Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2017
Я получил блаженное наследство –
Чужих певцов блуждающие сны.
Мандельштам
Сон — это такое знакомо-родное и такое удивительное явление. Оно имеет свою художественную структуру, свою иррациональную поэтику. Во сне никакое нарушение реальности не кажется странным. Наоборот, вспоминая логически последовательный сюжет сна, мы удивляемся как раз логичности и последовательности. Таинственное явление. В снах мы имеем дело со своим подсознанием, с самой интимной и загадочной областью души. Душа во сне не спит, и любое сновидение оказывается осмысленным психическим феноменом. Часто сон производит непонятно глубокое впечатление, причем чем-то неуловимым, не забывается в течение всего дня, говорит о чем-то тайном, спрятанном от нас самих. Сознание погружается в придонные слои души, и толкование сна дает возможность глубоко заглянуть в себя, понять свою личность. Сны сходны с художественным вымыслом, но неуправляемым, неизвестно чьим. Это относится к любому искусству. Ван Гог писал: «Я перестаю чувствовать самого себя и картина пишется как во сне».
Сон — благословенное явление. Каким бы страшным кошмаром он ни обернулся, переход в другую реальность дает возможность отойти от обыденности, дарит паузу, которая нужна организму как воздух. Бывают в жизни каждого такие часы и дни, когда сон лечит, когда сновидения становятся спасением, когда человек ждет их как избавления от тяжести обступивших обстоятельств.
Фрейд разделяет явное содержание сновидения и его внутреннее содержание, которое выявляется путем анализа. Анализ Фрейда заключается в привлечении первых приходящих в голову ассоциаций к фрагментам сновидения. Так выясняется скрытая их суть. В основе сна, полагал он, лежит стремление к желаемому, исполнение желания. Одна дама, возражая против этого тезиса Фрейда, рассказала ему свой сон: она хотела устроить званый ужин, но оказалось, что все магазины закрыты и она не может купить угощенья. «Что же тут от исполнения желаний?» — спросила она. При психоанализе, которому она подверглась, допросе с пристрастием, выяснилось, что на ужине должна была присутствовать приятельница, которая нравилась мужу этой дамы, так что несостоявшийся званый вечер никак не мог ее огорчить, наоборот. Званый ужин во сне был лишь поводом, а скрытой темой были отношения приятельницы с мужем этой дамы, ревность. Фрейд утверждает, что на дне сновидения лежит какая-то интимная вещь, о которой пациент неохотно сообщает, которую скрывает даже от себя.
Подобно внешнему и внутреннему содержанию снов, в стихах различимы повод стихотворения и его тема. Поводов к лирическому сюжету бесконечное множество. Ими могут быть случайно увиденные детали обстановки или пейзажа, мысль, событие, вещь; а тем лирических стихов немного, они повторяются и варьируются. И в любом случае они связаны с глубинной душевной жизнью поэта. С чем-то глубоко интимным в широком смысле этого слова — не постыдным, а сокровенным.
Сновидения Фрейд делил на три категории: 1) вполне понятные (логичные), 2) понятные по содержанию, но непонятные по мотивировке (например, человеку снится переезд в другой город, который никак не планировался, неясно, откуда такой сон взялся) и 3) бессмысленные, непонятные нагромождения бессвязных событий и видений. Последние, впрочем, тоже прекрасно расшифровываются, поддаются толкованию. О них Фрейд сказал: «Как письма, изорванные в клочья, „писания снов“, будучи тщательно исследованы, утрачивают первоначальную картину галиматьи и предстают серьезной и осмысленной вестью».
Примерно так же можно сказать о стихах. Есть стихи (1-я категория), описывающие сон, как, например, сон Татьяны в «Онегине». В них логично внешнее содержание и очевидно внутреннее. В сне Татьяны фантасмагория сна — повод, а тема — ее любовь к Онегину и страх перед ним. Татьяне снится человек, которого она и любит и боится. Но сами стихи на сон не похожи. Слишком понятны, слишком логичны. Есть стихи (2-я категория), которые можно назвать сновидческими, — в них не говорится о сне, но их поэтика попирает логику так, как это бывает в сумбурных снах. Они как бы копируют подсознание. К сновидческим стихам относятся, например, почти все стихи мандельштамовских «Тристий». Они плохо поддаются пересказу, но понятны при вдумчивом анализе. (Заметим в скобках, что не всякая невнятица похожа на сон.)
Начнем поиски снов с Ломоносова. «Поэтически вымышлять — значит находить нечто придуманное, то есть остроумное постижение соответствия между вещами несоответствующими», — сказал этот поэт-аналитик. В сущности, это определение метафоры, которую Ломоносов ставил в основу стихотворной речи. «Несоответствующие вещи» — это как раз то, чем нас щедро одаривают сны. А «остроумное постижение» — работа бодрствующего разума. Можно сказать, что метафора служит моделью сна: в метафоре без посредства логики соединяются смысловые представления, в понятийной основе которых лежит нечто общее. Не всегда это общее легко обнаруживается. Оно выявляется только дневным, бодрствующим сознанием. Связь смысловых представлений осуществляется путем монтажа. «Вокзал — несгораемый ящик / Разлук моих, встреч и разлук». Вокзал и ящик — вещи совершенно разные, во сне их, приснившихся, не связать, сходство обнаруживается лишь дневным, разумным взглядом. Во сне части метафоры разъединены, но в подоплеке сна находится связующее их звено. Или вот такая метафора: «Два сонных яблока у века-властелина / И глиняный прекрасный рот». Век представлен в виде скульптурной глиняной головы. Это вполне сновидческий образ. «Дневные сны» — так назвал одну из своих книг Кушнер. «Сны» — бессознательные видения, «дневные» — они же, осознанные и осмысленные. Стихи — такое оксюморонное сочетание.
Ломоносов — классицист, его стихи рациональны в высшей степени. Сон лишь упоминается в его стихах — и, кажется, всего один раз:
Ночною темнотою
Покрылись небеса,
Все люди для покою
Сомкнули уж глаза.
Внезапно постучался
У двери Купидон,
Приятной перервался
В начале самом сон.
И дальше рассказывается, как Купидон обманом втерся в доверие хозяина и вошел в его дом, а затем выстрелил в сердце: «Мой лук еще годится, / И цел и с тетивой; / Ты будешь век крушиться / Отнынь, хозяин мой». Стихи Ломоносова принадлежат к первой категории, они понятны и последовательны в развертывании смысла, как проза. Они дневные на все сто процентов. Но современники корили его за то, что слова он употреблял не всегда в их прямом значении. Эмоциональная речь казалась им непривычно-странной, его оды пародировались из-за присутствия в них метафор. К дерзким метафорам Ломоносов не был готов (до них оставалось еще полтора века), хотя горячая эмоциональность подвигла его на метафору «Там кони бурными ногами» в описании победного сражения русских со шведами. Против этого словосочетания возражал Сумароков: ноги могут быть толстыми или тонкими, большими или маленькими, но никак не бурными, считал он, находя в этом отклонение от здравого смысла. Барочная риторика ломоносовских стихов приоткрыла новые для русской поэзии возможности. Не догматическая привязанность к словарным значениям, а поэтическое преобразование слов. Не здравый смысл, а разум.
К первой, «дневной» категории поэтов принадлежит и Державин. И первый сон в русской поэзии описан им — «Соловей во сне»:
Я на холме спал высоком,
Слышал глас твой, соловей,
Даже в самом сне глубоком
Внятен был душе моей…
Вероятно, нет поэта, который не употреблял бы односложного слова «сон», богатого разнообразными рифмами. Знаменательно то, что рассказано самим Державиным о написании оды «Бог». Начав оду, он никак не мог ее завершить, хотя много раз делал попытки. Конец ее пришел к нему во сне, когда он специально уехал от повседневных дел в Нарву и, наняв у старушки немки комнату, писал оду до ночи, пока не заснул. И вот во сне привиделся ему свет, от которого слезы полились из глаз, и пришла наконец последняя строфа. Не так интересно для нас его описание сна («Соловей во сне»), как этот красноречивый эпизод с окончанием оды «Бог». Поэт с отчетливо дневным, рациональным мышлением сочиняет во сне. Разум находит поддержку в дремотном состоянии души.
К той же «дневной» категории принадлежат и Пушкин, и Баратынский, и Лермонтов. У Пушкина в стихах сон видят Татьяна в «Онегине» и Наташа в балладе «Жених». Есть «Стихи, сочиненные во время бессонницы» и «Пробуждение», в которых Пушкин как бы ходит вокруг сна, призывая его и вспоминая. К «ночным» стихам принадлежат и «Воспоминания». Нет, кажется, ничего лучше этих в высшей степени рациональных стихов. Но их таинственное очарование необъяснимо, как всякое совершенство. «Я сладко усыплен моим воображеньем», — говорит Пушкин о том, как пишутся стихи. «Душа стесняется лирическим волненьем, / Трепещет и звучит, и ищет, как во сне». Работа воображения включает в себя и дневное, разумное начало, и сновидческое, бессознательное. Воображение — это сон наяву.
У Пушкина тема, то есть внутреннее содержание стихов, обычно является прямо, с непосредственностью и искренностью, как, например, «Желанье славы». «Желаю славы я, чтоб именем моим / Твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною / Окружена была, чтоб громкою молвою / Все, все вокруг тебя звучало обо мне…» В его стихах почти нет метафор и все названо своими именами; при этом они окутаны тайной безусловной красоты. Мы не знаем, что такое красота, чем она определяется, но видим ее так же мгновенно и ясно, как видим молнию. Что-то в этом есть таинственное, как сон, необъяснимое точными науками.
То же самое можно сказать о лермонтовском «Сне», сне в долине Дагестана. Прелесть этих стихов продиктована разумом, но обращена к душе — не знаю, как это объяснить. Сон в них не похож на сон с его невнятицей и тенями. Он понятен и логичен, но заставляет трепетать сердце. Эти стихи так искренни в последней степени, как должна быть искренна лирика. Искренность, то есть подлинность, достоверность, — неосознанная главная цель поэта. «Искренность похожа на сон», — сказал У.-Х. Оден. Она, настоящая, не может быть нарочитой.
Интересно «фрейдистское» стихотворение Баратынского, в котором дано и сновидение и его толкование.
Порою ласковую Фею
Я вижу в обаяньи сна,
И всей наукою своею
Служить готова мне она. <…>
Но что же? странно и во сне
Непокупное счастье мне:
Всегда дарам своим предложит
Условье некое она,
Которым, злобно смышлена,
Их отравит иль уничтожит.
В самом деле, любое желание, по Фрейду лежащее в основе сновидения, часто бывает во сне недоступно. Кто не знает тягостных сновидений, в которых никак не найти дорогу к дому? Фрейд очень порадовался бы этим стихам.
К первой категории рационалистов принадлежит и Некрасов. Но сами характерные его трехсложники таят в себе, кажется, что-то ночное: «Еду ли ночью по улице темной…»; «Мы с тобой бестолковые люди: / Что минута, то вспышка готова!»; «Ночь. Успели мы всем насладиться. / Что ж нам делать? / Не хочется спать»… Речевая мелодия, по которой легко узнается Некрасов, говорит о чем-то, противоречащем его логике.
Обратимся к Фету. Перешагнем через Жуковского, через романтический сон его Светланы, похожий на сон Татьяны, и рассмотрим сны Фета. Его отношение к сновидению можно считать программным. К одному из своих стихотворений он взял эпиграфом слова Шопенгауэра: «Равномерность течения времени во всех головах доказывает более, чем что-либо другое, что мы все погружены в один и тот же сон; более того, что все видящие этот сон являются единым существом». Жизнь — сон, все видимое и ощущаемое — одно общее сновидение. Если бы Шопенгауэр был знаком с Интернетом, он в качестве примера привел бы Всемирную сеть в качестве обобществленного сознания.
И всё, что мчится по безднам эфира,
И каждый луч, плотско`й и бесплотный, —
Твой только отблеск, о солнце мира,
И только сон, только сон мимолетный.
И этих грез в мировом дуновеньи
Как дым несусь я и таю невольно,
И в этом прозреньи, и в этом забвеньи
Легко мне жить и дышать мне не больно.
То, что чувствует поэт, ему снится: «И снится мне, что ты встала из гроба, / Такой же, какой ты с земли отлетела, / И снится, снится: мы молоды оба, / И ты взглянула, как прежде глядела». Как хороши эти повторы «и снится, снится…»: трижды в двух стихах. Его восхищенные, бурные чувства всегда «как бы во сне», как сказано им в другом стихотворении. «В мечтах и снах нет времени оков; / Блаженных грез душа не поделила: / Нет старческих и юношеских снов». И к стихам Фет относится как к дневным снам. Призывая возлюбленную внимать «стихам, звучавшим мне», он уверен, что «вдумчивым и чутким сердцем девы, / Безумных снов волненья ты поймешь». Стихи — безумные, волнующие сны.
Нечто похожее, но как бы в другом регистре наблюдаем у Тютчева. Тютчеву, можно сказать, все на свете снится. «Как океан объемлет шар земной, / Земная жизнь кругом объята снами»; «Есть близнецы — для земнородных / Два божества, — то Смерть и Сон, / Как брат с сестрою дивно сходных — / Она угрюмей, кротче он…». Кажется, нет более любимого слова у Тютчева, чем слово «сон». И какой разный бывает у него сон! Пророческий, волшебный, утомительный, всезрящий, железный, болезненно-яркий, редеющий, минувший, долговечный, поздний, золотой, радужный, безотрадный…
Самыми противоположными эпитетами может быть снабжено удивительное явление сна. «Перстами легкими как сон», — сказано Пушкиным. «Я взял ее тяжелую, как сон», — говорит Кушнер о серебряной сахарнице покойного друга, которая перешла к нему по наследству.
О себе самом Тютчев сказал:
И чудится давно минувшим сном
Ему теперь все светлое, живое…
И в чуждом, неразгаданном, ночном
Он узнает наследье родовое.
* * *
Переместимся в XX век. К первой категории — «дневной» — следует отнести Заболоцкого, Пастернака, Ахматову, Ходасевича. Но все не так просто, как может показаться. Например, есть два Заболоцких: Заболоцкий «Столбцов» и зрелый, поздний Заболоцкий. «Столбцы» своей фантазией как бы напоминают сны, но это кажущееся сходство. В них слишком явно выступает юмор — продукт бодрствующего ума. Вся фантасмагория «Столбцов» пронизана веселостью и игрой, которые со снами не имеют ничего общего. Если представить себе картины «Столбцов» приснившимися, то это были бы страшные сны. А стихи — смешные. Зато природа у позднего Заболоцкого обладает волшебством, сходным с волшебством сновидения.
Вы слышите, как перед зеркалом речек,
Под листьями ивы, под лапами ели,
Как маленький Гамлет, рыдает кузнечик,
Не в силах от вашей уйти канители?
Опять ты, природа, меня обманула,
Опять провела меня за нос, как сводня!
Во имя чего среди ливня и гула
Опять, как безумный, брожу я сегодня?
Есть, есть в этих стихах крупица безумия, одна, но звучная сновидческая нота. Этот рыдающий Гамлет-кузнечик! И страстные воззвания к природе, укоризны и восторги:
О сад ночной, таинственный орган,
Лес длинных труб, приют виолончелей!
О сад ночной, печальный караван
Немых дубов и неподвижных елей!
Восторг поэта перед явлениями природы — это голос души, то есть сознания и подсознания. «Я люблю этот сумрак восторга, эту краткую ночь вдохновенья, / Человеческий шорох травы, вещий холод на темной руке, / Эту молнию мысли и медлительное появленье / Первых дальних громов — первых слов на родном языке». Слишком все это слито — шорох травы и молния мысли, дальние громы и слова на родном языке; их не разнять и не объяснить с помощью логики. Сумрак восторга.
Но сумрак ничем не выдает себя в таких не менее прекрасных рациональных стихах, как «Уступи мне, скворец, уголок», «Вчера о смерти размышляя», «Осень», «Начало зимы», «Лесное озеро», «Метаморфозы» и т. д. и т. д. и даже в «Бегстве в Египет» — одном из лучших стихотворений, в котором рассказан сон.
«Снилось мне, что я младенцем / В тонкой капсуле пелен / Иудейским поселенцем / В край далекий привезен». Есть у позднего Заболоцкого стихи, которые таинственной прелестью напоминают волшебное сновидение: «Прощание с друзьями», «Приближался апрель к середине…», «Где-то в поле возле Магадана…». Работа воображения в них захватывает и необъяснимо очаровывает.
Художественная мысль Пастернака совсем другая. Тем удивительней и тем интересней сходство некоторых его стихов со сном.
Как бронзовой золой жаровень,
Жуками сыплет сонный сад.
Со мной, с моей свечою вровень
Миры расцветшие висят.
И, как в неслыханную веру,
Я в эту ночь перехожу,
Где тополь обветшало-серый
Завесил лунную межу.
Где пруд — как явленная тайна,
Где шепчет яблони прибой,
Где сад висит постройкой свайной
И держит небо пред собой.
Не правда ли, похоже на красочный счастливый сон, в котором привидевшийся пейзаж вызывает ощущение непонятного счастья? Вторая строфа дает представление о внезапной смене декораций, какая бывает во сне, со сменой эмоций: «И, как в неслыханную веру, / Я в эту ночь перехожу…» Метафоричность раннего Пастернака отчасти вводит стихи в сонное царство, которое, вообще говоря, не свойственно его бодрствующей мысли. Чтобы создать метафору, надо иметь ясную, трезвую голову, но сама метафора — явление наполовину сновидческое, поскольку в метафоре, повторю, соединены и явное содержание сновидения (сочетание разных понятий), и его внутреннее обоснование (их сходство). Поздние стихи Пастернака, лишенные буйных метафор молодости, не похожи на сны. Душа поэта ясна и дышит дневными мыслями. Даже ранние его стихи нельзя назвать сновидческими, в них нет той ауры сновидения, какая характерна, например, для Мандельштама. Даже стихотворение «Сон» (Мне снилась осень в полусвете стекол, / Друзья и ты в их шутовской гурьбе…») больше похоже на лермонтовский сон «В полдневный час в долине Дагестана…», чем на реальное сновидение. Это описание сна, а не сон. Может быть, поэту казалась, что его питали сны: «Я рос. Меня, как Ганимеда, / Несли ненастья, сны несли», — но на самом деле эта быстрая смена смысловых представлений, эта острота мысли, характерная для Пастернака, возникает в разогретом мозгу в момент высшей ясности, а не в туманной сновидческой работе подсознания.
И все-таки даже в самых реалистических, дневных стихах есть сновидческие моменты. «За высоту ж этой звонкой разлуки, / О, пренебрегнутые мои, / Благодарю и целую вас, руки / Родины, робости, дружбы, семьи». Родина и робость имеют мало общего в этом контексте. Но воспринимаются в необъяснимо понятной совокупности благодаря фонетическому созвучию. Вспомним сон Пьера Безухова, в котором он, как ему кажется, находит объяснение сложным явлениям жизни в слове «сопрягать»: сопрягать надо, сопрягать! А это кучер, будивший его, говорит: «Запрягать, запрягать пора!» Такие фонетические игры свойственны и снам, по тонкому замечанию все того же специалиста по снам, Фрейда.
Ахматова считала и декларировала, что стихи должны быть похожи на сны. И даже на бред. «Прислушиваясь к своему / Уже как бы чужому бреду»; «Услаждала бредами, / Пением могил. / Наделяла бедами / Свыше всяких сил»; «Но берегись твоей подруге страстной / Поведать мой неповторимый бред». Но ее внимание к реальным деталям обстановки говорит о сознательной остроте ума в любых обстоятельствах. Красноречивые подробности ситуаций украшают ее стихи и придают достоверность чувствам. «На стволе корявой ели / Муравьиное шоссе»; «На рукомойнике моем позеленела медь»; «И башенных часов кривая стрелка»; «И везут кирпичи за оградой» и т. д. и т. д. «Я вижу все, я все запоминаю», — говорит она о себе. Есть у нее три стихотворения с названием «Сон». Одно из них называется «Черный сон», а в другом описан чужой сон. Их нельзя назвать сновидческими. Рационализм ее ума не допускал «сновидческого бреда» — на сны ее стихи не похожи, хотя она так не думала:
Себе самой я с самого начала
То чьим-то сном казалась или бредом,
Иль отраженьем в зеркале чужом…
Какой-то запоздалый романтизм или вирус символизма ею владел. И кроме того, она не забывала о своей на редкость удачной внешности. Но в лучших ее вещах нет и следа бреда или любования собой, наоборот: ясный ум и острота внимания к окружающему. Вот например:
Небывалая осень построила купол высокий,
Был приказ облакам этот купол собой не темнить.
И дивилися люди: проходят сентябрьские сроки,
А куда провалились студеные, влажные дни?
Изумрудною стала вода замутненных каналов,
И крапива запахла, как розы, но только сильней.
Было душно от зорь, нестерпимых, бесовских и алых,
Их запомнили все мы до конца наших дней.
Было солнце таким, как вошедший в столицу мятежник,
И весенняя осень так жадно ласкалась к нему,
Что казалось — сейчас забелеет прозрачный подснежник…
Вот когда подошел ты, спокойный, к крыльцу моему.
В XIX веке стихи называли песнями, а в XX — снами. Даже разумный, насквозь «дневной» Ходасевич пользовался этим именованием стихов. И особенно ценил сновидческое состояние души. «Сижу, — но все земные звуки — / Как бы во сне или сквозь сон»; «И каждый вам неслышный шепот, / И каждый вам незримый свет / Обогащают смутный опыт / Психеи, падающей в бред»; «Так! наконец-то мы в своих владеньях! / Одежду — на пол, тело — на кровать, / Ступай, душа, в безбрежных сновиденьях / Томиться и страдать!». Сон — обитель души. И обращаясь к душе, с которой поэт постоянно вел влюбленный диалог, говорит: «Учись дышать и жить в ином пределе, / Где ты — не я; / Где отрешен от помысла земного, / Свободен ты…» Но стихов, похожих на сон, у Ходасевича нет. Или почти нет. Вот одно раннее стихотворение, несколько напоминающее что-то неясное, отрывочное, сновидческое:
Сладко после дождя теплая пахнет ночь.
Быстро месяц бежит в прорезях белых туч.
Где-то в сырой траве часто кричит дергач.
Вот, к лукавым губам губы впервые льнут,
Вот, коснувшись тебя, руки мои дрожат…
Минуло с той поры только шестнадцать лет.
Зарисовка памяти, яркой и волнующей, как сон. Может быть, еще знаменитая «Баллада» в конце напоминает сновидение: «И нет штукатурного неба / И солнца в шестнадцать свечей: / На гладкие черные скалы / Стопы опирает — Орфей».
Еще более похоже на сон стихотворение Георгия Иванова, поэта, тоже «дневного», руководимого разумом:
Мне весна ничего не сказала —
Не могла. Может быть — не нашлась.
Только в мутном пролете вокзала
Мимолетная люстра зажглась.
Только кто-то кому-то с перрона
Поклонился в ночной синеве,
Только слабо блеснула корона
На несчастной моей голове.
Эта мимолетная люстра, чей-то поклон («кто-то кому-то»), слабый блеск короны на несчастной голове — как это все мутно-лунно, как сказал бы Анненский, и как прекрасно. Сновидчески прекрасно.
У рационалиста Гумилева есть одно стихотворение про сон, но зато самое лучшее его стихотворение — «Заблудившийся трамвай». Оно и на тему сна, и сновидческое по композиции. «Через Неву, через Нил и Сену / Мы прогремели по трем мостам»; «В красной рубашке, с лицом как вымя, / Голову срезал палач и мне, / Она лежала вместе с другими / Здесь, в ящике скользком, на самом дне». Эти стихи так музыкально-печальны и так не похожи на их автора!
* * *
Обратимся к поэтам второй категории, к их «сновидческим» стихам. Здесь следует сказать о Блоке. В связи с его музыкальностью. Такое впечатление («Иль это только снится мне?»), что поэт поет, закрыв глаза, и, о чем бы ни хотел поведать, фантастические видения врываются в его полусонное сознание, «в электрический сон наяву». И полночь у него поет, и мотор поет…
С мирным счастьем покончены счеты,
Не дразни, запоздалый уют.
Всюду эти щемящие ноты
Стерегут и в пустыню зовут.
Жизнь пустынна, бездомна, бездонна,
Да, я в это поверил с тех пор,
Как пропел мне сиреной влюбленной
Тот, сквозь ночь пролетевший, мотор.
Казалось бы, при чем тут пролетевший мотор? Какой «тот»? И если «влюбленный», то почему со счастьем покончены счеты? При этом столько горькой прелести в восьми строках. Или вот в стихотворении «Девушка пела в церковном хоре…», где подробно говорится и о девушке, и о ее песне, а последняя строфа:
И голос был сладок, и луч был тонок,
И только высóко, у Царских Врат,
Причастный Тайнам, — плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.
Где, собственно, был ребенок? Как высоко? У каких царских врат? Вопросов лучше не задавать. Не важно. Не имеет значения. Важны сами слова: «ребенок», «высо`ко», «Царские Врата»; они не складываются в реальную картину, но присутствуют в сознании как бы в состоянии невесомости. Слова почти не несут смысла, они поются:
За горами, лесами,
За дорогами пыльными,
За холмами могильными —
Под другими цветешь небесами…
И когда забелеет гора,
Дол оденется зеленью вешнею,
Вспоминаю с печалью нездешнею
Всё былое мое, как вчера…
В снах печальных тебя узнаю
И сжимаю руками моими
Чародейную руку твою,
Повторяя далекое имя.
Слов с их твердыми предметными значениями будто и нет совсем. Но как хороши дактилические рифмы. Музыка! Вся поэзия Блока — «как тайна приоткрытой двери в кумирню золотого сна», как им же сказано в других стихах.
Слово «сон» — одно из самых частотных в стихах Блока. На 68 страницах у него слово «сон» встречается двадцать раз. На каждой третьей странице.
У Мандельштама, чемпиона сновидческих стихов, гораздо реже. К нему и обратимся.
Я слово позабыл, что я хотел сказать.
Слепая ласточка в чертог теней вернется
На крыльях срезанных, с прозрачными играть.
В беспамятстве ночная песнь поется.
Не слышно птиц. Бессмертник не цветет.
Прозрачны гривы табуна ночного.
В сухой реке пустой челнок плывет.
Среди кузнечиков беспамятствует слово.
Здесь тема — забытое слово, желанье его вспомнить. А похожий на сон сюжет — слепая, мертвая ласточка в стране теней, куда памяти не пробиться. Воображение рисует сухую реку и пустой челнок — поэт так хочет вспомнить забытое слово, как жаждущий хочет воды в пустыне и как человек хочет вернуть уснувшего вечным сном: «О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд, / И выпуклую радость узнаванья». Вместо искомого слова — «Все ласточка, подружка, Антигона…». Фрейд считал сновидение заместителем скрытых помыслов, и в этом стихотворении, словно в подтверждение его мысли, выражены и заместительные видения, и скрытые их мотивы.
В «Тристиях» в каждом стихотворении появляются не связанные друг с другом представления, но объяснимые при исследовательском анализе. Какие яркие сновидческие картины: «Чуть мерцает призрачная сцена, / Хоры слабые теней»; «В суматохе бабочка летает, / Розу кутают в меха»; «Я в хоровод теней, топтавших нежный луг, / С певучим именем вмешался…»; «Фиалковый пролет газель перебежала, / И башнями скала вздохнула вдруг»; «А счастье катится, как обруч золотой…» и т. д. и т. д. Вообще мандельштамовская поэтика — поэтика сна, поэтика иррационализма. Этого нельзя сказать о первой его книге «Камень». Но со временем почти каждое его стихотворение взывает к исследовательскому анализу, к толкованию. Скажем, «Концерт на вокзале». Видимая часть, повод — концерт в Павловском музыкальном вокзале, куда в детстве поэта водила мать. А тема стихотворения — прощание с прошлым веком, к которому поэт «опоздал», но который дорог ему и является в виде «милой тени» (по всей видимости, тени Анненского, поэзия которого связывает прошлое с настоящим и будущим русской поэзии). Или вот одно из поздних стихотворений — «Как светотени мученик Рембрандт…». Поэт дает мотивы картин художника вперемежку со своими мыслями об искусстве: «Но око соколиного пера / И жаркие ларцы у полночи в гареме / Смущают не к добру, смущают без добра / Мехами сумрака взволнованное племя». Искусство не учит добру, ничему не учит, а только «смущает» душу — оживляет, волнует, радует. А неровный, дымчатый фон рембрандтовских картин в самом деле напоминает мех, меховой сумрак. А как певуч сумрак «Стихов о неизвестном солдате»: «Этот воздух пусть будет свидетелем, / Дальнобойное сердце его…»; «Хорошо умирает пехота, / И поет хорошо хор ночной…»… Певучее сновидение. Вроде того, что слышит в полусне Петя Ростов под звуки точимой сабли накануне смертельного для него сражения. Мандельштам вообще не столько видит сны, сколько слышит. Поистине «он опыт из лепета лепит / И лепет из опыта пьет…».
К сновидческому типу принадлежат и стихи Анненского. Анненский страдал бессонницей и часто сочинял стихи ночью. Стихи и сны у него переплетены: «Я устал от бессонниц и снов, / На глаза мои пряди нависли: / Я хотел бы отравой стихов / Одурманить несносные мысли». Стихи Анненского — сумрачные, полупрозрачные, спутанные сны в часы, «Когда беседа умолкает, / Нас тянет сердца глубина, / А голос собственный пугает».
Когда умирает для уха
Железа мучительный гром,
Мне тихо по коже старуха
Водить начинает пером.
Перо ее так бородато,
Так плотно засело в руке…
……………………..
Не им ли я кляксу когда-то
На розовом сделал листке?..
Я помню — слеза в ней блистала,
Другая ползла по лицу:
Давно под часами усталый
Стихи выводил я отцу…
Эти стихи из «Тихих песен» Фрейд, наверное, растолковал бы так: Анненский очень рано женился на женщине, которая была на четырнадцать лет старше него, и это было печалью его зрелых лет. Не думаю, что поэт хотел сказать что-либо подобное, но ведь снами человек не управляет. Обратим внимание на многоточия — любимый знак Анненского. Он подчеркивает характерную для его мысли (и для сна) фрагментарность. Психологи утверждают, что организм отдыхает только во время медленного сна, а в период быстрого сна работа сознания такая же напряженная, как в момент бодрствования. Вот на эти быстрые сны и похожи стихи Анненского. Сон — погружение сознания во внутреннюю реальность человеческого «я». Какое-то невыразимое волшебство есть в его миражных стихах. Совсем другое, чем у Мандельштама. «Что-нибудь, но не это… / Подползай — ты обязан; / Как ты жарок, измазан, / Все равно — ты не это!» В этой разорванной речи («Тоска вокзала») поэт обращается и к паровозу, и к тревожным, печальным видениям, которые его мучают. Нервная, невнятная речь. Свои чувства и мысли он любит передавать случайным предметам: «Но не я томился и желал: / Сквозь фонарь, забытый на березе, / Талый воск и плакал и пылал»; «Не за бога в раздумье на камне, / Мне за камень, им найденный, больно». И там же: «И не горе безумной, а ива / Пробуждает на сердце унылость…». У Анненского нет четкой грани между внешним миром и внутренним состоянием. Они связаны так причудливо, как бывает во сне. Есть у него стихи, которые трудно было бы понять, если бы не название. Например, «Зимний поезд», «Будильник», «Стальная цикада», «Тоска маятника»… Мысль ветвится и как будто пробует то одно, то другое… «Я, как настройщик, все лады / Перебираю осторожно». Ткань стиха так прозрачна и так туманна одновременно, как пространство неглубокого, предутреннего сна.
Не знаю, к какому типу отнести Кузмина с его сновидческим эротизмом и «прекрасной ясностью»: «Мне не спится: дух томится, / Голова моя кружится / И постель моя пуста, — / Где же руки, где же плечи, / Где ж прерывистые речи / И любимые уста?..»; «Ах, уста, целованные столькими, / Столькими другими устами, / Вы пронзаете стрелами горькими, / Горькими стрелами, стами»; «Умывались, одевались, / После ночи целовались, / После ночи, полной ласк»; «Переходы, коридоры, уборные, / Лестница витая, полутемная, / Разговоры, споры упорные, / На дверях занавески нескромные»… Даже в его по-домашнему разболтанных акцентных стихах чувствуется что-то радостно-интимное, родственное сну.
* * *
Посмотрим на современников. В ранних стихах Бродского вместе с юношеским романтизмом появляются сновидческие картины: «Ты поскачешь во мраке по бескрайним холодным холмам…»; «Рождественский романс»; «От окраины к центру»; «Большая элегия Джону Донну»; «Холмы»… Приведу строфу одного из ранних, фантастических его стихотворений:
В тот вечер возле нашего огня
Увидели мы черного коня.
Не помню я чернее ничего.
Как уголь были ноги у него.
Он черен был, как ночь, как пустота.
Он черен был от гривы до хвоста.
Но черной по-другому уж была
Спина его, не знавшая седла.
Недвижно он стоял. Казалось, спит.
Пугала чернота его копыт.
Такое виде´ние характерно для сна. Но описано оно с подробностями и последовательностью, которые возможны только при дневном, разумном обдумывании. А с какого-то времени, с начала 1970-х, его стихи становятся прямо-таки антиснами — так закручена в них мысль. Чтобы ее понять, надо употребить умственное усилие.
Вот строфа виртуозного, замечательного стихотворения «Архитектура»:
…лишь ты одна, архитектура,
избранница, невеста, перл
пространства, чья губа не дура,
как Тассо пел,
безмерную являя храбрость,
которую нам не постичь,
оправдываешь местность, адрес,
рябой кирпич.
Все это великолепное стихотворение, ритмикой и строфикой похожее на готический собор, требует для постижения непрерывного умственного усилия. Какой уж тут сон. Но есть у Бродского места особенно яркого накала, которые как бы зашкаливают, переходя черту «здравого смысла», и выглядят если не снами, то волшебным бредом:
Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я
благодарен за всё; за куриный хрящик
и стрекот ножниц, уже кроящих
мне пустоту, раз она — Твоя.
В каком-то безумно-интимном душевном порыве человек обращается к Богу… и это похоже на сон.
О Кушнере также можно сказать, что он рационалист. Он любит гармонию, красоту архитектурных ансамблей, домашний уют, точность и выверенность слов, в мире чуждом он умеет преобразовать чужое в свое — теплотой и интересом к жизни, которые всегда у него наготове. Но при более глубоком исследовании оказывается, что не только гармоническое, аполлоническое — ему не чуждо и дионисийское, иррациональное начало. «Уравновешенный безумец», как он сам о себе сказал еще в ранние годы. (Об этой двойственности подробно и убедительно говорит А. В. Кулагин в статье «Два Кушнера».)
Конверт какой-то странный, странный,
Как будто даже самодельный,
И штемпель смазанный, туманный,
С пометкой давности недельной,
И марка странная, пустая,
Размытый образ захолустья:
Ни президента Уругвая,
Ни Темзы, — так, какой-то кустик.
И буква к букве так теснятся,
Что почерк явно засекречен.
Внизу, как можно догадаться,
Обратный адрес не помечен.
Какой-то непонятный месседж получает поэт в этом странном конверте: «Мы здесь собрались кругом тесным / Тебя заверить в знак вниманья / В размытом нашем, повсеместном, / Ослабленном существованье». Кто эти «мы», заверяющие, что «с тобой-то, / Молчи, не вздрагивай, мы рядом»? Может быть, это души умерших великих поэтов, которые должны быть всегда рядом с поэтом? А может быть, совсем наоборот, души тех, кто «в ослабленном существованье» не умеет сам выразить свои мысли и чувства и доверяет это поэту? Неизвестно. Похоже, что и те и другие одновременно, как бывает во сне. «Несоответствующие вещи», — сказал Ломоносов. Они соединимы в сновидении — кто этого не знает?
Впрочем, есть люди, которым снятся только реалистические сны. (Такое признание я слышала от Лидии Гинзбург.) Но это точно не поэты.
Интересное и поучительное смешение дневного и ночного начал наблюдаем в поэзии Олеси Николаевой. Дневное, солнечное вещество ее стихов как-то незаметно чудесным образом преобразуется в туманно-сновидческое. И это не только в таких стихах, как «Чаадаев», где рассказан сон Чаадаева, не только в похожей на сон «Бессоннице»: «Москва, я слушаю, как засыпаешь ты, / как просыпается пугачевщина, стрелецкая казнь, / болезни детства, страх темноты, / гемофилия, водобоязнь». Сновидческие стихи в ее сборнике «500 стихотворений» попадаются сплошь и рядом, потому что не нужно и недосуг привлекать последовательность изложения и причинно-следственные связи для выражения летящих мыслей и чувств.
Ты теперь ерети`к и раскольник.
Перейдя роковую черту,
рассыпаешь мой дактиль, мой дольник,
мой анапест в опальном скиту.
Это — птицам на корм, это — трели
бегства в небо, когда дотемна
лжепророками Иезавели
дух измучен, душа стеснена.
Это — близко последняя битва:
буря, клекот, биение крыл.
Это — бдение, это — молитва,
это — то же, что ты говорил:
«Проведи меня полем до спуска,
по оврагу и дальше — средь тьмы,
довези до Козельска, до Курска,
до Колязина, до Костромы.
До чертога, плывущего мимо,
где стоят херувимы, грозя.
До небесного Ерусалима…»
Дальше — некуда. Поздно. Нельзя.
Ничем другим это содружество противоположностей — дневного и сновидческого — не объяснить, как только самой природой искусства. Об этом, кстати, сказано в кушнеровском стихотворении «Минерва»: «Минерва спит, не спит ее сова, / Все видит, слышит темными ночами…» Минерва, как известно, покровительствует разуму. А кончается стихотвоение словами: «Сама она не любит темноты, / Но есть сова: тьма тоже часть искусства!».
К сновидческой категории, безусловно, относятся стихи Александра Танкова.
Все равно опадет нежный розовый лепесток,
Всею пошлостью жадной в жизнь не сумеет впиться,
Потому что жизнь — это жажда, жара, Ближний Восток,
Потому что смерть на запад летит, как солнце, как птица.
Этот отрывок я взяла из пяти стихотворений, составляющих цикл «Левая рука. Вариации на тему Востока и смерти». Поэт оплакивает западноевропейскую культуру, предвидит, как ее затопчет мусульманский Восток («До свиданья Франция, ты скоро умрешь. Умрешь / С песком на зубах, звуком речи чужой в гортани»). Приведу последнее стихотворение этого цикла:
Этот Бог — неправильный Бог, левша.
Целый мир в рукав реки надышал,
Целый мир нелепый и левый.
Он как будто и сам творенью не рад,
Нарядился на праздничный маскарад
Козерогом, Весами, Девой.
Скорпион прикуривает у Льва,
И слова растут, как дурная трава,
И заря полыхает справа.
Он глядит, как в зеркало, в полынью,
И мороз трещит, и что ни пою –
Всё выходит хвала и слава.
В самом деле — самозабвенно поет, как бы закрыв глаза, и при этом все видя, чувствуя, ощущая. Этот поэт брал уроки У Мандельштама, удачно соединив их со своей пропитанной современностью интонацией.
Из всего сказанного можно, я думаю, сделать вывод, что есть еще третья категория стихов: своим необъяснимым, таинственным очарованьем они напоминают сны. «Так хорошо… так хорошо… как во сне!» — говорим мы, когда не подыскать сравнения ни с каким реальным явлением. Есть стихи, которые, кажется, нельзя придумать, обдуманно сочинить; они производят впечатление каких-то продиктованных свыше, пришедших оттуда, напетых. Это, конечно, немногочисленная категория, но у каждого настоящего поэта такие стихи находятся.
Интересно, что у Маяковского снов совсем нет. Даже само это односложное слово, такое привычное для поэзии, встречается в двухтомнике его поэзии всего четыре раза и ни к какому реальному сну не имеет отношения. Отсутствием снов блистает вся советская поэзия. За небольшим исключением (например, стихотворение Багрицкого «Папиросный коробок», где из папиросного дыма возникает образ Рылеева). В 855-страничном томе советской поэзии (М., 1977) всего три стихотворения под названием «Сон».
Разделение на три категории, к которому я прибегла по аналогии с Фрейдом, конечно, условно. Наподобие того, как «в каждом из нас — Бог», в каждом настоящем стихотворении — сон. Можно даже спросить, по Фрейду, какое тайное желание хранят на дне сны-стихи? Наверное, это желание состоит в том, чтобы лучшим образом рассказать Ему о том, что истинно волнует.