К 70-летию Николая Крыщука
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2017
Кажется, не бывало в России эпохи, на которую, «подводя итоги», отечественный писатель смотрел без грусти. Да и в других странах кого сыщешь — не Шекспира же и не Кафку?
Современный мир прежде всего поражает обилием лжи. Лгут граждане, лгут партии, лгут государства — лгут ежечасно, патологически, любыми доступными и недоступными способами, вольно и невольно. Сама речь теряет точку опоры, растворяется в виртуальной, махнувшей рукой на грамматику «реальности». Ей соответствует заметная у нынешних прозаиков тенденция к спонтанному сочинительству, наговору текстов. Увы, устная речь не адекватна письменной: перенесенная на бумагу, она теряет много, не приобретая ничего. Что быстро пишется — быстро и забывается.
Сегодняшнее общество бесцеремонно уворовывает у слова его предметную, бытийную достоверность ради сомнительного преимущества навязываемых ему вне осмысления жизни утилитарных целей. Искусство слова теснится на обочину развлекательными программами, замещается «зрелищами», тем, что верно именуется «боями без правил». И все — ради безглагольного прозябания, подчас добровольного. Глазеть много легче, чем думать. Часто и приятнее. Нынче — и присно — власти, как сказано у Грибоедова, «любят бессловесных». Они ведь для них и созданы.
В общественном сознании слово все больше ассоциируется с рекламой и пропагандой, каковые по своей природе одно и несовместимы с правдой. По этой причине заранее отдаешь предпочтение художнику, в таинственном сопряжении слов находящему больше смысла, чем в разгадывании кремлевских ребусов. Владимир Соловьев в 1884 году в разговоре об исчерпавшем себя в России, как виделось почтенному собеседнику, «литературном периоде» заметил: «Мне кажется, ответ очевиден: если кончился период литературный или словесный, то начался период бессловесный». Накатившая волна «бессловесности» отступила, как и всякая волна. Поднялась новая культура, своего рода ренессанс, названный «серебряным веком». Несколько помпезно о нем теперь пишут с прописной и без всяких кавычек: Серебряный век. В нашем праздноречивом отечестве возвращение к словесности, не раз уже хоронившейся, неизбежно. Без правильного употребления слов к праведной жизни не устремишься.
Валерий Брюсов наставлял поэтов: «И ты с беспечального детства / Ищи сочетания слов». Марина Цветаева рассердилась: почему это «слов», а не «смыслов»? Со свойственным ей лирическим нетерпением она — точь-в-точь как толстовский герой из «Войны и мира» — недослышала: за словом «сопрягать надо» не различила «запрягать». Брюсовскому «сочетанию слов» предшествует мысль о необходимости «запрягать» их как лошадей — для странствия по кругам рая и ада. Всякий настоящий художник, подобно Данту, является на землю с лицом, обожженным «подземным пламенем». Что и побуждает его искать «сочетания слов»: без них осмысление увиденного невозможно, «персональное» не становится «всеобщим».
Любое детство «беспечально», если иметь в виду неизбежные коллизии дальнейшей человеческой жизни. Ленинградское послевоенное детство поколения Николая Крыщука «беспечальным» не назовешь. Что способность к выработке собственных суждений упрочивало, заводя писателя в такие, не предусмотренные обыденным житейским укладом закоулки, куда никакая социология, никакой сыск хода не имеют — за неумением обращаться ко вторым, третьим и бесконечным смыслам художественных речений.
Последняя крупная вещь Николая Крыщука первоначально называлась «Ваша жизнь больше не прекрасна» (2012). И это единственно достоверный сигнал, передаваемый современному человеку через атакованные вирусом прогресса подмигивающие дисплеи. Заглавие этого «романа-фантасмагории» автор переменил на другое, заведомо простое, ускользающее от обозрения и публичности — «Тетради Трушкина». Это важно: в романе переакцентирован смысл, доминирующей стала «биография внутреннего человека», к каковой вообще клонятся сочинения Николая Крыщука, в том числе документально-эссеистические. Прозаическое в них тесно спаяно с поэтическим — черта характерная для писателей с невских берегов, взявшихся за перо после 1956 года. Речь у них идет о людях не на своем месте, о мнимой смерти и мнимой жизни, о ее дурной бесконечности: «Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной…» Для прозы достаточно. Крыщук твердо дает понять: он живет сегодня, живет среди нас, и наши треволнения и беды ему не чужды.
Вряд ли подлежит сомнению: его проза — философская. Но без обязательного для этого жанра априорно заданного смысла и удушения читателя цитатами из малоизвестных философов. Если говорить об отечественной традиции, то прежде всего вспоминается Герцен. При всем внимании к вопросам социальным, этическим, в «Былом и думах» ему осязательнее других русских писателей удалось сместить центр тяжести на вопросы экзистенциальные, бытийственные, оставаясь при этом в надежных границах сугубо бытовой достоверности.
В эссе об Александре Володине, личности совершенно реальной и всем известной, Крыщук заметил: «Биографы зря стараются». Мысль здесь та, что из суммы доступных нам дискретных высказываний и поневоле демонстративных поступков целостный характер не явится, «внутренний человек» себя не обнаружит. А лишь он существен. Чтобы внимание к нему не пресекалось, прозаику удается находить сразу запоминающиеся, строго пригнанные друг к другу слова, как, например, в «Разговоре о Блоке», поэте с «неповрежденным чувством правды». И, обобщая сюжет и тему книги, заключить: Россия — «шестое чувство Блока». Суждение не требующее доказательств, ибо само по себе убедительнее любых доводов.
«Неповрежденное чувство правды» — предмет рефлексии писателя Николая Крыщука. Драма и счастье человеческого сознания, драма и счастье «внутреннего человека» состоят в том, что правда не универсальна. Универсально лишь то, чего мы не знаем. А то, что мы знаем, — не универсально. Если любить, так человека, а не идею. Таков опыт прочтения Крыщуком Александра Блока.
Затянутые в быт сюжеты прозаика исследуют не быт как таковой, а человеческую экзистенциальную безбытность. Здесь точка отсчета и точка поисков Николаем Крыщуком всяческих смыслов, произрастающих из единого корня, ветвящихся от одного ствола жанров — прозаика, филолога, журналиста. Его «ненаблюдаемые сюжеты» отличает психологическая отчетливость их трактовки. Ее суть в адекватном исследовании связи между побуждениями и поступками героев, какими бы выбивающимися из обыденного ряда они ни казались. Например, предшествующий «Тетрадям Трушкина» роман «Кругами рая» (2009) на том и стоит, что внутренний мир персонажей, мотивы их непреднамеренных действий или, что еще сложнее, бездействия даны со скрупулезной достоверностью. Тема романа традиционная — драма «отцов и детей». Тем сильнее впечатляет оригинальность ее воплощения: вместо сведения счетов персонажей тянет друг к другу «взаимное непонимание», фатально их связующее, обусловливающее жизнь.
В первый круг «рая» входит повесть «Пойди туда — не знаю куда» — рефлексия об утраченной любви двух достойных друг друга существ. Их тихая драма заключается в том, что каждый из персонажей искал не то, что другой. То, что должно было стать событийной канвой их жизни, обернулось для обоих скрытой в себе рефлексией. У героев не получилось ничего, зато у автора получилось все: сказочное «неведомо что» нашел он. В этом радость, в этом художественный успех. Потому как художник призван творить именно «неведомо что», мерцающие сквозь текст смыслы.
Большинству выявляемых петербургским прозаиком коллизий сопутствует неосязаемый промельк счастья. Влюбленность, его атрибут, у него — «нормальное состояние». Переживаемое интимно, в повести «Пойди туда — не знаю куда» оно выражено через изящную внешнюю примету — «немого попугая», мелькнувшего в финальной сцене. В сотнях изложенных самыми разными авторами историй если попугай и является, то непременно «говорящий». А вот у Крыщука — «немой». Должен был что-то произнести внятное. Но нет, не произнес. Также и героиня — могла бы прийти, но — о, судьба! — не пришла… Да — судьба: «Из того, что она не пришла, сложилось счастье моей жизни». Дальнозоркий Николай Крыщук автор. То же обречение на влюбленность автором «повести о первой любви», любви, открывающей радость человеческого существования, распознано им в душевных устремлениях таких обойденных счастьем писателей, как Владимир Соловьев, Чехов и Александр Блок.
«Где найти меру неотменяемости общего и меру независимости личного?» — задает устами Лидии Гинзбург вопрос Николай Крыщук. Вопрос этот — онтологический, тысячелетиями стоящий перед мыслящим тростником: в каком пункте «общее» становится «частным»? Неясно до сих пор даже то, не следует ли вопрос ставить в перевернутом виде: где кончаются «единичные сущности» и начинаются «универсалии»? В какой безначальной области таится гармония? Приближаться к этому извечному вопрошанию — задача художника.
Имя Лидии Яковлевны Гинзбург помянуто здесь не всуе. По благоприобретенной профессии Николай Крыщук — филолог, участник знаменитого Блоковского семинара Дмитрия Евгеньевича Максимова. Принадлежит к тем не часто встречающимся исследователям (из тех, о ком он пишет, на ум приходит Самуил Лурье), кто предпочитает прежде всего вступать с изучаемым автором в диалог равноправно — не теряя дара речи. Приверженный к поэтическому слову, он безусловный сторонник вольной художественной манеры, следовательно и эстетического своеволия. Силою вещей из старших отечественных литераторов Лидия Гинзбург ему ближе других. Она была слишком художник, чтобы следовать заветам академической науки, и слишком ученый, чтобы выражать свое видение мира в ореоле метафор и метонимий. Спору нет, в первую голову она — аналитик, эта доминанта привела ее к художеству; у Крыщука же интеллектуальное развитие шло по встречной дороге. Понятно, что и его путь — преодоление той же дистанции. «Если представить все написанное Гинзбург как одно распространенное высказывание», — размышляет он, — то в нем «присутствует та нерасчленимая, аналитически не вычисляемая тайна, которая была передана ему личностью автора». Если автор и умирает в своем творении, то мы тем более хотим узнать, что собой представляет нетленный мир, в котором он жил и живет.
У каждого художника есть личное «всë», определяющее меру вещей бессознательное. Какое бы оно ни было, оно не врет, являя собой то единичное качество, которое врать не в состоянии, — ему не перед кем врать в стремлении воздействовать на свою телесность. Поэтому изначальное впечатление никогда не победит последующего разочарования, думает Николай Крыщук. Хотя бессознательному и безразлично, думаю я, приводит ли его воздействие к драме или к просветлению. До той поры, пока оно не прорывается в сферу всеобщего. Так возникает то, что мы именуем «судьбой».
Размышление о судьбе приводит к осознанию смертности как данности личного опыта, не преодолимого никакими прельщениями разума. Смерть никогда не подводит. В тех же «Тетрадях Трушкина» отчет об опыте небытия записан симпатическими, то есть художественными, чернилами. В первом приближении пульсирующая фабула этого романа может быть расценена как социальная. Важнее, однако, что всякая социальность имеет у автора этих записок экзистенциальное измерение.
Николай Крыщук задается вопросами: каковы неизгладимые приметы нашего нынешнего существования? В какой момент в нас атрофируются человеческие чувства? Отчего жизнь говорит о небытии? Но если большинство писателей, поставив подобные вопросы, уходит от ответов в фантастику, сказку, сюрреализм, то Крыщук с помощью своего «маргинального», «несвоевременного», «нелепого» героя-рассказчика решается дать разборчивые ответы. Этой прозе, при всей свойственной автору иронии, передается отвага наивного прямоговорения избранных им героев. Их внутренняя жизнь полнится позабытой, живущей поперек и вопреки духу времени старомодной верой: человек выстоит. Порукой тому и подробно разработанный характер героя в «Дневнике отца» (2005), и неслучайная роль, возложенная на одну из скромнейших героинь «Тетрадей Трушкина», выводящую рассказчика из царства нежити на поверхность жизни.
Каждое из этих произведений сводится к простой истории человека, пожелавшего жить, любить и быть понятым. Со щемящим чувством мы распознаем в героях самих себя, а следовательно, принимаем и мир этих вещей в целом. В них не столько приговоры времени и обществу, сколько исповеди сыновей века, героев утраченного страной времени. В поисках рая они все время попадают на дороги, ведущие в ад. Его-то существование несомненно. Ибо он — на земле. Там же, где и жизнь райская. Совсем неподалеку.
Иногда мерещится, что душевная откровенность, лексически насыщенный язык подвигают Николая Крыщука к воссозданию новых Панглосов и князей Мышкиных. Въяве их вряд ли можно было увидеть и в «добрые старые времена», но их образы у человечества уже не отнимешь. «Надо бы еще послужить человечеству», — говорит Николай Крыщук с этим очень характерным для писателя ироническим «надо бы». Так что, думает он, «жить можно» и сегодня. Во всяком случае — еще можно. Чем и продиктовано заглавие и определенное им содержание одной из его последних книг «В Петербурге летом жить можно» (2014).
Каждому человеку много еще чего «надо бы». Следовательно, реальные сюжеты Николая Крыщука сводятся к тому, что у заявленных им персонажей «словно пропадает фокус», настроенность на целеустремленную ориентировку в шутовском хороводе жизни. Но сам-то автор определяет себя в нем прекрасно, его фокус не сбит: «Солнце слепящими стрекозами застревает в царапинах стекла». Кто это написал, может быть, Юрий Олеша? Владимир Набоков? Они-то могли бы. Но не это главное. Когда Николай Крыщук рисует подобные, придающие повествованию естественную живость пейзажи, его воображение отталкивается не от книг, а от реальных видений. Суть тут — в органической природе его художественного зрения. Филолог-интеллектуал, он больше дорожит дарованным ему ниоткуда правом на спонтанную метонимию, на радость устремления: «Случайно на ноже карманном / Найди пылинку дальних стран…»
В былые допечатные времена, когда о частной литературной собственности слыхом не слыхивали, автор, обнаружив, что просящееся наружу слово уже произнесено другим, более достойным творцом, с благодарным облегчением копировал чужой текст, продлевал его существование, как усердный иконописец веками передаваемый образ. Разве не в этом желании кроется смысл цитирования? Вот и я собирался начать этот дружеский отклик строчками из Пушкина, привести его мнение о Евгении Баратынском, соответствующее, на мой взгляд, предполагаемым соображениям о Николае Крыщуке. Теперь вижу, что лучше этим мнением начатое дело завершить:
«Он у нас оригинален, ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко».