пальцы, она изумлялась: второй Гриша! Нет, лучше! Но, поймав на себе веселый взгляд сына, почему-то расстраивалась. Слушая его болтовню, она ждала, когда он наконец оставит ее в покое. Ей все чаще казалось, что она не создана для счастья — того самого, которое невозможно отнять.
Вот у Виктора это счастье было.
Она никогда не заглядывала в свой выпускной альбом, потому что те проклятые фотографии и так всегда стояли у нее перед глазами. Особенно разворот, предназначавшийся для друзей, где Гриша, она и Виктор были запечатлены крупным планом: снисходительно улыбающийся Гриша, Витька с просвечивающим сквозь пудру фингалом под глазом и она сама — в счастливом ожидании принца на белом коне.
Но куда же подевался тот проклятый альбом? Витькин альбом — свой она похоронила в материнской квартире…
Выходит, Виктор все знает!
Про нее и Гришу.
И про Максима тоже?!
До восьмого класса Лена Виктора в упор не видела. Какой же он принц?! Так, пастух. Свинопас! Пока он вдруг однажды не сделал из нее посмешище. Нарвал на школьном дворе только что распустившейся мать-и-мачехи и протянул ей перед самой линейкой. Она взяла цветы скорей от неожиданности, и все девицы их класса потом потешались над ней: «Цветы с помойки!» Она ходила пунцовая и изо всех сил делала вид, что ни букет, ни его даритель не имеют к ней никакого отношения.
В последний год перед выпуском все изменилось. Всем классом они ходили в местный клуб на танцы. Лена с челкой, закрывавшей глаза, стояла в кругу девчонок, говорила какие-то несусветные глупости, смеялась кому-то в лицо и думала только о Грише. Но с каждой новой мелодией к ней протискивался Свинопас и приглашал на танец, лишая ее возможности незаметно оказаться рядом с Гришей. Этот Витька… Она его ненавидела.
А потом был ее день рождения. Свинопас, конечно, напросился к ней с подарком, правда, как он выразился, необыкновенным, таким, что руками не потрогать… Лена с Гришей рассмеялись, и Свинопас повел их на чердак соседнего со школой дома. Там он лихо сбил замок с двери. На синем сентябрьском небе мерцали бледные звезды (точно такие же, как на заливе!), и они втроем в тот вечер сидели на крыше до одиннадцати, с удовольствием слушая вранье Свинопаса про вечность.
Лена смотрела на звезды, иногда на Гришу и почему-то с неприязнью вспоминала о люпинах, обернутых мокрой тряпкой и целлофаном, явно с родительской дачи, которые днем ей подарил Гриша. Страшно признаться, но ей было противно прикасаться к этим влажным и холодным цветкам, будто они были мертвой змеей.
— Ну и что бы ты хотел от жизни, Витенька? — вдруг спросила она Свинопаса. — Вот эти звезды?
— Чтобы ты всегда улыбалась, — простодушно ответил он.
Лена усмехнулась и посмотрела на Гришу. Тот отвел глаза.
В начале мая их фотографировали для выпускного альбома, а Свинопас заявился в школу с фингалом под глазом. Девицы кое-как фингал замазали, но Лена все равно обиделась на Виктора. Помимо отдельной фотки тот должен был еще сфотографироваться с ней и Гришей. Гриша тогда крутился возле Виктора, заглядывая тому в глаза. Словно просил прощения. И при этом он совсем не обращал внимания на нарядную, раскрасневшуюся от удовольствия Лену. Она дернула Гришу за рукав, и тот рассказал ей о том, как Витька, этот невыносимый врун и клоун, вступился за него в соседнем со школой дворе. Пьяные ребята непременно хотели начистить «не понимающему по-русски» Гришеньке физиономию, а начистили Витьке, схватившего одного из пьяненьких за грудки. А Гриша… Гриша убежал.
— Знаешь, я струсил, — каялся Гриша Лене. — Но у меня очень низкий болевой порог.
Лена слушала Гришу сморщившись, как от зубной боли. Ей было жаль его, но дотронуться до Гришиного плеча рукой она бы тогда не смогла. Как и до тех его люпинов.
На выпускном вечере Лена демонстративно танцевала только с Витькой. Гриша смущенно переминался у стенки. Рядом с ним обмирала Анечка из класса Б. Ох уж эта Анечка! Лена всегда смеялась над ее кокетками, рюшами и тесемочками, так не вяжущимися с постным выражением ее лица. А эти ее ножки — словно две тумбочки! И главное — никто никогда не называл ее иначе, чем Анечка. Словно в насмешку. Только когда Анечке прилюдно надели на шею золотую медаль, все в школе увидели ее улыбку — немного смущенную, но удивительно красивую. Этого нельзя было не признать, и Лена разозлилась. На кого? Она и сама не понимала. Тут же в памяти всплыл Гриша-первоклассник — пухленький, губастый, с рубашкой, вечно вылезающей из брюк. «Жирный, как поезд пассажирный! — задирала его Лена, почему-то полагая тогда, что все «жирные» — ябеды. Пару раз она даже поколотила Гришу…
Сразу же после выпускного Гриша уехал в Москву поступать в Бауманское училище — и поступил, а Лена экзамены провалила. Виктор, поступавший с ней на один факультет и уже сдавший последний экзамен на отлично, узнав об этом, забрал из приемной комиссии свои документы. «Куда же вы, молодой человек! Вы ведь поступили?! — возопила какая-то тетенька, держа в руках его документы. «Значит, не так, как надо, поступил», — ответил он и с мрачной физиономией покинул высшую школу. Потрясенной же Лене он сказал: «Вдвоем пропадать веселее!»
— Поработаем годик на заводе и опять подадим документы. Только тогда нас уже будут принимать как рабочий класс. А у рабочего класса скидка на тупость, — беспечно сказал он Лене и взял ее за руку, словно в ту же минуту собрался вести на завод.
С некоторым недоумением Лена потом припоминала последующий период своей жизни, который она провела на больничном, а Виктор, почти сразу же сделавшись своим человеком на заводе, полгода даже висел на доске почета.
Летом они оба поступили. Теперь Свинопас писал за нее курсовые и… сдавал зачет по лыжам.
За шесть лет Лена забыла Гришу, растворившегося где-то в уютных московских двориках, и буквально приросла к Виктору. Когда после окончания института Виктор уехал на военные сборы на три месяца, Лена обнаружила, что не только привыкла к нему, но и не знает, как вообще без него обходиться. Без него она была как без рук. И потом, никто больше не приглашал ее в театр, не водил в Эрмитаж и Русский музей, не угощал мороженым, не отмечался в ночной очереди у обувного магазина на австрийские сапоги. Когда же он вернулся с лейтенантскими звездочками на погонах, Лена неожиданно для себя вышла за него замуж. Не слишком, впрочем, понимая, что от нее потребуется…
Они жили в квартире, оставленной ему родителями, переехавшими на дачу, и он с удовольствием ремонтировал их жилище, убирал, готовил обеды… Она же обитала в этом уютном гнездышке как в гостях и разве что не пела.
Все бы хорошо, но как-то ночью ей пришла в голову мысль, что каждый день, проведенный в этом доме с Виктором, укорачивает ровно на один день ее собственную жизнь, в которой Виктору не было места и к которой Виктор не имел никакого отношения.
Виктор же, кажется, был счастлив. Встречая снисходительные взгляды, а то и насмешки сослуживцев, он словно не замечал их. Лену это бесило. Ей хотелось, чтобы он бросался на обидчиков с кулаками, а он только улыбался и пожимал плечами. Когда же он, едва она переступала порог, брал ее за руки, чтобы спросить «Ты сегодня не устала?», она готова была разорвать его на кусочки.
В науке он долго не продержался. Как и она. Но ей это было простительно, а вот ему… Уйдя из науки, он весело донашивал чужие ботинки, уверяя, что ему ничего, кроме ее счастья, не нужно, и, как только у него заводились деньги, приглашал репетитора по английскому для Максима. Он даже как-то затащил Лену в ресторан и все подливал ей вино — и она не останавливала его, желая поскорее напиться…
Впрочем, когда его не было рядом, ей даже хотелось его любить. Когда он отправлялся куда-то на заработки на неделю или две, она ловила себя на том, что ждет его возвращения. Ждет с нетерпением, чтобы тут же нагрузить его своими проблемами и работой по дому. И еще — чтобы отомстить… За что? Возможно, за отнятое у нее счастье.
Ну почему он всегда улыбался?!
Ей даже хотелось хорошенько смазать по этому улыбающемуся лицу. Он, Виктор, только он и был виноват в ее всегдашнем раздражении! Виноват в том, что вышла за него замуж, а ее Гриша женился на проклятой Анечке, и в том, что, закрывая глаза в супружеской постели, она до сих пор представляет себе Гришу и Виктор об этом знает. От всего этого ей становилось настолько плохо, что она уже ненавидела себя.
«Не повезло тебе!» — говорили Лене подруги, имея в виду Виктора. Но ведь именно Виктор дожидался маленького Максима у бассейна, когда она просто не могла пересилить себя и подняться в субботу утром, а он, неловкий, сутулый, ежился в своей мешковатой куртке (Лена однажды видела его такого) — и ничто не подсказывало ему войти в вестибюль бассейна, чтобы по крайней мере не морозить сопли… «Хотя бы раз в неделю бассейн для малыша, здесь главное — регулярность», — повторял слова доктора Виктор и шел в прихожую одеваться. И снова почему-то улыбался.
От альбома следовало избавиться сегодня же вечером.
Но ведь там, где он должен лежать, Максим его не нашел?
Как ни оттягивала Лена момент возвращения домой, а деваться было некуда.
Дверь открыл Виктор. Она украдкой посмотрела на него, но по его лицу ничего нельзя было понять.
— У нас гости.
«Какие гости? Кто-то еще не забыл дорогу в этот дом?» — непременно изрекла бы она, если бы только не была так измучена.
Лена хотела было раздеться, но тут раздался голос, услышав который она замерла и заглянула в кухню.
За кухонным столом сидел Гриша и что-то рассказывал Максиму, который едва сдерживал смех. При виде Лены Гриша встал и, словно оправдываясь, произнес:
— Я теперь опять питерский. Так что принимай.
Он робко посмотрел на Виктора, потом на Лену.
Все засмеялись. И Лена принужденно улыбнулась.
Как в тумане она услышала Гришины слова, произнесенные с соответствующей интонацией:
— Лена, ты ведь не знаешь, Анечка-то… умерла.
— Когда?
— В начале марта.
На столе стояло абхазское вино — то самое, которое Гриша пил с Леной всякий раз, когда она приезжала в «командировку».
Гриша с Виктором перебрасывались шутками, Максим пытался вытащить пробку из бутылки вина, а Лена стояла посреди кухни и не знала, что сейчас должна делать.
Но с каким же откровенным восхищением Гриша глядел на мальчишку! И Максим, кажется, отвечал ему тем же.
— А нас сегодня сфотографировали на школьный альбом! — вдруг начал Максим, будто что-то вспомнив. — Все-таки жаль, что ваш куда-то делся! Так хотелось посмотреть на вас, когда вы были такими, как я.
И прежде чем Лена успела что-нибудь сказать, Гриша воскликнул:
— Сейчас увидишь! — Он достал из своего портмоне фотографию и протянул ее Максиму.
— Это мама. Это, понятно, отец. А это… — Тут Максим поднял глаза на Гришу и, растерянно улыбаясь, произнес: — Я, да?
— Нет, это я, — весело продудел Гриша — и осекся, потому что Лена быстро вышла из кухни. Встала у вешалки и принялась расстегивать плащ. Руки не слушались, пуговица покатилась по полу — ее подобрал Виктор, тоже вышедший в коридор. Он протянул ей пуговицу, и она, прошипев «Отстань от меня наконец!», заперлась в ванной.
Там она прислонилась к двери, стараясь дышать глубоко и ровно…
Это было ранней весной, Лена точно помнила, как в квартире раздался телефонный звонок. Она сняла трубку. Гриша что-то быстро говорил, сбивчиво и непонятно, с какой-то бессмысленной интонацией, и Лену осенило:
— Ты выпил!
— Анечку забрали в реанимацию. Сегодня увезли. Лена, что делать? — Он говорил с ней так, словно просил у нее защиты. Дальше их разъединили — или он в отчаянье бросил трубку. Виктор стоял тут же и вопросительно глядел на Лену.
Лена кинулась собираться, сообщив Виктору, что ей срочно нужно в Москву. Она уже давно не выдумывала ни Тулу, ни Ярославль. Собравшись, она поставила сумку на пол и застыла, глядя на себя в зеркало. Потом, словно что-то вспомнив, открыла дверцу шкафа, извлекла с полки красную шелковую комбинацию и сунула ее в сумку, потом немного подумала — и аккуратно вложила в нее флакон с духами.
Когда небритый, с незаправленной в брюки рубашкой Гриша открыл дверь и увидел Лену на пороге своей квартиры, он растерялся. Она потянулась к нему, чтобы поцеловать в щеку, и он испуганно отпрянул.
Изо всех сил скрывая отвращение, Лена хозяйничала на чужой кухне с затейливым ламбрекеном, разложенными повсюду кружевными салфеточками и прихватками…
За ужином Гриша не поднимал глаз, и, казалось, не было силы, которая заставила бы его взглянуть на Лену.
— Открой вино, — сказала Лена, кивнув на привезенную ею бутылку его любимого абхазского вина.
— Ты же не пьешь, — промямлил он.
— А сейчас — буду.
Он шел к буфету за штопором как на казнь: опущенные плечи, безвольно упавшие вдоль туловища руки. Вернулся к столу, все так же пряча глаза от Лены. Начал возиться с бутылкой, и ему не хватило сил вытащить пробку.
Она взяла бутылку в свои руки, та легко поддалась — и Лена разлила вино по бокалам.
— Выпей. Станет легче, — сказала она, и он покорно взял из ее рук бокал.
Выпил и сник окончательно и бесповоротно, а Лене стало ясно, что ее грандиозный план трещит по швам.
В гостиной, где ей постелил Гриша, она долго лежала без сна в своей красной комбинации и все-таки ждала его. Поняв, что ждет напрасно, встала, слегка тронула шею открытым флаконом с духами и на цыпочках подошла к его двери — оттуда доносилось какое-то бормотание.
Она распахнула дверь. На журнальном столике у окна лежала толстая раскрытая книга с пожелтевшими страницами. Гриша стоял возле нее на коленях, обхватив голову руками и раскачиваясь из стороны в сторону. Повернувшись к Лене, он глянул на нее ошалелыми глазами — ну прямо овца, отбившаяся от стада… А она, она — кровожадный хищник. Беспомощно озираясь по сторонам, Гриша зашептал:
— Умоляю тебя! Может, она там в эту самую минуту…
Лене показалось, что внутри нее сейчас что-то разорвется. Все ее существо кричало: «Я никогда не прощу тебе той помойки!»
В себя она пришла на улице, когда ловила машину до вокзала. На вокзале, каждую минуту ожидая звонка, она держала мобильный в руке. Держала его и в купе. Когда же поезд тронулся, Лена выключила телефон. Что-то в ней все-таки тогда разорвалось. Тот Гриша — бледный, испуганный, жалкий человек — тогда был ей даже отвратительней Виктора и уж никак не напоминал Максима.
Так она и жила все последующие годы, не отвечая на сообщения Гриши и решив, что Гриша ей не нужен… Но каждый раз, оказываясь на Васильевском неподалеку от того места, ей казалось, что она слышит крик чаек и вдыхает тонкий запах тлена; ее сердце начинало биться быстрее, и краска ударяла в лицо… Дома у нее не было ни одной пуховой подушки, она никогда не носила шерстяных вещей, и ее домашние были уверены, что у нее аллергия…
Она все еще стояла, прислонившись к двери ванной; у нее кружилась голова: именно сейчас все ее дороги, пройденные и предполагаемые, должны были сойтись в одной точке — и все в ее жизни наконец станет на свои места. Нет, она все-таки ждала этой встречи с Гришей, все эти годы ждала, да что там! — всю жизнь ждала, не отдавая себе отчета в том, что и живет-то только ради нее. Ее, эту встречу, Лена прокручивала в голове столько раз — и всегда в различных вариациях, но с одной концовкой. С единственно правильной.
Эта бутылка вина на столе… Разве не для нее Гриша принес это вино? А что если у Гриши в портмоне, за обложкой, фотография маленького Максима, которую Лена однажды, в минуту слабости, сунула ему в карман пиджака?
И здесь, в ванной, Лена убеждала себя, что за дверью сын что-то увлеченно доказывает гостю и потом они оба смеются. Но нет, ей это только казалось, за дверью стояла тишина.
Она приложила ладони к своим пылающим щекам, посмотрела на себя в зеркало. Ее глаза сверкали и, наверное, так, как тогда, когда они с Гришей потихоньку сбежали из кафе…
Выйдя из ванной, Лена столкнулась с Виктором. Похоже, все это время он простоял под дверью.
Гриши нигде не было видно, да и место, где прежде лежал его портфель, пустовало.
У окна стоял Максим, лица его она не видела, только напряженную спину.
Лена догадалась обо всем мгновенно, словно всегда знала, что именно так все и завершится.
Не отрываясь она смотрела на клеенчатую скатерть, машинально пересчитывая ее квадратики. От угла было восемь голубых полосок и семь коричневых, дальше рисунок прерывался швом. Можно было посчитать влево от шва, к центру, где всегда, сколько Лена себя помнила, стоял чешский графин с водой. В центре скатерти по-прежнему темнело пятно от его донышка. Как же ошибаются те, кто сокрушаются из-за испорченных вещей. Вещи не портятся — портятся только люди. Лена перевела взгляд с квадратиков на свои руки и долго рассматривала вздрагивающие пальцы, не понимая, отчего же ей больно, если ее уже нет?
Неожиданно, не поворачиваясь к ней и словно выдавливая из себя слова, заговорил Максим (плечи его при этом тряслись):
— Мать, не обижай отца.
— Какого? — вырвалось у Лены.
— Моего. Моего, слышишь? А твой дядя Гриша сюда больше не придет. А придет… — И он заплакал.