Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2017
Как там Август?
Я просыпаюсь от грохота в стенном шкафу. Не соображая, где я, пытаюсь разобраться со временем суток. С усилием восстанавливаю вчерашнее.
Еще утром я была в Петербурге и решала, лететь ли мне в Стокгольм. Сильнейшая ангина. Температура ниже 38° не опускалась, а два дня доходила до 40°. Горло до сих пор обмотано шарфом так туго, что за ночь шарф не размотался.
Билет было категорически не сдать — значит, пришлось лететь. Родственники, как водится, подставляют плечо. Чемодан сложен заранее. Лекарства куплены. Машина будет у подъезда. В Швеции встретят друзья. В чем же проблема? Трудно пройти таможню и дотащиться до регистрации. Так шатает, что легко примут за пьяную. Мысли путаются и тогда и сейчас. Похоже, что я уже перенеслась в аэропорт.
Огромный нелепый чемодан на колесиках и на поводке походит на упрямого осла, которого не сдвинуть с места. Куплен по дешевке в Америке на какой-то распродаже. Свалиться можем вместе. Когда помогли взгромоздить его на весы, я тут же вырубилась.
Не вспомнить, как оказалась в кресле в зале ожидания. При слове «посадка» очнулась, встряхнулась, отлепилась от кресла и в салоне самолета ощутила заметное облегчение. Как только самолет начал набирать высоту, заложило уши — и новый провал. Когда приземлились, увидела в иллюминаторе очертания горы, какой в районе стокгольмского аэропорта до этого не замечала.
Значит, опять бред. Мне что-то говорят, но я не слышу, беру сумку и направляюсь к выходу. Стюардесса останавливает и объясняет, показывая на часы, когда надо вернуться. Оказалось, я попала на круговой рейс: Петербург—Осло—Стокгольм. В здании аэровокзала захожу в Duty Free. В парфюмерии брызгаю на себя из всех флаконов подряд, чтобы прийти в чувство. Ведь лететь пришлось раза в три дольше.
Друзья встречали в положенное время, объяснили план дальнейших действий, но заложенные уши и cилуэт загадочной горы вновь затуманили сознание.
И вот наконец я в Музее-квартире Стриндберга. Меня отвели в комнату, в которой мне предстояло жить. Комната уютная, со всем необходимым и даже с элементами изящного разнобоя. Все, как всегда у шведов, разумно, функционально и особый запах чистоты.
Проводили в кухню. В буфете — кофе, чай, макароны, сахар. В холодильнике — свежие йогурты. Сторожка лесника, где все самое необходимое. С голоду не умрешь.
Нестерпимо хочется горячего чаю, но никто не предлагает. Просить неловко. Вершинин бы меня понял. Почему чеховский Вершинин? Потому что не дождался чаю, да и в голове застряло чеховское: «На Стокгольм и на шведов хочется взглянуть».
Я едва держусь на ногах и, минуя наконец немногие административные формальности, добираюсь почти ощупью до удобной постели. Блаженство прохладной простыни и легкого одеяла. Глаза слипаются, но долго лежу без сна. Сонливость — лукавый прихвостень бессонницы. Стоило провалиться в сон, как разбудило дьявольское громыханье. Похоже на полтергейст. Головы не поворачиваю в ожидании худшего.
А может, нашел время свалиться мой чемодан-осел?
Где-то поблизости башенные часы отбивают три раза. Нахожу в темноте наручные. Хорошо, что светится циферблат. На них без четверти три. Лампу не зажигаю. Шторы опущены. Знаю, что за окном белая ночь.
Видимо, это сон. Стараюсь собраться с мыслями и отделить явь от сновидения. Конечно, я не дома — это явь. Все остальное — игра снов. Пьесу Стриндберга под таким названием я недавно прочла дважды — по-русски и по-английски. Известно, что он это ценит. Только откуда Он узнает?
Говорят, Он любит любые знаки почитания. А упавший в шкафу чемодан — сигнал его неодобрения и нерасположенности. Ведь меня предупреждали.
Утром разберемся — легкомысленно убаюкиваю себя и снова проваливаюсь в тяжелый сон.
Утром появляется куратор музея, лучистая, похожая на Сольвейг, сотканную из музыки Грига, Анита Перссон. Оказывается, мы вчера договаривались, что утром я появлюсь у нее в кабинете, но я ничего не помню. А она забеспокоилась и извиняется за такое вторжение (это не принято). Она спрашивает с улыбкой, как прошла ночь. И уже серьезно без улыбки: «How is August?» — «I am fond of June», — отвечаю невпопад «У вас ведь тоже белые ночи. А июнь — лучший месяц».
Анита терпеливо повторяет вопрос. Август — это не месяц и даже не император. Август — это и есть Он. Приходится пожаловаться и на «полтергейст», и на странный отсчет времени на башенных часах. Да еще ночью кто-то играл на рояле сонату Бетховена. Анита ничуть не удивлена. У Него с Бетховеном особые отношения. Это его Бог. «За исключением скерцо», — строго предупреждает она, чтобы я впредь не поступила опрометчиво. О музыке обещает поговорить подробнее. Но не сейчас.
С Анитой мне предстоит общаться еще не раз на протяжении двадцати с лишним лет в разное время года и в разных городах: в Стокгольме, в Москве, в Петербурге. И каждый разговор будет начинаться со слов «How is August?». Что-то вроде приветствия и зачина к беседе.
А сегодня получаю первый урок стриндберговедения. С Августом на его территории надо было сразу вступить в диалог. А я оказалась в квартире, которую от его последнего пристанища отделяет тонкая стена, не сказав ему ни слова.
Квартиру, в которой я нахожусь, музей получил для своих научных нужд, и на протяжении ряда лет две комнаты функционируют как гостевые, выделенные для занятий стриндберговедов со всего мира. В кухне на круглом столе объемная книга отзывов, иначе говоря, восторгов на всех языках. Я тотчас натыкаюсь на имена своих соотечественников. Авторов душевных излияний дурманит атмосфера самого дома, золоченая решетка лифта, откидная скамеечка, обитая потертым плюшем, витражи на лестничных клетках. Вся атрибутика и декор северного модерна и, конечно, соседство подлинного жилища Стриндберга с его неизъяснимым магнетизмом. Эти особые комнаты мне предстоит еще не раз обойти, вникая в излучаемые ими невидимые отсветы и импульсы.
К услугам прибывших исследователей продуманно подобранная библиотека на разных языках. Книги и статьи многих из тех, кого вдохновляли эти стены, не говоря уже о собраниях сочинений самого автора. А еще есть знаменитый балкон, выходящий на Дроттинггатан. У него своя история. Здесь все сюжет, на котором печать Его незримого присутствия.
Об одном не могу не рассказать. В январе 1912 года в день рождения писателя, за несколько месяцев до его кончины, дом окружила многотысячная толпа. Люди пришли выразить протест против неприсуждения Стриндбергу Нобелевской премии за предыдущий год. По подписке была собрана огромная сумма денег, которую вручили писателю.
Смертельно больной, он вышел на балкон поблагодарить собравшихся. С того дня появилось выражение «антинобелевская премия».
В остальных комнатах тоже кипит работа. На смену пишущим машинкам уже пришли компьютеры. Заступили на вахту и факс, и ксерокс, и что-то мне еще малоизвестное.
На улице с противоположного тротуара видна знаменитая, венчающая дом башня. Привет Вячеславу Иванову. Разница в возрасте у башен всего в несколько лет.
Во многих жизнеописаниях Стриндберга его последнее жилище так и называют «Голубой башней». Но цвета она явно зеленоватого. Придется повнимательнее приглядеться.
За углом в сквере Тегнер-люнден — один из четырех памятников, увековечивших писателя в его родном городе. Все выполнены его другом, скульптором Карлом Эльдом.
Пытаюсь купить почтовую открытку с изображением хотя бы одного, но безуспешно. Их просто не выпускают. Объяснить это никто не берется.
А вот и церковь Адольфа-Фредрика, с которой мне не терпится познакомиться. На кладбище возле церкви был погребен Рене Декарт, пока французы не вернули его прах на родину. Философ приехал по настойчивому приглашению королевы Кристины после их двухлетней переписки (возможно, ее особенно заинтересовали раздумья Декарта о душе и страстях).
Однако он не вынес тяжелого северного климата («Даже мысли у человека здесь промерзают», — писал он во Францию) и смертельно заболел.
Увидела наконец и часы, которые целый месяц будут и днем и ночью отсчитывать минуты моего пребывания на территории загадочного шведа. Я вскоре выучу их замысловатый код.
Недалеко от церковной ограды почти всегда лежат свежие цветы. Место, где убили Улафа Пальме. Напоминание о трагедии (памятника тогда еще не было), пока никем не забытой.
В доме на Дроттинггатан мне предстоит многое узнать о мире и о себе. И в самые тяжелые минуты таинственная аура этих многое повидавших стен будет поддерживать мою духовную сосредоточенность, заряжать особой эмоциональной энергией и с помощью ангелов Сведенборга укреплять слабые силы для постижения непостижимого.
Я и сейчас, четверть века спустя, вспоминаю с благодарностью самый первый разговор о Нем, когда никаких планов на научные занятия не было и в помине, но мистика Сведенборга уже подавала первые, едва уловимые сигналы.
За год до получения гранта я посетила Музей-квартиру Стриндберга как обычная туристка с филологическим уклоном. В комнатах было пустовато, и я спросила у явно скучающего сотрудника про портрет Стриндберга, упомянутый Ибсеном. Отношения у писателей были сложные, но безумные глаза шведа так гипнотизировали Ибсена, что он, по его словам, не мог бы написать без них ни строчки. Все это я выпалила с явным акцентом, но хотя бы без грамматических ошибок.
Сотрудник уставился на меня в оцепенении, и я решила, что с перепугу что-то перепутала. Может, все было наоборот, и шла речь о портрете Ибсена, хотя вот уж у кого точно не безумные глаза. Первым очнулся швед. Он изучающе посмотрел на меня (мы обычно так смотрим на абитуриентов, когда слышим от них что-то сверхнеожиданное) и сказал ровным и скучным голосом: пишите «application» (специально пользуюсь этим английским словом, поскольку не сразу разобралась, о каком прошении идет речь).
«Вы ведь собираетесь изучать Стриндберга? Я не ошибся? Мы вам поможем. Видно, что вы уже успели в него погрузиться».
Ошибся, да еще как! У меня и в мыслях не было, не зная шведского, заниматься их национальным гением. И если историю с портретом можно принять за погружение, то оставим ее на профессиональной совести специалиста.
С такими мыслями я покидала музей.
Рассудительные шведскоговорящие друзья взглянули на это трезво. Они помогли составить заявку, вложили в конверт и отправили по указанному адресу.
Так все начиналось. В назначенный срок я получила бумагу из Шведского института, подтверждающую, что мне выделен грант для занятий Стриндбергом с бесплатным проживанием в течение месяца в комнате при Музее-квартире на Дроттинггатан, 85.
Разумеется, добросовестный сотрудник музея про мою «увлеченность» Стриндбергом понимал не хуже меня. Просто я оказалась в нужное время в неожиданно благоприятных для себя обстоятельствах.
Швецию, как и всю Европу, захлестнул восторг перед Россией после рухнувшей Берлинской стены. На Россию смотрели влюбленными глазами, строили маниловские планы на перспективы сотрудничества, расточали комплименты (вполне искренние) нашему искусству, бурно увлекаясь авангардом начала века.
Выходило, что у такой благорасположенности — глубокие исторические корни. С ссылкой на Ключевского вспоминали, что и Петр I готов был благословить дружеское взаимодействие с побежденным соседом. Прекрасную вы-ставку «От войны к миру», посвященную просвещенным монархам Екатерине II и Густаву III, с равной охотой посещали и в Петербурге и в Стокгольме.
Портрет Стриндберга работы легендарного Н. Кульбина вынесен на обложку сборника докладов по материалам проходившей в Москве международной конференции «Стриндберг и символизм». Эскиз театрального костюма Л. Поповой «Прозодежда актера № 3» в красно-синих тонах украсил наборы сувенирных кружек, выпущенных Музеем танца. Сподвижница Мейерхольда, Л. Попова предназначала свои конструктивистские костюмы для занятий биомеханикой. Растиражированное таким способом творчество безвременно угасшей «амазонки авангарда» сделало само имя доступным для многих.
Профессор славистики Нильс Оке Нильсен подарил мне одну из первых монографий о Елене Гуро, тоже трагически рано ушедшей из жизни.
С тем, что Швеции принадлежит особое место в биографии Бродского приходится сталкиваться на разных уровнях — от авторитетных исследовательских изысканий до мемуарных зарисовок, а то и расхожих апокрифов.
Присев на краешек стула в кабинете известного слависта Петера Йенсена и услышав скорбно-ностальгическое: «Еще недавно на этом месте сидел Иосиф Бродский», — я тут же с него слетела. Мне захотелось вытащить носовой платок и смыть следы своего нечестивого присутствия.
Молодой сотрудник Университетской библиотеки, историк по образованию, предложил мне прогуляться в сторону королевского дворца, чтобы поделиться какими-то не хрестоматийными сюжетами из жизни шведских монархов.
Прошел дождь, запахло свежей зеленью, и мой спутник не преминул напомнить: «Бродский считал, что воздух Стокгольма надо разливать в бутылки и пить, как целебное снадобье». Я уже это слышала, но в другой редакции, о чем деликатно промолчала…
На вопрос, знала ли я Бродского лично, ответила уклончиво, что мы жили на перетекавших одна в другую улицах, названных в память о казненных декабристах — Пестеля и Рылеева. Таким «историческим совпадением» я вернула ученого к рассказам о королевской семье. Собственный сюжет о не-встречах с Бродским я приберегаю для своих студентов.
Может, так было не везде и не вполне так, как я описываю. (Бродского не берем в расчет — у него, действительно, со Швецией особые отношения.) Но мне эта увлеченность Россией на протяжении нескольких лет досталась именно на таком подъеме и в таких красках. Такой и запомнилась. Случалось, правда, что высокий градус заинтересованности российскими преобразованиями охлаждал ироничный душ какого-нибудь скептика. Так великий артист Эрланд Юзефссон спросил меня при знакомстве, как теперь будет называться 7-я симфония Шостаковича и не поменяют ли в срочном порядке паспорта родившимся в Ленинграде. Но в этом скорее читалась гордость интеллектуала, знавшего о моей стране больше других.
Я заверила актера, что Ленинградскую симфонию никто не переименует и место моего рождения навсегда останется прежним. К слову, ведь и сам Юзефссон внес немалый вклад в сближение культур, дважды снявшись у А. Тарковского, в «Ностальгии» и «Жертвоприношении», уже не говоря о его чеховском репертуаре — от Гаева до Фирса.
Еще один урок, который я получила, не покидая стен своей комнаты, — это наглядный урок не показного демократизма.
Я уже упомянула, что при Музее две комнаты были предназначены для занятий стриндберговедов (а иногда и молодых драматургов) из разных концов света.
К моей, просторной и комфортной, примыкала вторая, в тот момент пустовавшая. Она была раза в два меньше, почти темная, без телефона и более всего походившая на купе в международном вагоне.
В неурочный час я услышала в коридоре мужской баритон, благодаривший сотрудника Музея на безупречном оксфордском английском (однажды в лингофонном кабинете нам, студентам, дали послушать, как он звучит), поворот ключа в замке, захлопнувшаяся дверь — и я поняла, что у меня появился сосед.
Первой реакцией была тоска по нарушенному одиночеству… Второй — неловкость от сложившейся ситуации. Отправляясь на ланч, я зашла узнать, с кем придется делить «мою» обжитую кухню.
Оказалось, что прибыл, если так можно выразиться, главный скандинавист Европы — Майкл Робинсон. Автор бесчисленных статей и монографий, посвященных Стриндбергу, он недавно отобрал, перевел на английский язык и издал двухтомник избранных писем писателя и теперь продолжает работу над многостраничной аннотированной библиографией трудов, ему посвященных.
Узнав, кто приехал, я, не колеблясь, предложила поменяться с мэтром комнатами, считая для себя невозможным оставаться в «хоромах». Книга ученого «Стриндберг и автобиография» у меня на столе уже не первый день.
На свое предложение я услышала невозмутимый ответ: «Вы же приехали раньше и на более долгий срок. А регалии здесь ни при чем!»
Размышляя о недоступных моему разумению причудах западной демократии, я отправилась на очередной званый обед. А к именитому соседу у меня еще появится повод вернуться и не однажды.
В гостях меня хлебосольно ублажали борщом, гордясь не на шутку, что догадались предложить к нему сметану, которую сами бы ни за что в суп не положили. Радостно сообщили, что в фастфуде уже появилась пицца «Горби».
Я, со своей стороны, тоже старалась не исказить сложившийся стереотип русских гостей, которые всегда являются с подарками. Шведы, с которыми мне довелось общаться, убеждены, что дарить подарки — русская национальная идея, что-то вроде старинного обряда, который нельзя нарушать, чтобы не оскорбить чувств дарящего.
Мне удалось не отступать от заведенного ритуала, обойдясь без матрешек и хохломы.
Но самое увлекательное — живо пульсирующая повседневность незнакомой страны во всех доступных мне проявлениях (город, театр, студенты, библиотеки, старые и новые друзья, подробности быта) ждала меня впереди.
Его звали Стиг… (Красный вязаный свитер)
Вообще-то, мне назначено было мечтать об Англии. Ведь я училась на английском отделении Института иностранных языков. Но я твердо знала, что никогда не увижу Альбиона, и запретила сниться англосаксонским снам.
А диалог «Excuse me, оfficer. Can You tell me the way to Trafalgar Square?» сочла издевательским анахронизмом и отказалась разучивать, доведя чуть не до слез бедную преподавательницу. «Дорогу до Трафальгарской площади уж как-нибудь отыщу».
Бедняга, она учила нас не топографии Лондона, а особой интонационной мелодии вопроса. Я это хорошо понимала и вредничала от бессилия.
Мне и Париж не снился ни времен Гюго, ни «Ругон-Маккаров». Разве что «праздничные» перемещения героев Хемингуэя по знаменитым бульварам и кафе, названия которых выучила когда-то наизусть. Особенно тех, что вблизи бульваров Сен-Жермен и Сен-Мишель.
Словом, ни Парижа, ни Лондона я так и не увидела ни во сне, ни наяву.
А Швеция оставалась загадкой. И она мне снилась. Из-за спины Блока выглянул однажды Август Стриндберг, имя, которое я услышала впервые. Позже я прочту о нем блоковские статьи. Узнаю о мистической связи поэта со шведским мучеником. А пока что стихотворение, посвященное неведомому шведу, запомнила сразу.
Меня обдало волной поэтического презрения к бродящей по кладбищу несчастливо влюбленной, той, что «Весной по кладбищу бродила / И холмик маленький нашла…», к ее стенаниям: «Пусть неизвестная могила / Узнает все, чем я жила!». Неужели Блок? Певец прекрасных незнакомок с перстнями на тонких пальцах. Так уничижительно о женщине! А цветы? «Они нужнее Вам». Им-то за что такое пренебрежение? Узнать бы, кто он этот, Стриндберг? Я готова была его возненавидеть. О лирическом герое, трагическом alter ego поэта задуматься было недосуг.
Пристального внимания к загадочному шведу потребует из-за океана тень Юджина О’Нила, намекая, что в противном случае не стоит и браться за диссертационное исследование. В правоте рекомендаций драматурга убедиться было несложно, стоило только «погрузиться» в глубины стриндберговского театропонимания. Но это произойдет еще не скоро в процессе работы над диссертацией.
В послевоенной библиотеке отца случайно сохранился маленький томик из дореволюционного полного собрания. Почему у главных героев пьесы «Фрекен Жюли» имена на французский лад (Жан и Жюли), а служанку зовут Кристина, как и Королеву в одноименной пьесе? Герои развлекаются в Иванову ночь, как язычники, а служанка идет в церковь замаливать грехи. Может, оттого такая мешанина с именами? Мне пятнадцать лет, и я не могу придумать ничего другого.
Но моя-то любимая Кристина — не шведка, а норвежка. И не служанка и не королева. Она — просто дочь Лавранса из романа Сигрид Унсет. Между прочим, Нобелевского лауреата.
Я часто перечитывала роман, пока его кто-то не присвоил себе, соблазнившись автографом И. И. Соллертинского.
… Когда я надела шведские замшевые туфли, купленные папой во время круиза вокруг Европы, я добавила еще один мистический знак в свою коллекцию. Российские туристы посетили на теплоходе «Победа» пять или шесть стран, а туфли прибыли из Стокгольма. «Тебе непременно понравится Швеция», — сказал отец так, будто дарил мне не туфли, а билет в Стокгольм.
В этих туфлях я собиралась отправиться в Москву в июле 1957 года. Но стояло жаркое лето, и пришлось купить открытые босоножки.
В Москву! В Москву! Там будет проходить Международный фестиваль молодежи и студентов, и попасть на него — фантастика! Но еще более фантастично все, что с ним связано. Даже в Ленинграде московское событие обрастает невероятными подробностями. Ходят слухи о выведении какой-то невиданной доселе породы «голубей мира» (поименованных с легкой руки Пикассо), которые под руководством специально обученных дрессировщиков будут одновременно взмывать в поднебесье. Называются астрономические цифры этой голубиной «стаи», не знающей себе равных по количеству и по окраске.
Еще больше поражает воображение рассказ о сходке «воров в законе», которые обязались не заниматься своим ремеслом в дни фестиваля исключительно из чувства патриотизма. Какие-то похожие истории передают шепотом о фарцовщиках, согласившихся работать переводчиками, о проститутках, готовых выполнять любые задания — только бы задержаться в Москве, чтобы увидеть это неслыханное по масштабу действо.
Я уж не говорю о разнообразии сувениров, подарочных наборов с символикой фестиваля — голубем и эмблемой-ромашкой, собравшей в виде лепестков пять континентов земного шара и т. д.
Мне с трудом достали место в общем вагоне — Москва объявлена закрытым городом. Достаточно того, что там ждут гостей из 130 стран планеты!
Но для студентов такие преграды преодолимы. Своих сокурсников я встретила сразу в поезде. В основном, с русского отделения — филологов и журналистов. (К тому времени наш Институт уже был присоединен к ЛГУ.)
С этими ребятами я и осваивала фестивальные джунгли. Они умело вычитывали в море информации что-нибудь особо неожиданное и всегда знали, как проникать на самые малодоступные мероприятия. Помнит ли об этом один из самых неутомимых искателей нового Вадик Крейденков? Ныне живущий в США известный славист Вадим Крейд.
В первый же день я, по собственной инициативе, отправилась на выставку художников в Парк культуры им. Горького. О ней я вычитала в специально издававшемся путеводителе. Анонсировались, в первую очередь, события, связанные с искусством наших собратьев из стран народной демократии. И, конечно, Африканского континента. И только где-то мелким шрифтом объявление о выставке скандинавских художников. И мне сразу померещилась Швеция.
В небольшом павильоне не слишком многочисленная толпа окружила высокого светловолосого «викинга» в красном свитере. Перебивая друг друга, но безо всякой агрессии люди допытывались у него, что означает «мазня» у него за спиной. И может ли она называться искусством?
Мазней они называли беспредметные смешения красок, а реалистические пейзажи, которые смотрелись куда привычнее, никакого интереса у большинства из посетителей не вызывали. Автором их и был блондин в вязаном свитере, а «мазню» представили его друзья, но показаться на публике не отваживались, переложив это на облаченного в красный свитер товарища.
«Викинг» с бесстрашным любопытством разглядывал кипящих от возмущения зрителей и что-то пояснял по-английски. Явно без надежды быть понятым. Заметив мою слабо выраженную готовность принять участие в диалоге, он вдруг спросил: «Кто-нибудь говорит по-английски?» И вот я, пылая от гордости за своих институтских наставников, начинаю разъяснять с его слов азы абстрактной живописи.
«Не ищите смысл, ищите радость для глаз. Может, это ваши любимые сочетания цветов, и вы захотите всегда ими любоваться, т. е. украсить ими пространство вокруг…» И дальше в том же духе. И я перевожу его нехитрые слова на русский и почти синхронно следую за примитивными разъяснениями художника. Народ, уже не столь категорично настроенный, начинает понемногу расходиться. Зато откуда-то появляются еще несколько соотечественников главного героя. Оказывается, это их творчество он так отчаянно и наивно защищал. Они тоже художники, но не такие смельчаки, как он.
Все это время они стояли в углу и слушали, как он отдувался за их «мазню».
Мой поступок они высоко оценили, сочтя дружеской поддержкой со стороны устроителей фестиваля, и наперебой стали меня благодарить, смешивая английские и шведские слова. Фонетическую разноголосицу я невольно довела до абсурда, вставив русское слово «так» в ответ на их сходно звучащее «спасибо». Оказалось, что «спасибо» по-шведски будет «tack», и, пока мы в этой какофонии разбирались, шведы, посовещавшись, пригласили меня в открытое кафе отобедать и там продолжить лингвистическую перекличку.
Они попросили меня перевести для них меню, а попутно рассказать о себе. Откуда я приехала, чего жду от фестиваля, что меня больше всего интересует и т. д.
Cами они аккредитованы от какой-то шведской газеты: журналисты, фотокорреспонденты и художники в одном лице. Разумеется, социал-демократы. Опасаться их нечего. Они называют себя по-английски «leftists». «Леваки».
Не оттого ли красный свитер? — глубокомысленно прикидываю я.
Может, я любезно соглашусь дать их газете интервью? Ведь я настоящая студентка и, очевидно, комсомолка. Они еще никогда не вcтречали комсомолок, хорошо говорящих по-английски. У меня от волнения кружится голова. Неужели это я, в самом деле? Или я вижу сон, как крошка Алиса?
Как позже выяснилось, они чуть было не пригласили меня на свой корпункт, где хорошая аппаратура, и, вообще, собирались показать мне много интересного.
Но в это время подошел официант — безупречно выбрит, с безукоризненными манерами дипломата и хорошим английским выговором. Он вежливо поправляет меня, когда я спотыкаюсь на замысловатых блюдах русской кухни, типа «щи суточные», «каша гурьевская», «котлеты пожарские».
Пока журналисты делают заказ, мой новый знакомый (я уже знаю, что его зовут Стиг) что-то вписывает в свою, как мне подумалось, визитную карточку. И передает ее мне. Я, не глядя, кладу ее в карман куртки. Через несколько минут возвращается официант. Он просит меня помочь уточнить заказ. Видимо, что-то не так записал, пока помогал мне с переводом. А гости так перебивали друг друга, что за ними было не поспеть, и повар теперь не может разобрать, кто что заказал. Вышла какая-то неразбериха. Все дальнейшее походило на кадры из шпионского фильма.
«Чтобы ноги твоей не было здесь на пушечный выстрел. А записку передай мне немедленно». И пара крепких выражений, не оставлявших сомнений в моей предполагаемой участи. Я вытаскиваю из кармана листок бумаги. Это действительно не визитная карточка, а вырванная из блокнота страничка. Даже фамилию «викинга» из-за своей близорукости не успеваю прочесть.
«Все в порядке, — говорю я, вернувшись к столу и не глядя на шведских „агентов“, — но у меня, к сожалению, встреча с однокурсниками, о которой совсем забыла. Умираю от голода, но, увы, опаздываю. Заказ свой пришлось снять». Я до отвращения плохая актриса, хотя про голод вышло правдоподобно. Может, оттого что я и в самом деле успела с утра проголодаться.
Бреду в сторону метро, поминутно оглядываясь. Не сопровождает ли меня учтивый официант?
«Когда бы не бдительность простого работника общепита, самозваная переводчица могла бы оставить несмываемое пятно на светлом облике советской комсомолки, каких на фестивале большинство». Чем не финал для фельетона в факультетскую стенгазету? Ведь обещала же я редактору, что напишу о фестивале.
Хотя в действительности мне не до смеха.
До чего же неловко получилось со шведскими художниками. Что они могут подумать о нашей стране? Поверили ли они идиотскому вранью? Интересно бы узнать, что в той записке? Надеюсь, ничего, кроме телефона. Ругаю, конечно, себя. Вечно попадаю в епиходовские истории. Гуляла бы сейчас с ребятами, запивала бы мороженое газировкой, а не эти «щи суточные». А может быть, скинувшись, зашли бы в коктейль-холл? Мы уже обратили внимание, что в Ленинграде такой «заграницы» нет и в помине.
Мысли мыслями, но настроение испорчено надолго.
В тот же вечер я оказалась на спектакле по пьесе Джона Осборна «Оглянись во гневе» («Look back in anger»). Со временем ей суждено стать классикой мировой драматургии и дать название целому послевоенному поколению англичан — «Сердитые молодые люди». Но все это еще впереди. Сегодня показ пьесы молодого, мало кому известного автора.
Кто-то из друзей-русистов великодушно пожертвовал мне свой билет, чтобы я усовершенствовала английский. После эпизода в Парке Горького я мало что соображаю. Прекрасное название пьесы и на трубе актер играет виртуозно, выдувая из нее и тоску и злость. Эту трубу помню до сих пор. И, конечно, название.
Среди зрителей того спектакля — совсем молодой Олег Табаков. Эта пьеса будто специально написана для таких, как он, для зарождающегося «Современника».
Только кто же им ее разрешит? Конечно, не разрешили, — вспоминал впоследствии актер.
«Хорошо, что на тебе никаких импортных шмоток», — в ответ на мой рассказ о дневном эпизоде философски замечают мудрые однокашники. И я вспоминаю оставшиеся дома новенькие туфли. Далеко бы они меня завели.
Между тем наши пути с «викингами» снова пересеклись на представлении польского кукольного театра, показавшего изысканный спектакль-притчу о надкусанном яблоке с применением пластики живых рук. Недвусмысленная метафора грехопадения. Польский юмор, подпитанный горьким сарказмом. Выразительные руки и надкусанное яблоко.
Шведские журналисты вроде бы и вправду обрадовались, увидев меня невредимой. Конечно, они обо всем догадались и думали, что я уже далеко от Москвы. Им даже известно о существовании географической точки под названием «101-й километр». Кажется, они всерьез считали, что есть такая станция. Видно, их основательно проинструктировали. Вот тогда-то они и признались, что собирались записать «интервью» со мной у себя в корпункте. Теперь понимают, чем это могло обернуться.
Пытаются коллективно острить на тему железного занавеса, который, видимо, не слишком приподнялся. Они показали рукой, на какое расстояние от земли. «Но с вашим ростом можно попытаться проникнуть», — пошутил Стиг. Сам он был очень высокий. Я едва доставала ему до плеча. «Окажетесь в Швеции, непременно звоните. Телефон я вам записал». У меня не хватило духу рассказать о судьбе записки. Я запомнила еще несколько невыразительных шуток на тему комсомольских собраний. Запасаюсь ли я специальными таблетками от мигрени, когда на них иду? И остальные в таком же духе. Досадно, что неразборчивая память их сохранила, а фамилию нет. Больше наши пути не пересекались.
Все эти полуистлевшие истории хранились в «захолустье памяти» (Набоков): авось когда-нибудь пригодятся. В одном из писем писатель, неравнодушный к Мнемозине, поделил людей на «помнящих» и «не помнящих». Поверила, что первые для него лучше вторых, и решила примазаться.
В 1990-е я начала регулярно бывать в Швеции. Сначала погрузилась в таинственного Стриндберга, затем увлеклась своим спецкурсом в Университете. Обнаружила, что «полным-полно» шведских студентов (вопреки зловещим предостережениям Э. Колдуэлла в известном рассказе «Полным-полно шведов») может доставить истинное удовольствие.
Стала частым зрителем в Королевском драматическом театре, посмотрела все доставшиеся мне по времени премьеры Бергмана и увидела его самого. Осмелев, начала общаться с актерами: брала интервью и даже побывала в гостях у некоторых.
И все это время я не забывала о «викинге» в красном свитере. Не зная фамилии, не уяснив толком род его занятий (художник, писатель, журналист), имея в запасе только имя, едва ли самое редкое в шведских «святцах», я пыталась наводить справки через друзей. Советов было много — толкового ответа ни одного. Самый логичный совет я выслушала от друга-соотечественника, недавнего эмигранта. Его идея была запросить МИД Швеции относительно аккредитованных на фестивале в Москве журналистов. Мне померещился призрак Мата Хари и замаячил вполне реальный образ просвещенного официанта. Словом, такую идею я отвергла без колебаний.
Просветление нагрянуло внезапно в звенящий весенними голосами апрельский день. На выставке современного портрета в замке Грипсхольм я замерла у картины, на общем фоне ничем особенным не примечательной. Тонкой, грустной, ностальгической — не более того. Поразила подпись — Стиг Клаессон. Я же видела сочетание этих букв почти сорок лет назад. В Парке Горького такая подпись стояла под одним из пейзажей. И закрутилась карусель памяти, отматывающая время назад.
Но друзья моего ликования не разделили, а догадку не подтвердили.
Стиг Клаессон — известен всей Швеции, его знает каждый школьник. Маловероятно, чтобы он, приехав в Москву со своими рисунками и ответственной миссией, начал болтать с какой-то девчонкой.
Его книги есть даже в русском переводе. Одна, по крайней мере. О старости как о «памятнике старины» — «Мы любим Ингве Фрея».
«Неужели она не попалась тебе на глаза?»
К сожалению, нет.
Открываем неподъемный том «Желтых страниц», которые в Швеции выходят исправно каждый год. Установить связь со Стигом Клаессоном, популярным художником-иллюстратором, писателем, публицистом, оказалось невозможно.
Все его личные данные заблокированы по его требованию.
В один из визитов в гостеприимный дом Аниты Перссон рассказываю ей эту историю от начала и до замаячившего конца.
«Так это же Слас», — ничуть не удивившись, констатирует Анита. Слас — это псевдоним писателя. «Он никому, кроме самых близких, не дает ни адреса, ни телефона. У него давно проблемы. Так что живет он теперь за городом».
Какие именно проблемы — я не уточняю. Анита и так не по-шведски откровенна, но она испытанный друг и попытается что-нибудь выяснить. Я объясняю, что телефон мне не пригодится. Слишком много прошло лет и слишком незначителен эпизод, чтобы два немолодых человека могли объясняться по этому поводу на чужом для обоих языке.
И все же. Почтовый адрес (у меня еще не было компьютера) Анита достала. Я написала далеко не сразу, а только по прибытии в Петербург и прочитав упомянутую книгу.
В повести о стариках «Мы любим Ингве Фрея» ничего сентиментального, начиная с названия. Ингве Фрей — один из скандинавских языческих богов. И мне явственно послышался голос молодого Стига Клаессона, его склонность к парадоксам и мудро-ироничный взгляд, обращенный на себя и других. Этот «маленький шедевр», как называют его сами шведы, иллюстрированный автором, стоит того, чтобы его прочесть.
На конверт я наклеила марки с видами города, надеясь, что вместе с российским штемпелем они смогут пробудить в адресате смутные ассоциации. Письмо вышло сухим и отрывистым. Москва. Фестиваль. Выставка художников. Красный вязаный свитер.
Ответ, написанный нетвердой рукой, пришел тоже с большим опозданием.
Автор был созвучно немногословен. Прояснилось ли что-нибудь его затуманенному взору — я никогда не узнаю. Но главное подтвердилось!
«Человек, которого вы разыскиваете, — это я».
Думаю, что красный свитер вспыхнул и высветил фрагмент потускневшей от времени картинки из альбома коллективной памяти целого поколения.