Публикация, вступительная заметка и примечания И. И. Подольской
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2017
Она была «вся не отсюда»: любила людей больше, чем себя, жила их интересами в ущерб своим, опекала и кормила, хотя была бедна и не умела готовить, относилась к деньгам как к эквиваленту удовольствия, которое можно доставить другим, и никогда их не имела.
Иллюстрируя ее неприспособленность к быту, Л. Я. Гинзбург рассказывала, что Тамара Юрьевна Хмельницкая (1906—1997) приглашала слесаря открыть ей банку консервов и платила ему за это 5 рублей (цена полутора килограммов швейцарского сыра или двух бутылок водки). Сама Т. Ю., иронически относившаяся к своей непрактичности, писала: «Как говорил мне один пьяный водопроводчик: „Только посмотришь на Вас, и уже хочется водить Вас за нос“».
За долгие годы советской власти она не усвоила конформизма, поэтому была мало востребованной и невыездной, хотя за ней ничего не числилось. У власти нюх на тех, кто «не отсюда». Испытания времени, которым «молча не поддавалась», не сломили ее.
В отличие от ближайшего окружения, которое Глеб Семенов называл «высокой стаей», не нашла для себя социальной ниши: никуда не вписывалась, печаталась мало, хваталась за каждую возможность «пристроить» хотя бы рецензию. Любовью было творчество Андрея Белого, писала о нем урывками и не всегда «во весь голос». К счастью, при жизни за работы о нем, опубликованные в Англии и Швеции, была награждена золотой медалью Шведской академии наук (1987).
Выступая с лекциями, радовалась контакту со слушателями, но понимала при этом, как недолговечно устное слово.
Писать мешали внешний и внутренний редакторы: «Внутренний редактор нарастает, как мозоль». И вечная, тягостная неопределенность: примут — не примут. Похоже, писать «в стол» не могла.
Неудачница? В какой-то мере. Литературное дарование вполне реализовала только в письмах.
А вот другой, не менее редкий дар — любовь к людям — воплощала страстно. Не жалела ни времени, ни сил, чтобы помочь и согреть, возместить то, чем обделила судьба. То, чем была обделена сама.
«Множество людей исповедуются, и каждый чего-то хочет».
Интерес к тем, кто попадал в поле ее зрения, — жадный, отношение к их достоинствам — гипертрофированное: «Коль любить, так без рассудку». Так или почти так.
Свидетельство тому — письма Т. Ю. ко мне. Она объяснила это так: «Очень трудно писать о человеке, которого знаешь и любишь. Непременно привносишь в суждение о сделанном им то, что знаешь о нем вне литературы, слышишь живую интонацию, окрашиваешь ассоциативно, вспоминаешь и узнаешь».
Письма Т. Ю. избавляют от необходимости говорить о том, где и когда судьба свела меня с ней, о том, что происходило в ее жизни на протяжении почти двадцати лет (1973—1992) нашего — в основном эпистолярного — общения. Реалии внешней и подробности внутренней жизни понятны без комментариев.
Т. Ю. знала, что ее письма — литературный факт: «Переписка — прелестная форма непрерывности ожидания». Ее литературность — органична. Так пишутся биографии. Т. Ю. и создала свою биографию в эпистолярной форме, «наиболее естественной для себя». По мысли С. А. Андреевского, «о чем бы ни писал человек, он всегда пишет о себе». Отчетливее всего это проявляется в письмах, если их автор считает эпистолярный жанр литературой.
Письма Т. Ю., подобно восстановленным купюрам, дополняют ее статьи и рецензии: в них она писала о том, чего не удавалось сказать в печати, о том, чего и не пыталась сказать, ибо «смелость безоглядного выражения себя с горьким опытом проходит».
«Импрессионистический эссеизм» (так называла Т. Ю. свой литературный стиль), не совместимый с общепринятой стилистикой критических работ, лишь угадывается в ее статьях: праздничные блестки на нивелированном редактором фоне. «Приводит в отчаяние это убийственное отсутствие слуха на фразу, это желание истребить все личное, эта беспросветная унификация».
В письмах, свободных не только стилистически, Т. Ю. «позволяла себе» больше, чем допускалось в других литературных жанрах, «не запрещенных циркуляром, но и не дозволенных вполне». О перлюстрации явно не думала. Дело не в конкретных высказываниях, а в «тайной свободе», которой эти письма проникнуты.
В полном соответствии с характером Тамары Юрьевны письма, не приносящие ни денег, ни славы, стали ее отдушиной, литературной нишей.
«…именно письма „останавливают мгновение“, уже прошедшее, возвращают его нам. Без них оно бы бесследно утекло. А в письмах оно отслаивается и откладывается, и приобретает силу длительной памяти и право замедленного существования. Они возвращают прошедшее, сохраняют его и за это я им всегда благодарна. Я люблю возвращаться. За это возвращенное время я нежно люблю письма, дневники, летучие карандашные записи».
Благодарю Г. Б. Ашкинадзе (Ашдод, Израиль) за помощь в расшифровке письма Т. Ю. от 2 января 1992 г.
Ирена Подольская
1
12 мая 1973 г.
Дорогая Ирэн!
Спасибо за память, заботу и присланные фотографии. Они вернули мне во плоти радость пребывания в Ереване.[1]
Боюсь, что «Новый мир» не захочет дать развернутую рецензию на Данини[2] в «Литературном обозрении», а в «Коротко о книгах» мне не сказать то, ради чего я затеяла этот разговор. Моя беда — неумение аргументированно писать коротко, — а это книга сложная и разветвленная.
С искренним удовольствием прочла Вашего Шарова.[3] Вы как раз этим умением сгущенного письма обладаете. Вы поняли Шарова верно, глубоко и тонко и умудрились сказать много на крошечном пространстве. Рецензия умная и думающая — остро наблюдательная.
Очень буду ждать Вашего появления в Ленинграде. Хочу видеть Вас у себя.
Еще раз спасибо за все.
Т. Хмельницкая
1 В середине апреля 1973 г. в Ереванском педагогическом институте им. В. Я. Брюсова проходила конференция по началу ХХ века.
2. Майя Николаевна Данини (1927—1983) — писатель. Речь идет о книге М. Данини «День рождения. Повесть о детстве». Л., 1973.
3. Александр Израилевич Шаров (наст. имя: Шер Израилевич Нюренберг; 1909—1984) — писатель. Т. Ю. имеет в виду мою рецензию на книгу А. Шарова «Повести воспоминаний» (М., 1972). Опубликована в «Новом мире» (1973, № 3).
2
21 мая 1973 г.
Ирэна, милая!
Беспредельно тронута Вашим участием в моих литературных делах, редкой обязательностью и готовностью помочь.
Я действительно буду рада, если либо «Дружба народов», либо на худой конец «Детская литература» согласятся напечатать рецензию — даже страниц в 5—6. Больно уж хороша книга[1] — и жаль будет оставить ее в равнодушной тени. Она отмечена редкостным сейчас артистизмом, духовностью, каким-то удивительно доброжелательным и теплым воздухом семьи — <с> большой и в множестве поколений глубокой культурой, с укоренившимися традициями, и все это легко, без нажима, непринужденно, органически женственно — есть даже чуть инфантильное кокетство перед зеркалом: бантики, локоны, книксены — и все это так празднично, непосредственно, на таком поэтическом захлебе, с таким привкусом многозначительных девчоночьих тайн, что читаешь, гипнотически подчиняясь прелести общения, — а за этим слоем игры кокетства, праздника — настоящая сердечность и боль по уходящему, и жажда сохранить его хоть в памяти. Пусть не масштабно, но в чем-то женский Пруст.
Я сейчас на вопросительном распутье каких-то, наверно, неосуществимых возможностей. На днях в «Советском писателе» должны дать ответ на заявку — сборник проблемных статей о западной литературе, — но он на ходу может превратиться в сборник советских портретов. Пока что большой вопросительный знак, а — скорее всего — ничего.
Жаль, что Вы задерживаетесь в Москве. Постарайтесь все-таки приехать так, чтобы у нас еще были белые ночи.
Вспоминаю Вас с Д. Е. Максимовым[2] всегда очень тепло и приподнято.
А Лина Яковлевна[3] в Москве. У Вас или в другом месте — не знаю.
Пишите, и еще лучше приезжайте.
Ваша бесконечно благодарная Т. Ю. Х.
1. См. примеч. 2 к письму 1.
2. Дмитрий Евгеньевич Максимов (1904—1987) — исследователь «серебряного века», мемуарист, поэт.
3. Лина Яковлевна Максимова (наст. имя — Перла Израилевна Ляховицкая; 1903—1986) — жена Д. Е. Максимова.
3
28 мая 1973 г.
Дорогая Ирэна!
Все в сказках делается до трех раз. После Ваших троекратных усилий и демаршей в три журнала — «Детская литература» соблаговолила наконец приютить мою рецензию на Майю Данини.
Я безмерно Вам за это благодарна, с радостью соглашаюсь и с увлечением берусь за работу. Что получится, наперед не знаю. 6 страниц обычной рецензии или 8 — полустатьи, — полагаюсь на судьбу. Хорошо бы, конечно, чтобы они письменно подтвердили мне свое согласие и примерно сроки. Я могла бы отослать им рукопись в середине июля. К кому надо обратиться в этом журнале и удобно ли, что в «Детской литературе» появится рецензия на книгу о детстве, отнюдь не на детей рассчитанную?[1]
В начале июля я на месяц еду в Высу — в Эстонию. Случайно освободилась комната. Там, говорят, хорошо — лес, море, относительно легкий быт, милое скопление полузнакомых, необязательных, но приятных людей. Боюсь только, что слишком уж много этих полузнакомых, а мне нужно работать.
Но я, судя по Армении и Москве, понимаю, что любая «перемена мест»[2] обновляет и укрепляет, и дает возможность жить дальше, — а я была на пределе…
Очень надеюсь увидеть Вас до отъезда в Ленинграде. Я весь июнь здесь.
Передайте мой самый нежный привет милой Ирине Александровне.[3] Счастлива, что она будет в Комарово — хорошо бы в августе, — когда я вернусь в Ленинград. А если финансово все сложится хорошо, я сама постараюсь быть в Комарове с конца августа до середины сентября.
Вас вспоминаю часто и тепло — счастье, что судьба послала мне Вас.
С самой светлой приязнью
Ваша Т. Ю.
1. См. примеч. 1 к письму 20.
2. «Им овладело беспокойство, / Охота к перемене мест…» (Пушкин. Евгений Онегин. Гл. 8. С. XIII).
3. Ирина Александровна Питляр (наст. имя — Эсфирь Хаскелевна; 1915—2007) — литературный критик, редактор изд-ва «Советская энциклопедия» (редакция литературы и языка).
4
2 июня 1973 г.
Дорогая Ирэна!
Бессчетное, на этот раз больше чем троекратное Вам спасибо за все переговоры. Жду письма Логинова[1] и на днях берусь за Данини. Попробую соблюсти условия игры — говорить о детстве и не упоминать о том, что книга эта для взрослых, — хотя не уверена, что получится. А может быть, попробую писать, минуя все эти возрастные преграды.
Очень хорошо понимаю Ваше «оцепенение». На меня оно стало находить все чаще, особенно письменно. Я называю это «агорафобией белого листа» — боязнью заполнить чистую бумагу условными знаками смысла. Поверите ли, наедине со своим пером я мучаюсь и стыжусь больше, чем перед многолюдной аудиторией.
Слово — не воробей, вылетит — не поймаешь, а горячий контакт возникнет.
А когда пишешь — сначала преграда редактора внешнего, потом — что хуже — внутреннего. Внутренний редактор нарастает, как мозоль.
Вначале пишешь, как думаешь. Тебе вычеркивают любимые места. Потом, зная это, ты их уже не вписываешь. А еще немного — ты перестаешь их думать. Это и есть нарастание внутреннего редактора. И вот костенеют мозги, немеет рука, боязливо прячешься за штампы. Самая мучительная, невыносимая стадия — это безмолвная одинокая борьба с самой собой на бранном бумажном поле.
Таково уже наше дело и, увы, наше время.
Еще раз очень жду Вас у себя в июне. И захватите с собой свою Капутикян.[2]
Спасибо Вам за все.
Ваша Т. Ю.
1. Игорь Викторович Логинов (род. в 1938 г.) — в 1967—1974 гг. редактор журнала «Детская литература», мой друг с университетских времен.
2. Сильва Барунаковна Капутикян (1919—2006) — армянская поэтесса, писатель и публицист. Моя рецензия на сборник стихов С. Капутикян опубликована в журнале «Дружба народов» (1974, № 3). Речь идет о рукописи.
5
18 июня 1973 г.
Дорогая Ирэна!
Ваш Игорь Логинов наконец разродился письмом на официальном бланке «Детской литературы»: «Мы ждем от Вас небольшой рецензии, желательно не позже конца июля». Меня это вполне устраивает, и я с радостью берусь за работу. Писать начисто буду, должно быть, уже в Высу.
Еще раз спасибо Вам — ведь все это Вашими стараниями.
А тем временем Майя Данини напечатала в 6<-м> номере «Костра» уже откровенно детскую повесть о лете в деревне — «Синий лес». Однако она нравится мне настолько меньше «взрослой» книги о детстве, что рядом с «Днем рождения» о ней не хочется упоминать. В книге такое пронзительное проникновение в любую психологическую деталь, каждый поворот острее, и главное — все куда искреннее, естественнее по интонациям.
Обратное у Голявкина.[1] Когда он пишет взрослые книги о детстве, он примитивен, неумен, грубоват, развязен. А книга, предназначенная для детей, — «Мой добрый папа» — овеяна таким легким и нежным воздухом понимания, недосказанностью ласкового юмора. И так веришь в личность талантливого и доброго неудачника, хотя неудачником прямо он его нигде не называет.
Неисповедимы пути скрещения и размежевания автора — человека и его словесного таланта.
Очень обрадовалась я, что Вы собираетесь писать о Житкове.[2] Вот художественная сложность умного и сдержанного, бесконечно разнообразного в средствах автора. С одной стороны, богатые информацией и наглядной изобретательностью познавательно детские книги, с другой — психологическая запутанность «Виктора Вавича».[3] Как эти разительные контрасты могут уживаться в одном художнике? А ведь уживаются — противоречиво, но внутренне убедительно. Если есть малейшая возможность книги, не оставляйте этот замысел. Он плодотворен, многообразен. Над ним можно работать прочно и долго, и, мне кажется, у Вас должно получиться.
Я как-то не поняла, когда Вы думаете попасть в Ленинград? Или, увы, нет? Если не сейчас, мне бы хотелось, чтобы это случилось не раньше середины августа, когда я уже вернусь из Эстонии.
Каковы планы Максимовых на лето, мне еще не ясно. Но я рада буду принять Вас всегда.
Сохранили ли Вы какую-нибудь личную или эпистолярную связь с Ереваном? С благодарностью вспоминаю эти счастливые дни.
До свидания, всегда милая мне Ирэна. Жду писем и Вас.
Ваша Т. Ю.
1. Виктор Владимирович Голявкин (1929—2001) — писатель, художник.
2. Борис Степанович Житков (1882—1938) — прозаик. «Проект» мой не состоялся.
3. Первая и вторая книги романа Б. Житкова «Виктор Вавич» о революции 1905 г. печатались в 1929, 1933 и 1934 гг. Отрывки из третьей опубликованы в «Звезде» (1932, № 7); полностью издан в 1941 г., но отпечатанная книга уничтожена как «просто не полезная в наши дни», по отзыву А. А. Фадеева. Полностью роман издан только в 1999 г.
6
28 июня 1973 г.
Дорогая Ирэна!
С увлечением прочла все, что Вы пишете о Сильве Капутикян. Как жаль, что это именно в таком виде нельзя напечатать слово за слово. Я, грешная, ее не читала, но как-то абсолютно поверила Вам и поняла, что эгоцентризм — это и ее ограниченность, и ее сила. И что специфически женское в творчестве всегда немного перед зеркалом и в самоупоенном захлебе.
Хотя я-то глубоко уверена, что закомплексованность — оборотная сторона самоупоения и человек, по-хорошему спокойно к себе относящийся, свободнее от себя и больше может дать миру. Ну а чаще всего в лирике некоторый нарциссизм неизбежен. Вспомним Гейне. Он, конечно, смотрелся в чернильницу, как в зеркало, и время от времени сам себе высовывал язык.
Очень жаль, что встреча наша все откладывается и откладывается. «Кто может знать при слове „расставанье“, Какая нам разлука предстоит…»[1]
Видела я Вас редко и коротко, но Вы как-то естественно и свободно вошли в мою душевную жизнь. Мне с Вами интересно и светло, а это бывает так редко…
Очень надеюсь на сентябрь. Еду я в место благодатное. Надеюсь, что найду достаточное уединение для работы. Но, увы, еду не столь отрешенно и спокойно, как предполагала. Лучшая моя соседка, с которой я за десять лет просто сроднилась, молодая адвокатша[2] с сыном, получила однокомнатную квартиру — дай ей бог! — но я остаюсь после ее отъезда в логове людей чуждых и даже враждебных.
А кто взамен? Попытаемся вместе с ней хлопотать, чтобы эту 10-метровую комнату предоставили мне для книг — взамен пропавшей во время войны комнаты мужа.[3] Но надежды почти никакой, хлопотать уже некогда, отъезд откладывать нельзя, да я и не умею добиваться с ходу. И даже если бы это вышло, я предпочла бы доброжелательное тепло рядом, чем этот весьма относительный площадной простор.
До чего же мы все рабы обстоятельств!
Как только определится мой эстонский адрес, я дам Вам знать и буду рада каждой Вашей весточке.
Будьте счастливы в работе и в личном.
Очень Ваша Т. Ю.
1. Цитата из стихотворения О. Мандельштама «Tristia».
2. Муза Николаевна Гореван — близкий друг и душеприказчица Т. Ю. Автор воспоминаний о Т. Ю. См.: Гореван М. Штрихи к портрету Тамары Хмельницкой // «Эта пристань есть…». Портреты. Размышления. Воспоминания о людях в Писательском доме. СПб., 2012. С. 431—436 (указано Л. Г. Семеновой).
3. Иван Михайлович Петровский (1902—1941) — художник. Погиб на войне.
7
18 июля 1973 г.
Дорогая Ирэна!
Не писала я так долго сначала потому, что была какая-то совсем сбитая с толку, по всей вероятности, тщетными квартирными хлопотами, а потом в Высу — блаженный месяц передышки, — потому что спешила извлечь из себя рецензию для «Детской литературы». Мусолила ее поглощенно целую неделю, потом со скрипом сокращала и все-таки она вышла длиннее, чем того хочет журнал. Сама больше ничего убрать не могу, но если она им в принципе подойдет, пусть сокращают — самоубийству я предпочитаю ампутацию.
Поставив последнюю точку, я могу со спокойной совестью взяться за дружеские письма.
Но прежде всего — даже в этом дружеском письме начну с наглой деловой просьбы. Я ехала в такой суматохе, что забыла и адрес «Детской литературы», и имя-отчество Логинова — Игорь — а как дальше? И вот я со страшными угрызениями — если Вы в городе — очень прошу Вас отослать им бандероль с моей статьей, которую я вынуждена послать на Ваш адрес, поскольку адрес редакции остался у меня в Ленинграде. Бандероль вскройте — в ней краткая записочка к Вам.
И еще одна просьба. Передайте им, пожалуйста, что в Высу, где я сейчас нахожусь, была всего одна-единственная русская машинка, что я зависела от неопытного в машинном деле доброхота и потому первые четыре страницы отпечатаны через полтора интервала. Другого выхода не было. И я очень прошу их переписать рецензию нормально на мой счет в том случае, если они ее возьмут.
Если Вы будете так добры сообщить мне в письме имя-отчество Логинова и адрес редакции, я тотчас же напишу им объяснительное письмо.
Ну, вот и покончено с делами, хотя мне бесконечно совестно, что я затрудняю Вас.
Как Вы? Поедете ли куда до Ленинграда и когда? Что пишете после Капутикян именно сейчас, и вообще все о Вас мне интересно.
Мое Высу — маленький морской дачный пункт, очень похожий на Комарово — только леса гуще, строений меньше, приветливых полян больше, а дно морское без единого камушка. Природа — не растворенная и протяженно грустная, как в средней полосе, а вполне прибалтийская — подтянутая, суховатая, поджарая, зато располагающая к работе, к ритму осмысленно заполненного дня. Лес призывает не к созерцанию, а к хозяйственному сбору черники и шишек на топливо, что мы и делаем.
Живу я в неказистой халупе с минимумом комфорта, но приятно изолированной, вместе с двумя английскими переводчицами: Линой Поляковой и Мирой Шерешевской.[1] У нас коммуна, общее хозяйство. Мы много работаем, а вечерами гуляем. Давно уже не сталкивалась я в общежитии с такими прелестными людьми — тактичными, предупредительными, чуткими и веселыми. Юмор и доброжелательность так скрашивают жизнь! Только соседки мои уж слишком оберегают меня от бытовых тягот, и я с боем завоевываю право на каждое ведро из колодца, на каждое мытье посуды, закупку продуктов и т. д. Вокруг много славных полу знакомых, тоже деятельно доброжелательных людей, но я, столь жадная на новые человеческие открытия, видно, настолько устала и запугана предстоящими квартирными переменами в Ленинграде, что мягко выскальзываю и стараюсь общаться только с моими чудесными соседками или работать, писать письма, дышать.
Это счастливая оздоровительная изоляция, а дальше страх возвращения, который всегда трудно преодолеть. Осталось всего 18 дней. И я кланяюсь и благодарю за каждое светлое утро, за клен, касающийся листьями окна моей веранды, за каждый стог сена и ласковый песок на берегу, за тишину и свежесть, и неомраченность этой размеренной жизни без тени сюжета.
Адрес этого временного острова спасения: Эстонская ССР. Раквереский район, п/о Высу 202126. До востребования.
Еще раз простите меня за то, что я так бесцеремонно посягнула на Ваше время. А все моя растерянность и безголовость.
С нетерпением жду ответа. Заранее благодарная и бесконечно перед Вами виноватая
Т. Ю.
Пусть Вам будет хорошо.
1. Леонтина Евгеньевна Полякова (1926—2008) переводила Генри Джеймса и Фолкнера. Мира Абрамовна Шерешевская (1922—2007) — в 1947—1978 гг. работала на филологическом факультете ЛГУ; переводила с английского классическую и современную англо-американскую прозу и драматургию.
8
3 сентября 1973 г.
Ирэна, милая!
Как всегда очень обрадовалась Вашему письму. Значит, мое <к> Вам от 26 июля действительно пропало. А жаль — там я как-то очень непринужденно говорила с Вами обо всем. О Майе Данини и Вашей ереванской лирике, и о нашей работе, о лете и людях, о том, как неотъемлемо Вы вошли в мою душевную орбиту. Кому понадобилось это очень личное письмо — ума не приложу.
А теперь та прекрасная гармония с миром и людьми, которой на короткий летний месяц одарила меня жизнь, уже давно смещена и разрушена. Ровно месяц, как я вернулась в Ленинград. Все не ясно. Но ничего хорошего инстанции не обещают (Союз писателей было обнадежил меня, что комнату дадут мне под библиотеку, а теперь бьет отбой). Если там поселится грубая враждебная шоферша — жизни уже не будет. Она потеряет последнюю прелесть домашней свободы. Если новый тактичный человек, который терпимо отнесется к моему сундуку с рукописями в передней, — я смирюсь. Пока все затаились. Каждый втихомолку хлопочет за себя и для себя.
Мне, конечно, очень дорога Ваша высокая оценка моей рецензии. Боюсь, что Вы пристрастны ко мне в хорошую сторону, а Майю недооценили. Ее книга — при всей кокетливости и зеркализации — чудо душевной свободы и артистичности. И разве Вы не почувствовали, как редкостно духовна эта семья, ныне почти вымершая, как благородна в буквальном и переносном смысле этого слова атмосфера «дома на Каменном» с вековой культурой многих поколений? Это ведь в каком-то смысле и реквием по неповторимому. Но об этом в статье, предназначенной для печати, я и заикнуться не могла.
Друцэ[1] обязательно прочту. А где напечатана сказка Шарова[2] — об этом я спрашивала Вас в пропавшем письме.
В 9<-м> № «Звезды» выйдет моя статья о «Соснах» Глеба Семенова[3], основательно стерилизованная редакцией. Вырезана главная моя мысль — куда более широкая, чем конкретный анализ данных стихов. Оставлено нечто среднеарифметическое, правда, вполне «пристойное»… но не мое. И так теперь всегда.
Получила любезное письмо от И. В. Логинова, из которого поняла, что журнал статью берет. Но он грозится большими сокращениями, и опять останется гладкое место да пересказ. Так постепенно воля к писанию притупляется.
Я понимаю здоровую Вашу радость после ремонта. Тут, по крайней мере, чувствуется размах и хоть потолок расписываешь без цензуры и с полнотой воплощения.
Видела польского «Гамлета»4 и очень разочарована. Он — скорее тореадор, чем Гамлет, и блестящий фехтовальщик.
Безумный темперамент, великолепная спортивность формы, — но грубо, агрессивно — ни тени мысли и иронии. Зато постановка с ее овеществленной метафорой: Дания — тюрьма — великолепна. Все металлическое, черное, гремящее, закованное. Это скупо и емко. Но на этом строгом фоне шумные рычащие бесчинства, а не боль тонкой, глубокой, разъедающей мысли.
Приезжайте скорее, дорогая. Очень соскучилась по общению с Вами.
Единственное наше душевное богатство — верное и неотъемлемое — чистые люди своего языка.
Нежно целую и жду.
Спасибо за все.
Ваша Т. Ю.
1. Ион Пантелеевич Друцэ (род. в 1928 г.) — молдавский писатель и драматург. Писал на молдавском, затем и на русском языке. Видимо, я писала Т. Ю. о романе И. Друцэ «Бремя нашей доброты» (1968), который произвел на меня сильное впечатление.
2 О какой из сказок А. Шарова пишет Т. Ю., не помню.
3. «Трудный восторг» — рецензия Т. Ю. Хмельницкой на книгу стихотворений Глеба Семенова «Сосны» (1972 г.).
4. Польская экранизация «Гамлета» мне неизвестна; возможно, речь идет о театральной постановке с Даниэлем Ольбрыхским в главной роли.
9
2 октября 1973 г.
Ирэна, милая!
Радостно и тепло было мне читать Ваше письмо. Для меня душевная близость людей тонких, чистых и думающих — самая большая ценность в жизни. И я всегда удивляюсь, что судьба еще продолжает посылать мне такие подарки. А что Вы для меня подарок — надеюсь, Вы это почувствовали еще в Москве. Вот Вы пишете, что Вам со мной спокойно, и я это слышала еще недавно от одной очень молодой и очень беспокойной женщины, которая пробует себя в стихотворных переводах и собственных стихах и ни на чем еще не может остановиться, если не считать двухлетнего сына — она пытается его растить сама. Конечно, развод. Как их непомерно много в нашей жизни!
А я не могу понять: как может быть спокойно со мной, когда я сама так неспокойна и растерзана душевно? Может быть, потому, что я занимаюсь самоанастезией и, несмотря ни на что, нежно и жадно люблю жизнь?
Дела мои квартирные все еще тянутся неопределенно. Было совсем плохо, потом пошла новая волна ходатайств, заявлений, посещений депутата и т. д., казалось бы, более благоприятная пока. В этом месяце все должно решиться. Но мне кажется, что все личное уже позади, а сейчас будет бюрократическое нет. Стараюсь об этом думать минимально, но плохо удается. Спасибо Вам за литературные заботы обо мне. Пока еще ничего не придумала для «Детской литературы». Кстати, когда они собираются печатать мою Данини? Скоро вернется в Ленинград Мануйлов[1], и я узнаю у него о Лермонтовской энциклопедии.
А пока пишу, увы, трехстраничную — это для меня самое трудное — рецензию: покупает «Нева» о книге Ирины Габуевой «Над городом есть небо».[2] Это не крупно, непритязательно, очень по-женски, детально наблюдательно и, безусловно, талантливо. Она умеет видеть человека в контуре жеста, в проходном эпизоде, прочертить линию характера и судьбы. Где-то она в ряду Баранской[3] и Семина[4], то есть говорит о героях общежитейских, обыденных. Но она куда поэтичнее. Семин по-мужски резче, тверже и сильнее. Баранская же в «Неделя как неделя» литературно беспомощнее и вторичнее. А Габуева умеет показать своим незаметным героям то, что они сами не способны заметить. У них глаза в авоське, кастрюле, промтоварах. Она свои поднимает к небу и чувствует там чистую прелесть любого пейзажа. Причем ведь действительно надо сказать: «Подымите голову! Над городом есть небо!» Как бы ни были тесны стены, убоги и темны комнаты в коммунальной квартире, эти ниточки с миром, это ощущение воздуха, цвета и света вокруг надо дарить ослепленным, затурканным бытом обывателям — ведь они где-то внутри тоже люди, — и если художник может помочь научить чувствовать шире, вольнее, бескорыстнее — это великое дело в маленьких, казалось бы, проявлениях. Не знаю, можно ли об этом писать в статье, но для меня это тема гражданская, а не декларации про и контра.
Нужно очень просто и скромно разбудить восприятие прекрасного, обогатить жизнь без кричащих эффектов. Пришвин называл это «расширением души».
На днях была на именинах Людмилы Алексеевны.[5] Там <были> Максимовы, Бурсовы[6], Найдичи[7] и еще один ее друг, человек самобытный и увлекающийся. Было интересно, непринужденно, приподнято. Только бы не болела у нее нога — у такой жадно-подвижной жизнелюбки.
Пишите, моя хорошая. С радостным нетерпением жду от Вас весточки.
Горячий привет от меня Ирине Александровне[8].
Очень Ваша Т. Ю.
1. Виктор Андроникович Мануйлов (1903—1987) — литературовед, мемуарист, сценарист, поэт. Главный редактор Лермонтовской энциклопедии (М., 1981).
2. Ирина Борисовна Габуева (1934—2010) — писатель. Речь идет о сборнике рассказов И. Габуевой (Л., 1973).
3. Наталья Владимировна Баранская (1908—2004) — прозаик, литературовед, искусствовед. Повесть «Неделя как неделя» опубликована в «Новом мире» (1969, № 11).
4. Виталий Николаевич Семин (1927—1978) — писатель.
5. Людмила Алексеевна Мандрыкина (1906—1988) — архивист, библиограф, специалист по русской литературе начала ХХ в., сотрудник ОР ГПБ. Т. Ю. пишет о дне рождения Л. А. Мандрыкиной (6 октября).
6. Борис Иванович Бурсов (1905—1997) — литературовед, автор трудов по истории русской критики, работ о жизни и творчестве Л. Толстого и Ф. М. Достоевского.
7. Эрик Эзрович Найдич (1919—2014) — литературовед, библиограф, книговед.
8. И. А. Питляр. См. письмо 3, примеч. 2.
10
15 октября 1973 г.
Прелесть моя, Ирэна!
Вы не можете себе представить, какое удивительное наслаждение доставили мне присланной статьей и письмами Анненского.[1] Я читала их как стихи — в них даже что-то большее, чем в стихах, по прихотливости неожиданных поворотов и изощренности оттенков, и прекрасной недоговоренности — легкости касания без всяких деклараций. Вы совершенно правы, называя любовным письмо, в котором о любви нет ни одного слова. Анненский удивительно артистично владеет подспудным чувством непреодоленного и длящегося неблагополучия в каждом слове этих писем.
А статья под стать письмам тонка, сдержанна и внутренне трагична. Я вдруг уловила неожиданное, казалось бы, внутреннее родство Ваше с Анненским. Хотя, казалось бы, все другое — эпоха, среда, возраст и Вы — она, а не он, но что-то в изломе его души Вам, видимо, очень близко.
Я тут же перечитала предисловие в Малой серии А. В. Федорова[2] — бледное, академичное и скучное, ничего не раскрывающее изнутри. Вспомнила, не перечитывая, <1 нрзб> точные и острые наблюдения Лидии Яковлевны.[3] А Вы ни в коем случае не бросайте эту работу — она очень нужна, и естественно приведет Вас на путь неожиданных открытий. Это поэт у нас по-настоящему не исследованный и ждущий расшифровки.
Перед этим я читала посмертно изданную книгу В. М. Жирмунского об Ахматовой.[4] Она разочаровала меня бесстрастием изложения, отсутствием концепции, недостаточной объективностью тона. Спасибо, что привлек немного неизвестных архивных материалов и впервые всерьез заговорил о последнем ее поэтическом периоде. Но не так надо писать о стихах. То, что было ново и неожиданно в 20-е и 30-е годы — в расцвет формализма, — теперь звучит механично, поверхностно вне толкования текста. А разговоры о классическом русском стихе и пути к реализму так общи и невыразительны, что ничего не дают для познания стиха, личности и судьбы поэта. А об Ахматовой сейчас писали либо ватно-безлично — монография Павловского[5], либо ослепленно-восторженно. Книгу Добина[6] я называю «Историей одного поклонения», хотя это уже гораздо интереснее. Но нужна аналитическая острота Лидии Яковлевны, как ученого, или бесстрашие и пронзительная точность Л. Чуковской, как мемуариста[7], или проникновенно произвольное лирическое раскрытие Бродского, как поэта.
В Союзе пока мертвый штиль, и, хотя Вы не любите театра, не могу не поделиться с Вами на редкость растворяющим впечатлением от пьесы Торнтона Уайлдера «Наш городок».[8] Ее играли вашингтонцы скромно, почти по Станиславскому, с минимальной дозой обобщающей условности. Не столько углубляли текст, сколько не портили. Но сама пьеса поразительна по своей доброте, снисходительности, патриархальности и пониманию, что так было и будет всегда в человеческой жизни: женщины три раза в сутки безропотно готовят еду, соседские мальчики и девочки учатся, перекликаются через окно, а потом подрастают, влюбляются, женятся, рождают детей, умирают. И в каждой повседневной детали жизни встает судьба-завязка: общая жизнь городка, общение ведущей со зрителями, школьная юность героев.
2 акт — свадьба — любовь — традиционность образа поведения болельщицы — а тогда болельщицы ходили не на футбол, а в церковь, упиваясь чужими свадьбами и похоронами.
И 3-й акт через 9 лет после свадьбы. Справа похороны героини, умершей от родов. Траурная процессия под черными зонтиками — слезы дождя и молчаливое горе живых, а слева условный холм — и на нем — в знакомых нам по предыдущим действиям костюмах — неподвижно стоят все, кто за это время умерли — мать жениха, и четырехлетний сын невесты, и покончивший самоубийством пьяный регент, и еще многие. Молодая женщина, умершая от родов, в длинном белом платье робко направляется к холму умерших. «Как трудно быть новенькой, — бормочет она, а потом приобщается к мертвым и очень обыденно делится с ними новостями: — Я жила с мужем на ферме. Он купил ферму, 4-х лет умер мой старший мальчик, а сейчас я умерла от родов, — и тоска, — как же без меня Джордж и родители?» Но каждый мертвый имеет право выбрать любой день своей прошлой жизни и на этот день ожить — вернуться к живым. Она выбирает день, когда ей минуло 12 лет, — возвращается в обличии молодой женщины. Дома, почти как всегда, хлопотливо готовит завтрак, раскладывает на столе подарки. Дочка взрослая удивляется: «Как молодо ты выглядишь, мама» — и торопливо выкладывает матери все новости своей замужней жизни. А мать словно не слышит ее, не видит ее взрослой. Мать вся поглощена настоящим — 12-летней дочкой, которой приходит дать завтрак и вручить подарки. И в отчаянии от разделяющей ее непроходимой черты мертвая дочь возвращается на кладбищенский холм и делится с другими покойниками: «Нет, я не могу это выдержать, эти живые слепы и глухи. Они ничего не понимают. Они живут ежеминутной суетой и не знают цены жизни». Сочетание вечности и мелочей быта, близорукой повседневности и обобщенного чувства жизни — ее радости и тоски расставания с нею — создает удивительную атмосферу этой наивной и мудрой вещи.
А рядом со мной сидела хвастливая обывательница, уважающая себя за то, что она ходит в театр и приобщается к культуре, и все время тупо шипела: «Столько шума было! Такие деньги плачены за билет, три часа в очереди стояла — и ничего! Скучища! Ни тебе туалетов, ни декораций. Лучше бы я взяла на „Не все коту масленица“ или „Болдинская осень“ — какая там красота — сама лучше становишься! А тут что это они покойников играют». Не скрою, я готова была сделать покойницей ее, чтобы она замолчала.
Но я совсем без меры разболталась с Вами, дорогая. Еще раз от всей души спасибо Вам за прекрасную статью, за память, за радость общения.
Нежно целую Вас.
Дела квартирные все еще на мертвой точке.
Очень Ваша Т. Ю.
1. Подольская И. Из неопубликованных писем И. Анненского // Известия АН СССР. Отделение литературы и языка, 1972. Т. 31. Вып. 5; 1973. Т. 32. Вып. 1.
2. Андрей Венедиктович Федоров (1906—1997) — литературовед, переводчик, автор монографии «Иннокентий Анненский. Личность и творчество» (Л., 1984). Речь идет о его предисловии к изданию стихов И. Анненского в Малой серии «Библиотеки поэта» (Л., 1939).
3. Статья Л. Я. Гинзбург об Анненском «Вещный мир» вошла в ее книгу «О лирике» (Л., 1964).
4. Жирмунский В. М. Творчество Анны Ахматовой. Л., 1973.
5. Павловский А. И. Анна Ахматова. Л., 1966.
6. Книга Ефима Семеновича Добина (1901—1977) «Поэзия Анны Ахматовой» (Л., 1968).
7. Возможно, Т. Ю. читала «Записки об Анне Ахматовой» Л. К. Чуковской в первом парижском издании 1965 г.
8 За пьесу «Наш городок» (1938) Торнтон Уайлдер (1897—1975) был удостоен Пулитцеровской премии (1938).
11
4 ноября 1973 г.
Дорогая Ирэна!
Безобразно долго не отвечала Вам. Сначала писала срочную юбилейную заметку о Бианки[1] для Вашего Логинова, — мне необыкновенно понравился его голос по телефону. Потом, и это, увы, продолжается, опять пошли нуднейшие сизифовы хлопоты по площадным делам. Отказ за отказом. Все это бесполезно и унизительно. Если бы я знала, что поселится тихий и скромный человек, который не бросит мне на голову сундук, не будет мешать говорить по телефону и не станет доносить, безграмотно перевирая подслушанное, я бы тотчас смирилась. Ну и живи себе на здоровье. Мне мешают только те, кому мешаю я, — остальных я либо люблю, либо не замечаю. Но возможность иных вариантов пугает меня. И я, стесняясь этого, все еще хожу по инстанциям и вожусь с этим двух с половиной метровым призраком. Все это гротескно и нереально.
Дней десять назад по своим диссертационным делам приезжала из Еревана Мира Леоновна[2]. Очень тепло встретились у Максимовых. Был живой разговор, не столько литературный, сколько о судьбах всех и о прошлом. Все рассказывали отнюдь не веселые истории. Мира, к сожалению, хочет покинуть Ереван и переселиться в Прибалтику, как только защитится. Армяне ужасно относятся к женщинам, говорит она, не считают их за людей, и ее тревожит судьба дочки — молодой художницы. Ей либо не дают ходу, либо требуют непотребную дань, и они решили оттуда бежать.
Получили ли Вы отпечаток тезисов ереванской конференции?[3] Если нет, у меня есть лишний экземпляр и я сохраню его для Вас. Говорят, что тезисы приравниваются к печатной работе, и Вам для диссертации это может пригодиться. Еще раз с удовольствием перечитала Ваши ереванские тезисы.[4] Все это очень изысканно, тонко, органично для Анненского. Захотелось прочесть эту работу целиком, не скомканную цейтнотом.
Напрасно Вы жалеете, что взялись писать о Жирмунском.[5] Это очень доброкачественно, в книге много нового и ценного. Материалы о поздней лирике Ахматовой, и особенно о «Поэме без героя». Это первая серьезная попытка разобраться в творчестве Анны Андреевны последних лет. Я тоскую по оригинальной концепции, и ее не нахожу, но и без нее книга существенная, и писать о ней умному, тонкому, понимающему в поэзии критику необходимо.
Грустный, тончайший, как японский пейзаж с сосной или веткой цветущей вишни, роман Кавабата Ясунари «Стон горы»[6], в котором ничего не происходит, и жизнь идет не так, как надо, и не так, как бы хотелось, — прельщает раздумчивой покорностью судьбе.
Больше ничего значительного мне не попадалось.
Пишите, моя хорошая, и как только возможно, появляйтесь.
Светло и благодарно думаю о Вас.
Нежно целую.
Ваша Т. Ю.
1. Статья Т. Ю. о В. В. Бианки (1894—1959) вышла в журнале «Детская литература» (1974, № 2).
2. Мирра Леоновна Мирза-Авакян (1916—1993) — филолог.
3. Тезисы межвузовской научно-теоретической конференции «Проблемы русской критики и поэзии ХХ века» (17—19 апреля 1973 г.). Ереван, 1973. На этой конференции Т. Ю. прочитала доклад «Вопросы становления художественного метода поэтов ХХ в.».
4. Тезисы моей неопубликованной статьи «Анненский-критик (полемика с А. П. Чеховым)».
5. Видимо, я собиралась писать рецензию на книгу В. М. Жирмунского «Творчество Анны Ахматовой» (Л., 1973).
6. Кавабата Ясунари (1899—1972) — японский писатель, лауреат Нобелевской премии (1968).
12
22 ноября 1973 г.
Ирэна, моя хорошая!
Каждый раз безмерно радуюсь Вашим письмам — умным, тонким, теплым, с острой и душевно нужной мне информацией. Но в последнее время я так устала и ослабела в результате площадных тщетных метаний, что не хватает реальной энергии отвечать, пока все на кончике пера.
Начну с самого скучного. После всех биений головой о стенки райкомов, горкомов, Союзов появился человек с ордером. Сначала я испугалась, и, казалось уже захлопнулась крышка если не гроба, то вдвинутого в комнату сундука. Но владелец ордера оказался человеком на вид молодым, хоть ему и сорок, очень скромным, застенчивым. Ничего ему не нужно, ни на что он не претендует, даже на кухонный стол. Я поняла, что сундук в безопасности, а к людям я отношусь терпимо. Появление произошло 9 ноября, но с тех пор он не приходил, и я пользуюсь полной свободой в зоне отчуждения между двумя пустыми комнатами. По-видимому, и там и там их держат как обменный фонд. Подольше бы! Пока жить и дышать можно. Но эта мнимая тяжесть все-таки порядком придавила меня. До сих пор не могу опомниться чисто физически, а так выбросила на время из головы. Зачем театральные репетиции беды! Рано или поздно спектакль неизбежен — а пока живем!
Я очень рада, что моя симпатия к Игорю Викторовичу — заочная — через голос и через Вас — не односторонняя. Но я не могу понять, во‑первых, что именно Вы ему говорили, если он утверждает, что я именно такая, как он представлял себе по Вашим рассказам. А во‑вторых, он ведь так и не видел меня. Так что почувствовал либо по статье, либо по телефонным разговорам — по форме деловым, по сути, с моей стороны, на редкость бестолковым. Ясность и порядок в них вносил он.
Сейчас буду очень занята семинаром на конференции молодых писателей. Я буду вести его вместе с Игорем Ефимовым[1] и Е. М. Шереметьевой.[2] Кого-то Бог пошлет? Талантов или бездарностей? Хоть бы слегка одаренных!
А так участились лекции, разъезжаю во все концы города по разным библиотекам, общаюсь со всевозможными людьми, и это часто смешит и радует: такие несовместимые пласты сталкиваются в одном помещении.
Самое яркое впечатление за последнее время — глава из воспоминаний моей подруги по Институту истории искусств Вали Голицыной[3] о «наших мэтрах» — Эйхенбауме и Ю. Тынянове. Это так глубоко и точно, так пронизано восхищенной и влюбленной иронией, так полно отвечает всему, что думала и чувствовала по этому поводу я сама, что я наслаждалась неудержимо. К сожалению, она довольствуется двумя читательницами, и я никак не могу уговорить ее подарить мне хотя бы один машинописный экземпляр. А ведь это история, и не восстановимая для неочевидцев!
Да, я еще раз поняла, что годы учения слову были для меня праздником, рядом ценнейших непрерывных открытий, хотя все схватывалось фрагментарно, через неожиданные детали, были прозрения, но отсутствовали систематические знания. Зато любовь к слову, к геологическим раскопкам в толще истории осталась на всю жизнь, но обрекла эту жизнь на бедность, безвестность, официальную отверженность надолго. В профессиональном бытии все получилось случайно и по мелочам. И все-таки за чечевичную похлебку степенного благополучия и обеспеченности не отдам я этот молодой захлеб, до сих пор душевно возрождающий меня.
Посылаю Вам ереванские тезисы. Посмотрите на себя со стороны. Это выглядит очень обещающе, достойно, благородно и интересно. Мира Леоновна Мирза-<Авакян> о Вашем герое ничего не говорила. А Вы не клевещите на себя, не отмахивайтесь от эпистоляра. Уверена, что Вы сказали это в минуту справедливой досады, и дай Бог, чтобы сейчас было уже не так.
Переписка — прелестная форма непрерывности ожидания. А литературность органическая часто пишет биографии — ведь в дружбе Вы от писем не открещиваетесь.
А впрочем, желаю Вам более ощутимого «устного» свидания.
Ирине Александровне мой самый горячий привет, и надеюсь, что сын ее через некоторое время найдет себе место в жизни. Рада буду получить от нее письмо, но боюсь ее тревожить.
Очень люблю Вас, помню и хочу видеть всегда.
Ваша Т. Ю.
1. Игорь Маркович Ефимов (род. в 1937 г.) — писатель, историк, философ, публицист. С 1978 г. в эмиграции.
2. Екатерина Михайловна Шереметьева — прозаик.
3. Валентина Георгиевна Голицына (1905—1992) — библиограф.
13
5 декабря 1973 г.
Моя неповторимая Ирэна!
Спасибо за письмо — его откровенность, остроту и ум. Рада, что Вы так вплотную и непрерывно вошли в гущу журнально-литературной жизни. Тут, как и в музыке, необходима беглость пальцев, а не от случая к случаю, как у меня. Беглость языка и голосовых связок пока есть — надолго ли? А вот до бумаги дорываюсь не часто. Помните, я писала Вам о главе воспоминаний моей институтской подруги Вали Голицыной «Мэтры»? Сама судьба создала ей возможность реализации. Каверин в Москве готовит большой сборник воспоминаний о Тынянове[1] и просит ее, меня и еще некоторых вспомнить и написать. Валя брыкается, но, кажется, мы ее убедили: это было бы преступно и неблагодарно перед образом и памятью Тынянова не реализовать то, что уже сделано — бескорыстно, добровольно и потому искренно и свободно.
Мне тоже предлагают, но она так полно и точно выразила все, что я сама помню и думаю о нем и нашей научной юности, что мне уже почти ничего не остается, и страшно боюсь повторений. По-видимому, все-таки попробую. Пусть похоже и близко, но пусть еще один голос скажет о нем то, что могут сказать только те, кого он духовно сформировал и создал.
Только что кончился семинар молодых дарований. Из восьми двое действительно интересны. Куняев[2] — беловско-шукшинской школы, очень худенький, 24-летний, похож одновременно на молодого Достоевского и художника Федотова. Ситуации драматичны, но все овеяно юмором. Люди примитивны, но показаны со всех сторон. Есть объемность характеров. Если только пустят, он пойдет далеко и всерьез.
Интересна и Ромашова[3], ей под сорок, очень скромная, близорукая, застенчивая, с тихим голосом и удивительной щедростью писательской души. Мир ее радужен и артистичен. Она по-женски точна в деталях и при этом фантастична. Но эта фантастика — не выдумки сказочных ситуаций: это внутренние сдвиги, логика сна, когда предметы смещаются, сгущаются, гиперболизируются. В жизни нет ничего более злорадного, чем сон, который так смело поворачивает и обостряет наши дневные мысли, как никогда бы не допустила этого цензура нашего сознания.
Я как-то усомнилась в искренности человека, очень мне дорогого. И вот он приснился мне как будто очень реалистично: сидит у меня в комнате в своем любимом кресле, пьет кофе и разговаривает. Слова льются в одном русле и в одном тоне. Я смотрю на него и вижу, как на нем все время меняются головы — раз семь, по крайней мере. Пугаюсь, но виду не показываю. Вот по этой внезапной логике сна все и происходит в рассказах Ромашовой, казалось бы, повседневных и бытовых.
Но все невысказанные сомнения, опасения, желания оседают метафорами.
Игорь Ефимов, недавно сам еще молодой прозаик, руководил нашим семинаром вместе с Е. Шереметьевой и со мной. Он поразил нас умом, тактом, дипломатичностью, находчивостью, умением видеть главное. И радость, что ничего не исчерпано, что есть еще сто`ящие люди на свете во всех поколениях, помогает жить дальше.
Дмитрия Евгеньевича не вижу совсем и очень редко слышу. Мне его очень недостает, но боюсь беспокоить — ведь ему надо кончить книгу, а физических сил мало.
Получила еще одно очень теплое письмо от Миры Леоновны Мирза-<Авакян>.
Да, о страсти и письмах. Я думаю, что в страсти действительно все дозволено, но без расчета на длительность. Не дозволено только разрушение чужой жизни, если она не разрушена без вас.
А право на короткую радость — только твою, которую ты не стараешься удержать, радость без последующих претензий и сцен — дано каждому, и никакого тут нет унижения.
Но очень мало кто, а женщины в особенности, способны на короткую радость без дальнейших страданий. Это уже зависит от собственного устройства. Довольствоваться мгновениями, закрепляя их благодарной памятью, грустное, но завидное и очень редкое искусство.
Приближается Новый год, и перемена даты, как перемена погоды, для меня всегда мучительна.
Нежно целую Вас. Помню, всегда хочу видеть.
У меня сейчас полоса многолюдства и тем более обостренного одиночества.
Очень Ваша Т. Ю.
1. Воспоминания о Ю. Тынянове. Портреты и встречи. М., 1983. В книгу вошли тексты В. Г. Голицыной «Наш институт, наши учителя» и Т. Ю. Хмельницкой «Емкость слова».
2. Видимо, описка; Т. Ю. имеет в виду Николая Михайловича Коняева (род. в 1949 г.), опубликовавшего свой первый рассказ в альманахе «Молодой Ленинград» (1974); секретарь правления Союза писателей России, председатель Православного общества писателей С.-Петербурга.
3. Неустановленное лицо.
14
19 декабря 1973 г.
Ирэна, милая!
Как грустно, что близок локоть, да не укусишь, — знать, что Вы рядом, и не видеть Вас! Жду поскорее не столь скорбных поводов и спокойного долгоиграющего приезда с неограниченным общением.
Живу раздробленно и суетливо. В свободные минуты охотно зарываюсь в ямку дивана, запойно читая, но не то, чего просит душа, а что подсказано реальным заказом, теперь, увы, всегда мелким. Какая там «главная книга». Она может быть только загробной. И вообще, несмотря на относительное здоровье, часто теперь думаю о «том свете», хотя не могу себе представить, как же это будет продолжаться «без меня», — я ведь законченный солипсист.
На днях спасла одного «тунеядца» от милицейского комплекса. Оформила его секретарем, и теперь со штампом в паспорте он спокойно может предаваться созерцательному безделию. Очень хороший мальчик, сын моего погибшего еще в 1949 году друга Льва Брандта[1], писавшего о животных, преломляя через них очень трудные человеческие проблемы. Повесть о рысаке, которого после революции сделали битюгом.[2] Он был старательным, но очень посредственным битюгом, пока его случайно не встретил бывший жокей и терпеливо, бережно вернул ему его беговое призвание. И так во всех рассказах. В одном собака вскормила волчонка — он стал ни собакой, ни волком.
В другом дикий селезень полюбил домашнюю утку с обрезанными крыльями. В третьем голуби переносили в тюрьму записки и письма заключенных[3].
Это был очень совестливый, добрый, умеющий дружить с женщинами человек с трудной судьбой и несправедливой смертью: после всех испытаний в 49 лет сгорел от рака.
И вдруг входит молодой Брандт[4], очень характерный представитель сегодняшних 25-летних: кончил математический, года полтора промучился на неинтересной ему работе; по призванию — беспросветный гуманитарий. Что-то делает для кино, втайне пишет стихи и никому из «старших» их не показывает. Очень интересно утверждает, что в Ленинграде в конце 60-х годов расцвела особая «уличная» поэзия и центры ее — пирожковые на Малой Садовой и Владимирском, где, стоя, в пальто, в перекрестном городском неуюте, молодые люди находят друг друга и общаются стихами. Бродский — не один. Беда этого затаенного «творца» в том, что он считает замысел и все, что внутри, настолько богаче, глубже, значительнее осуществления, что можно это внутреннее богатство не обнаруживать. Эта замурованность в замысел была бы даже благородна, если бы у мамы[5] не сохла голова, как прокормить свое сосредоточенное на внутренней жизни, но с великолепным аппетитом к жизни внешней дитё. Он прелестен в беседе, понимает все с полуслова, но я бы не хотела быть его мамой. Пусть уж лучше останется моим мнимым секретарем.
Недавно с увлечением говорила о Фолкнере в секции переводчиков. Это сейчас центр нашей духовной жизни в Союзе.
Д<митрия> Е<вгеньевича> Максимова увижу только 28 декабря, в день его рождения. Усталость, далекие расстояния, мелкая занятость порождает разобщение с лучшими друзьями.
Пишите мне, родная. Это всегда свет и радость, даже когда Вы поскуливаете.
Очень Ваша Т. Ю.
1. Лев Владимирович Брандт (1901—1949) — писатель.
2. Повесть «Браслет-2» (Л., 1949).
3. Т. Ю. пишет о рассказах и повестях Л. Брандта, вошедших в сборник «Белый турман» (Л., 1941).
4. Петр Львович Брандт (род. в 1947 г.) — поэт, прозаик, эссеист.
5. Тамара Федоровна Эндер — хореограф.
15
30 декабря 1973 г.
Хорошая моя Ирэна!
Спасибо за новогоднюю весточку. Она тронула и согрела меня. Будьте счастливы в новом году, слава богу, уже не дракона, а «янтаря». Пусть он будет солнечным. Желаю Вам новой настоящей любви, новых литературных открытий, творческих и природных радостей.
Желаю себе чаще видеться с Вами. Как мало людей понимает, что настоящее общение — праздник, а Вы из их числа.
Письмо с трагикомическим описанием въезда и выезда жильца в новую квартиру уже в будущем году.
Люблю Вас и целую.
Очень Ваша Т. Ю.
16
15 января 1974 г.
Милая моя Ирэна!
Страшно обрадовалась Вашему письму. Все мне было в нем интересно — от информации до эмоций и размышлений по поводу. Об Эйдельмане слышу со всех сторон, но до сих пор достать его книги не могу. Сейчас перечитала «Мастера и Маргариту» без купюр. Так вот — Садовая, 50-бис[1] и моя слободка в чем-то родственны. У меня тут происходили следующие загадочные и фантастические события: после долгого отсутствия всякого присутствия, после всех отказов явилась неприятная мне настырная женщина и сказала, что будет жить не она, а брат. 9 ноября она привела его — худенький, маленький, моложавый и скромный, застенчиво молчаливый. «Вот ваш стол на кухне», — сказала я. «А зачем мне стол?» — «Когда вы переедете?» — «А что там за переезд — раскладушка да чемоданчик, и все».
Простились любезно и доброжелательно. Я успокоилась: на мой сундук он явно не претендует. После этого визита прошло месяца полтора. Он не являлся. 24 декабря я пошла в Союз на юбилей «Звезды» и вернулась поздно. Навстречу мне выбежали взбудораженные соседи. «Был новый жилец, пьяный, въехал только с бутылкой. Даже без стакана. Предлагал выпить с ним. Мы отказались. Тогда он начал буйствовать, сквернословить, угрожать. „Я вам здесь, собакам, покажу! Это что — подруга Ноя?“ — „Жена“, — мрачно сказал наш постоянный. „Подумаешь, у меня таких десять“. — И полез на мужа с кулаками. Тот сдержался, связал его ремнями, вызвал милицию, и героя увели в вытрезвитель. С тех пор он не показывается». Я благословляю судьбу, что при сем не присутствовала, но на днях пришла повестка, вызывающая его в суд. Мы не знали, куда ее передать. Вечером какой-то мужской голос по телефону спросил, получена ли повестка и почему он не явился? Ему все рассказали.
«Мерзавец!» — вскричал голос, и трубку повесили. Таинственное отсутствие продолжается. Если я обнаружу в передней на лампе кота с примусом в лапах, тоже не очень удивлюсь. Как видите, коммунальные призраки — вещь довольно правдоподобная, и Булгаков все угадал. Счастье, что пока все это еще в области преданий и предчувствий, и потому я ко всему заранее отношусь юмористически. Не хочу генеральных репетиций беды.
Живу пока среди двух пустот и благодарна провидению — хоть день, да мой!
С наслаждением исподволь занимаюсь Тыняновым. Он удивительно интересно отстаивает «литературную личность» от реальной биографии, и это отчасти предвзято и условно, но в чем-то последовательно. Конструкция литературной судьбы, но чистых линий, без микробов быта.
8 января было сорок лет со дня смерти Андрея Белого. По инициативе Сергея Владимировича Петрова[2], талантливого переводчика, поэта и чудака, мы отмечали эту дату у меня на дому. Рассказывала о Белом Нина Ивановна Гагенторн[3], его друг и ученица со времени Вольфилы[4], — с большим и живым юмором. Молодые исследователи Гречишкин[5] и Лавров[6] читали его письма к матери Блока — удивительно в ключе «Симфоний» и по интонации, и по образам, и по всей атмосфере какого-то напряженно визионерского бытия.
А потом поздние его письма из Лебедяни, где он жил тогда с Клавдией Николаевной Васильевой[7], на которой только что легально женился.
Удивительно, что письма Белого о Клавдии Николаевне и письма Осипа Эмильевича о Надежде Яковлевне в чем-то очень схожи. У этих гениев, парящих — один под куполом слова — Мандельштам, другой в космогоническом пространстве или созданной Вселенной, — вдруг в бытовых, родственных, семейных письмах прорывается Макар Девушкин, «бедный человек», застенчивый, забитый, бесконечно незащищенный, испуганный повседневностью и робко благодарный. Это трогательно и страшно.
А встреча Нового года была для меня окрашена стихами Мандельштама. Их читали по очереди всю ночь. Это было прекрасно, высоко и вечно. Особенно упоительно читала одна женщина, словно она не человек, а куст, из которого вдруг послышался голос, — одновременно пророчески и естественно.
Прочитайте книгу Добина «Девять сюжетов»[8], издание «Детской литературы». Он сам интересно говорит, что это сочетание занимательного литературоведения и принципа кинокадров.
Думаю, что Вам захочется о ней написать.
Целую Вас нежно, родная, и сразу же начинаю нетерпеливо ждать писем.
Очень Ваша Т. Ю.
1. «Нехорошая квартира» номер 50 из романа М. Булгакова находилась на Садовой, 302-бис.
2. Сергей Владимирович Петров (псевд. Ярослав Азумлев, П. Каменев и др.; 1911—1988) — поэт, прозаик, переводчик.
3. Нина Ивановна Гаген-Торн (1901—1986) — этнограф, писатель, мемуарист.
4. Вольфила (Вольная философская ассоциация; первоначальное название — Вольная философская академия) создана в 1919 г. по инициативе Р. В. Иванова-Разумника, Андрея Белого и других членов редколлегии альманаха «Скифы». Существовала до 1924 г.
5. Сергей Сергеевич Гречишкин (1948—2009) — филолог, критик, специалист по русскому модернизму.
6. Александр Васильевич Лавров (род. в 1949 г.) — филолог, академик РАН.
7. Клавдия Николаевна Бугаева-Васильева (рожд. Алексеева; 1886—1970).
8. Ефим Семенович Добин (1901—1977) — литературовед, критик, публицист. Название книги, упоминаемой Т. Ю., — «История девяти сюжетов» (Л., 1973).
17
9 февраля 1974 г.
Ирэна, милая!
Я перед Вами очень виновата, да и перед собой не меньше. Потому что мое затянувшееся молчание надолго лишило меня чудесных Ваших умных и живых писем. Все это время я вспоминала Вас, сетовала, что Вы не рядом, но до пера дотянуться не могла.
У меня две недели гостила Елена Сергеевна[1] в студенческие каникулы. И я не то что писать, читать ничего не успевала. То хозяйничала, то принимала гостей, то мы шли в гости, а больше всего без конца говорили. К тому же ее одолевала бессонница, а это заразительно. Я счастлива, что повидала лучшего своего друга, — это же случается не чаще раза в год. Мы не ссорились, но яростно полемизировали по всем вопросам, и далеким, и близким. Мы становимся все более полярными в отношении к жизни, людям, книгам, и это очень грустно. Нет у меня друга вернее, надежнее, заботливее. Нет человека, которым бы я больше восхищалась. И в то же время все, что когда-то было дорого нам обеим, теперь для нее чуждо, а подчас даже неприемлемо. Прошлое она зачеркивает неумолимо, а я им во многом живу. Радость жизни решительно отрицает, а я угадываю под этим исступленным отталкиванием отчаянно подавляемую энергию чувства. И меня это ее самоистребление внутреннее огорчает и угнетает.
После ее отъезда литературные дела оказались настолько запущенными, что мне пришлось отказаться от любых встреч с людьми и подвергнуть себя круглосуточному аресту — надвигались трудоемкие на новом материале лекции и выступления. Открывала вечер памяти Бианки, делала обзор довольно беспросветной литературы ГДР. Срочно требуют в «Смену» портрет молодой поэтессы Галушко[2], только что принятой в Союз. Ее стиховое слово полновесно и чувственно, строка — густая и окрашенная. Она пристрастна к чужеродным звучаниям — античным, армянским, молдавским, особенно в любовных стихах. Она впитывает в себя эту чужеродную окраску через любовь, через способность покоряться, перевоплощаться и отражаться в чьих-то восхищенных глазах. Это шумные, веселые, неуемные стихи. Странное как будто сочетание, но в них какая-то гармоническая крикливость — южная яркость сочного плода и вязкость тягучих сластей в этих ленивых, протяжных полуденных строках. Если Вам попадется тоненькая книжка «Равноденствие»[3] Татьяны Галушко, прочтите. Она восхищает и раздражает одновременно. Но это настоящие стихи.
А хочется и колется мне писать только о Тынянове. Пока не доберусь до него, не найду покоя.
Жизнь, как Вы знаете, окрашена огорчительно. Все мы ходим и стыдимся, и топчемся, как овцы, в чистилище. Куда об этом написать — только говорить можно, и то бесплодно.
Ваша тяга к странствиям до боли понятна мне, но я надолго пригвождена работой и исступленно разделываюсь с долгами, чтобы запутаться в новых. И все это мимо радости.
Нежно целую Вас. Хочу видеть и долго, вдоволь обо всем говорить.
Ваша пропавшая душа.
1. Елена Сергеевна Вентцель (лит. псевд.: И. Грекова; урожд. Долгинцева; 1907—2002) — математик, писатель.
2. Татьяна Кузьминична Галушко (1937—1988) — поэт. О ее первой книге «Монолог» Т. Ю. писала в «Дне поэзии» (Л., 1967).
3. Равноденствие. Л., 1971.
18
2 марта 1974 г.
Любимая моя Ирэна!
На этот раз отвечаю сравнительно быстро. Ваше письмо пришло за два дня до того, как я закончила статейку для «Смены» о Галушко. Понесу ее только в понедельник, и, скорее всего, она не пойдет. Очень уж это не для газеты вообще и «Смены» в частности. Письмо Ваше, как всегда, было мне интересно и мило даже своей импульсивной нетерпимостью. Вы правы: Галушко, внешне напоминающая Тарзана и еще эпатирующая этим обезьяньим стилем, непомерно шумна, суетно бестактна и очень раздражает. Но это шелуха, броский мусор, а под ним подлинно поэтическая и самозабвенная душа. И стихи ее, может быть, не понравились бы Вам, но Вы не могли бы не почувствовать в ней искренней увлеченности и безоглядной влюбленности в слово, необычайно богатое ассоциациями, полновесное и звучное. Сейчас она усиленно занята деторождением. Муж — армянин.[1] Два мальчика подряд — Тигран и Армэн. Стихи не входят в программу, но вырываются из естества.
А Битов[2] в литературе значительнее и лучше, чем в жизни. В жизни он слабый человек, легко и беспомощно пьющий, подробно самовлюбленный, не без снобизма, но по-настоящему умный и проницательный. В чем-то не хватает масштаба, и его повесть о даче в дождливую погоду[3] об этом говорит. Показывать себя со смаком и сдиранием всех шкур он умеет виртуозно.
Я как-то в 1966 году писала о нем в статье «Запасники души».[4] Меня поразило, что в его анализе человека нет демаркационной линии между помыслом и поступком, и все, что живет в сознании и даже подсознании, автором как бы реализуется. В рассказе «Испытательный срок»[5] человек в ярости убивает своего начальника, уходит со службы в рабочие часы, бродит по улицам, помогает поднять упавшую лошадь с непосильной поклажей, совершает множество неожиданного, а потом, когда он поднимает голову, оказывается, что прошло всего четверть часа, и все это время его распекает начальник, а он сидит неподвижно, но чего только мысленно не натворил! Вот эта мысль, что каждый из нас — потенциальный убийца и может убивать не раз и в то же время потенциальный герой доброй воли, что человек способен на многое и подчас противоречивое, великолепно реализована им, особенно в таких вещах, как «Испытательный срок» и «Пенелопа». Есть у него и щедрински-достоевский роман «Пушкинский дом», очень странный и психологически запутанный, но в нем правда захлеба и беспощадности, а в чем-то и философия истерики.
Он действительно один из самых сложных и талантливых ленинградских прозаиков. И в чем-то даже слишком интеллигентен. А его «Уроки Армении» упоительно вдохновенны. Недаром он начинал со стихов и был близким другом Саши Кушнера.
Да, читали ли Вы последний сборник Кушнера «Письмо»? Как это глубоко, грустно, недосказано и абсолютно прозрачно. «Письмо» — книга умной совести.
Очень жду Вашего реального появления. Хочется мне в Комарово — отдышаться от быта и всяческих коммунальных сюрпризов. Моя «свобода» в этом плане кончается. С одной стороны, Тютиков-Лютиков начал ремонт, с другой — булгаковский дух оплотнел. Явился сегодня с вещами. Со мной он изысканно вежлив и говорит, что книги — его первая слабость, а — тут он стыдливо умалчивает — по-видимому, надо понимать, что бутылка — вторая. И как это ни странно, но я отношусь к нему снисходительно сочувственно и лучше, чем к своим давним, мещански укоренившимся, с равнодушным и грубо собственническим нутром. В забулдыге, пока он не нахамил, есть что-то подкупающее, живописное.
Целую Вас, моя дорогая. Очень хочу видеть и говорить с Вами не лимитировано.
Совсем Ваша Т. Ю.
1. Карапет Манвелович Санасарян (1940—2006) — ученый-кибернетик.
2. Андрей Георгиевич Битов (род. в 1937 г.) — прозаик, эссеист.
3. Повесть «Жизнь в ветреную погоду (Дачная местность)» (1967).
4 Предполагаю, что частично или полностью статья вошла в книгу Т. Ю. «В глубь характера» (Л., 1988), третья глава которой «Между помыслом и поступком» посвящена творчеству Андрея Битова.
5. Речь идет о рассказе А. Битова «Бездельник» (опубл. в 1968), имевшем, очевидно, в рукописи заглавие «Испытательный срок», и рассказе «Пенелопа» (опубл. в 1962).
19
29 марта 1974 г.
Прелесть моя, Ирэна!
Опять я безбожно задержала ответ. Опять вконец измучена срочными обязательствами и устала непоправимо. А они все валятся. К счастью, 6 апреля я на 26 дней еду в Комарово и постараюсь застрять на праздники так, чтобы вернуться только 3 мая. Передайте от меня, пожалуйста, огромную благодарность Игорю Викторовичу за то, что так хорошо напечатали Бианки, впервые за долгие годы ничего не исказив. А все Ваша легкая рука и глубокая дружеская забота.
С удовольствием сообщаю Вам, что у Вас была не Татьяна Галушко, а Таня Киреева.[1] Я это выяснила с Дм<итрием> Евгеньевичем точно. Киреева, по его словам, эксцентрическая богема-хиппи, демонстративно эпатирующая и принципиально вызывающая. А Галушко никогда не встречалась с Ахмадулиной и не занималась Анненским.
Вчера мы с Д<митрием> Е<вгеньевичем> очень тепло вспоминали Вас. Он говорил, что Вы органически хорошая, чистый, глубокий и настоящий человек. И мне радостно было слышать подтверждение моих собственных чувств.
Все это время я поглощала тонны нового материала для очередных лекций и ничего не писала.
Все эстетические впечатления ограничились кустарно актерским спектаклем по «Мастеру и Маргарите» в любительском исполнении. И все-таки по замыслу это прекрасно. Отражена только линия Пилата. И все идет под музыку американской оперы «Христос — звезда»[2] и впаянным в нее Бахом. На заднем фоне почти пустой сцены бело-алый крест. Под конец Пилат, облаченный в бело-алую тогу, спиной к публике, обнимает крест и полностью сливается с ним. Не Христос распят — это происходит где-то за сценой, — а Пилат распят на кресте собственной совести. Это очень сильно. И ясно, что Пилат, уже готовый отпустить Га-Ноцри, осуждает его за то, что Га-Ноцри отдает себе отчет в жестокости и неправомерности всякой власти. Это прямой приговор Пилату, ставленнику власти. В спектакле Христос — высокий, худой, костлявый, напоминающий скорее Дон Кихота, глухим, тихим голосом говорящий скромные истины, — физически побежденный, — торжествует над предательской фальшью изворотливых ходов Пилата. И все омыто настоящей музыкой — в ней вечность и очищение: «но, видит Бог, есть музыка над нами!»
Был еще очень интересный вечер памяти Заболоцкого в умнейшей нашей секции переводчиков, и лучшее в нем — воспоминания Л. Я. Гинзбург о молодом Заболоцком[3], остроумные, пронзительные, исторически прочерчивающие его место в поэзии и связь с XVIII веком. Великолепно читал стихи Заболоцкого Яша Гордин и любопытно причислял его к поэтам нелепым и этим сильным — в одном ряду с Тредьяковским, графом Хвостовым, Хлебниковым. Литературно Гордин — достойный внук Тынянова.
Как жаль, что Вы не рядом, и гложет меня тоска по общению с Вами. А пишу возмутительно редко — это от загнанности. Считайте, что на каждое реальное письмо приходится еще три мысленных в промежутке.
Отвечайте мне до 6 апреля, а потом по адресу: Ленинград. область, ст. Комарово, Кавалерийская, 5. Дом творчества писателей.
Нежно целую Вас. О Друцэ Вы написали мне удивительно поэтично и заманчиво.
Радостной Вам весны и новых просторов!
Ваша Т. Ю.
1. Кто такая Татьяна Киреева, выяснить не удалось. См. начало письма 18.
2. «Иисус Христос — суперзвезда» — рок-опера Эндрю Ллойда Уэббера и Тима Райса. Написана в 1970 г. и в 1971 г. поставлена на Бродвее.
3. «О Заболоцком конца двадцатых годов» опубликовано в сб.: Воспоминания о Заболоцком. М., 1977. С. 120—131.
20
11 апреля 1974 г.
Хорошая моя Ирэна!
Спасибо за насыщенное письмо и незаслуженные комплименты моему маленькому Бианки. От человека даже пристрастного, но в чей хороший вкус я верю, они мне все-таки приятны, хотя в себе я непрерывно сомневаюсь. Игорь Ваш огорчил меня: он обещал в 3-м номере напечатать мою статью о Данини.[1] Ведь время идет, и материал стареет. А послан он еще в августе. Я 3-го номера не видела еще, но мне точно сказали, что моей статьи там нет. Когда буду в городе, непременно достану этот номер и прочту Вашу статью о Друцэ — Вы и в письме о нем так заманчиво и талантливо говорили.
Ну а теперь, чтобы не забыть прежде всего о деловом Вашем вопросе. Сама я не читала эту статью и не знаю, точно ли Борис Михайлович[2] ее автор, хотя то, что Вы написали, мне показалось почему-то знакомым, — будто я об этом уже слышала не в первый раз. Очень советую Ирине Александровне навести об этом справки в первую очередь у Андроникова: он был в курсе всех литературных дел Бор<иса> Мих<айловича>, и еще у Каверина и, может быть, Шкловского. Впрочем, последний — человек очень необязательный. Если они подтвердят авторство Эйхенбаума, псевдоним необходимо раскрыть. Это только обогатит представление о Борисе Михайловиче.[3]
Ваше письмо пролежало в городе до вчерашнего дня. Мне привезла его сюда моя кузина, к моей великой радости. Пишите мне сейчас на Комарово Ленинградской области. Индекс 188643. Дом творчества писателей, мне.
Я наслаждаюсь здесь чистотой, тишиной, полной бытовой беззаботностью и запоем работы. Сижу по 12 часов в день. В 4 дня закончила литературный портрет Тынянова[4] листа на полтора. По-моему, вышло нудно и затянуто. Мне мешало сознание, что все, что я знаю о нем, за меня бесконечно талантливо и живо вспомнила Валя Голицына, сидевшая со мной буквально за одной партой. Поэтому я написала скорее статью с небольшими мемуарными экскурсами, и вышло ни то ни се.
Сейчас гоню для «Лит<ературной> газ<еты>» портрет Сладкова.[5] Со «звериной тропы» мне, видно, никак не сойти. Срочно заказали по случаю выдвижения его на премию. Он действительно этого достоин. Ученик Бианки, близкий ему во всем, но в нем много мальчишеского, озорного, бездна ласкового юмора и живого контакта с любой тварью земной от лисенка до жаворонка и ерша. И так ему интересно, радостно и азартно жить, что зависть берет!
Будь Вы сейчас в Ленинграде, я дала бы Вам одну еще не напечатанную молодую повесть не без Каверина и Булгакова, но написано совершенно по-своему, о том, как человек возвращается после пьяной вечеринки, спускается по чужой лестнице и выхода не находит. Это дурная бесконечность, и он обречен на какую-то чужую коммуналку, густо бытовую, все попытки выхода терпят крах. Наконец, он чистит от снега крышу, скользит и вот-вот сорвется. И все как во сне обрывается как раз в том месте, где герой висит на краю крыши и неминуемо должен сорваться. Это действительно логика сна, и сна злорадного. Все мы на этой лестнице без выхода в мир.
В Комарово серо, туманно, промозгло и снежно. Но снег не радостный, а уныло и быстро тающий.
После первого упоения «бездной рабочего времени» — не пространства — существование анахорета перестало мне улыбаться. Пока не кончу, никого из близких к себе не пускаю, и меня грызет глухая тоска по настоящему общению.
А я себе надоела, как четырехстопный ямб Пушкину.
С великим нетерпением жду Вашего письма.
Эльмиру Котляр[6] почти не читала — или это было очень давно.
Люблю Вас и считаю своей, внутренне мне необходимой.
Очень Ваша Т. Ю.
1. Статья о М. Данини «О детство, ковш душевной глуби!» вошла в книгу Т. Ю. «В глубь характера» (Л.,1988).
2. Борис Михайлович Эйхенбаум (1886—1959) — историк и теоретик литературы.
3. О чем идет речь, не помню. Судя по упоминанию И. А. Питляр, это связано с Литературной энциклопедией.
4. См. примеч. 1 к письму 13.
5. Николай Иванович Сладков (1920—1996) — писатель, автор книг о природе.
6. Эльмира Пейсаховна Котляр (1925—2006) — поэтесса и переводчица.
21
23 апреля 1974 г.
Любимая моя Ирэна!
Спасибо за прелестное письмо, правда, чересчур грустное, и за присланную статью.[1] Она очень цельная, тонкая, тактично и глубоко проникающая в лирический строй книги и при этом не теряющая критической зоркости. Читала ее и эстетически наслаждалась умением выразить все оттенки мысли и ощущения и естественной Вашей лиричности. Прочла я в 3<-м> № «Детской литературы» и статью о «Цвете айвы»[2], обрадовавшую меня внутренней поэтичностью. Вы умеете подхватить авторскую волну и как бы продолжить ее и еще заглянуть в глубину. Вы органически проникаетесь ритмом оригинала, цветом и вкусом его. Это мало кому дано. Так что позвольте не согласиться с Вами и сетованиями на «мелкость». Критика — настоящее живое дело литературы. Мгновенный отклик на только что вышедшую книгу — это и есть животрепещущий текущий процесс, доступный только современникам. Недаром Тынянов говорил, что для современников литературные явления — текущий процесс, а для потомков — окаменелые сгустки. Так вот, Ваши статьи — процесс живой, текущий и расплавленный. Книги — особняк; рецензии — койки, нанятые на сутки, номер в гостинице или место в купе и каюте поезда, парохода, самолета. Это быстро, преходяще, но не мелко, а дробно, но из этой мозаики складывается настоящая и устойчивая в целом картина. У меня нет пренебрежения к мелким жанрам, если в них вложена большая душа, а у Вас это так. Ведь в основном Вы пишете о любимом и задевающем, а если о нелюбимом (правда, такого я у Вас не читала), так тоже по большому счету требовательного отпора. Я не читала у Вас ничего равнодушного.
Но — странное совпадение. В день Вашего письма я как раз думала о «мелком» и о Битове. Читала 12<-й> № «Звезды» 1973 г. Там его рассказ «Образ», чрезвычайно талантливый. По одному жесту и налету схваченной интонации вырисовывается характер с удивительной внутренней точностью, но раздражает именно какая-то принципиальная мелкость души, с нарциссизмом и сладострастием отраженной. Все дело — в постоянном несовпадении чувств. «Будущего отца» и торжественно принимают, и низменно стыдно подхихикивают над этим отцовством. А он стыдится и недоумевает, что ничего при этом не испытывает. Встреча с когда-то любимой, постаревшей, но узнаваемой явно разочаровывает, но именно в этом разочаровании — какое-то чувственное тяготение на круги своя, рефлекс «желания», которого уже нет, покорность ее воле и несказанное облегчение, что обстоятельства помешали ему заново «пасть», огромное облегчение, что ничего не случилось. Все разложимо, размельчено, взболтанная, размазанная, растертая масса, и все это сотворено с каким-то сладострастием, разоблачением — до неловкости. Как будто вас ткнули в скользкую слизистую оболочку чужих внутренностей. Сила мастера и нравственная импотентность, которой герой хвастается.
И в том же журнале грубоватая, как будто бы примитивная, но крупночеловечная (по аналогии с «крупноблочная») повесть Журавлевой[3] «Островитяне». В ее ширококостой резкости, в простонародности языка и интонаций, в каком-то биологическом юморе есть размах, весомость, душевная прочность. Это вызывает уважение и притом талантливо, мощно, природно. Композиция рубленая, местами рыхлая и затянутая, но так не просто в глубине это простое, так целомудренно и вместе с тем названо всеми словами. По-мужски представлено и по-женски прочувствовано. Не мои это люди, а тянет сила, движение к жизни и даже к животным, которые в эту жизнь входят равноправно с людьми.
Посмотрите, может быть, Вам об этом захочется написать, хотя и не Вашей интонации эта вещь.
Я тут за две недели написала две статьи. Со мной такое уже многие годы не бывало. Вот что значит свобода от быта, телевизора, заседаний. Живу стерильно, как в чистилище, и благодарю, не знаю кого, что мне дарована эта оздоровительная пауза. Человечески здесь бледно и «не прогрызается». Близкие друзья далеко. Пробавляюсь письмами. О Москве пока не смею и мечтать и вообще не знаю, как сложится ближайшая жизнь. Города боюсь как неизбежных досад моей слободки. Кроме милого, но травимого остальными пьянчужки, — рядом жесткие и недоброжелательные нелюди.
Мне осталась одна свободная неделя — хоть бы пришла весна. За окном мелко снежно, промозгло и сумрачно. До сих пор я работала запоем, и в этом, по контрасту с городом, была своя увлекательность. Но результатами я резко недовольна.
Думаю о Вас часто и нежно. А что бы Вам в белые ночи хоть недельку пожить и побродить в Ленинграде?
Целую. Люблю. Пусть Вам будет хорошо.
Ваша Т. Ю.
1 О чем идет речь, не помню.
2. «Запах спелой айвы» И. Друцэ.
3. Зоя Евгеньевна Журавлева (1935—2011) — писатель.
22
7 мая 1974 г.
Ирэна, друг мой!
С грустью узнала от Д<митрия> Е<вгеньевича>, что ближайший Ваш приезд в Ленинград отложен. А жаль. У меня как раз это было сравнительно свободное время. Когда же теперь? Возможность работы с разнообразными командировками кажется мне очень заманчивой, и вообще мне говорили, что этот журнал[1] значительно шире «религиозных» проблем и работают в нем интересные, живые, стоящие люди. Так что не упускайте эту возможность.
Очень рада, что именно Вы будете писать о книге Лидии Яковлевны.[2] У нас в «Звезде» пойдет рецензия Яши Гордина, так что книга обеспечена умом и доброжелательством своих критиков. Но куда пишете Вы? Я не поняла сокращения, обозначьте полностью.
Мои ближайшие планы таковы: сначала дней на пять еду под Лугу к друзьям. Я очень соскучилась по лиственным, задумчивым лесам не финского типа. И рада этому приглашению безмерно. Потом, через несколько дней, начинается путевка в Комарово — от 23 июля до 17 августа. Запомните это время для писем. У меня сейчас какая-то вопросительная полоса. Ни за что новое не взялась, ничего старого пока в печати не появилось. К сожалению, у меня мысли и концепции вырастают всегда на основе конкретных вещей, которые меня чувственно поражают, а идеи возникают из непосредственных эмоций и по поводу. Читала сборник Н. Галкиной «Горожанка»[3], хорошие стихи, умело написанные. То Эвридика, то Лилит, но образы надуманны, вычитаны, а автор где-то между стихами, но не в них. Единственно объединяющее, что Муза, Лилит, Эвридика, Ева и сам автор — все «босиком». Но «босиком» ведь мало, чтобы почувствовать личность. Ее-то и нет. Я знаю, что Галкина — молодая, кокетливая, соблазнительная, легкомысленная женщина, а стихи какие-то образованные и вычитанные. Лучше угловатость и неумелость, но своя. Здесь же — чужое умение без определенного адреса.
Видела очень сильный и странный спектакль «Инцидент».[4] Действие происходит в метро. Это о человеческом равнодушии. Молодые хулиганы-убийцы терроризируют весь вагон, набитый людьми, и никто ни за кого не вступается. Любопытно, что по мере распоясывания садизма женщина оказывается храбрее и решительнее мужчин — и это тоже похоже на современную правду. И когда в финале наконец инвалид дает отпор убийцам и оказывается их жертвой, трагическое право на человечность восстановлено. Но <1 нрзб> из лауреатской речи Фолкнера, прочитанная ведущим, — панацея от пессимизма замысла — кажется фальшивой. Режиссерски ритм великолепен, но расчет металлически холодный, а душа жаждет искупительного растворения.
А впрочем, мне вообще как-то не по себе. Когда вернусь 19 июля из Луги, с нетерпением жду письма. Надеюсь, что приеду оттуда успокоенная и благодарная.
Очень Ваша Т. Ю.
1. «Наука и религия», где я писала статьи в 1975—1978 гг.
2. Моя рецензия на 2-е изд. книги Л. Я. Гинзбург «О лирике» (Л.,1974) опубликована в «Известиях АН СССР. Отдел литературы и языка» (1975, № 1).
3. Наталья Всеволодовна Галкина (р.1943) — поэт, прозаик. Сборник «Горожанка» (Л., 1974).
4. Спектакль «Инцидент» Н. Баэра в Академическом Малом драматическом театре в Ленинграде.
23
15 мая 1974 г.
Любимая моя Ирэна!
Простите, что на такое умное, значительное, насыщенное внутренней информацией письмо я так долго не отвечала. Оно первое приветствовало меня в ленинградской слободке и дало хороший дружеский камертон. В бытовом и квартирном плане переход от Комарова к слободке дался мне менее болезненно, чем я думала. Вовремя убрали комнату, злые соседи не шипят. Добрый пьянчужка почти отсутствует — «у подруги», уезжает на полгода в Коми лесорубом, но один раз засиделся у меня часов до трех ночи. Изливался «про жизнь» и, как ни странно, про литературу, которую он в огромном количестве поглощает. Вообще натура незаурядная, поэтическая, но дикая, насквозь проспиртованная — штраф за вытрезвитель — повторный и повседневный факт быта. А рядом какие-то порывы и тоска по совершенству. Словом, я к нему отношусь от души хорошо. Но общеленинградская погода к радости не располагает. Чувствую себя оплеванной, теряю уважение к духовным условиям существования и рабьей немоте — уже привычной. При этом все время вовлекаюсь в какую-то мелкую карусель мнимых дел и предприятий. Надо было вливать в газетного Сладкова[1] «гражданственность» и в то же время усиленно его сокращать. Я, отворотясь, сделала эту убогую заплату. И то не уверена, что его напечатают, хоть это и заказ «Литгазеты». И поделом! Хотя эта иссушающая возня с исправлениями, а по-моему, с порчей отняла у меня больше времени, чем сама статья.
Осмыслены только лекции — их 2 в мае. Тут контакт непосредственный, и каждый раз встречаюсь со своеобразными человеческими особями, по-разному проговаривающимися, и это любопытно. Новых эстетических впечатлений пока нет. Видела французский фильм «Тереза». На фоне «красивой», но предельно захламленной жизни — женщина — потрепанная, немолодая, все время что-то жует, глотает и запивает, лежит на всех четырех своих сторонах, непрерывно меняя соблазнительные халаты и десу[2]. В <1 нрзб> — помесь бигуди, фотографий, губной помады и пистолета. Пистолет в конце, конечно, стреляет. Когда ее покидает молодая компаньонка — явно сбегает с ее же неверным мужем, — она с отсутствующим лицом стреляет ей в спину, в портрет мужа, за неимением под рукой оригинала, — и в люстру. Ее осыпают осколки, а она отрешенно лежит на своей одинокой двуспальной кровати, а на полу лежит труп соперницы. Тягучий ужас бессмысленного существования пронизывает все. Стыдно сказать, но я так вымуштрована трудным нашим бытом, что меня раздражает непрерывная праздность героини, не оправданная ни чувством, ни кокетством, никаким определенным стремлением. Это неизменно горизонтальное положение ее трудно вынести.
У меня сейчас все неясно — ничего не решено. Будет ли хоть что-нибудь из написанного напечатано, заключат ли договор на сборник западных статей или портретных наших, — могу ли предпринимать что-нибудь на лето без петли долгов.
Каверин мою статью о Тынянове очень одобрил и сразу прислал благодарное письмо. Час я ходила счастливая и радовалась нашему «институтскому братству людей 20-х годов с их прыгающей походкой». В тот же день заболела гриппом и узнала все ленинградские беды — и от радости моей не осталось и следа.
Так вот и живем — пятнисто-полосато. Целую Вас, моя хорошая, очень хочу видеть, но ближайшая моя жизнь — сплошной вопросительный знак.
Ваша Т. Ю.
1. См. примеч. 1 к письму 19.
2. Dessous — нижнее белье, исподнее (фр.).
24
27 мая 1974 г.
Прелесть моя Ирэна!
С радостью читала Ваше, как всегда, интересное и думающее письмо. Обе Ваши темы кажутся мне чрезвычайно значительными. Битов, с его сложностью, слиянностью противоречивых напластований, извилисто психологических, — очень Ваш писатель. И Вы сделаете это интересно. Попробуйте предложить в «Звезду». Это их автор, а Вы — москвичка, и это им будет импонировать. А что касается темы о критическом Я — она вопиюще актуальна и необходима сейчас и теоретически, и на примере каких-то конкретных имен. С историей литературы это легче. Ваш подопечный Анненский в «Книге отражений». Ну а в современности у нас театроведы лучше поддаются анализу, чем литературоведы — Туровская[1], Инна Соловьева[2], Бояджиев[3], даже ленинградская Беньяш[4]. Недавно еще можно было писать о Лакшине[5] и Виноградове[6]. Теперь не получится. Так что же — Анненский или не столь известный, но очень интересный ленинградский Яков Гордин? Впрочем, москвичи Вам виднее. Даже переводчик, разумеется, ярко одаренный, не может спрятать свою личность. Читала перевод романа Генри Джеймса, сделанный Калашниковой[7]. И вот рассказ ведется от лица утонченного, неврастенического маньяка — и вдруг в нем прорываются интонации развязной, самоуверенной, всячески напористой москвички, которая весомо и властно кладет свои руки, считая, что она этим оказывает Вам честь, — на руки собеседника, как на ручки кресла. Даже непонятно, как это она вся вдруг вылезла в столь непохожем на себя герое? Если даже переводчику себя не спрятать, то что же говорить о критике, тем более что главная его задача — проявить свое отношение к критикуемому материалу. А если сейчас критик омертвел и этого своего лишился или, во всяком случае, разучился его проявлять — самое время поднять вопрос об утерянном критическом Я. Заручитесь согласием любого пристойного журнала и приступайте. Жду этой Вашей статьи с нетерпением.
Что касается «каждодневного присутствия», это, конечно, стесняет, но, думаю, в Музее Вам будет относительно либерально, появится сравнительно приятная среда, и, как всегда при «должности» — знаю это по своему недолгому опыту, — со всех сторон посыплются заказы — куда щедрее, чем когда Вы были вольной птицей. И потом, кто может принудить Вас, если станет невмоготу? Отговориться здоровьем, командировкой, срочным заданием, уходом за близкими, чем угодно — и уйти. А пока что голова не будет сохнуть каждый месяц — и тогда Вы сможете брать не любую поденку подряд, а выбирать то, о чем действительно хочется писать. Но может быть, лучше закабалиться с осени, чтобы не нарушать себе летние возможности? Напишите сразу, что Вы решили?
Грипп мой давно прошел, но пристала другая, не опасная, но очень нудная хвороба — тоже, слава богу, идет на убыль. Повторно разыгралась невралгия левой руки — на этот раз длительно. Зверски болела рука и раздражала абсолютная беспомощность — ни причесаться, ни застегнуть лифчик, ни вдеть руку в рукав. К тому же это время моего дежурства по дому, а рядом злобные нелюди, и объяснять им, что не могу вынести ведро, — бесполезно. Подавляя стон, делала это сама даже в острый период. И какое же счастье, когда затихла боль! Когда-то я щеголевато изрекла: «Боль — это сюжет в организме». Видно, была с ней недостаточно близко знакома. Теперь откровенно предпочитаю бессюжетность, как и в литературе тоже.
Иногда я думаю, что боль — это месть наших рук, ног, легких, глаз, сердца за то, что мы ими пренебрегаем. Ах, ты думаешь, что можешь обо мне забыть? Так на же тебе! — и заброшенный орган начинает болеть, мстительно напоминая о себе. Теперь я полна бережности, почтения и благодарности к своей руке за то, что она милостиво затихает. А в общем, все это и грустно, и смешно.
Думаю, что не обошлось в этих хворях и моих, и друзей — у кого что — без условий ленинградского климата — устойчиво пасмурного. Наше бессилие и трусость — предельны. А это не способствует ни душевному, ни физическому здоровью.
Все наработанное пока вопросительно повисло. Теплится надежда на сборник о Тынянове. Получила из «Лит. газеты» от какого-то Радзишевского[8] предложение на трехстраничную рецензию о книге В. Канторовича[9] об очерке. Чую в этом закулисные происки автора, когда-то приятельствовавшего. Я сослалась на болезнь и на то, что критическая миниатюра — не мой жанр. Мне легче написать печатный лист проблемного анализа, чем три страницы аннотации. Все-таки странно, что статью о Данини «Детская литература» отодвинула на целый год.[10] Они получили ее от меня в июле 1973 <г.>! И скоро вообще будет поздно. И я уже не смогу устроить ее в другом месте, а Игорь Викторович не счел нужным ничего мне по этому поводу написать. Чем я гарантирована, что пойдет в августе, хотя это давно было обещано мне в марте?
Впрочем, профессия наша, когда речь идет о напечатании, — сплошная денежно-вещевая лотерея. Публикация вовремя — исключение, а не правило.
Словом, сижу, жду у моря погоды, а море угрожающе обмелело. И все-таки я еще не разучилась ждать. Жить и ждать — синонимы.
Целую Вас, моя хорошая.
Нежно люблю, постоянно хочу видеть.
Очень Ваша Т. Ю.
1. Майя Иосифовна Туровская (род. в 1924 г.) — театровед, кинокритик, историк кино.
2. Инна Натановна Соловьева (род. в 1927 г.) — литературный и театральный критик, историк театра.
3. Григорий Нерсесович Бояджиев (1909—1974) — театровед, театральный критик и педагог.
4. Раиса Моисеевна Беньяш (1914—1986) — театровед и театральный критик.
5. Владимир Яковлевич Лакшин (1933—1993) — литературный критик, литературовед, прозаик, мемуарист.
6. Игорь Иванович Виноградов (1930—2015) — критик, литературовед, журналист. Т. Ю. имеет в виду разгром «Нового мира» в 1970 г., членами редколлегии которого были Лакшин и Виноградов.
7. Евгения Давыдовна Калашникова (1906—1976) — переводчица с английского.
8. Владимир Владимирович Радзишевский (род. в 1942 г.) — журналист и литературный критик. В 1974—2002 гг. работал в «Литературной газете».
9. Владимир Яковлевич Канторович (1901—1977) — писатель, очеркист.
10 Рецензия Т. Ю. Хмельницкой на книгу М. Данини «День рождения (повесть о детстве)» опубликована в журнале «Детская литература» (1974, № 8).
25
11 июня 1974 г.
Пленительная моя Ирэна!
Мне всегда так празднично и светло от Ваших писем, даже когда они тревожные и душевно растерзанные, как последнее. Вижу, Вам внутренне неуютно и Вас клонит к самоистязанию. Поверьте мне — не в качестве валерьянки, но по точному своему ощущению — знаю, что Вам грешно тратить себя на бесплодные страхи и преждевременные капитуляции, что не так часто в литературе работают люди, наделенные таким тонким верным слухом и вкусом, как Вы. Не мешайте сами себе. Не будьте сороконожкой, которая задумалась, какой же ногой ей ступить, и не могла после этого сделать ни шагу.
Если Вам есть куда, то стоит написать расширенную рецензию на 2-е издание «О лирике» Лидии Яковлевны. Пока я еще не читала все подряд, а только главу о Мандельштаме. Это прекрасно, умно, концепционно и необыкновенно поэтично. Все, что она говорит о «суггестивности» стиля Мандельштама, целиком применимо к ее собственной статье. Написано густо, почти эссенциями и по-новому — не так, как в напечатанном предисловии к Большой серии «Библиотеки поэта», и иначе, чем в сокращенном варианте «Записок Академии наук». Не в плане эволюции поэта, а перспективнее — в плане эволюции поэзии и того, что внес Мандельштам в общее движение русской лирики своей эпохи. Мандельштам — поэт ассоциативный, плывущий по волнам попутных образов и мыслей.
Странная у меня возникла аналогия. Когда одна из лучших моих приятельниц разошлась, а у мужа образовалась новая семья, я при всей давности дружбы и симпатии не могла себе позволить видеться с ним, пока у нее это еще болело. Но когда через некоторое время она вышла замуж, и очень счастливо, и стала снова прекрасно, великодушно и спокойно относиться к нему, я возобновила с ним дружбу домами.
Так вот, когда из «Библиотеки поэта» выбросили статью Лидии Яковлевны и заменили ее Дымшицем[1], я не могла себя заставить прочесть его предисловие. Но стоило появиться во 2<-м> издании книги Л. Я. статье о Мандельштаме, я решила для сравнения Дымшица все-таки прочесть. Жалкое впечатление. В первой части биография трусливо переврана. Был, мол, такой поэт и даже мастер стиха, жил отчужденно, не мог включиться в нашу действительность, сошел с ума и умер. А вторая, «творческая» часть — плохая, виляющая речь нанятого официально адвоката. Да, он был чужд революции, не нашел общего языка с нашей эпохой и шел не туда, но очень хотел и бесплодно хотел «большеветь». Зла на нас не умышлял, просто не смог быть с веком наравне, но за мастерство и добрые намерения простим его. Все эти оправдательные ужимки жалки и мимо предмета. А впрочем, вполне интеллигентно списал лучшие мысли и цитаты у Лидии Яковлевны. Текст книги был у него в руках. И теперь «нам не страшен серый волк».
На определенную тему в Ленинграде продолжает быть пасмурно, и все возникшие было добрые вести дождем залило.[2] Стыдно и грустно.
Мне сделали один довольно приятный сюрприз. По рекомендации Каверина без меня меня женили и до сборника решили в 9<-м> номере «Звезды» печатать мою статью о Тынянове. Они ее сократили, но, если в сборнике выйдет полностью, это даже лучше. Выбросили определение: Тынянов — Эйнштейн литературоведения со своей теорией относительности.
Выбросили все конкретные примеры того, что Тынянов — не прошлое, а будущее науки о литературе. У него уже не только дети, но и внуки. Тут я ссылалась на Лотмана, пытаясь оторвать его от структурализма, и Яшу Гордина. Все это ампутировано. Надеюсь на широту и вольнолюбие Каверина. В сборнике пройдет все, если, конечно, пройдет сам сборник, в чем я далеко не уверена.
Кажется, «Смена» на днях опубликует мой маленький портрет одной первородящей и недавно принятой в Союз поэтессы — Тани Галушко.
Но Тынянов — первая относительно весомая работа, дождавшаяся публикации за много последних лет.
Окончательно и пока бесследно прошла боль в руке. Элементарная истина: когда мы здоровы, мы управляем нашим телом, оно становится послушным роботом и исполнителем всех наших решений. А когда больны, оно управляет нами, повелевает нами, связывает нас запретами, мстит за небрежение к себе.
Недавно я выпустила из себя боль, как козла, и жизнь ненадолго показалась прекрасной. А потом приняла это счастье как само собой разумеющееся и снова попала в круг привычных забот и огорчений.
Мой новый сосед, пьянчужка, тем только хорош, что пропадает по несколько дней подряд. Зато, когда появляется, насквозь проспиртован, бушует, несет какой-то бред и порывается просочиться в комнату где-то около полуночи, и я терпеливо, но неуклонно стараюсь его истребить и вывести в коридор. На это плодотворное и осмысленное дело уходит по меньшей мере два часа. Словом, утомительно, трудоемко и страшновато. Совсем как у Грибоедова: с одной стороны, барский гнев, с другой — барская любовь.[3] Но хрен редьки не слаще.
Сегодня у меня «выходной вечер» — никто не травит, а он не приходил, и я блаженствую.
Как грустно, что мы не в одном городе. Мне так Вас недостает. Когда же Вас занесет в Ленинград и слободку? Возможно, что в июле я буду в Комарово, но это ведь почти Ленинград. Как всегда, нетерпеливо и радостно жду Ваших писем.
По-настоящему любящая Вас Т. Ю.
1. Александр Львович Дымшиц (1910—1975) — литературовед, автор статьи «Поэзия Осипа Мандельштама» в Большой серии «Библиотеки поэта» (Л., 1973).
2. Намек на сфабрикованное КГБ «дело» Ефима Григорьевича Эткинда (1918—1999), лишенного в 1974 г. гражданства и высланного из СССР.
3. «Минуй нас пуще всех печалей / И барский гнев, и барская любовь» («Горе от ума»).
26
20 июня 1974 г.
Ирэна, милая!
Прежде всего о деле. Я узнала у Д<митрия> Е<вгеньевича> адрес и телефон Лидии Михайловны Лотман[1]. Более того, сама позвонила ей и сказала о Ваших намерениях. Она была удивлена, смущена и польщена. Адрес ее: Ленинград, 194220, ул. Орбели, 20, кв. 5 — и на всякий случай — телефон. До 11 утра она всегда дома: 44-06-31. Хорошо бы, если бы Вы ей прислали небольшую анкету со всеми вопросами, на какие Вам нужно отвечать.[2]
У нее только что вышла книга о русском реализме[3], и она тут же обещала мне ее подарить. Так что я на этом посредничестве заработала, по-видимому, интересное исследование…
Она умный, острый и очень чистый человек. А Вы тоже можете убить двух зайцев: может быть, Вам будет интересно об этой книге куда-нибудь написать? Я ее в глаза не видела и потому ничего о ней не могу пока сказать.
Живу я по-летнему тихо, и слободка пока — слава богу — тоже затихла. Предвкушаю Комарово.
С Д<митрием> Е<вгеньевичем> изредка переговариваюсь по телефону.
Он грустен и тревожен. С будущего года перешел на консультантство, п<отому> ч<то> полная нагрузка университетская ему физически не под силу. А так он сможет больше писать. Человек он вдохновенный и чем-то трогательный. Я этой своей старой гвардией тревожно дорожу — десятилетия постоянной душевной переклички. Знаю, что ему трудно, колюче и неуютно жить. А ведь он наделен танцующей походкой и парящим жестом — и в личном, и в письмах, и, конечно, в устном общении с аудиторией. Ему эти душевные полеты, эти связи и запуски воздушных лирических шаров, как жизнь, необходимы. Он элегически скорбит, что Вы в последнее время пишете ему редко, и все мы внутренне у него на счету, как бы он ни был поглощен текущей работой. А живется ему воспаленно и ребристо, хотя по натуре это человек туманно улетучивающийся. Недаром его любимые слова — сфера, атмосфера мира. Знаете ли Вы его стихи, ни на кого не похожие — сновидческие, шепотные и прозревающие где-то на стыке символизма, Вагина и зарождающейся многозначительной и фрагментарной новизны начала <19>20-х годов, — но совершенно свои?
Сегодня пишу коротко. Поздно, жарко, я выговорилась на лекции — заводской — утомительной и необязательной. Но даже в коротком разговоре с Вами такое душевное тепло, такое доверие и радостная глубина понимания, что хочется благодарить судьбу за этот нежданный подарок.
Очень Ваша Т. Ю.
1. Лидия Михайловна Лотман (1917—2011) — исследователь русской литературы ХIХ в.
2. Речь идет о заметке для 9-го тома Краткой литературной энциклопедии.
3. Реализм русской литературы 60-х годов XIX века. (Истоки и эстетическое своеобразие). Л., 1974.
27
24 июля 1974 г.
Ирэна, милая!
Пишу Вам из своего второго дома, более комфортабельного и благоустроенного, но менее личного, чем Загородный. Я в Комарово. Тут тишина, свет, дружелюбие, хорошая пропорция одиночества и общения, быт, о котором не надо думать, природа, несколько чрезмерно использованная и заселенная, но все-таки пахнущая хвоей и морем. Я понемногу отхожу от лихорадочной, гнетущей и пыльной тревоги летнего города. Может быть, это и не жизнь, а оздоровительная изоляция, но как она всем нам необходима! И сколько раз мысленно я вижу Вас рядом и жалею, что Вас здесь нет, — а хотелось бы ходить вместе и к морю, и к озеру и без конца разговаривать.
До Комарова я четыре дня провела в Луге у моей прошлогодней соседки по Высу — удивительно чистой и вдохновенной души человека, и сама оттаяла; Надышалась свежескошенным сеном. Простейший бревенчатый дом на травянистой горе, а внизу — чудесное задумчивое озеро, по которому так плавно и медленно нас катали на лодке. А дальше, за густыми лесами, тихая, узкая, с таинственными излучинами и теплыми отражениями деревьев длинная река Луга. А в другой стороне река Оредеж — широкая, картинная, с вызывающе красными и чем-то раздражающими глиняными скалами над берегом. И просторные, мирные поля, и какая-то чуть грустная кротость в воздухе. А вокруг милые, радующие, тонко чувствующие природу, стихи и юмор люди.
В Комарове даже природа подтянуто курортна, и люди честолюбиво красуются, но сладковато пряно пахнут папоротники по лесным склонам и остро йодисто — водоросли у моря. И прекрасные чайки с безобразными голосами сидят на морских камнях, и сосновая строгость и стройность спасает от окружающей суетности.
В первый же день меня здесь ждала корректура статей Жорж Занд — я переводила их три года назад — и милое дружеское письмо от Дмитрия Евгеньевича. Какой крылатой души человек, еще не разучившийся порхать! Неизменно и нежно люблю его.
Рада, что у Вас снова закипела работа и что Ваша статья о Лидии Яковлевне появится в столь весомом журнале. Но всем существом желаю Вам воздуха, близости к летней земле, а еще — эгоистически — любой командировки в Ленинград. Пишите мне по адресу: 188643. С. Комарово. Ленинградская обл. Дом творчества писателей. Я буду здесь до 14 августа.
Нежно целую Вас и как всегда жду — устно, письменно, всячески.
Ваша Т. Ю.
28
7 августа 1974 г.
Родная моя Ирэна!
Ну что Вы на себя клевещете? Прислали мне одно из интереснейших и острейших Ваших писем с главными проблемами нашего беспокойного, спорного и зыбкого дела, умно и точно их не решили, а подготовили к решению — и Вам все мало. А я испытывала истинное интеллектуальное наслаждение, читая его, и хотела тут же вступить с Вами в разговор и думать вслух. Вы правы по существу и не правы по неуверенности в том, что это нужно. Да, загоняем в прокрустово ложе концепции. Это неизбежно. Мы ведь весь мир загоняем в наше понимание вещей и видим его сквозь собственную призму. Я необратимый солипсист, но это же и интересно. Без такой призмы нет личности. Берем ведь не только факты. Факты и сами по себе красноречивы. Тут уж лучше документ, чем бездумное его изложение. Искусство начинается с отбора. А концепция — это не только строй, но и сюжет мысли. Сюжетное его движение и ход материала, которым мы живем и дышим на протяжении любимых работ. Только не надо грубых нажимов и курсивов. После хорошей операции почти не видны швы, грубые шрамы и рубцы на теле произведения — результат неумелой и часто недодуманной работы — без органики слияния исследователя с материалом. Талантливый хирург вонзает скальпель, не поражая органической жизни тела, а высвобождая его от чужеродных наслоений. Талантливый критик анализом высвобождает скрытую жизнь произведения и делает ее явной. Ракурс в картине показывает нам знакомый пейзаж с новой, неожиданной стороны. Через этот ракурс мы замечаем то, чего не увидели бы сами. И — более того — мы видим больше, чем нам показали. Отбрасывая раму, мы входим в картину, как в живую природу, и где-то в гуще ветвей угадываем еще не протоптанную тропинку и мысленно идем по ней дальше. Так и в умной статье заново открытый материал становится сложнее, богаче, насыщеннее — он ответно будит мысль читателя, если, конечно, он способен к мысли. И чем непринужденнее концепция, тем плодотворнее эстафета новых догадок и толкований. Да, конечно, критик — это уже третий этаж. Он подчас паразитирует на искусстве — так же как искусство питается первоосновой жизни. Но критика — вышка, с которой мы одновременно познаем и жизнь, и ее преломление в искусстве. В сущности, это искусство интерпретации и нашего эстетического духовного и жизненного опыта. И критик, и переводчик в чем-то такой же «исполнитель», как пианист, дирижер или чтец. Только там критика реальна во плоти художества, а тут еще более тяжеловесный аппарат логики, аргументации, подробного обоснования. Но отнимите концепцию, и сразу останется груз документов, и что еще хуже — безликий пересказ. В концепции — секрет логической индивидуальности критика. В его интонации — эмоциональной индивидуальности. Все это очень поверхностно — на тему Вашей будущей статьи о критическом Я. Не развить ли Вам ее на очень Вам близком материале «Книги отражений» Анненского? Писать о Баратынском[1] думающему человеку заманчиво всегда. Рада и за Вас, и за Баратынского.
Увы, прошло больше половины срока, отпущенного мне в Комарово. Я пока ничего не пишу. Только жадно и безрезультатно поглощаю все, что попадается в журналах. Воспоминания Федоренко о встрече с Кавабата Ясунари[2] при всем их многословии пленили меня проникновением в тончайший дух японской культуры, с ее изысканным преклонением перед прекрасным. Остальное в «Иностранной литературе» социально обязательно и ничего общего с художеством не имеет.
Тут много — несколько слишком много знакомых людей. Есть неустроенно ищущие и трудно находящие: одна начинающая актриса театра Любимова и местная библиотекарша. Есть сложное копошение честолюбий и счетов, комнатных и печатных.
И хотя жизнь здесь относительно отрешенная, но я не обрела на этот раз покоя душевного и не напиталась так, чтобы это дало заряд на будущее.
Пишите мне так, чтобы это пришло в Комарово до 17 августа, или, если не успеете отправить до 11—12 — уже прямо в Ленинград. Где бы ни получить Ваше письмо, это всегда радость.
Очень Ваша Т. Ю.
1. Моя статья «Душемутительный поэт» (Наука и религия. 1975. № 4).
2 См. примеч. 5 к письму 11. Н. Т. Федоренко. Кавабата: взгляд в прекрасное // Иностранная литература. 1974. № 7. Николай Трофимович Федоренко (1912—2000) — филолог-востоковед, государственный деятель.
29
24 августа 1974 г.
Ирэна, милая!
Читая Ваше чудесное письмо, я, как всегда, испытывала одновременно радость от умного, душевно нужного мне общения и грусть, что Вас нет рядом и нельзя продолжить разговор.
Тревоги Ваши, если уж говорить до конца, понимаю и разделяю. Только уже много лет я сама себе анастезиолог и все время занимаюсь обезболиванием, потому что иначе не будет сил жить дальше.
И все-таки — не в порядке утешения — я думаю, что наша «паразитическая» работа имеет право на существование, если делать ее не ремесленно, а с увлечением и удовольствием, что-то для себя, а следовательно, и для других открывая. Только масштаб открытий различен. Один открывает новый метод, а другой — дотоле неизвестный факт с заманчивыми выводами, третий — новое имя, четвертый — неожиданный подтекст. Словом, критик прежде всего должен стать очень интересным собеседником, путеводителем по литературе и жизни, гипнотически вовлекающим читателя в напряженный контакт, заставляющий сопереживать и додумывать. В этом его оправдание. Впрочем, вы сами лучше, точнее и убедительнее ответили на Вами же поставленные вопросы в маленькой и скромной количественно, но очень насыщенной мыслью и глубоко принципиальной рецензии на книгу Белкина[1]. Белкина Вы для меня открыли, и мне захотелось его прочесть.
Все, за что Вы хвалите Белкина: «не преподносит истины в готовом виде», «бьется над их постижением», «предоставляет читателю право размышлять самому и делать самостоятельные выводы», «впечатление двустороннего контакта с аудиторией», «возбуждает в читателе чувство сопричастности процессу исследования», «проникнуто высоким нравственным пафосом»[2], и есть Ваша положительная программа, Ваше понимание существа критики и ее права на жизнь.
Главное — это размышление о жизни на материале литературы, но во плоти слова и общения, процесса — исторического, психологического и профессионального, и не срываться в прописные истины, а путей проникновения в этот процесс неисчислимо много.
Другое дело, что реальные условия работы удручающи. Что возможности проявления предельно урезаны. И то, что попадает на страницы печати, почти всегда огорчительно для автора. Огорчила меня и моя рецензия на книгу Данини в «Детской литературе». Внешне придраться не к чему. Все грамотно, все согласовано и уместно, редактор опытный, кое-где сокращения разумно умеряют мою восторженную многословность. Но все это прилизано, посредственно, безлично. Ретушь стерла недостатки и ляпсусы и автора рецензии, и автора книги. Так обкатано можно написать о ком угодно, а подпись излишня. Так может написать кто угодно. А вот Ваша рецензия на Белкина насквозь содержательна. Это насыщенный раствор нужных мыслей, одолевающих Вас сегодня Искусство интенсивной лаконичности достигнуто. Я искренне за Вас порадовалась. Вам надо писать, и много, чтобы мысли не залеживались, а постоянно поступали в оборот. И в рецензии объективной, на тему, казалось бы, узко профессиональную, Вы разговариваете с собой и выдвигаете Ваши требования к себе и своему делу, а это уже очень много и существенно.
Прочтите в «Искусство кино» за <№> 5, 6, 7 1974 года «Гоголиаду» Козинцева[3], пронзительно перспективную, остро талантливую и до крика образно конкретную. Лучше любого готового киносценария.
Куда Вы едете в сентябре? Давно пора Вам обновиться — но — не через Ленинград ли? Вот было бы хорошо!
Я решила исподволь готовить статью о «Петербурге» Белого в связи с предстоящим выходом его в «Науке» и «Гослите».[4] В Ленинграде пока летнее затишье, многих нет. Живу уединенно, келейно, много думаю, читаю и мне негативно хорошо.
Жду встречи с Вами. Остро соскучилась. Люблю Вас.
Ваша Т. Ю.
1. Абрам Александрович Белкин (1907—1970) — филолог. Преподаватель школы-студии МХТ. Сотрудник Большой советской энциклопедии. Речь идет о моей рецензии на книгу Белкина «Читая Достоевского и Чехова» (М.,1973) (Советская литература. 1974. № 7).
2. Приведенные цитаты — постыдные стереотипы. Это наглядный пример необъективности ко мне Т. Ю.
3. Незавершенный замысел Г. Козинцева, работавшего над созданием сценария по мотивам произведений Гоголя.
4. Статья Т. Хмельницкой об Андрее Белом в кн.: Андрей Белый. Петербург. Литературные памятники. Л., 1981. Изд. подготовил Л. К. Долгополов; возможно, Т. Ю. имеет в виду издание 1979 г.
30
8 сентября 1974 г.
Ирэна, милая!
Рада за Вас. Поездка, конечно, встряхнет, освежит и обновит Вас. Жаль только, что такая короткая. И все-таки Вы хлебнете солнца и юга. У меня три недели гостила моя московская подруга детства. Мне было с ней уютно, сестрински хорошо, но когда у меня живут, меня хватает только на гостевой быт и общение с другом. А работа безнадежно стоит, и потому укоризненно сосет под ложечкой, хотя сознание того, что дорогие и по-настоящему близкие тебе люди живы, не вышли из строя, любят эту ускользающую от нас жизнь, еще способны смеяться, радоваться, ждать, стоит того, и спасибо им за это.
Я была неровна, часто срывалась по пустякам, а она — ангел выносливости, долготерпения, снисходительности и мягкого чувства юмора. Ведь проблема одиночества и общения так для меня и не решена. Я по натуре не могу без людей, но долгое одиночество — очень дурная привычка, развивающая эгоизм, независимость, неуступчивость, потребность в неограниченной воле, как бы горько эта воля против тебя же самой ни обернулась. И я радуюсь каждому приезду, тоскую и пугаюсь при каждой разлуке, но слишком привыкла быть до грусти одной — ночью и в быту. Дом, семья — это место, где тебя ждут, о тебе тревожатся. Одиночество — место, где ждешь ты дорогих гостей, озаряющих жизнь кратковременным праздником. Что лучше, что тягостней, что страшней, не знаю. Лучше не сравнивать. Сейчас мне как-то всесторонне не по себе. Ведь теперь, когда каждая встреча со сверстниками может оказаться последней, разлука особенно мучительна.
Начинаю понемногу приступать к работе над «Петербургом». Кайранская[1] из «Нового мира» позвонила мне и сказала, что она дает мне в «Книжном обозрении» 8—10 страниц, — и на том спасибо. А «ВОПЛИ»[2], кисло и уклончиво отказались даже от рецензии, отложив вопрос до выхода в свет «Петербурга».
Благоговейно вникаю в роман Фолкнера «Свет в августе», одновременно неизреченно жестокий и душевно очищенный, библейски величественный. С острым увлечением читаю сверхинтеллектуальный роман Айрис Мердок «Черный принц», чем-то близкий Генри Джеймсу по всем нам знакомым и тревожным проблемам. Успех — как внутреннее падение. Отверженность как залог творческой неподкупности. Но у Мердок это не так прямолинейно, куда сложнее. Все это о трудной честности судьбы в работе и соблазнах тщеславия и легкой жизни. «Достигать» или довольствоваться келейным: «Ты сам свой высший суд»? Я-то себе начисто не доверяю, следовательно, не могу быть собственным судьей. Вижу только, что все, что смущает нас в наше время и в нашей стране, было всегда — только обличья иные.
Желаю Вам много счастливой работы, заслуженного успеха и щедрых гонораров. Последнее — и эгоистически, чтобы Вы скорее приехали в Ленинград.
Люблю Вас и жду.
Ваша Т. Ю.
1. Галина Павловна Койранская (род. в 1919 г.) — вела отдел критики в «Новом мире».
2. Журнал «Вопросы литературы».
31
3 октября 1974 г.
Любимая моя Ирэна!
Удивительная телепатия. Только что я собиралась Вам писать, и тут нашла в ящике Ваше прелестное, умное, тонкое, но слишком лестное письмо. Но перед этим была у нас с Вами еще телепатия: я ведь писала Вам в Баку — еще до получения бакинского письма об одиночестве. И о том, что это — «дурная привычка». А в это время из Баку получила уже в другом ракурсе Ваше очень точное рассуждение об одиночестве как черте характера. Попросите Ваших родных, чтобы они Вам мое письмо переслали. Оно датировано 8 сентября[1], следовательно, получено в Баку числа 15, не раньше, Вас уже не было.
Продолжаю разговор об одиночестве. Думаю, что оно образуется от двух недостающих человеку и необходимых ему потребностей. Отсутствие тепла душевного и отсутствие полноценного собеседника. Надо греться друг о друга, чтобы не слишком страшно и беспросветно было жить, и надо, чтобы бродящие в тебе мысли влились в русло другого сознания, влились в него, как река вливается в море, — и вместе текли дальше, чтобы не получилось застоя — закупорки интеллектуальных вен. Вот почему так драгоценны люди, способные на обмен, с которыми хорошо думать вслух и вместе. Вот почему Вы стали мне так дороги и нужны внутренне.
Вы угадали: статью, конечно, оперировали и частично вырезали из нее существенное. Количественно ее усекли всего на каких-нибудь пять страниц, а по сути удалили для меня важное. И прежде всего мысль о том, что Тынянов — Эйнштейн литературоведения и создал свою теорию относительности литературного процесса. Это развито и аргументировано в основной статье, которая, надеюсь, появится в сборнике. Ушла и мысль о том, что молодая формальная школа — «люди 20-х годов с их прыгающей походкой» — порождение революции, порождение буйного и чудесно дерзкого времени — недаром они вошли в науку тогда же, как и футуристы в поэзию, и боролись они и с пышно либерально-сентиментальной фразой «Пушкин как певец гуманной красоты», и с вульгарным социологизмом и его дубинными формулировками типа: «Евгений Онегин как продукт». И ушел конец, где я говорю, что Тынянова — не только дети, но уже и литературные внуки — появились, и показываю это на ряде примеров, что Тынянов как явление — еще впереди, а не позади — в нем будущее науки.
Удивительные наши мэтры после разгрома формализма закрыли мне путь в литературу. Остракизм этот длился десятки лет. Но они же на всю жизнь сохранили во мне азарт, любовь, вкус к открытиям и многослойности слова и сделали прививку против штампа, шаблона, повторения готовых формул. И за это я им по гроб благодарна. Они сделали из науки искусство, из труда — праздник, из земли — небо.
Хорошая моя, эти мысли о третьих и четвертых рядах — суета и гордыня. Те же мэтры мои отрицали теорию «генералов» и показывали, как литераторы, казалось бы, второстепенные и забытые, строят, создают, питают движение литературы своего времени. Разве в критике Анненков, Боткин, А. Григорьев менее значительны и интересны, чем Белинский и Добролюбов? По-моему, намного более. Это та жила, которую еще будут разрабатывать и копать. Спорное и преходящее не менее важно в изучении процесса, чем шедевры и бестселлеры. У Вас свои мысли и живое острое чувство литературы. И Вам надо этим заниматься.
Я не отговариваю Вас от службы. Может быть, это излечит лихорадку в быту и в кармане. Но не ставьте крест на литературной и исследовательской своей деятельности. Это малодушие и грех, поверьте мне!
Ужасно хочу Вас видеть и говорить без интервалов, неизбежных в письмах. Спасибо, что Вы есть и даже на расстоянии очень скрашиваете мне жизнь. В повседневности и ближайшем окружении она протекает нелегко. И не всегда хватает «трамвайного иммунитета». Благодарю судьбу за прекрасных, умных, бескорыстных друзей. Только они помогают жить.
Целую Вас нежно и жду в любом виде, в каком Вы откликнетесь.
Очень Ваша Т. Ю.
P. S. Д<митрия> Е<вгеньевича Масксимова> видела на рождении у Людмилы Алексеевны <Мандрыкиной>. Он здоров и весь в Блоке.[2] Кончит месяца через два.
1 См. предыдущее письмо.
2. Максимов Д. Е. Поэзия и проза А. Блока. Л., 1975.
32
24 октября 1974 г.
Чудесная моя Ирэна!
Каждое Ваше письмо для меня радость, душевное сияние, увлекательно напряженная мысль. Вы так непринужденно умны — без вытворяния и рисовки — собственным внутренним богатством, так доверчиво открыты, что иллюзия «преодоления одиночества» в общении с Вами для меня удивительно реальна. В разговоре и письмах с Вами нет пустот, условности, традиционного обмена дружелюбными формулами. Все изнутри и все необходимо и важно.
Очень хочу прочитать статью о Баратынском — поэте умнейшем, сдержанно торжественном, заставляющем ответно думать. Хочется сначала прочесть Вашу статью, а потом перечитать стихи. Не бойтесь штампов. Они Вам естественно противопоказаны. Для Вас штамп — насилие над собственной личностью. Словом, Вы на них органически не способны. Разве — не спросив Вас — вставит редактор. Самоуправство этих деятелей не перестает меня удивлять. Вы даете им одно название, они заменяют его своим, на которое Вы бы под страхом смерти не согласились. Я называю статью «Защитник радости». Газета как будто соглашается. А потом я вижу напечатанное под шапкой «Прекрасное жилище человечества». Вою от гнева и смущения, но все это ни к чему. Мораль: нельзя печататься в газете, если дорожишь своим именем, стилем и словом. А впрочем, все это суета и не суть важно. Важны лишь центральные работы о главном. Для меня — Белый, Тынянов. А мелочи — проходное. Хочется только быть в этом проходном чистой и точной. Но не дают.
Я не отвечала Вам так безобразно долго, потому что готовилась к вечеру памяти Тынянова. Волновалась до потери сознания. Сердце было уже не в груди, а под языком, в ушах, в запястьях. Сплошная пульсация. Я не слышала, что говорю, и казалось, читаю Тынянову здравицу, себе — отходную. Что-то предсмертное и благодарное истокам своей литературной молодости несло меня. Приняли неожиданно и незаслуженно горячо.
А мне больше всего понравилось мудрое и четкое слово Лидии Яковлевны, обращенное к молодым и призывающее их к самому главному, ответственному и перспективному. Она — самый умный человек из ныне живущих. Не устаю удивляться ей. Порадовало меня и то, что, судя по обилию людей и энтузиазма, Тынянов сейчас — не прошлое, а очень живое, очень нужное явление — бродило, побуждающее думать, искать, открывать и быть конкретным. А как прошел этот вечер в Москве и были ли Вы в ЦДЛ?
Мне очень хочется, чтобы Вы в «Иностранной литературе» прочли роман Мердок «Черный принц». Там удивительное переплетение темы талантливого неудачника и посредственного «счастливчика» в искусстве. И все это переходит в сложный разговор о любви настоящей и непреодоленной, мнимой и компромиссной. И один человек мечется между бывшей женой, женой друга и дочерью этого друга. И одно мешает другому и способствует третьему. И все это — он сам. Запутанный весь в узлах неразвязанных недоумений.
Моя хорошая, приезжайте, Вы мне очень нужны. Сейчас у меня сравнительно радостная полоса. Надолго ли?
А как со службой — решили уже и куда?
Очень жду Вас и люблю.
Ваша Т. Ю.
33
17 ноября 1974 г.
Ирэна, милая!
Не писала Вам столь же давно, сколь часто о Вас думала. Когда же наконец Ваш долгожданный Ленинград? Так хочется видеть Вас воочию и говорить свободно, доверчиво, увлеченно. Была у меня Ирина Александровна <Питляр>, светлый, теплый, доброжелательный, тактичный человек. Она одновременно жизнелюбива и печальна. И при всей мягкости очень мужественна и достойна душевно. Но это был блицвизит. Мы только слегка всего коснулись, а углубляться было некогда. К тому же, как назло, без умолку звонил телефон.
Я сейчас в водовороте выступлений и лекций. В чем-то это хорошо и гонорарно: голова не сохнет от мелких выкладок и расчетов: уложусь — не уложусь. Нужно было бы и накопить отложения.
Меня пригласили на симпозиум об А. Белом в штат Кентукки. Импресарио стал преданный друг Дмитрий Евгеньевич <Максимов> — меня предложил, а сам ехать не собирается. Но, скорее всего, ничего из этого не выйдет.[1] Как Вы понимаете, это не та страна и не тот город, который бы я больше всего хотела посетить. Но отказываться грешно. Много ли мне вообще осталось бродить по земле? Давно ничего не пишу. Вся в устных выступлениях, подготовках, бытовых хлопотах. Вокруг много разорванных бесприютных душ. Все жмутся ко мне, как овцы в бурю, а я сама — затравленная коммунальными овчарками овца, и живется мне жестко и больно. Гостила моя любимая с детства Елена Сергеевна <Вентцель> в праздники. Началось все идиллически безоблачно. А на второй день явился пьяница сосед, в общем, добродушная скотина, но уже близкий к четверенькам. Винные пары замутили ему зрение. Лена, не закаленная, как я, так испугалась и взвинтилась, что готова была раскроить ему череп, и заявила, что больше ко мне никогда не приедет. Я металась между ее оскорбленным буйством и его бессмысленным мычаньем. На другой день мы ушли в гости. А когда вернулись, застали моего злосчастного алкаша, лежащего на телефонной трубке, руки в крови, а из головы хлещет багровый фонтан! Как я разрядила эту, мало сказать, неприятную ситуацию, лучше не спрашивайте. Наутро он, притихший, виноватый, ушел к «п-а-а-адруге» и не появляется домой до сих пор. Вместе с ним почему-то пропала и моя телефонная книжка. Лена после его исчезновения прожила у меня еще трое суток уже совсем неуправляемая нервно и говорила только о нем, хотя следовало его моментально забыть. И никак не хотела понять, что этот безобидный, хоть и противный пропойца для меня терпимее, чем ныне трезвые, черствые, классово и расово ненавидящие меня обыватели. С другой стороны, праздник был отравлен. А потом накопились срочные деловые и человеческие долги. Я никому не писала. Хожу потерявшая управление и почву под ногами. Быт дик и бессмыслен. По улицам ходят не очень даже замаскированные фашисты и шипят: «Я бы вас отправлял вагонами». Во мне просыпается веселое и злорадное избранничество отверженности. Начинаю понимать суды Линча и как это начинается. И что всем нам, пока еще не растерзанным, надо относиться к такому с брезгливым юмором и заползать в свои раковины со своими столь же выносливыми и ироничными друзьями, и питаться тем, что врагам нашим не дано, а нам дается даром: цветом неба, щебетом поздней птицы, музыкой, всплывшей в памяти строкой стихов, — и дарить эту радость всем, кто для нее открыт.
Не следуйте моему дурному примеру, дорогая, отвечайте сразу. Для меня Ваши письма — такой свет!
Нежно целую Вас.
Т. Ю.
1. Т. Ю. была невыездная.
Публикация, вступительная заметка и примечания
И. И. Подольской
Продолжение следует