Джордж Оруэлл в Испании
Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2017
«Быть честным и остаться в живых — это почти невозможно» — вот фраза Джорджа Оруэлла, после которой не знаешь даже, как и жить. Оруэлл сказал это про все и — за все. Про нас, про мир за окном, про глобальную политику и про любовь двоих, про вечное искусство и личную войну самого писателя — литературу.
«Святой Джордж» — так уже 80 лет зовут Оруэлла (1903—1950). «Дон Кихот» своего времени, «самый властный миф ХХ века», он «и ныне преследует нас, — писал в дни его 110-летия известный критик Джеффри Уиткрофт. — Его цитируют, на него молятся политики диаметрально противоположных убеждений». А директор Восточной службы Би-би-си, где одно время служил Оруэлл, Рашбрук Уильямс еще в 1943-м сказал, что, доведись тому жить в Средние века, его непременно «сожгли бы на костре»…
На родине, в Англии, давно вышли 20 томов его сочинений, он переведен почти на 70 языков, произведения его уже десятилетия как включены в школьные программы, по книгам не раз ставились фильмы, спектакли и даже опера, а суммарный тираж их, который точно подсчитать невозможно, только в Великобритании составляет ныне свыше 40 миллионов. И совсем уж поразительно, что, когда в июне 2013 г. грянул разоблачительный скандал Сноудена с «прослушкой», продажи романа «1984» на Западе вдруг выросли на 6000 процентов! Словно мир вздрогнул, увидев, что стали сбываться как раз главные «пророчества» Оруэлла, словно люди потянулись уже не за «диагнозом» его — за «рецептом» от бед. Не говоря уже о том, что придуманные им тавровые термины «Большой Брат», «двоемыслие» и «новояз» стали едва ли не расхожими выражениями в мировой публицистике, а сам он — своеобразным паролем думающих людей, знаменем сопротивления любой лживой власти.
Он при жизни так и не стал ничьим единомышленником, ибо у него не было самого главного — единого с кем-либо мышления. Он всегда был сплошным «анти»: первый роман его стал антиколониальным, первая книга о войне — антимилитаристской, первая сказка — антикоммунистической. Антиклерикал, антилиберал, антифашист, антифеминист, наконец, один из первых антиутопистов. И уже неудивительно, что в обобщенном рейтинге «100 лучших книг всех времен и народов», который на основе 10 подобных списков составил недавно журнал «Ньюсуик», Оруэлл занял прочное второе место после Льва Толстого. Гомер с его эпосом стал восьмым, Данте — десятым, а любимый Оруэллом Свифт — двенадцатым. И неудивителен «глас народа», когда в 2013 г. газета «Гардиан», спросив британцев: «Прав ли был Оруэлл в своих предсказаниях?» — получила 89 % утвердительных ответов. Причем ни одного ответа, что в ХХ веке это сбылось в России. «На современном Западе множество людей, — пишет газета, — считают, что современность все больше напоминает мир „1984“ и „Скотного двора“». «Демократия? — она сейчас находится в реанимации», — подчеркивали опрошенные, «огромные объемы государственной слежки за ни в чем не повинными людьми», «криминализация высказывания и даже мышления», «все большая поляризация экономики (увеличение разрыва между богатыми и бедными) <…>. Это свидетельствует об универсальном характере тоталитаризма — книги Оруэлла виделись разоблачением коммунистической, то есть левой, идеи, а современные, обильно заимствующие у Оруэлла, антиутопии <…> однозначно говорят об опасности ультраправых тенденций именно у нас…»
Немногие знают, что когда-то в Париже Оруэлл работал посудомойщиком в русском ресторане, что в друзьях его не раз «ходили» именно русские, а один стал его родственником, что одно время он был даже влюблен в русскую писательницу-эмигрантку и что он не только переписывался с Москвой, но его звали публиковаться в нашей «Интернациональной литературе».
«Хотя он и был очень английским писателем, — напишет один из его соотечественников, — в его застенчивой и упрямой духовности было что-то, не имеющее аналогий у нас. Мне приходит на память русское имя — Антон Чехов, человек, тоже плывший против течения и тоже задохнувшийся так рано». А другой скажет прямее: «Не знавший русского языка, он иногда казался мне русским, и не потому, что боготворил Достоевского… Он слишком сильно для наблюдателя страдал за русскую трагедию. Он постоянно говорил о Сталине, о репрессиях, об исчезающих людях. Но и когда не говорил, мне казалось, что он думает об этом…»
Знали мы об этом? Вряд ли. Зато точно знали, что Оруэлл на полвека был запрещен в СССР, что за книги его преследовали, а за передачу их «из рук в руки» даже давали сроки. Сначала по зловещей 58-й статье, а затем по приснопамятной 70-й — «антисоветская агитация и пропаганда». Семь лет лагерей на первый раз и десять — если повторно. Это всего лишь за книги, за бумажные строчки…[1]
Если ты в меньшинстве — и даже в единственном числе, — это не значит,
что ты безумен. Есть правдa и есть неправда, и, если ты держишься
правды, пусть наперекор всему свету, ты не безумен…
Джордж Оруэлл
1
Пуля, прилетевшая из-за бруствера в пять утра, угодила ему в шею. Жизнь кончена, понял Оруэлл. Он никогда не слышал, чтобы человек или зверь выживали, получив пулю в шею. А коль так — жить ему оставалось, может, несколько минут.
Это случилось 20 мая 1937 года под Уэской, после пяти месяцев его личной войны против Франко. Он был уже лейтенантом, у него было 30 бойцов. Днем, обложившись мешками с песком, они гнили в окопах, готовили еду на жиденьких кострах, мурлыкая под нос революционные песенки (каждый на своем языке), а по ночам ходили в рейды и брали в плен врага. И вот — та шальная пуля; он как раз инструктировал сменявшихся часовых.
«Мешки с песком, сложенные в бруствер, — вспоминал, — вдруг поплыли прочь». Часовой, с которым он только что говорил, нагнулся к нему: «Эй! Да ты ранен!..» Потом попросил нож, чтобы разрезать ему рубаху. Оруэлл потянулся достать свой, но понял: правая рука парализована. «Поднимите его! — кричали со всех сторон. — Да расстегните наконец куртку!» А он лежал и думал, что его «подвело» рассветное солнце: его голова над бруствером в свете первых лучей за его спиной оказалась отличной мишенью. А еще почти сразу вспомнил Эйлин, жену, и ее слова, что она даже хотела, чтобы его ранило. Он удивился, а она сказала, что просто мечтает, чтобы его ранило, а значит — не убило бы.
Крови почти не было. Она хлынула изо рта, когда Оруэлла попробовали приподнять. Тогда его и заколотило. «Ранение в горло», — шепотом сказал Гарри Вэбб, санитар, прибежавший наконец с бинтом и спиртом, который выдавали для промывки ран. А начальник Оруэлла, молодой польский еврей, капитан Левинский, на неописуемой смеси языков сокрушался: «При таком росте и стоять в полный рост… Чудо, что не убили…» И конечно, чудо, что пуля не задела сонную артерию, прошла в миллиметре от нее. «Мне казалось, что я уже умер», — вспоминал Оруэлл… А ведь за одиннадцать дней до ранения он уже написал Голландцу, своему издателю: «Очень надеюсь выйти из всего этого живым, хотя бы для того, чтобы написать об этом книгу…» И вот — эта мысль, что он все-таки убит. «Мне, — пишет, — стало обидно покидать этот мир, который, несмотря на все его недостатки, вполне меня устраивал… Я думал также о человеке, подстрелившем меня… Поскольку он фашист, я бы его убил, но если бы его привели, я поздравил бы его с выстрелом».
Что он не умер, стало понятно, когда его, уложив на носилки, бегом потащили в медпункт. Два километра по выбитой, скользкой тропе, когда ветки кустов буквально хлестали его по лицу, когда он и ругался от боли, и сдерживался как мог, ибо рот сразу же наполнялся кровью. Первый же врач, сменив повязку и всадив морфия, отправил его в Сиетамо, в наспех сколоченные бараки, которые назывались госпиталем. Перевалочный пункт. Но именно здесь его успели нагнать двое друзей, отпросившихся с позиции.
— Значит, ты жив? — разулыбались они. — Хорошо. Давай нам свои часы, револьвер и электрический фонарик. И нож, если есть.
«Так поступали с каждым раненым, — пишет Оруэлл. — Часы, револьверы и другие вещи были необходимы на фронте, а если оставить их у раненого, их наверняка стащат по дороге». А еще, пишет, что день этот — самый трудный в его жизни — закончился долгой дорогой в Барбастро, когда санитарные машины, загруженные под завязку, отправились в тыл. Он запомнил это «адское путешествие». Они неслись на предельной скорости по крытой щебнем дороге, которая не ремонтировалась, может, со времен Адама. Недаром остряки говорили: если тебя ранило в конечности, ты после такой тряски выживешь, но если в живот — пиши пропало. Раненых ведь даже не привязывали к носилкам. Кого-то в кузове выкинуло на пол, другой, вцепившись в борт, всю дорогу блевал. А он, ухватившись левой рукой, в которой еще чувствовалась сила, за край носилок, лежал и вспоминал, как все это началось — как он оказался в этой чужой стране, зачем, да и ради чего? И почему потом он назовет эту войну «вторым рождением»? И отчего, наконец, скажет, ставшему ему другом Артуру Кестлеру, писателю, который тоже был в Испании, странную, почти необъяснимую фразу, что в Испании в 1936-м «остановилась сама история». До Фрэнсиса Фукуямы с его «концом истории» было еще бесконечно далеко, но Кестлер с лету поймет его, с полуслова — вот в чем штука…
Оруэлл возник в Барселоне 26 декабря 1936 года. С перекинутыми через плечо связанными сапогами и, видимо, в парижской куртке (ее два дня назад подарил ему великий Генри Миллер), он широко шагнул в уютный холл отеля «Континенталь». «Сапоги через плечо» и покорили Дженни Ли, дочь шахтера, партийного лидера, которая станет потом баронессой и даже первым министром искусств в английском правительстве.
«Я, помню, сидела с друзьями в отеле, когда высокий худой человек подошел к нашему столу, — напишет она в 1950-м. — Он спросил, не могу ли я сказать, где тут записываются. Сказал, что он писатель… и вот приехал, чтобы водить машину или делать, что потребуется, но желательно, чтобы это было там, где сражаются, на фронте. Я не без подозрительности спросила, а есть ли у него рекомендации из Англии. У него не нашлось ни одной. Он никого не видел, просто заплатил за билет и приехал. Он покорил меня, показав на перекинутые через плечо связанные сапоги… Это и был Джордж Оруэлл и его сапоги, прибывшие воевать в Испанию… Он заранее знал, что вряд ли найдет сапоги по размеру, ведь рост его был больше шести футов…»
Говорящая деталь — эти сапоги. С десяток биографов Оруэлла вроде бы не заметили этого факта. А напрасно. Из-за другой пары сапог, заказанных уже в Барселоне через четыре месяца, изготовление которых задержит его в городе на неделю, он и увидит ту «майскую катастрофу», что не только перевернет его сознание, но станет, по сути, главной темой его будущей книги об Испании… О тех сапогах — рассказ впереди, а про эти — перекинутые через плечо — я, увы, не знаю даже, где он приобрел их. Возможно, еще в Лондоне, когда, заложив фамильное серебро, отправился в Испанию, а может, уже в Париже, где по пути остановился на пару дней.
В Париже, где все напомнит о его молодости, ему до зарезу надо было отыскать маленький особнячок на улочке со странным названием Villa Seurat — Вилла Сера. Там жил его кумир — Генри Миллер. Оруэлл им восхищался. Во всяком случае, когда в 1934-м у того вышел «Тропик Рака», почти сразу запрещенный в Англии «за безнравственность», Оруэлл написал на него восторженную рецензию. «Он ведь знает обо мне все… Я чувствую, что он пишет все это для меня…»
Ох уж эти встречи великих! Пишут, что Оруэлл вроде бы хотел уговорить Миллера поехать сражаться с фашизмом. А Миллер — он был старше его на тринадцать лет — назвал это все «сущим бредом». «Глупо ввязываться в драку посторонних из чувства долга или вины». Тоже, впрочем, позиция! Что ж, на Вилла Сера столкнулись не просто писатели — два мировоззрения, миропонимания: наблюдателя и делателя — писателя-бойца…
Вообще, мы бы мало узнали об этой встрече, если бы не еще один литератор — Альфред Перле, друг Миллера. В мемуарах он пишет, что однажды утром «довольно высокий истощенный англичанин вошел к Миллеру и представился как Джордж Оруэлл».
Нет, не все, видимо, знал Миллер об Оруэлле. «На первый взгляд, — пишет Перле, — у них должно было быть много общего, оба прошли суровую школу, оба пожили „собачьей жизнью“ и в Париже, и в других местах. Но какая разница… во взглядах на жизнь! Это была почти разница между Востоком и Западом. Миллер, с его полувосточными склонностями, принимал жизнь, все радости и все бедствия ее, как принимают дождь или лучи солнца. Склонности Оруэлла были, так сказать, сложившимися в силу обстоятельств. Миллер был ранимым и анархичным и не ожидал от мира ничего. Оруэлл был жестким, упругим и политически мыслящим, всегда по-своему стремящимся улучшить этот мир. Миллер был гражданином вселенной и не очень-то гордился этим… Оруэлл, типичный англичанин, скептичный и разочарованный, тем не менее верил в политические догмы, экономические доктрины, в совершенствование масс с помощью смены системы правления и реформ… Оба любили мир, но если Миллер проявлял свою любовь, отказываясь сражаться за любые цели, то Оруэлл горел желанием воевать, если цель, по его мнению, была справедливой…»
— Все ваши идеи о борьбе с фашизмом или в защиту демократии, — ошарашил гостя Миллер, — это чистый вздор…
Такого Оруэлл и в Англии наслышался от интеллектуалов, от левых и правых интеллигентов — от «наблюдателей». И все аргументы его кумира ему были отлично известны: и про то, что мир не достигается боевыми действиями, и про то, что он уже достаточно «настрадался от жизни» и что нельзя и дальше «наказывать себя» испытаниями, и, наконец, про то, что он будет «больше полезен человечеству живым, чем мертвым». Оруэлл ведь не знал, что тому же Перле Миллер как-то написал фразу, все объясняющую: «Я всегда был счастлив с собой и в себе», чего наш герой не испытывал, кажется, никогда. И уж, конечно, не ведал, что тот скоро «вбросит» в мир фразу ошеломляющую, дикую, с его точки зрения, скажет, что «лучший способ победить Гитлера — это добровольно сдаться ему». Оруэлл горячился, говорил, что это особый случай, что «на карту поставлены права и само существование целого народа», что не может быть и речи об «уклонении от самопожертвования».
Через четыре года он написал об этом в очерке «Во чреве кита». В нем, сравнив иных современников с библейским пророком Ионой, оказавшимся в животе у кита, напишет, что они, подобно Ионе, отсиживались в спокойном убежище, когда «сама свобода мысли» оказалась под угрозой. А о Миллере напишет, что он, конечно, художник и как такового его «дóлжно защищать ради его искусства, даже если он чрезвычайно безответственен в социальных отношениях».
Впрочем, встреча двух писателей закончилась вполне мирно.
— Есть еще только одна вещь, — сказал Миллер, поднимая бокал в знак полного примирения. — Я не могу позволить вам ехать на эту войну в вашем прекрасном костюме c Сэвил-роу. Потому позвольте предложить вам эту вот вельветовую куртку, это именно то, что вам сейчас нужно. Она, конечно, не пуленепробиваемая, но будет держать вас в тепле. Возьмите, если хотите, в качестве моего вклада в республиканское дело Испании…
Оруэлл, разумеется, стал яростно — так пишут! — отрицать, что был одет в костюм с Сэвил-роу, той лондонской улицы, где располагались ателье самых престижных портных. Он приобрел костюм на Чаринг-Кросс-роуд. Но подарок принял. А Миллер, в свою очередь, вроде бы воздержался — и весьма осмотрительно! — чтобы со свойственным ему цинизмом не добавить, что предложил бы эту куртку, «даже если бы Оруэлл решил сражаться на противоположной стороне»… Для «нашего ригориста» это стало бы плевком в лицо. Что же касается сути разговора, то должно было пройти больше десяти лет, чтобы Оруэлл не то чтобы пришел к пониманию «мира Миллера», но по крайней мере получил от жизни тот вселенский взгляд на человека, который позволял ему не презрительно, но с некой мудрой высоты разбираться в вечных проблемах бытия.
А вообще Барселона встретила Оруэлла таким откровением, такой небывалой новизной, что от привычной британской невозмутимости его не осталось и следа. «Я впервые дышал воздухом равенства, — с восторгом запишет он. — Я впервые находился в городе, власть в котором перешла в руки рабочих…»
Праздник свободы, карнавал революции, какой-то бешеный испанский танец на костях старого мира под рвущийся из всех репродукторов нескончаемый победоносный ор! Почти все отели, магазины, кафе были реквизированы и обвешаны красными знаменами либо красно-черными флагами анархистов. Всюду, пишет Оруэлл, на стенах были намалеваны серп и молот. Национализированы были и частные автомобили, а трамваи и такси были только красно-черные. В парикмахерских бросались в глаза анархистские плакаты, возвещавшие, что парикмахеры «больше не рабы». Призывы на стенах звали даже проституток не заниматься своим «ремеслом». А официанты и продавцы глядели клиентам прямо в лицо. Оруэлла, как пацана, отчитал управляющий отелем за то, что он попытался всучить лифтеру чаевые, — они были запрещены законом! И никто не говорил больше «сеньор» или «дон» — все обращались друг к другу «товарищ» и вместо «Buenos dias» говорили «Salud!».
«Салют!» — кричали и вскидывали вверх сжатые кулаки толпы народа, вливающиеся на Рамблас — на центральную улицу города. «Салют!» — приветствовали прохожих испанки, выстраивающиеся в длинные очереди за хлебом. Да, почти сразу исчезло из продажи мясо и молоко, не хватало угля, сахара, бензина, по ночам город почти не освещался, но народ, казалось, не замечал всего этого, он был наэлектризован энтузиазмом и полон надежд. Даже Троцкий в книге «Испанская революция» признал позже, что «по политическому и культурному уровню испанский пролетариат на первый день революции, стоял не ниже, а выше русского пролетариата в начале 1917-го». А Оруэлл, еще недавно считавший, что «бриллиант социализма» давно погребен под «грудами навоза», разбираясь в своих чувствах, напишет: «Многое из того, что я видел, было мне непонятно и кое в чем даже не нравилось, но я сразу же понял: за это стоит бороться. Я верил, что нахожусь в рабочем государстве, из которого бежали буржуа, а оставшиеся были уничтожены или перешли на сторону рабочих… Главное же — была их вера в революцию и будущее, чувство внезапного прыжка в эру равенства и свободы…»
Дженни Ли, которую он встретил в Барселоне и которая скажет потом, что он был хоть и «насмешником», но зато «абсолютно цельным человеком», в одном вообще-то ошиблась: у него была рекомендация, полученная им в Лондоне, она-то и сыграла с ним ту роковую шутку, из-за которой он чуть не погиб. Он ведь, прежде чем кинуться в Испанию, зная, что пересечь границу удается лишь тем, кто едет, что называется «от левых», которых он, увы, не раз поругивал, обратился прежде всего к «главному английскому коммунисту» — когда-то ланкаширскому котельщику, а ныне генсеку компартии Великобритании Гарри Поллиту. Тот знал Оруэлла, но к «политической надежности» его отнесся с некоторым подозрением. Вроде бы спросил: думает ли Оруэлл присоединиться к интербригадам? И если да, то пусть получит своеобразную «охранную грамоту» в посольстве Испании в Париже. Но Оруэлл, «ненавидя ограничения», закусив удила и не желая связывать себя ничем, обратился к британской Независимой рабочей партии. Там-то, еще в Лондоне, ему и дали рекомендательное письмо к своему представителю в Барселоне, знакомому ему по «летним школам» социалистов, Джону Макнейру, которого он и пустился разыскивать в Барселоне. Проблема была лишь в одном — Независимая рабочая партия оказалась идейно связана в Испании с местной партией ПОУМ — Объединенной марксистской рабочей партией, наполовину анархистской. Именно ее потом и объявят «троцкистской», именно поумовцев и будут уничтожать якобы как «пятую колонну». Эта участь — арест и расстрел! — ждала в Испании, как докажут найденные недавно документы, и Оруэлла, и его жену…
«Какая разница, та партия или эта? — думал, видимо, он, входя в штаб-квартиру ПОУМ, — ведь главное получить винтовку и оказаться на фронте». Через много лет, уже в 1945-м, в кратком очерке своей жизни напишет, что присоединение к ПОУМ «было всего лишь случаем», хотя позже он был «даже рад этому, так как это позволило изнутри увидеть те политические события, которые в противном случае я бы не увидел». Именно этот почти случайный выбор окажется развилкой, можно сказать — судьбоносной развилкой. Иначе не было бы его бунтующей, взорвавшей «интеллигентский» Запад, книги об испанской войне «Памяти Каталонии», не было бы будущей позиции «вечного третьего в спорах любых двоих» и не было бы главного — «второго рождения» его, когда он сумел увидеть в будущем мира нечто такое, что было непонятно ни одной живой душе. Почти по Шопенгауэру: «Талант попадает в цель, в которую другие попасть не могут. Гений попадает в цель, которая другим не видна…»
Макнейра в штабе ПОУМ он не застал, тот уехал встречать самолет из Англии с медицинским оборудованием, и Оруэлл беседовал с его помощником — Чарльзом Орром, журналистом. Орр гордился потом, что это он перетянул Оруэлла на сторону ПОУМ: «К счастью, мы смогли овладеть им, прежде чем он оказался в руках коммунистов…» Для британской Независимой рабочей партии и особенно для ПОУМ, которая была еще в силе, залучить в свои ряды довольно известного писателя было важно… Одно смутило гостя — фраза Орра, которую он произнес как бы впроброс. «Это война, — процедил, — такое же надувательство, как и все другие…» «Его слова, — напишет позже Оруэлл, — глубоко потрясли меня, но в то время я посчитал, что он не прав…»
Появившийся Макнейр первым делом спросил: не стал ли Оруэлл за это время «сталинистом»? И не дослушав объяснений, предложил поработать в его штаб-квартире, потом побывать на фронтах и позже — написать книгу. Оруэлл на штабную работу не согласился (секретарем Макнейра станет жена Оруэлла, когда через два месяца догонит мужа в Испании), да и «журналистика, — вроде бы сказал он Макнейру, — дело вторичное, а он приехал воевать». Тогда-то его и отвели к командиру милиции ПОУМ Хосе Ровире, а тот сразу сообщил ему, что воевать он будет на Арагонском фронте…
Это было пока единственное, что Оруэлл был способен осознать: он будет наконец воевать. Все остальное было пока странным и не очень понятным. Почему его важно было «перетянуть» на свою «сторону» — ведь для него было только две стороны: они и фашисты. Почему в ПОУМ обрадовались, что он не будет на стороне коммунистов, — разве тот «карнавал революции» не был делом рук как раз коммунистов? Почему интербригады, которые формировались Коминтерном из тысяч таких же европейских и даже американских добровольцев, противопоставлялись милиции ПОУМ? Почему его спросили: не сталинист ли он? И почему, наконец, прозвучала эта фраза, что эта война «такое же надувательство», как и все другие?
Комментарий: война идей и людей
«Над всей Испанией безоблачное небо!» — эту красивую фразу радиостанция в городе Сеуте разнесла над страной в ночь с 18 на 19 июля 1936 года. Запоминайте даты — это важно! До появления Оруэлла в Барселоне было еще больше пяти месяцев. А слова про «безоблачное небо» стали — так пишут — тайным сигналом Франко к началу путча. Сутками ранее мятежные генералы получили просто будничный текст — телеграмму из четырех слов: «Семнадцатого в семнадцать. Директор». Так «Директор», на деле — генерал Эмилио Мола, предупредил шесть военных округов об одномоментном выступлении.
Самолет, доставивший в Испанию главу заговора военных Франсиско Франко, тоже назывался красиво — «Стремительный дракон». Но кто бы знал, что этот двухмоторный самолетик с мультяшным названием был английским, что вылетел он из пригорода Лондона, что за штурвалом сидел англичанин, журналист Луис Болин, и что вся «операция» по доставке Франко с Канарских островов была более чем секретной. Настолько «секретной», что Луису Болину пришлось разыграть «спектакль»: захватить на борт не только своего друга — тоже британского журналиста, Арнольда Ланна, члена английской организации «Друзья националистической Испании», но и двух девиц (якобы «летим развлечься»). Какие уж там «развлечения», если им было известно: Франко должен был возглавить Южный фронт. Так и случится, причем Франко немедленно расстреляет местных представителей правительства, чем приведет в шок Мадрид. Ныне пишут: «…если бы столица прислушалась к тем, кто требовал немедленно вооружить народ, мятеж был бы задушен в зародыше. Но 35 часов полного бездействия дорого обошлись стране…»
Чтобы понять, что произошло в Испании, говорить надо о временах куда более давних. Если коротко, за пять лет до этих событий, точнее 14 апреля 1931 года, в Мадриде была свергнута монархия. Восставший народ сбросил статую Филиппа II и стащил с пьедестала Изабеллу II — бабушку царствовавшего Альфонса ХIII. Сам Альфонс Бурбон, правивший почти тридцать лет, бежал из страны, а испанцы объявили себя республикой. Испания, к слову, пережила девять революций (впервые, представьте, аж триста лет назад), и четыре раза провозглашалась республика. Но всякий раз монархи возвращались. Вернулась монархия и сейчас, когда к середине 1934 года в стране взяли верх профашистские идеи. Партию фашизма, «Испанскую фалангу», объединил Примо де Ривера. Облачившись в голубые рубашки, кожаные пояса с портупеями и черные сапоги, фалангисты главным пунктом своей программы провозгласили борьбу с коммунизмом. Мир уже тогда напрягся и с тревогой стал посматривать на Пиренеи. Но через два года, 16 февраля 1936 года, на очередных выборах в кортесы (парламент) неожиданную победу одержал Народный фронт, объединивший центристских республиканцев, анархистов, социалистов и коммунистов. Пять миллионов испанцев проголосовало за Народный фронт. За фашистов лишь 45 тысяч. Получив 269 мест из 473, Народный фронт возглавил «хрупкую демократическую систему». Так началась революция, столь поразившая Оруэлла. Но 18 июля прилетел Франко и — грянул путч…
Оруэлл писал: «Когда 18 июля в Испании разгорелись бои, в Европе, наверное, не было антифашиста, в чьем сердце не затрепетала бы надежда. Казалось, что наконец-то демократия попытается противостоять фашизму». Интеллектуалы Запада, левые и рабочие партии решили: сейчас или никогда!.. Ведь японцы уже вовсю хозяйничали в Маньчжурии, Гитлер резал своих противников в Германии, Муссолини бомбил абиссинцев, и даже плоть от плоти британец, баронет Освальд Мосли все выше поднимал голову в Англии. Но, увы, уже через месяц после мятежа почти половина Испании оказалась «под Франко». На стороне путчистов выступило 80 % сухопутных сил страны (120 тысяч штыков), плюс — колониальные войска (47 тысяч), плюс — штурмовые отряды. Под контролем Франко оказались аграрные районы — Старая Кастилия, Наварра, Галисия, часть Арагона и Леона, а на юге — Кадис, Севилья и Кордова. Уже 25 июля Франко отправил гонцов с письмом к Гитлеру, где просил того о поддержке. И Гитлер и Муссолини признали в нем идейного собрата. Именно тогда Долорес Ибаррури и выступила по радио с историческими словами «Но пасаран!» — «Они не пройдут!». Обратились франкисты за помощью и к Франции, и та поначалу согласилась помогать оружием, но, когда в Париже вспыхнули протесты («Нас втягивают в чужие войны»), именно Франция призвала Италию, СССР, США и еще 22 государства организовать режим «невмешательства». Но куда там — никто и не думал соблюдать «декларацию».
Вообще-то, события в Испании развивались куда замысловатей. Там и впрямь решалась чуть ли не «судьба человечества». Так думал и «вечный революционер» Троцкий, который считал, что гражданская война в Испании станет стимулом к мировому революционному подъему. Пишут, что Троцкий даже собирался переправиться в Испанию, чтобы лично возглавить движение и превратить гражданскую войну в общеевропейскую «перманентную революцию», но, по трезвому размышлению, отказался от этой мысли. А ведь сторонников Троцкого в Испании хватало. Там, еще в 1930-м, их объединил в ту пору единомышленник Троцкого, опытный коммунистический деятель Андрес Нин, ранее находившийся в эмиграции в СССР и ставший к тому времени членом Исполнительного бюро Красного интернационала профсоюзов (Профинтерна). Наиболее активная часть сторонников Нина оказалась в его родной Каталонии самой развитой провинции страны. Там, в столице Каталонии Барселоне, комфедерация, вобрав в себя несколько левых групп, стала основой возникшей на съезде 29 сентября 1935 года ПОУМ — Объединенной рабочей марксистской партии. ПОУМ вошла в Народный фронт, составив в нем вместе с анархистами крайне левое крыло, и тогда же и довольно резко разорвала отношения с Троцким. Тот тоже отвернулся от ПОУМ, даже написал статью «Измена Испанской рабочей партии марксистского единства»… Но все это, скажу заранее, не помешает Сталину, который преследовал Троцкого где только мог, и дальше считать ПОУМ «троцкистским» образованием и даже объявить ее впоследствии «пятой колонной».
«Мотором» социалистической революции стала Барселона, где и разгорелись июльские бои 1936 года, предшествовавшие путчу. В уличных боях, еще до приезда в Испанию Оруэлла, погибнет три тысячи человек. Тогда же под контроль анархистов и ПОУМ перейдут предприятия, административные здания, отели, даже телефонная станция, а в новом правительстве Каталонии объединятся Левая республиканская партия, две организации анархистов — Национальная конфедерация трудящихся и Иберийская федерация анархистов, а также другие партии Народного фронта, в частности коммунисты, представленные двумя враждующими партиями — антисталинской ПОУМ, поддержавшей анархистов, и просталинской ПСУК (Объединенной социалистической партией Каталонии). Более того, Нин даже войдет в каталонское правительство, став министром юстиции и создателем собственных боевых отрядов — милиции при ПОУМ.
После франкистского путча Испания стала для мира ареной борьбы с фашизмом («мы» или «они»!). Но не так смотрели на нее Сталин и Гитлер. Для них Пиренеи стали полем «игры» политических сил, преследующих свои цели. Скажем, еще до путча Франко, в мае 1936 года, Коминтерн с подачи СССР принял документ, в котором говорилось, что испанская компартия должна приложить все усилия для достижения «полной победы демократических и революционных сил над фашизмом и контрреволюцией, укрепления народного фронта, и ни в коем случае не выдвигать <…> социалистических идей…» СССР оказался против социализма! В Москве было даже решено отказать Испании в просьбах о военной помощи. Но, когда Германия, Италия и Португалия стали нарушать «декларацию о невмешательстве», Сталин позицию изменил, и уже летом 1936 года глава Коминтерна Георгий Димитров поддержал идею приехавшего в Москву генсека французской компартии Мориса Тореза о создании в европейских странах интербригад. Сталину идея интербригад тоже понравилась, через них можно было неофициально оказывать военную помощь, слать оружие, советников, специалистов.
Тогда же, в самых первых числах августа 1936-го, спецкор «Правды» Михаил Кольцов, находясь в деревне Резиновка Воронежской области, где хотел встретиться с последним крестьянином-единоличником, неожиданно получил телеграмму. Лев Мехлис, редактор «Правды», сообщал: «Испании свергнут король Альфонс тчк Немедленно выезжайте Мадрид». 6 августа Кольцов вылетел на свое, как пишут, самое главное задание, которое принесло ему и всенародную славу, и бесславный конец. Последней посадкой его самолета стали Великие Луки, где он, выпив парного молока с краюхой хлеба, нарвал у самолета букетик полевых цветов. Следующей остановкой была Барселона. До приезда туда же Оруэлла было 4 месяца и 20 дней.
Кольцов, как и Илья Эренбург, был послан в Испанию для пропаганды — для оправдания действий советского правительства. Так что теперь следите не только за датами, но и за «руками»! Ведь цели Сталина были не просто далеки от поддержки социалистической революции, но прямо противоположны ей. Цели были практические и даже меркантильные.
Смотрите: 27 августа 1936 года в Мадрид прибыл Марсель Розенберг — новый советский посол, «птенец гнезда» Чичерина, когда-то его секретарь, человек с «французским именем, еврейским отчеством и немецкой фамилией». Он, «гроссмейстер дипломатии», еще вчера представлял Россию в Лиге Наций, и вот по велению Сталина был кинут в пламя испанской войны, с тем чтобы через полтора года быть Сталиным расстрелянным. Розенберг прибыл с тучей советников и с одним из руководителей военной разведки СССР, Яном Берзиным — тоже кандидатом на расстрел. И НКВД и Разведупру было поручено разработать план мероприятий по «Х», и уже 29 сентября на заседании политбюро ЦК ВКП(б) этот план обсуждался. Было решено через создание за границей спецфирм организовать поставки оружия. И, видимо, тогда же был «решен» и вопрос с золотым запасом Испании, который премьер-министр Испании Л. Кабальеро просил СССР «принять на хранение». Решили «принять», но — «в качестве оплаты» за будущее вооружение. 635 тонн золота, три четверти всего испанского запаса на сумму 518 миллионов долларов. Не шутка!
Это тоже ведь детектив, да еще какой! Тайные переговоры о золоте вел в Испании как раз Розенберг. А 15 октября 1936 года Александр Орлов (оперативный псевдоним Швед, чекистский псевдоним Никольский, а настоящая фамилия Фельдбин), резидент НКВД в Испании, получил шифротелеграмму от наркома Ежова: «Совместно с полпредом Розенбергом организуйте отправку золотого запаса Испании. Используйте для этой цели советское судно. Операцию следует провести в абсолютной тайне. Если испанцы потребуют от вас расписки, откажитесь и объясните, что формальная расписка будет выдана Госбанком в Москве. На вас возлагается персональная ответственность за успех операции… Иван Васильевич». «Иван Васильевич» — так секретные депеши подписывал сам Сталин.
Увы, на один пароход все ящики с тоннами слитков не уместились, и из военной базы Картахены, с перерывами в сутки, в Одессу вышли четыре судна: «Ким», «Кубань», «Нева» и «Волголес». Все участники этой «операции» по разным поводам были вскоре расстреляны: и Берзин, и министр финансов СССР О. Финько, и торгпред СССР в Испании, а на деле работник НКВД А. Сташевский, и зам. наркома иностранных дел Н. Крестинский, подписавший в Москве акт о приемке золота, и, как я уже сказал, «гроссмейстер» интриг Розенберг. Кстати, оставшующуюся четверть испанского золота приняла на хранение Франция (тоже по просьбе испанцев), но она ее в 1939 году и вернула. А мы три года в счет слитков поставляли оружие. Но вот вопрос: ныне, когда опубликовано все и вся, можно ли сравнить поставки наши и ту военную помощь, которую оказывали фалангистам западные страны, даже, представьте, США, славшие фашистам сотни грузовиков и цистерны нефти? Мы, к примеру, поставили Испании 648 самолетов, 347 танков, 1186 орудий, 20 486 пулеметов и еще много чего «по мелочам». Но ведь и «противная сторона» поставила франкистам не просто сопоставимое — превосходящее количество оружия. 700 танков, 800 самолетов, 2 тысячи орудий, даже 10 подводных лодок и 4 эсминца в противовес нашим четырем торпедным катеркам.
Да, игра пошла по-крупному. Все это надо знать, чтобы понять «ситуацию» Оруэлла. Так вот, к декабрю 1936 г., к появлению Оруэлла в Барселоне, в Испанию прибыло около 20 тысяч добровольцев из 54 стран, из которых было создано четыре интербригады. Потом приедут еще 20 тысяч, а бригад будет и 15, и 16, и 20. Фашистская печать в Европе, само собой, преувеличивала «помощь» Испании людьми и оружием со стороны СССР. Из всего нагромождения лжи, напишет потом Оруэлл, достаточно взять лишь один факт — присутствие в Испании русских войск. В газетах и по радио цифра эта росла как на дрожжах, и довольно скоро «всем вбили в голову», что «численность советских частей в Испании составляет чуть не полмиллиона». «А на деле, — писал Оруэлл, — никакой русской армии в Испании не было. Были летчики и другие специалисты-техники, может быть, несколько сот человек, но не было армии. Это могут подтвердить тысячи сражавшихся в Испании иностранцев… Зато этим пропагандистам хватало наглости отрицать факт немецкой и итальянской интервенции, хотя итальянские и немецкие газеты открыто воспевали подвиги своих „легионеров“…» Да, ныне точно известно: среди советских добровольцев в Испании воевало всего 160 летчиков, примерно такое же количество танкистов и моряков и 2044 специалиста. Около 200 русских погибнет в Испании, 59 будут удостоены звания Героя Советского Союза, а маршалами и генералами станут позже наши «испанцы» Р. Я. Малиновский, К. А. Мерецков, А. И. Родимцев, П. И. Батов, М. И. Неделин, Н. Н. Воронов. Другое дело — наши спецслужбы. Этих действительно было многовато на каждый квадратный километр, и вели они себя почти по-хозяйски. Школы диверсантов, учебные лагеря, тайные тюрьмы «для врагов», даже собственный секретный крематорий, который позволял НКВД «без следов избавляться от жертв», — все это разворачивали именно наши спецслужбы. Одну из школ, например, по приглашению майора НКВД Л. И. Эйтингона, посетил даже Хемингуэй.[2] А с осени 1936 года чекисты под руководством все того же А. М. Орлова занялись борьбой с вымышленным ими же «троцкизмом» в рядах восставших, то есть с ПОУМ. Другими словами, Оруэлл, еще не приехав в Барселону, уже стал врагом СССР. ПОУМ как военная сила в борьбе с фашизмом (а она, между прочим, насчитывала к тому времени более 50 тысяч штыков) была еще нужна, а вот как сила политическая была уже не просто вредна — опасна. Она была против фашизма, но одновременно, вопреки «линии» Москвы, за социалистическую революцию. Хуже того — за революцию, которая была «не похожа» на победившую в России. Ведь именно партийная газета ПОУМ «Баталья» («Борьба»), не желая подчиняться никому, первой в Испании, да и в мире, честно публиковала «свежую» правду о московских «процессах» и прямо — о ужас! — звала Сталина «кровавым диктатором».
Да, повторяю: СССР был против социализма в Испании! 21 декабря 1936 года, за несколько дней до приезда Оруэлла в Барселону, Сталин, Молотов и Ворошилов отправили письмо премьер-министру Испании Ларго Кабальеро, в котором еще раз решительно отвергли идею движения Испании по пути Октябрьской революции и подчеркнули: «парламентский путь окажется более действенным средством революционного развития в Испании». Аргументы были путаными и двойственными, они делали почти невозможным достижение любых целей. Так пишут ныне и наши, и авторитетные западные исследователи, например Стефан Куртуа и Жан-Луи Панне в книге «Тень НКВД над Испанией».[3] Главной задачей Сталина, пишут, было превратить Испанию в свой плацдарм, а для этого — добиться усиления испанской компартии в правительстве Испании настолько, чтобы республика послушно выполняла волю Москвы. При этом сам Сталин хотел выглядеть в глазах мира антифашистом, но одновременно и свести счеты с собственными политическими противниками, и не напугать западные демократии. «Остановите революцию, или не получите оружия!» — вот требование, на котором, несмотря на полученное уже золото, настаивал СССР. И удивительно, но испанская компартия подчинилась требованиям СССР и стала «сползать» на самые умеренные позиции, выступать за буржуазное правительство, за демократические, но не социалистические перемены. А вот левые силы, и особенно ПОУМ и анархисты, по-прежнему считали социальную революцию «неотделимой частью гражданской войны». Они были за «диктатуру пролетариата». Они готовы были драться и против Франко, и против установившейся «буржуазной республики», а значит, стали врагами и соотечественников-республиканцев, и коммунистов в Испании, и Троцкого в изгнании, и Сталина в СССР, и, разумеется, Гитлера в Берлине. Вот какая заварилась невиданная еще каша!.. И вот на чьей стороне оказался невольно Оруэлл!..
2
«Эрик легко ранен быстро поправляется передает привет беспокоиться не о чем Эйлин». Такую телеграмму получили в Англии родители Оруэлла 24 мая 1937 года. Но «беспокоиться» вообще-то было о чем, ибо через четыре дня после этой телеграммы Оруэлла наконец-то осмотрел первый толковый врач. Энергичный, даже красивый мужчина грубо ухватил его распухший язык куском шершавой марли и так вывернул его наружу, что у Оруэлла брызнули слезы. Одна из связок, сказал медик, парализована.
— А когда вернется голос? — беззвучно спросил Оруэлл.
— Голос? — переспросит тот, и почти весело добавит: — Никогда не вернется…
К счастью, врач ошибся: голос и в прямом и в переносном смысле к нему вернется, и он напишет об этой войне как, пожалуй, никто. Почти единственную честную книгу о первой битве с фашизмом — о той «каше», которая закипала на Пиренеях.
«Ленинские казармы представляли собой квартал великолепных каменных зданий с манежем и огромным мощеным двором. Это были кавалерийские казармы, захваченные во время июльских боев. Моя центурия, — пишет Оруэлл о первых днях, — спала в одной из конюшен под каменными кормушками, на которых еще виднелись имена лошадей… В казармах жило тогда, должно быть, около тысячи мужчин и десятка два женщин, а также жены ополченцев, варившие для нас еду…» Здесь готовили ополченцев для фронта…
Он запомнил неуверенные звуки горна на рассвете, долгие парады под зимним солнцем и азартные футбольные матчи на посыпанном гравием манеже. Ледяная вода из колонки во дворе, где все, толпясь, умывались по утрам, доски на козлах, служившие столами, за которыми из жестяных мисок ели свое «варево» ополченцы, и вечно занятые сортиры, то есть просто дыры посреди скользких каменных плит. И вечные переклички, когда рядом со звучными испанскими именами Мануэль Гонсалес, Педро Агилар, Рамон Фенелос смешно звучало его короткое Блэр. Он ведь записался в ополчение Блэром, не Оруэллом. И «бакалейщиком», ибо до Испании он с Эйлин арендовал коттедж в Уоллингтоне вместе с крошечной бакалейной лавкой, поддержание «жизни» в которой было, увы, условием аренды… Впрочем, «бакалейщик» оказался подготовлен к войне гораздо лучше необученных каталонских новобранцев. «Если бы у нас была сотня таких людей, как он, мы бы выиграли эту войну», — сказал о нем командир милиции ПОУМ Хосе Ровира тому же Макнейру, когда оба, посетив новобранцев, увидели, как этот «штатский писатель», «одетый в брюки хаки и вполне гражданский свитер, бодро занимается строевыми упражнениями с группой испанцев». Это вспомнит как раз Макнейр. Он не добавит при этом, что учил Оруэлл в основном мальчишек шестнадцати-семнадцати лет из бедных барселонских кварталов, которых, несмотря на их «революционный задор», почти невозможно было даже построить — любой мог выйти из строя и затеять спор с командиром. Рядом со взрослыми, бойцами из рабочих, был и совсем уж «бесполезный элемент» — двенадцати-тринадцатилетние пацаны, которых записывали родители ради 10 песет в день да хлеба, который ополченцы получали вволю. Но и тем, и другим, и третьим надо было объяснять не только, как зарядить винтовку или выдернуть чеку из гранаты, но даже, как целиться. Они знали лишь, откуда вылетают пули.
Да, он напишет об этой войне, как никто другой. Как, прежде чем их загрузили в поезд, еще на рассвете, еще при свете факелов, их строили на плацу в торжественную колонну. Как вели к вокзалу самым длинным путем, чтобы вся Барселона видела, как гордо выпячивали они грудь, как салютовали им прохожие, выбрасывая кулаки вверх, а из окон домов по пояс выпрастывались женщины, махавшие вслед. И как на Рамблас, где через четыре месяца вырастут баррикады в той «второй войне», был устроен митинг с «Интернационалом», с красными, стрелявшими на ветру знаменами и речами. «Каким естественным все это казалось тогда, каким невероятным кажется сегодня!» — вздохнет он потом в книге.
Не так встретил их фронт под Сарагосой, в деревне Алькубьерре, в двухстах километрах от Барселоны. Здесь убивала, напротив, тишина. И запах. Детский «пунктик» Оруэлла — насчет запахов — работал и здесь. И хотя до фронта было еще пять километров, которые им предстояло пройти пешком, он сразу учуял этот «аромат войны» — «запах кала и загнивающей пищи». Он увидел в деревне церковь, где испражнения покрывали весь пол толстым слоем — так, и в том числе так! — испанцы выражали презрение к церковникам, которые поголовно поддержали фашистов.
Когда их построили, отряды возглавил на гарцующем коне Жорж Копп, командир 3-го полка Ленинской дивизии. Тот самый «кряжистый бельгиец», бельгиец по паспорту, но русский, родившийся в Петербурге. Тот лихой муж, которого вообще-то звали Георгий Александрович, который до конца жизни станет другом Оруэлла и который здесь, на фронте, скоро влюбится и в Эйлин. Именно его, Коппа, покидая Испанию, Оруэлл и Эйлин попытаются вырвать из тюрьмы, а еще позже, уже через годы, все трое вообще станут родственниками — Копп женится на сестре жены брата Эйлин. Так вот Копп да Бенжамен Левинский и повели колонну к передовой. И чем ближе становился фронт, тем громче подростки, шедшие впереди с красным знаменем, выкрикивали лозунги: «Да здравствует ПОУМ! Фашисты — трусы!»… Им казалось, что эти крики, подхваченные колонной, звучат воинственно и грозно, но в детских устах они звучали вроде мяуканья котят. Их и будут убивать, как котят.
Фронтом оказалась «неровная баррикада из мешков с песком, развевающийся красный флаг, дым костра и все та же тошнотворная, приторная вонь». Здесь было отрыто около тридцати окопчиков, напоминавших крысиные норы. «А где же противник?» — выглянув из-за бруствера, спросил Оруэлл как раз Бенжамена. «Там», — неопределенно ответил тот и описал рукой широкий круг. В семистах метрах от бруствера Оруэлл с трудом разглядел красно-желтый флаг над окопами фалангистов. Правда, почти сразу он впервые в жизни выстрелил в человека — маленькую черную точку фашистской головы. Уговорил его часовой-испанец — «сущий ребенок: он продолжал показывать винтовкой на одну из точек, нетерпеливо скаля зубы, как собака, ждущая момента, когда она сможет броситься вслед за кинутым камушком. Не выдержав, я поставил прицел на семьсот и пальнул. Точка исчезла. Надеюсь, что пуля прошла достаточно близко, раз фашист исчез». А через какое-то время выстрелили в него, и пуля тоже прошла рядом. «Я пригнулся, — пишет Оруэлл и казнит себя: — Всю жизнь я клялся, что не поклонюсь первой пуле, но движение это оказалось инстинктивным, и почти все, хотя бы раз, делают его…» А когда случилась первая ночная атака фашистов, он вдруг поймает себя на мысли, что вообще-то страшно испугался. «Нас поливали огнем, должно быть, пять пулеметов, глухо рвались гранаты, — напишет. — В темноте вокруг нас цокали пули — цок-цик-цак… И к моему унижению, я обнаружил, что испугался… Боишься ведь не столько того, что в тебя попадут, сколько неизвестности куда. Все время думаешь, куда клюнет пуля, и все тело приобретает в высшей степени неприятную чувствительность…»
Здесь, на Арагонском фронте, он проведет почти четыре из шести испанских месяцев и здесь почти сразу выведет свою «формулу» окопной жизни: «дрова, еда, табак, свечи и враг». Почти стихи. Причем «враг» в этой формуле занимал по значению именно последнее место. «Противник — это далекие черные букашки, изредка прыгавшие взад и вперед. По-настоящему обе армии заботились лишь о том, как бы согреться…»
Все эти месяцы он вел дневник, но его заберут при обыске в барселонском отеле. Он помнил, что чаще всего в нем повторялось слово «дрова». «Мы воевали с воспалением легких, а не с противником». На весь гарнизон в сто человек, имелось всего 12 шинелей, которые выдавались часовым. «С удивительной быстротой, — пишет он, — привыкаешь обходиться без носового платка и есть из той же миски, из которой умываешься. Через день-два перестает мешать то, что спишь в одежде…» А искупался он впервые только весной, когда у самых окопов «забурлил чудесный, зеленый ручеек».
Через три недели к ним в подкрепление прислали почти три десятка англичан; всего на стороне республиканцев их воевало более двух тысяч. Вот новички эти и поведают нам потом, что, несмотря на признания Оруэлла — «я испугался по-настоящему и пригнулся», — он на фронте оказался «совершенно бесстрашным». «Примерно в 700 ярдах от наших линий и очень близко к пулеметному посту фашистов, — рассказывает один из свидетелей-англичан, — находилось большое картофельное поле — там остался кой-какой урожай. <…> Оруэлл, вооружившись мешком (примерно три раза в неделю), заявлял: „Я иду за картошкой“… Говорил: „Они не смогут в меня попасть. Я это уже понял…“». Другой британец, Джон Донован по прозвищу Яростный, добавляет: он, Блэр, «всегда стремился к действиям, не хотел отлеживаться и всегда брал инициативу на себя»… Да, его всего лишь ранило. Но в Испании — мы же знаем это! — реально погибли семь известных писателей: британцы Джон Корнфорд, правнук, кстати, Чарльза Дарвина, Ральф Фокс, Кристофер Спригг, писавший под псевдонимом Кодуэлл, кубинец Торенце Броу, поэт из Хайфы Исаак Иоффе, немец Ульрих Фукс (последний, прежде чем погибнуть под Теруэлем, успеет даже написать гимн Чапаевской интербригады) и, наконец, приехавший из СССР венгерский писатель Матэ Залка. Последний погиб под Уэской от прямого попадания бомбы в его машину, машину комдива 45-й дивизии генерала Лукача — таков был испанский псевдоним писателя Матэ Залки.
Вопрос из будущего: — Вы и впрямь считали эти 115 дней войны «бесполезными»?
Ответ из прошлого: — «Оглядываясь назад, я уже не сожалею о потраченном времени. Мне хотелось бы… больше сделать для испанского правительства; но с точки зрения моего личного развития, эти первые три-четыре месяца на фронте, были совсем не такими бесполезными, как я думал тогда…»
В.: Давили вшей, ели мокрый хлеб, стреляли из того, из чего нельзя стрелять?..
О.: «Вши в моих штанах и впрямь размножались быстрее, чем я успевал их уничтожать… Но все то, что принято называть ужасами войны, почти не коснулось меня. Самолеты не сбрасывали бомб поблизости, снаряды никогда не разрывались ближе чем в пятидесяти метрах <…>, и лишь раз я участвовал в рукопашной. (Замечу, что один раз — это на один раз больше, чем нужно)…»
В.: А убили ли вы хоть одного фашиста? Вы, кажется, мечтали об этом? Мне, прочитав все, что вы написали об этой войне, показалось, что — нет…
О.: «Вступив в ополчение, я дал себе слово убить одного фашиста — в конце концов, если бы каждый из нас убил по фашисту, то их скоро не стало бы… Но как-то я подсчитал, что в течение трех недель трижды выстрелил по врагу. Говорят, что нужно выпустить тысячу пуль, чтобы убить человека, следовательно, должно было пройти двадцать лет, прежде чем мне удалось бы убить первого…»
В.: Через шесть лет в статье «Вспоминая войну в Испанию» вы написали не как стреляли в фашистов, а как, напротив, не стреляли. Ну, тот ваш фашист со спущенными штанами?..
О.: «Такое происходит на любой войне…»
В.: Но не со всеми. Вы ведь специально поползли на «нейтралку»?..
О.: «В секрет — чтобы вести снайперский огонь по фашистам… Но ни одного фашистского солдата не появилось — мы просидели слишком долго, и нас застигла заря…»
В.: И тут случился авианалет, и на позициях противника началась паника…
О.: «…И из окопа выскочил солдат, он побежал, поддерживая штаны руками… Он не успел одеться… Я не стал в него стрелять… Да… из-за того, что у него были спущены штаны. Я ведь ехал сюда убивать „фашистов“, а этот — какой он „фашист“, просто парень вроде меня, и как в него выстрелишь?!»
В.: А неужели вы сразу не поняли, что это очень «странная» война?
О.: «Я… не имел представления о ее характере… Английская и американская интеллигенция в массе своей явно не представляла, что случилось. У людей короткая память, но оглянитесь чуток назад, полистайте старые номера газет. Сколько там бессмысленных фраз! И какая невообразимая в них тупость!.. Я не имею в виду пропагандистов из правого лагеря, всех этих ланнов и прочих…»
В.: «Ланнов»?.. Это тот Арнольд Ланн — журналюга из «правых», который вывозил с Канарских островов Франко? Он тоже ходил в «интеллигентах»?
О.: «Что толковать о них… Интеллигенция если во что и верила, так это в то, что война — это горы трупов да вонючие сортиры… Впоследствии и левая интеллигенция столь же резко меняла свою позицию, и не раз…»
В.: Современно звучит… Уж не родовое ли это качество любой интеллигенции?
О.: «Подобные метаморфозы, я думаю, вызваны заботами о личном благополучии… В любую минуту они могут оказаться и „за“ войну, и „против“…»
В.: Но как вы разобрались в той «каше», в которую превратилась эта война?
О.: «Невозможно писать об испанской войне с чисто военной точки зрения, — это была война политическая… Что касается калейдоскопа политических партий и профсоюзов с их нудными названиями ПСУК, ПОУМ, ФАИ, CНТ, УГТ… — то они просто раздражали меня… Я знал, что служу в чем-то, носящем название ПОУМ… но мне и в голову не приходило, что между партиями имеются существенные различия… Мне казалось идиотизмом, что народ, борющийся за свою жизнь, делится на партии. Я стоял на простой точке зрения: „Отбросим всю эту партийную чепуху и займемся войной“… Но такое отношение нельзя было сохранить в Испании, особенно в Каталонии…»
В.: Нужно было выбрать свой «окоп»?
О.: «То, что произошло в Испании, было не просто вспышкой гражданской войны, а началом революции. Именно этот факт антифашистская печать старалась затушевать любой ценой… Печать за границей трубила, что в Испании нет ни малейших признаков революции, что захвата рабочими заводов не было, а если они и имели место, то не следует „придавать им политического значения“… Но каково было видеть пятнадцатилетнего парнишку, выносимого на носилках из окопа, смотреть на его безжизненное лицо и думать о прилизанных ловкачах в Лондоне и Париже, строчащих памфлеты, в которых доказывается, что этот паренек — переодетый фашист?.. Одна из самых жутких черт войны состоит в том, что военную пропаганду, весь этот истошный вой и ложь, стряпают люди, сидящие в тылу… Война научила меня — это один из самых ее неприятных уроков, — что левая печать так же фальшива и лицемерна, как и правая… Разница лишь в том, что если журналисты приберегают свои ядовитейшие оскорбления для врага, то коммунисты и ПОУМ сами стали писать друг о друге хуже, чем о фашистах…»
3
Странную вещь скажу: не было бы книги Оруэлла об Испании, если бы не пара каких-то сапог… Что ни говорите, а судьба, его величество Случай, бог знает что делает порой с великими людьми! С ними — особенно!
По книге Оруэлла мы знаем: именно восстание в Барселоне, далекой от фронта, грянувшее 3 мая 1937 года, и перевернет его сознание. Но он ничего бы не увидел, если бы покинул Барселону и вернулся на фронт из отпуска, как и должен был, в конце апреля — до знаменитых кровавых событий. К счастью, приехав в отпуск практически босиком, он почти сразу заказал себе сапоги, а обувщик провозился с «заказом» лишнюю неделю. Фантастика, да?! «Такие мелочи, кстати, и определяют судьбу человека», — признается потом. Не ждал бы сапог — не увидел бы уличных боев и баррикад. А не увидев — поверил бы, возможно, «в официальную версию событий». И мог бы перейти под командование коммунистов, чтобы принять участие в обороне Мадрида. Словом, не было бы Оруэлла, каким мы знаем его, ибо цепочка этих фактов и приведет его потом к роману «1984»…
А ведь все начиналось и мирно, и даже счастливо. Он приехал с фронта в краткий отпуск, и в Барселоне в конце апреля 1937 года его ждала Эйлин — любимая жена… Никаких предчувствий, просто солнце, весна, Барселона и Эйлин…
Эйлин — если уж по-порядку — догнала мужа через полтора месяца. В Барселоне была уже в середине февраля. У них не было денег уехать в Испанию вместе, а кроме того, Эйлин должна была в Лондоне «присмотреть» за выходом книги мужа «Дорога на Уиган-Пирс». Об отношении Эйлин к поездке на войну стало известно сравнительно недавно, когда обнаружилась пачка ее писем к школьной подруге, к Норе Майлз, — в письмах к ней Эйлин подписывалась еще детским прозвищем Свинка… Норе, например, Эйлин, столкнувшись с трудностями разрешения на въезд в Испанию, не без яда написала: «Даже если Франко поручит мне быть маникюрщицей, я пошла бы и на это, в обмен на salvo conducto…» На «свободный проезд» в страну. А по поводу фронтовых лишений мужа иронизировала с чисто английским юморком: «Испанское правительство кормит Джорджа хлебом без масла и „весьма грубой пищей“ и все устраивает так, чтобы он не спал вовсе, так что беспокоиться ему абсолютно не о чем…»
Она все успевала и ни на что не жаловалась — идеальная жена. В Барселоне, обосновавшись в «Континентале» и приняв предложение Макнейра стать секретаршей в штаб-квартире Независимой рабочей партии, Эйлин первым делом наладила «канал» передачи мужу небольших посылочек: чай, шоколад, даже сигары, «когда удавалось достать их». «Дорогая, ты, действительно, замечательная жена, — написал он ей. — Когда я увидел сигары, мое сердце растаяло. Они решат все проблемы с табаком надолго. И не ограничивай себя, и — прежде всего в необходимых продуктах… Боюсь, нет смысла ожидать отпуска раньше 20 апреля… Но зато как же мы тогда отдохнем, и сходим на рыбалку, какой бы она ни оказалась… До свидания, любовь моя. Я напишу еще раз»…
Второго письма не случилось. Скорей всего, потому, что Эйлин сама вырвалась к нему на фронт на день и две ночи. Поездку устроил бесшабашный и обаятельный Копп. «Никогда не получала большего удовольствия», — скажет она о вылазке, подтверждая свою потребность в острых ощущениях.
«Я очень рада, что оказалась на фронте, — пишет она матери 22 марта. — Поездка и закончилась по-фронтовому, просто Копп сказал, что у меня есть „несколько часов“, пока он найдет автомобиль, и что мы должны уехать обратно в 3:15 утра. Мы легли спать в 10 или около того, а в 3 Копп разбудил нас… Короче, Джордж получил две ночи полноценного отдыха… Вообще, вся поездка была какой-то нереальной, там совсем не было света, ни свечи, ни факела; любой и вставал, и шел спать в полной темноте, а в последнюю ночь точно так же я вышла в кромешную тьму и оказалась по колено в грязи. Пока не увидела слабого света от здания комитета, где Копп с автомобилем и ждал нас. <…> Барселоной — я наслаждаюсь… Вчера вечером я приняла наконец ванну — ну, полный восторг… Я пью кофе трижды в день, и часто — всякие другие напитки, и хотя теоретически я стараюсь есть не меньше шести раз в неделю, делаю это всегда в одном из четырех мест, где кормежка по любому хороша… Каждую ночь я хочу вернуться домой пораньше, писать письма и прочее, и каждую ночь прихожу почти под утро… А херес абсолютно непригоден для питья — я привезу пару маленьких бутылочек!..»
Я привожу это письмо лишь для того, чтобы можно было почувствовать «атмосферу» Барселоны, в которой, несмотря на сражающихся на фронте посланцев ее, шла почти обычная жизнь. Впрочем, допускаю, что Эйлин в письме скорее храбрилась, чтобы не пугать родных. Ибо в те же дни, незадолго до приезда в отпуск Оруэлла, Барселону посетил друг и биограф Оруэлла — Ричард Рис. Он тоже не усидел дома и в Испании стал шофером «скорой помощи». А оказавшись в Барселоне, отыскал Эйлин. В книге об Оруэлле «Беглец из лагеря победителей» он напишет: «Когда я проезжал через Барселону, как раз перед началом уличных боев, я навестил Эйлин в Комитете ПОУМ и застал ее в очень странном, поразившем меня умонастроении. Она казалась рассеянной, озабоченной и чем-то ошеломленной. Я приписал ее странное состояние беспокойству о муже. Но когда она заговорила о риске, которому я подвергнусь, появившись на улице в ее обществе, я понял, что дело было не в этом. В действительности, — пишет Рис, — передо мною впервые был человек, который жил в условиях политического террора… коммунистического царства террора…»
Оруэллу дали отпуск всего на несколько дней. На этот раз Барселоны он не узнал. За три месяца полностью исчезла «революционная атмосфера». Исчезли форма ополчения и синие комбинезоны; все были одеты в модные летние платья и костюмы. «Шикарные рестораны и отели были полны толстосумов, пожиравших дорогие обеды, в то время как рабочие не могли угнаться за ценами на продукты… Исчезли „революционные“ обращения, вернулись „сеньор“ и „вы“… Официанты вновь нацепили свои крахмальные манишки. Вернулись чаевые… открылись публичные дома… Если вы имели деньги, вы могли купить все… Этот контраст был невозможен, когда рабочий класс был у власти…»
Вопрос из будущего: Но может, причиной была усталость от войны?
Ответ из прошлого: «Настроение ощущалось. Всюду слышны были нарекания: „Ох уж эта мне война! Кончилась бы она поскорее“».
В.: Но вы пишете, что и ополчение «вышло из моды»…
О.: «Вышло. Велась систематическая пропаганда, направленная против ополчения и восхвалявшая Народную армию… Все успехи неизменно приписывались Народной армии, а вину за неудачи сваливали на нас. За всем этим угадывалась ожесточенная политическая борьба… Источник опасности был очевиден: борьба между теми, кто хотел двигать революцию вперед, и теми, кто хотел ее задержать или предотвратить, то есть между анархистами и профсоюзами и, с другой стороны, — коммунистами…»
В.: И вы, конечно, включились в нее? Невзирая на отпуск?
О.: «Нет, избавь меня Господь от искушения изображать себя лучше других. После фронтовых лишений я с жадностью набросился на приличную еду, вино, коктейли, американские сигареты. Признаюсь, я не отказывался ни от какой роскоши, разумеется, соразмерно моим доходам. В первую неделю до начала уличных боев я с головой ушел в несколько занимавших меня дел. Прежде всего, я старался ублажить себя. Во-вторых, переев и перепив, я прихварывал и всю неделю чувствовал себя неважно…»
В.: А в-третьих, в-четвертых?
О.: «Мне до зарезу был нужен револьвер — в рукопашной схватке оружие гораздо более полезное, чем винтовка, — а достать его было трудно. Приятель-анархист ухитрился раздобыть для меня маленький 26-миллиметровый автоматический пистолет, оружие скверное, пригодное лишь для стрельбы в упор… Кроме того, я готовился покинуть ополчение ПОУМ и перейти в другую часть, с тем чтобы попасть на Мадридский фронт… Надо было вступить в интербригаду, а для этого необходима была рекомендация члена коммунистической партии. Я отыскал приятеля-коммуниста, служившего в санитарных частях… Он загорелся и попросил меня, если возможно, убедить еще несколько англичан перейти вместе со мною…»
4
И было, дополню, еще «в-пятых». Были сапоги — ожидание, когда они будут готовы. Но в одну из последних апрельских ночей их разбудили выстрелы за окном. Утром выяснилось: убили члена крупнейшего объединения профсоюзов. Оруэлл, конечно, знал «по слухам» о мелких стычках, происходивших по всей Каталонии, об облавах на анархистов в иных районах, слышал, что на французской границе отряд карабинеров захватил таможню, которую занимали анархисты, убив при этом известного анархиста Антонио Мартина. Но он не догадывался, конечно, что еще в конце апреля по упорным требованиям Москвы были разорваны мирные договоренности между Андресом Нином, главой ПОУМ, и руководителями испанской компартии Хосе Диасом и Долорес Ибаррури, что коммунисты потребовали закрыть газету ПОУМ «Баталья», которая прямо обвиняла их в создании «тайных тюрем» для поумовцев, и что операторы центральной телефонной станции Барселоны, заявив, что все линии перегружены, отказались соединить президента республики Мануэля Асанья с главой каталонского правительства, чем настроили против анархистов и ПОУМ уже центральное руководство страны. Все стало понятно ему 3 мая, когда отряд полиции захватил взбунтовавшуюся «Телефонику». Это стало сигналом барселонским профсоюзам и анархистам к всеобщей стачке. В считанные часы она переросла в настоящее, полнокровное во всех смыслах восстание.
«3 мая, часа в четыре пополудни, идя по Рамблас, я, — пишет Оруэлл, — услышал за собой несколько винтовочных выстрелов. Обернувшись, увидел несколько молодых ребят с винтовками в руках и красно-черными анархистскими платками на шее, кравшихся по боковой улице… Они, видимо, перестреливались с кем-то, засевшим в высокой восьмиугольной башне… Я сразу же подумал: „Началось!..“».
Улицы вымерли мгновенно. Мимо пронесся грузовик, набитый анархистами с винтовками в руках, на кабине которого, вцепившись в легкий пулемет, лежал растрепанный паренек. И в холле отеля «Фалькон», и в комитете ПОУМ гудел возбужденный народ. На верхнем этаже высокий мужчина с бледным лицом раздавал патроны и винтовки, а на улице под окнами вырастали сразу две баррикады. Выяснилось, что жандармы, захватившие телефонную станцию, стреляют по каждому прохожему. По сути, они «выступили против CНT и рабочего класса в целом».
В «Континенталь», а потом в комитет ПОУМ он добирался перебежками — стреляли с крыш. Потом по приказу Коппа Оруэлл три дня и три ночи провел на крыше кинотеатра «Полиорама», прямо напротив здания ПОУМ; с крыши три или четыре бойца с винтовками легко могли сорвать любую атаку.
«Сидя на крыше, — вспоминал он, — я раздумывал о безумии всего происходящего. С высоты открывался вид на высокие стройные здания, стеклянные купола, причудливые волны черепичных крыш. На востоке сверкало бледно-голубое море… Весь этот город с миллионным населением застыл в судороге, в кошмаре звуков, рождение которых не сопровождалось ни малейшим движением. На залитых солнцем улицах было пусто. Только баррикады и окна, заложенные мешками с песком, изрыгали дождь пуль <…>, глухим эхом отдававшийся в тысячах каменных домов…»
Ныне на свинцовую крышу бывшего кинотеатра «Полиорама» иногда водят экскурсии. Из-за Оруэлла водят. Но не все знают, что три дня он сидел здесь «в засаде» вместе с таким же журналистом, тогда — представителем норвежских газет, Хербертом Эрнстом Карлом Фрамом, с тем, кто станет потом, вообразите, федеральным канцлером ФРГ, а затем и лауреатом Нобелевской премии мира, — Вилли Брандтом. Но в те дни оба были лишь рядовыми антифашистами — солдатами свободы…
Воевать всерьез вроде бы не хотел никто — постреливая друг в друга, враги даже перекрикивались: «Эй, мы не хотим в вас стрелять, — кричали гвардейцы с соседней крыши. — Мы такие же рабочие, как и вы». А Оруэлл в ответ орал: «Пива, пива у вас не осталось?..» Все считали, что происходит всего лишь «пустяковая потасовка» между анархистами и полицией, но официальная версия назовет это «запланированным восстанием». С волнами слухов он столкнется, когда окажется в «Континентале». Здесь толкались «иностранные журналисты, люди с подозрительным прошлым, коммунистические агенты, в том числе, — пишет Оруэлл, — зловещий русский толстяк с револьвером и аккуратной маленькой бомбой за поясом, о котором говорили, что он агент ГПУ (его сразу же прозвали Чарли Чаном). Было в отеле также несколько семей зажиточных испанцев, два или три раненых бойца интербригад, шоферы, перевозившие во Францию апельсины, задержанные здесь событиями». Эйлин кого-то торопливо перевязывала, а Оруэлл, найдя какой-то диван по соседству, свалился и проспал всю ночь. Наутро узнал: из Валенсии отозваны в Барселону шесть тысяч солдат, а ПОУМ в ответ сняла пять тысяч бойцов с Арагонского фронта. Говорили, что в гавань Барселоны вошли английские эсминцы, что анархистам сдались 400 гвардейцев, а в рабочих кварталах города профсоюзы уже полностью контролируют ситуацию. Но все Оруэлл понял, когда Копп, вызвав его, сказал ему с самым серьезным видом, что по имеющимся сведениям «правительство собирается поставить ПОУМ вне закона и объявить ему войну». Эта новость поразила его. «Я смутно предвидел, — пишет Оруэлл, — что по окончании боев всю вину свалят на ПОУМ, поскольку это было самая слабая партия и подходила для роли козла отпущения». Откуда ему было знать, что, как вспомнит потом Вальтер Кривицкий, тогда руководитель советской разведки в Европе, «уже в декабре 1936 года террор свирепствовал в Мадриде, Барселоне и Валенсии, что были созданы специальные тюрьмы НКВД, что агенты его убивали и похищали людей и вся эта сеть функционировала совершенно независимо от законного правительства»? Министерство юстиции Испании не имело уже «никакой власти над НКВД, превратившимся в государство в государстве». И с войной на площадях Барселоны шла война тайная; ее вела против «карбонариев» одна из самых могущественных спецслужб мира.
Ничего этого Оруэлл не знал. Он только слышал, что прекратилась стрельба, видел, что с крыши телефонной станции исчез анархистский флаг, что означало поражение рабочих, и что на стенах в одночасье появились плакаты с призывами запретить ПОУМ. Партия была объявлена фашистской «пятой колонной» и изображалась в виде человека, у которого под маской с эмблемой серпа и молота скрывалась отвратительная рожа, меченая свастикой. Наконец, тогда же, в гостинице, как черт из табакерки, перед ним вырос тот самый коммунист, с которым он обсуждал возможность перехода в интербригаду. Говорят, это был некто Тапселл, британский коммунист, который успел уже оповестить всех, что ему удалось переманить Оруэлла на «нашу» сторону. В отчете, посланном Тапселлом Гарри Поллиту в Лондон и, как утверждают, одновременно в штаб НКВД, он написал: «Самая заметная личность и самый уважаемый человек (в ПОУМ. — В. Н.) — это писатель Эрик Блэр. Политического чутья у него мало. Партийной политикой не интересуется и приехал в Испанию как антифашист. Однако в результате своего фронтового опыта он невзлюбил ПОУМ и ждет увольнения из их ополчения. В разговоре 30 апреля Блэр поинтересовался у меня, помешают ли ему связи с ПОУМ записаться в интербригаду. Он хочет сражаться на Мадридском фронте и заявляет, что через несколько дней официально подаст заявление к нам…»
Ошибся Тапселл, кажется, в одном — в отсутствии у Оруэлла «политического чутья». Ибо, когда они столкнулись на этот раз и Тапселл спросил, переходит ли он к ним, Оруэлл в ответ лишь усмехнулся: «Но ваши газеты пишут теперь, что я фашист. Перейдя к вам из ПОУМ, я буду человеком подозрительным». — «О, это не имеет значения, — рассмеялся коммунист. — Ведь ты же только выполнял приказ». Пришлось сказать ему, заканчивает Оруэлл, «что после всего виденного мною, я не могу служить в части, контролируемой коммунистами. Это значило бы, что меня рано или поздно заставили бы выступить против испанского рабочего класса… В таком случае, если мне придется стрелять, я предпочту стрелять не в рабочий класс, а в его врагов…»
Оруэлл остался верен себе. Конечно, пока интуитивно еще, он предполагал такое развитие событий — «стрельбу по рабочему классу», но это была интуиция честного ума и чуткого сердца. Позже он, предположительно, напишет, что в те майские дни в Барселоне было убито 400, а ранено около 1000 человек. На деле убитых окажется в два раза больше — 900 человек, а раненых — около 4000. И в основном как раз рабочих… Эти цифры приведет в своей статье «Оруэлл и испанская революция» Джон Ньюсингер. И он же напишет, что с той встречи в отеле и началось «политическое образование» писателя.
Святая правда! Эти дни стали его «университетами». Вот когда он вспомнит ту фразу, услышанную в первые дни: «Эта война такое же надувательство, как и все другие…» И вот когда начнет крепнуть в нем убеждение, высказанное им через много лет: «Всякий писатель, который становится под партийные знамена, рано или поздно оказывается перед выбором — либо подчиниться, либо заткнуться…»
5
Если бы меня спросили, что реально спасло Оруэлла от верной гибели, причем гибели от рук своих же — антифашистов, я бы ответил: ранение в шею. Иначе он кончил бы свои дни в тюрьме НКВД, все шло к тому — я еще докажу это! Спасло уже то, что 10 мая, сразу после событий в Барселоне, он, как и некоторые другие, был отправлен на ставший, по сути, спасительным фронт — под Уэску. В ту свою часть, которая все еще удерживала фронт.
Перед отправкой, кстати, вновь заскочил в обувную мастерскую. «Я трижды посетил сапожную мастерскую, где заказал ботинки, — пишет Оруэлл в книге „Памяти Каталонии“: — я побывал там до начала боев, после их окончания и во время короткого перемирия 5 мая». А уже 10 мая он был под Уэской, где его дивизия им. Ленина была срочно переименована просто в 29-ю дивизию, а он, как и все командиры, получил теперь звание «teniente», что, как пишет, соответствовало младшему лейтенанту английской армии. Он по-прежнему охотился за фашистами и «был уверен, что рано или поздно, но своего фашиста высидит». Однако все случилось наоборот. Через десять дней, 20 мая, «подсидели» его — ранили в шею. А ровно через месяц, 20 июня, поздним вечером он, уже «ходячий», в последний раз приехал в Барселону. Увольнение с печатью его родной, бывшей Ленинской, дивизии и справка докторов, признавших его негодным к службе, были в кармане. Путь в Англию, домой, был, казалось, открыт, но то, чем встретил его «Континенталь», повергло его в ужас:
«Войдя в гостиницу, я увидел в холле мою жену. Она встала и пошла ко мне с видом, показавшимся мне чрезмерно непринужденным. Жена обвила рукой мою шею и с очаровательной улыбкой, обращенной к людям, сидевшим в холле, прошептала мне в ухо: „Уходи!“ — „Что?“ — не понял он. „Немедленно уходи отсюда!.. Не стой здесь! Выйдем отсюда!“ Знакомый француз, попавшийся по пути, вытаращил глаза: „Слушай! — прошептал он. — Ты не должен здесь появляться. Быстро уходи“…»
Едва они оказались на улице, он накинулся на жену: «Что? Что все это значит?..» — «ПОУМ запрещена. Почти все в тюрьме. Говорят, что начались расстрелы…»
Это было правдой. Найдя в боковых переулках полупустое кафе, Эйлин торопливо пересказала ему все, что случилось. Оказывается еще 15 июня полиция внезапно арестовала Андреса Нина. Прямо в его кабинете. И в тот же вечер, совершив налет на отель «Фалькон», арестовала всех, даже приехавших в отпуск ополченцев. Отель просто превратили в тюрьму, до предела набитую заключенными. На следующий день вне закона объявили ПОУМ. В течение двух дней были арестованы почти все сорок членов исполнительного комитета партии. Жен, не успевших скрыться, держали, как и Эйлин, в заложницах. Брали даже раненых ополченцев в госпиталях. Но больше всего его поразило, что взяли и Коппа. Тот оказался в Барселоне с письмом, адресованным военным министерством полковнику, командовавшему инженерными частями на Восточном фронте. Его предупредили, что ПОУМ запрещена, но ему и в голову не пришло, что «они» арестуют человека, едущего на фронт с важным заданием. Копп завернул в «Континенталь» захватить вещевой мешок, а служащие отеля вызвали полицию. «Копп был моим личным другом, — пишет Оруэлл, — Он пожертвовал семьей, родиной, только чтобы приехать в Испанию… Пройдя путь от рядового бойца ополчения до майора, он участвовал в боях, был ранен… И за все это они отплатили ему тюрьмой…»
Тут же, в кафе, Эйлин заставила мужа вывернуть карманы. Они разорвали его удостоверение ополченца, на котором большими буквами значилось ПОУМ, уничтожили фотографию бойцов, снятых на фоне поумовского флага, — за такие вещи, сказала Эйлин, теперь тюрьма. Он оставил лишь свидетельство об увольнении со службы. На нем, правда, стояла печать 29-й дивизии, и полиция наверняка знала, что она была поумовская, но без этого документа его могли арестовать как дезертира. И тогда же, в кафе, они поняли: надо срочно выбираться из Испании. Условились встретиться на следующий день в британском консульстве, куда должен был прийти и Макнейр. Им нужно было проштемпелевать паспорт у начальника полиции, у французского консула и у каталонских иммиграционных властей. Опасен был начальник полиции, но они надеялись, что британский консул как-то уладит все, скрыв, что они были связаны с ПОУМ. «Испанская тайная полиция, — пишет Оруэлл, — напоминает, конечно, гестапо, но ей не хватает гестаповской оперативности…»
Как они расстались в ту ночь — неизвестно. Эйлин вернулась в отель, а он отправился в ночь — искать место для ночлега. «Все мне опостылело, — вспоминал он. — Я мечтал провести ночь в постели! Но пойти было некуда». ПОУМ не имела подпольной организации, не было ни сборных пунктов, ни явочных квартир, ничего. Пробродив полночи по городу, он забрел в какую-то разрушенную церковь без крыши, нашарил в полутьме нечто вроде ямы и улегся прямо на битый кирпич. Он так и не узнает, что ночная и враждебная ему площадь с разрушенной церковью будет через много лет названа его именем. Он всего лишь напишет в книге, что лежать на кирпичах было не очень-то удобно, но очень безопасно… Так он провел четыре последние ночи в Испании…
Дни были сравнительно безопасны. Следовало лишь «не вертеться» возле зданий ПОУМ, избегать гостиниц и не заходить в те кафе, где тебя знали в лицо. Полдня он пребывал в городской бане — укрытие оказалось надежным, но на другой день там было уже так много преследуемых, что вскоре и там случилась облава: ему рассказывали потом, что в бане было арестовано немало «„троцкистов“ в костюме Адама»!.. Он, тем не менее, все равно оказался на волоске от гибели, когда попытлся вытащить из тюрьмы Коппа. Дикий поступок, но — помня, что он всегда выбирал не силу, а благородство, — объяснимый.
«Тюрьмой» Коппа оказалось подвальное помещение бывшего магазина: две комнаты, в которые набили человек сто, среди них были даже дети. Ни нар, ни скамеек, лишь каменный пол, несколько одеял и нацарапанные на стенах слова «ПОУМ победит!». Еще не видя в толпе Коппа, Оруэлл наткнулся на своего подчиненного, на Милтона, американца, который еще недавно выносил его с позиций на носилках. Оба не подали даже вида, что знают друг друга. А протолкавшийся к ним Копп (был час свиданий, и народу набралось так много, что нельзя было и рукой двинуть) разулыбался. «Ну что же, — сказал почти радостно, — нас, должно быть, всех расстреляют…» Говорила с ним в основном Эйлин — раненое горло Оруэлла издавало лишь писк. Но когда Копп сказал, что письмо из военного министерства, которое он привез полковнику, у него отобрали и оно хранится у начальника полиции, именно Оруэлл сообразил: оно может помочь вырвать друга из застенка, подтвердит его «безупречную репутацию». Рисковый, смертельный поступок, но он, оставив Коппа с женой, кинулся вон. «Это был бег наперегонки с временем, — пишет. — Была уже половина шестого, полковник, наверное, кончал в шесть, а завтра письмо могло оказаться бог знает где». Он поймал такси, домчал до набережной, где было военное министерство, «помахал увольнительным удостоверением» преградившему путь часовому и среди лабиринтов лестниц, коридоров и кабинетов, крича всем на ломанном испанском: «Полковник, начальник инженерных войск, восточный фронт!..», нашел нужную приемную. Квакающим голоском своим он объяснил адъютанту, маленькому офицерику в ладно сидящей форме, что прибыл «по поручению начальника, майора Хорге Коппа, посланного с важным заданием на фронт и по ошибке арестованного», и сказал про письмо, которое необходимо забрать. Да, кивал офицерик, возможно Коппа арестовали по ошибке, да, надо разобраться, да мañana — сказал — «завтра»… Эта «мañana» — обещание испанцев сделать что-либо «завтра» — бесило Оруэлла все шесть месяцев. Из-за него опаздывали поезда, никогда не начинались атаки, откладывались важные решения и бессмысленно гибли люди. «Нет, не mañana, — срывая голос, запротестовал он. — Дело не терпит отлагательств. Коппа ждут на фронте…» И вот тогда офицер и задал тот вопрос, которого Оруэлл боялся: «В каких частях служил майор Копп?» — «В ополчении ПОУМ», — честно ответил Оруэлл… «Темные глаза офицера косо скользнули по моему лицу, — пишет он. — Последовала длинная пауза, после чего он медленно произнес: — „Вы говорите, что были с ним вместе. Значит и вы служили в ПОУМ?“ — „Да“. Офицер нырнул в кабинет полковника. До меня доходили лишь звуки оживленного разговора. „Кончено“, — подумал я. Сейчас позвонят в полицию и меня арестуют, чтобы прибавить к коллекции еще одного „троцкиста“. Наконец офицер вышел, надел фуражку и сухо предложил следовать за ним. Мы отправились к начальнику полиции. Идти надо было минут двадцать… За всю дорогу мы не обменялись ни словом…»
Приемная начальника полиции была набита толпой «шпиков, доносчиков, продажных шкур всех мастей». Офицер прямо прошел в кабинет, из которого послышался длинный возбужденный разговор, даже яростные крики. Но письмо Коппа было получено и, как пообещал офицер, будет вручено кому следует. „А Копп, — спросил Оруэлл. — Нельзя ли освободить его из заключения?“ Офицер лишь пожал плечами. Причина ареста неизвестна, но, сказал он, „вы можете быть уверены, расследование будет проведено». Это Оруэлл с женой и передали Коппу на другой день, когда вновь, рискуя жизнью, навестят его. А тогда, закончив разговор, маленький офицерик поколебался секунду, потом шагнул к Оруэллу и… протянул руку.
«Не знаю, — вспоминал Оруэлл, — смогу ли я передать, как глубоко тронул меня этот жест… Всего лишь рукопожатие, но ведь всюду царили подозрение и ненависть, а плакаты всюду вопили, что я и мне подобные — фашистские шпионы. И, помните, мы стояли в приемной начальника полиции, а вокруг нас роилась шайка провокаторов, каждый из которых мог знать, что меня разыскивает полиция… У меня, — пишет Оруэлл, — много скверных воспоминаний об этой стране, но я никогда не поминаю лихом испанцев… Есть в этих людях щедрость, род благородства, столь несвойственного ХХ веку. Именно это наводит на мысль, что в Испании даже фашизм примет сравнительно терпимые формы. Очень немногие испанцы обладают качествами, которых требует тоталитарное государство, — дьявольской исполнительностью и последовательностью…»
Именно это, кстати, спасло и Эйлин, когда в те же дни к ней в «Континентале» нагрянули с обыском. Спасло то, что она, открыв на рассвете дверь шестерым полицейским с ордером на обыск, тут же вновь улеглась в постель. Полицейские простучали стены, подняли половики, заглянули под ванну и радиатор, рассмотрели на свет даже «предметы туалета» и содержимое мусорной корзины. Обнаружив экземпляр «Майн кампф» на французском, пришли в дикий восторг. Найди они только эту книгу, Эйлин не спасло бы уже ничего, но вслед за ней им попалась брошюра Сталина «Методы борьбы с троцкистами и другими двурушниками»… В то утро они забрали и военные дневники писателя. Они «работали» часа два, но ни разу не дотронулись до кровати, где лежала Эйлин. «Под матрасом, — пишет Оруэлл, — могло оказаться с полдюжины автоматов, а под подушкой — целый архив троцкистских документов. Но они не заглянули даже под кровать. Не думаю, что ОГПУ вело бы себя подобным образом… Но эти были испанцами, они не могли позволить себе поднять женщину с постели». Хотя под матрасом были и важные документы, и паспорта обоих…
Наконец, все они едва не погибли, когда добрались до границы. Их спас, вообразите, «буржуазный вид». Когда шесть месяцев назад Оруэлл въезжал в Испанию, сосед-француз в поезде посоветовал ему снять «воротничок и галстук» — в Барселоне их с вас сорвут. «Теперь все было наоборот, — написал позже Оруэлл. — Теперь, походя на буржуа, вы были почти вне опасности…»
Комментарий: ВОЙНА ИДЕЙ И ЛЮДЕЙ
Вот ровно 1 мая 1937 года, когда в Барселоне начали разворачиваться самые драматические события, в Кремле на приеме по случаю Дня солидарности слово вдруг взял Климент Ворошилов:
— Товарищи! — сказал, вставая. — Сейчас происходит война в Испании. Упорная война, нешуточная. Воюют там не только испанцы, но разные другие нации. Затесались туда и наши русские. И я предлагаю поднять бокалы за присутствующего здесь представителя советских людей — товарища Михаила Кольцова!
Кольцов, который числился в Испании не просто спецкором «Правды», но бригадным комиссаром и одновременно советником при генеральном военном комиссаре Альваресе дель Вайо, Кольцов, про которого сам Хемингуэй напишет потом в романе «По ком звонит колокол», что он, «тщедушный человечек в сером кителе, серых бриджах и черных кавалерийских сапогах, с крошечными руками и ногами», всегда говоривший так, точно «сплевывал слова сквозь зубы», тот, кто, по словам Хемингуэя, «непосредственно сносясь со Сталиным, был в то время одной из самых значительных фигур в Испании», да просто «самым умным из всех людей», — так вот Кольцов, накануне отозванный из Мадрида, чуть пригубив шампанского, тут же с бокалом подошел к Сталину. Про Испанию успел сказать лишь одну фразу: «Если бы у них было больше порядка, товарищ Сталин». На что вождь хмуро кивнул: «Слабые они. Слабые…»
А через три дня, 4 мая, когда «война» в Барселоне завалила город трупами, Кольцова вызвали к Сталину. В кабинете были Молотов, Ворошилов, Каганович и нарком НКВД Ежов. Один из вопросов Сталина заставил Кольцова задуматься.
— Что это вы замолчали товарищ Кольцов? — спросил вождь. — Что вы смотрите на товарища Ежова? Вы не бойтесь товарища Ежова…
— Я вовсе не боюсь Николая Ивановича, — ответил Кольцов. — Я только обдумываю, как наиболее точно и обстоятельно ответить на ваш вопрос…
Три часа он отвечал на вопросы. А потом вождь подошел к нему и поклонился.
— Мы, благородные испанцы, благодарим вас за отличный доклад. Спасибо, дон Мигель…
— Служу Советскому Союзу, товарищ Сталин! — ответил Кольцов.
«И тут, — пишет в воспоминаниях брат Кольцова, — произошло нечто непонятное. „У вас есть револьвер, товарищ Кольцов?“ — спросил Хозяин. „Есть, товарищ Сталин“. — „А вы не собираетесь из него застрелиться?“ Еще больше удивляясь, Кольцов ответил: „Конечно, нет… И в мыслях не имею…“».
Пересказывая это брату, Кольцов сказал: «Но знаешь, что я совершенно отчетливо прочел в глазах Хозяина, когда уходил?.. Я прочел в них: слишком прыток…»
В чем он был «слишком прыток», можно лишь догадываться. Ведь Кольцов все и всегда делал «как надо». Успел написать Сталину письмо с просьбой выдвинуть его в депутаты Верховного Совета СССР (выдвинули и выбрали пожиже — в Верховный Совет РСФСР), успел опубликовать в «Правде» восхищенный очерк о «железном Ежове» (все-таки побаивался этого карлика), написал книгу о Сталине (тот почему-то заартачился и не разрешил публиковать ее) и даже успел сказать Луи Арагону знаменитую фразу: «Запомните, — сплевывал сквозь зубы, — запомните — Сталин всегда прав!..»
Кольцов, надо сказать, и в Испании делал все «как надо». В частности, не только поддерживал коммунистов в их борьбе с испанским коммунизмом (уже смешно!), но и клеймил поумовцев и их партию, твердя, что ПОУМ «троцкистская организация», хотя прекрасно знал, что и Троцкий, и партия эта давно и публично отмежевались друг от друга. Так вот мы, в свою очередь, знаем ныне: когда через год Кольцова прямо в редакции «Правды» арестуют и затем приговорят к расстрелу, он не только сам будет назван «троцкистом» (да еще с 1923 года), его не только прямо обвинят в связях с поумовцами, но он лично — сначала в собственноручно написанных «признаниях», а потом и в протоколах допросов, сплевывая уже не слова, а выбитые зубы (вел его дело, кстати, как и дела Бабеля и Мейерхольда, вчерашний коллега Кольцова, журналист, заведующий отделом «Московского комсомольца» и позже, до 1937 года, ответственный секретарь газеты «Рабочая Москва», Лев Шварцман), — будет называть себя именно «троцкистом» и даже «поумовцем»… Был, скажет, связан в «шпионских делах». То есть от проклятия других — к «проклятию» самого себя!.. Немудрено, конечно: за 416 дней, которые он проведет в застенке, можно было «признаться» в чем угодно. Да и любой признался бы… Именно это станет потом финалом антиутопии Оруэлла — романа «1984». Но какова, однако, война, казалось бы, безобидных идей?! И какова природа крепнущего тоталитаризма, когда вождь, который «всегда прав», сначала заставляет своих нукеров делать все, что ему придет в голову, а затем их же руками, а главное — за «то» же, и уничтожать друг друга?
Мне, возможно, скажут: с чего это я так часто вспоминаю Кольцова и так ли связаны в истории эти два имени — советского правоверного журналиста и Оруэлла? Испания, добровольчество, журнализм — это все-таки внешние сходства. Но вот вам факт гораздо более глубокой связи — уж раз я обещал сосредоточить свое внимание на теме «Оруэлл и Россия». Этого почти никто не знает, но вскоре после встречи Кольцова со Сталиным этот «слишком прыткий» человек 15 мая 1937 года печатает в редактируемой им тогда московской газете «За рубежом» хвалебную, представьте, рецензию некоего Д. Ихока лично на… Оруэлла. На книгу «Дорога на Уиган-Пирс». Так впервые, насколько мне известно, имя Оруэлла появилось в советских СМИ. Д. Ихок писал: «Английский „Клуб левой книги“… разослал своим членам повесть молодого талантливого писателя Джорджа Оруэлла». Оруэлл, пишет газета, «не марксист, не коммунист; его рассуждения о причинах классовой розни часто наивны, а иногда просто неверны. Но в своей критике империализма и капитализма он на правильном пути. Он едко высмеивает и бичует их…»
Как вам это? Оруэлл в это время опять на фронте, более того, он все уже понял про «социализм по-сталински», а Кольцов, косвенно восхваляя писателя в своей газете в СССР, в Испании буквально «развязывает» войну против таких. Если хотите, Оруэлл в этой «истории» как бы впервые обогнал — и это зафиксировано печатно! — неуклюжую советскую пропаганду. «Наши» пусть и с опозданием, но разберутся с ним; в этой связке «Оруэлл и Россия» много чего еще будет происходить, но, забегая вперед, не могу не сказать: через несколько лет сначала своим «Скотным двором», а потом и последним романом Оруэлл обгонит «сталинский социализм» на десятилетия — до реального 1984 года, а там, считайте, до сегодняшнего дня и даже до завтрашнего…
«Это может показаться сумасшествием», — написал Оруэлл о «событиях» в Испании в 1937-м… Это — допишу от себя — до сих пор кажется сумасшествием. Уму непостижимо, но в книге о Кольцове «Он был „слишком прыток“…», с подзаголовком «Жизнь и казнь Михаила Кольцова», в книге, которая вышла недавно — в 2013 году, племянник Кольцова, журналист-международник Михаил Ефимов вновь на голубом глазу величает партию ПОУМ «троцкистской». Это они, поумовцы, пишет, «науськивали» анархистов на своих союзников, выдвигая лозунги немедленной социальной революции, что было тогда чистой воды авантюрой. Пишет и тем самым как бы невольно оправдывает разразившийся в Испании «политический погром». Ведь признав поумовцев троцкистами и этим как бы оправдав их уничтожение, племянник даже ныне невольно признает логичным (ну так выходит!) и убийство родного дяди?.. Восемьдесят лет прошло, изменились не просто государства — социальные системы, человечество давно, казалось бы, расставило все точки над «i» в сложном процессе зарождения чумы ХХ века — фашизма, а созданные Сталиным и сталинцами «клише», обвинения, из-за которых погибли в Испании тысячи и тысячи ни в чем не повинных людей, — живы до сих пор. Они, поумовцы, как бы хмурит брови Ефимов, «хотели революции»… И что же? — хочется спросить «международника», из-за этого нам (!) и нашим отцам, молившимся тогда на знаменитые строки Михаила Светлова про «землю в Гренаде», которую надо «крестьянам отдать», следовало в чужом и далеком государстве ломать «через колено» свободолюбивый народ, ставить «к стенке» тысячи патриотов и каленым железом «выжигать» непокорность? Может, «призом» за это было падение Франко? Уничтожение фашизма в Европе? Так нет же — Франко победил в той войне, и, возможно, потому, что война идей, развязанная в стане антифашистов, оказалась едва ли не важнее борьбы с реальными фашистами. Тогда во имя чего? Во имя чего мы ставили мир «на голову»?…
Горы лжи наворочены в истории, и разбирать их придется, думаю, и нашим детям, и даже, боюсь, внукам. «Спусковым крючком» террора против ПОУМ стали для Сталина, как утверждают ныне, донесения его агентов из Германии. В частности, берлинский резидент НКВД сообщал в Москву, что в ряды ПОУМ проникают германские агенты, которые готовят путч против правительства, и что ПОУМ «поддерживает тесные связи с гестапо». Много ли Сталину надо было для подозрений? Но вождь пошел дальше, на февральско-мартовском пленуме ЦК ВКП(б) в 1938-м, он говорил уже, что «троцкистская банда шпионов, вредителей, диверсантов за пределами СССР» давно превратилась в «шайку агентов-провокаторов фашистских разведок». «Для маскировки своей шпионско-подрывной работы, — неслось с трибуны пленума, — троцкистские агенты фашистских разведок выступают под громкими „революционными“ названиями, рассчитанными на обман рабочих: во Франции они именуют свою шайку „Интернационалистской рабочей партией“, в Испании — „Объединенной рабочей марксистской партией“ (ПОУМ)». Комментируя это, один из партийных журналов тут же и подтвердил: «Органами общественной безопасности в Испании в июне 1937 года раскрыт фашистский центр. Документы, обнаруженные при обыске в ПОУМ, и показания арестованных свидетельствуют: троцкистская организация была тесно связана с Франко…»
Мне, возможно, возразят: где Оруэлл и где наши спецслужбы? Ну какое дело было нашему НКВД до какого-то «бакалейщика» из Англии? Но, увы, факты упрямая вещь. Оруэлл и Эйлин в те дни лишь предполагали, что их могут арестовать. И оба так и не узнают, что только в 1989 году британка Кэрон Хазерли, работая над диссертацией, наткнется в Национальном историческом архиве в Мадриде на сохранившийся доклад испанской полиции безопасности. Как гласит этот документ (его опубликовала газета «Обзервер» 5 ноября 1989 года), «республиканская полиция безопасности» как раз в июне 1937 года направила в Валенсию, в трибунал по делам о шпионаже (!), обширную (!!) докладную о деятельности «Энрико Блэра и его жены» (!!!). А 13 июля 1937-го (Оруэлл был уже в Англии) Барселонский трибунал по делам измены родине сформулировал и обвинение обоим: «Их переписка свидетельствует о том, что они — оголтелые троцкисты, <…> связные между Независимой рабочей партией и ПОУМ…»
Мария Карп, занимавшаяся этой проблемой предметно, в статье «Оруэлл в Испании» пишет, что к Оруэллу, Эйлин и Коппу был, оказывается, «приставлен шпион, направленный Коминтерном».[4] Это был юный лондонец Дэвид Крук, учившийся в Америке, а затем отправившийся воевать в Испанию. В феврале 1937 года он был «завербован агентом Коминтерна». Крук прошел подготовку к будущим «спецзаданиям» в Альбасете, где размещался штаб НКВД и где испанскому языку его обучал лично Рамон Меркадер. Тот самый красавец, который скоро убьет ледорубом Троцкого и пойдет за это в тюрьму. Крук на старости лет не только признался в этом, но и повинился, назвав свою прошлую тайную работу «историей, которой я не горжусь». А тогда, оказавшись в Барселоне, он познакомился с Эйлин и практически сразу «стал своим человеком в штабе Независимой рабочей партии». В обеденные перерывы, когда все отправлялись в кафе, он «проникал в пустые кабинеты, рылся в столах, брал нужные документы и относил их в советское консульство, где их фотографировали». Информация иногда передавалась им через еще одного лондонца, Хью О’Доннелла, «тоже работавшего на Москву и направленного в Барселону непосредственно Гарри Поллитом». Темная история, но, поразительно, Хью О’Доннелл, агент Москвы, имел псевдоним, как установили ныне, О’Брайен, то имя, каким через много лет Оруэлл в романе «1984» назвал самого зловещего героя. Каково совпадение?!
Вот после всех этих фактов мне уже не кажется странным то, что произошло с дневниками Оруэлла. Тоже ведь тайна из тайн!
Дневники его были изъяты, как помните, у Эйлин в отеле «Континенталь». Так вот ныне один из наиболее осведомленных современных биографов писателя, Питер Дэвисон, утверждает, что «по крайней мере две тетради его дневников находятся ныне в архиве НКВД в Москве, вместе с досье, составленным на Оруэлла в советских спецслужбах». Он, Дэвисон, не ссылается прямо на своего предшественника, еще одного западного исследователя Оруэлла, Д. Тейлора, но известно, что Тейлор еще в 2004-м в одной из статей в британской «Гардиан» прямо написал, что в недрах нынешнего ФСБ России до сих пор хранятся все изъятые при обыске материалы Оруэлла. Тейлор сообщает, что получил несколько писем от некоего «московского респондента», который утверждал, что он знал человека, видевшего и даже «державшего эти документы в руках». Правда ли это — неведомо. Но московский литературовед В. Г. Мосина-Науменко, работая над первой докторской диссертацией о творчестве Д. Оруэлла, запрашивала в конце 1990-х годов Центральный архив ФСБ на этот счет и получила, как пишет, «отрицательный ответ». Не время? Или документов действительно нет? Тоже — неведомо…
Что ждало Оруэлла, окажись он в руках полиции и затем — работников НКВД? Тоже область предположений. Но с подозреваемыми в «троцкизме» расправлялись сурово. Джордж Копп выйдет из тюрьмы через полтора года инвалидом — с палочкой. Боб Смилли, студент, приехавший воевать «за правду», умрет в тюрьме. Это то, что знал Оруэлл. А мы знаем ныне, что по приказу Андре Марти, генерального комиссара интербригад, назначенного Коминтерном, главного «палача» испанской революции, было расстреляно по «подозрению в принадлежности к ПОУМ или сочувствию троцкизму» только среди интербригадовцев «около пятисот человек». Этот факт приводит в своей книге как раз племянник Кольцова — Михаил Ефимов. Сколько было расстреляно поумовцев и «иностранных разведчиков» среди них, он не пишет. Зато — спасибо и за это! — черным по белому подтверждает: с Андреса Нина, руководителя ПОУМ, «с живого содрали кожу, добиваясь признания в его связи с Франко». И делали это не испанцы — наши «рыцари плаща и кинжала». Как раз накануне, в 1936-м, в НКВД Ежовым было создано «Управление особых задач» (УОЗ), которое организовывало в СССР мобильные группы для осуществления политических убийств за границей. Ефимов пишет, что уже в декабре 1936 года УОЗ создавало в Мадриде, Барселоне и Валенсии спецтюрьмы НКВД, а чекисты и похищали и убивали людей «независимо от испанского правительства».
Самые «интересные дела» вершились в мае—июле 1937 года в испанском местечке Альбасете, где располагался руководящий центр интербригад, где находился штаб НКВД и одновременно секретная тюрьма для оппозиционеров и где «орудовали», выполняя указания Москвы, и высокопоставленный «наместник» НКВД в Испании Орлов, и «главный палач Альбасете», так его называет в своей книге о Кольцове Михаил Ефимов, Андре Марти. О зловещей роли последнего пишет довольно подробно, и все сказанное им правда, но он совсем не пишет о «зловещей роли» в развернувшихся событиях своего дяди — Михаила Кольцова, в частности, о той истории, связанной с буквой «Н». А ведь в двух газетах с разницей в два дня было опубликован один и тот же факт об этой якобы «нерасшифрованной букве». Сначала, 19 июня 1937 года, факт этот «прозвучал» в «Правде», в статье Кольцова «Фашистско-шпионская работа испанских троцкистов», а затем, 21 июня — в британской «Дейли Уоркер», в статье «Испанские троцкисты в сговоре с Франко». Позже первая статья была перепечатана в книге Кольцова «Испания в огне», а вторая процитирована (вот уж и впрямь сближения истории!) в книге Оруэлла…
Помните, еще Эйлин в ночном кафе сказала мужу, что, кажется, арестован Андрес Нин, чья популярность в Каталонии была сравнима с популярностью Долорес Ибаррури. «Где Нин?» — тогда же задавались вопросом уцелевшие поумовцы; «Где Нин?» — тайно писали они метровыми буквами на стенах города — ведь он же был «иконой» революционных рабочих. Так вот в те дни сначала «Правда», а потом и «Дейли Уоркер» написали, что после ареста «большого числа видных фашистов в Барселоне и других городах <…> стали известны в конце недели детали одного из чудовищнейших шпионских заговоров, какие знает история войн…» Было «доказано», сообщалось в заметках, что «руководители ПОУМ передавали по радио военные секреты генералу Франко, были связаны с Берлином, сотрудничали с подпольной фашистской организацией в Мадриде…» И добавлялось: донесения писались «симпатическими чернилами», и одно было подписано буквой «Н», то есть лично Нином…
В подшивке «Правды» и ныне хранится та заметка Кольцова, в которой говорилось о предательстве Нина. «Расследуя мятеж в Каталонии, — говорилось в ней, — органы государственной безопасности обнаружили крупную организацию, занимающуюся шпионажем. В этой организации троцкисты тесно сотрудничали с фашистской организацией „Фаланга Эспаньола“. Используя радиопередатчики, эта организация передавала врагу сведения о планируемых операциях республиканской армии, о передвижении войск, о дислокации батарей и направляла воздушные удары, используя световые сигналы…» А дальше следовали «неопровержимые» подробности о «найденном» у одного из захваченных шпионов плане Мадрида, на обороте которого невидимыми чернилами, да к тому же шифром было написано письмо, адресованное… генералу Франко. В расшифрованном виде текст письма гласил: «Ваш приказ о просачивании наших людей в ряды экстремистов и ПОУМа исполняется с успехом. Выполняя Ваш приказ, я был в Барселоне, чтобы увидеться с Н. — руководителем ПОУМа. Я ему сообщил все Ваши указания. Он обещал мне послать в Мадрид новых людей, чтобы активизировать работу ПОУМа. Благодаря этим мерам ПОУМ станет в Мадриде, как и в Барселоне, опорой нашего движения…»
Сама фальшивка была «состряпана» не Кольцовым, нет — он лишь распространил ее. А выполнена она была по указанию из Москвы двумя испанцами из Альбасете. Их имена обнародовали в 1992 году сотрудники телевидения Каталонии. Они установили, что «план фабрикации фальшивки» был разработан нашим НКВД, а исполнителями подлога были сотрудники испанской республиканской разведки А. Касталья и Ф. Хименес.[5] И правда об этом всплыла, повторяю, только в 1992-м!..
Что известно о расправе над Нином? Это попыталась выяснить уже упомянутая Мария Карп. В статье об Оруэлле она пишет: «Как выяснилось позднее, Нина похитили из тюрьмы и несколько дней пытали, вынуждая признаться в сотрудничестве с фашистами. Организатором похищения был резидент НКВД Александр Орлов, впоследствии автор знаменитой книги „Тайная история сталинских преступлений“. Этот эпизод, известный под кодовым названием „Операция Николай“, он в своей книге по понятным причинам не описывает. Но в архивах НКВД, — пишет М. Карп, — сохранился его отчет о похищении, написанный 24 июля 1937 года, в котором упоминается его помощник по прозвищу Юзик — Иосиф Григулевич, позже засылавшийся в Мексику для организации убийства Троцкого и в Югославию для убийства Тито». В Испании Григулевич был известен, как Макс или Мигель, а в личном его деле в архиве КГБ и по сей день значится высокая оценка его «руководящей роли в ликвидации троцкистов во время гражданской войны в Испании».
Мария Карп приводит и сверхсекретное донесение А. Орлова в Центр: «Полтавский должен был вам сообщить из Парижа о выезде к вам последнего участника операции — Юзика… Он служил мне переводчиком по этому делу, был со мной в машине у самого помещения, из которого мы вывозили объект <…>. Его значком полицейского мы избавлялись от слишком внимательного осмотра машин со стороны дорожных патрулей, когда мы вывозили груз». Нин, продолжает М. Карп, даже под пыткой отказывался признавать себя виновным в связях с фашистами. «Тогда, посоветовавшись с Москвой, Орлов принял решение его убрать. Главу ПОУМ расстреляли на шоссе около Алькала-де-Энарес под Мадридом и зарыли в поле в ста метрах от дороги — об этом тоже свидетельствует направленная в Москву записка. Однако, — продолжает М. Карп, — убить Нина сотрудникам НКВД было мало, им надо было еще скрыть это. По одной из версий, они организовали небольшой спектакль, в ходе которого немецкие товарищи из интербригад, переодевшись в форму гестаповцев, ворвались на виллу, где пытали Нина, якобы с тем чтобы прийти ему на помощь… „Улики“, подтверждавшие атаку „гестаповцев“ — немецкие документы, фалангистские значки и банкноты франкистов, — были затем разбросаны по дому. Официальная линия компартии, опубликованная в газете „Мундо обреро“, гласила, что Нин был освобожден фалангистами и скрывается в Бургосе, где размещался штаб Франко. И под надписями „Где Нин?“, появлявшимися на стенах домов в Барселоне, коммунисты долго приписывали „Саламанка иль Берлин“, намекая на то, что он помогает фашистам…»
Кто еще участвовал в «операции»? Утверждают, что основным распорядителем помимо Орлова был его зам — майор госбезопасности Н. И. Эйтингон (оба были награждены за эту операцию орденом Ленина и, соответственно, Красным Знаменем). Прямыми участниками убийства помимо названных был венгр Эрно Гере и четыре безымянных испанца — так, во всяком случае, говорилось в 1992 году в фильме, показанном по каталонскому телевидению.
Ничего этого Оруэлл так и не узнает. Но, не зная фактов про «тайные убийства», не догадываясь о масштабах погрома, не предполагая «участия» в этом Сталина, Оруэлл благодаря опыту всей предыдущей жизни, умению видеть за мельчайшими черточками проблемы глобальные сумел-таки многое понять. Именно этого ему не простят, когда он напишет книгу об Испании «Памяти Ка- талонии»…
Есть такая расхожая, общеупотребительная метафора: правда — это свет, а ложь, какой бы она ни была, — тьма. Для кого-то это святая формула, для кого-то — чистая метафизика, чуть ли не красивая благоглупость. Но помните ли, что именно и ровно 400 лет назад, в 1615 году, написал великий испанец Сервантес на гербе своего Дон Кихота? Девизом «рыцаря печального образа» были библейские слова: «Post tenebras spero lucem!» — «После тьмы надеюсь на свет!»… Так вот, последними словами в Испании Михаила Кольцова стали как раз слова со щита Дон Кихота «После тьмы надеюсь на свет!». Ими он завершил последнее выступление на Международном антифашистском конгрессе писателей, который начался в Валенсии через десять дней после отъезда Оруэлла — 4 июля 1937 года.
Конгресс — второй после Парижского — открывал теперь старейший 68-летний датский писатель-коммунист Мартин Андерсен Нексе. От Англии никого из известных писателей не было. На это жаловался в письме один из организаторов конгресса Эренбург: «У нас в Англии нет базы. Я разговаривал с товарищами из полпредства. Они советовали опереться на Честертоншу (та, что была в Москве), но не думаю, чтобы это было выходом. Хекслей (так Эренбург в письме назвал О. Хаксли. — В. Н.) — и Форстер не хотят… Они чистоплюи, то есть отказываются состоять в организации, если в нее войдут журналисты или писатели нечистые…» Тем не менее на конгресс съехались Фейхтвангер, Зегерс, Бредель, Пабло Неруда и от испанцев — Рафаэль Альберти и Антонио Мачадо. А СССР представляли: Вс. Иванов, А. Толстой, А. Фадеев, В. Вишневский, А. Барто, В. Финк и Михаил Кольцов. Нет-нет, на фронт никого из них не возили, напротив, селили в неразрушенных еще шикарных отелях и кормили «изысканными завтраками». Один прием правительство организовало для них даже на пляже, в ресторане «Лас Аренас». А когда однажды случилась ночная бомбежка, именно Кольцов «торжественно» повел в подвал и Толстого в «великолепной малиновой пижаме», и ахающую Барто, и «бывалого моряка» Вишневского, который, говорят, по разрывам наверху сразу же определил — «бьют шестидюймовыми»… И про Толстого, и про Эренбурга Кольцов на лубянских допросах «покажет», что к 1937 году все они уже давным-давно были «агентами французской разведки».
Гримасы истории? Да нет — все та же война идей и людей. Ведь не поверите, но как Сталин бросил многих русских участников «испанской эпопеи» в тюрьмы и лагеря, почти так же встретил иных интербригадовцев и свободный Запад. Друг Оруэлла Артур Кестлер, чудом вырвавшийся из Испании, где сидел в тюрьмах Франко, был схвачен уже французами и брошен в лагерь в Ле Верне, почти рядом с испанской границей. Поразительно, как сходятся противоположности в необъявленной войне идей. «Нас было в лагере Верне две тысячи, — пишет Кестлер. — Большинство из нас преследовали кошмары — мы снова в руках наших мучителей; и все те же резиновые трубки, электрошоки, расстрельные дворики… Ни у кого из обитателей не было смены белья и носков, многие продали за пачку сигарет буквально последнюю рубашку и не имели ничего под обтрепанным пиджаком. Барак… не получал и не писал писем. Люди слонялись по лагерю, подбирая окурки из грязи и с цементного пола уборных… Это было то, что осталось от интернациональных бригад — былой гордости революционного движения Европы, передового отряда левых… Коминтерн бросил рабочий класс. Те, кто уцелел из интернациональных бригад… попали во французские концлагеря: ни одного не пустили на родину трудящихся, страну, которая прославляла их героизм… Ворота России были закрыты, уши партии глухи, а касса Красного Креста пуста…»
Позже один из биографов Кестлера не без иронии скажет: «Единственное, в чем судьба Кестлера была нетипичной, — это то, что он останется жив». Да, Кестлер останется жив и напишет роман «Слепящая тьма», как раз про процессы в СССР и — если хотите — и про судьбу своего испанского друга — Кольцова. Но главное — про тот костоломный механизм, приводимый в жизнь руками самих же жертв. Ведь если вернуться к завершающему, пафосному выступлению Михаила Кольцова на Мадридском конгрессе, то нельзя не поразиться этой смеси лукавого оптимизма и просвечивающей в словах лжи:
«Направляясь на этот конгресс, — витийствовал с трибуны на закрытии конгресса Кольцов, — я спрашивал себя, что же это, в сущности, такое: съезд донкихотов, литературный молебен о ниспослании победы над фашизмом или еще один интернациональный батальон добровольцев в очках?.. По другую сторону стоят гитлеровская тирания, бездушное властолюбие итальянского диктатора, троцкистский терроризм, неутолимая хищность японских милитаристов, геббельсовская ненависть к науке и культуре… Мы требуем от писателя честного ответа: с кем? По какую сторону фронта борьбы он находится?.. Писатели… Подымите забрала, не прячьте своих лиц, скажите „да“ или „нет“!.. Отвечайте же скорее!..»
И были в выступлении его еще две фразы, которые сегодня стыдливо прячут его биографы и толкователи. Цитируя почти полностью все его высокопарности, даже автор книги «Дело Кольцова» Виктор Фрадкин не поминает, что он, выступая с трибуны конгресса, буквально воспел НКВД. «Наша страна, — сказал, — полностью застрахована от авантюр больших и маленьких Франко. Она застрахована тем, что при первом же шаге троцкистских Франко им преграждают путь органы советской безопасности, их карает военный суд при поддержке всего народа…»
«После тьмы надеюсь на свет!»… Сервантес в гробу бы перевернулся, узнай, как использовали девиз Дон Кихота через четыре века. Немыслимо, но вопрос «С кем вы, писатели?» задавал не столько писатель, сколько «видавший виды» идеолог, отлично знавший к тому времени и про ложь публичных процессов в СССР, и про коварного Хозяина, и про фальшивки о «пятой колонне», и про тайные группы А. Орлова, убивавшие людей. Он, в отличие от многих других в зале конгресса, знал это точно. Но — два в уме. А если надо — и три, и пять… «Новояз» и «двойное мышление» было для таких уже просто нормой жизни…
Конгресс завершился, когда до окончательного предательства испанской революции было полтора года. А до расстрела Кольцова чуть больше двух. Он еще потрепыхается в Москве, получит орден и, возглавляя по-прежнему 39 различных газет и журналов, станет фактически и главным редактором «Правды». Но все «перетянет» Испания — донос того самого Андре Марти, «палача из Альбасете», человека «в непомерно большом берете цвета хаки, в пальто и с револьвером на длинном ремне», — как напишет о нем Хэмингуэй — генерального комиссара всех интербригад и главного врага Кольцова.
«Мне приходилось и раньше, товарищ Сталин, обращать Ваше внимание на те сферы деятельности Кольцова, которые вовсе не являются прерогативой корреспондента, но самочинно узурпированы им, — нашелся донос Андре Марти в личном архиве Сталина. — Его вмешательство в военные дела, использование своего положения как представителя Москвы сами по себе достойны осуждения. Но в данный момент я хотел бы обратить Ваше внимание на более серьезные обстоятельства, которые, надеюсь, и Вы, товарищ Сталин, расцените как граничащие с преступлением: Кольцов вместе со своим неизменным спутником Мальро вошел в контакт с местной троцкистской организацией ПОУМ. Если учесть давние симпатии Кольцова к Троцкому, эти контакты не носят случайный характер…»
Вот и все. Несколько строк чистейшей, без малейших примесей лжи и — нет человека. Кольцов громил поумовцев, разгромил бы и Оруэлла, доведись ему прочесть «Памяти Каталонии». А Оруэлл защищал и защитил бы Кольцова как невиновного, узнай о дальнейшей судьбе его. Во всяком случае, невиновного в тех грехах, которые ему припишут. Был ли выбор у Кольцова? Был. В. Фрадкин, написавший книгу о нем, которую почти всю цитирует журналист-международник М. Ефимов, заканчивает свое повествование категоричным выводом: да, Кольцов был фанатично предан Сталину, да, некоторыми своими публикациями он «несомненно, поддерживал деяния Сталина», но «подобный упрек можно отнести практически ко всем писателям и деятелям культуры того времени, за редким исключением… (курсив мой. — В. Н.)». Сегодня мы знаем эти «исключения» — великих русских писателей ХХ века, писавших вопреки воле Сталина. Выбор всегда есть! Но и ныне, оправдывая Кольцова, в послесловии к книге Фрадкина еще один очень известный журналист-международник (уж не буду называть его имени из уважения к его сединам!), как встарь, лукавит — задается вопросом, который без изумления читать невозможно. «Зачем Сталину нужно было уничтожать Михаила Кольцова, человека, который был предан советской власти? — спрашивает он. И добавляет: — Причем, если можно так сказать, — умно предан?..»
«Умно предан» — умри, лучше не скажешь! Хитро сказано и одновременно саморазоблачительно! Миллионы советских людей были «глупо» преданы, а некоторые «умно» внушали им эту «преданность». Браво! Так не сказал бы даже иезуит О’Брайен из последнего романа Оруэлла! Но и умно и глупо «преданных» смела система, идеи, в которых изначально была заложена эта «ловушка». Да, правда — это свет, а неправда — тьма. Только вот увидеть это могут далеко не все. И с кем, хочется вновь задать этот вопрос, оказались писатели после Испании? С участниками конгресса — известными и авторитетными в мире «письменниками», аплодировавшими Кольцову, с аполитичным Генри Миллером, с «чистоплюями» Хаксли и Форстером — или все-таки с Оруэллом, который почти единственный в мире попытался честно разобраться в том, что же на самом деле — поверх идеологий и «доктрин» — произошло в Испании? Вот уж воистину смешной и наивный Дон Кихот, воющий с «мельницами» буквально вселенской лжи!..
Ложь, увы, живуча. Это и станет главной темой книг об Испании двух будущих друзей: «Испанского завещания» А. Кестлера и «Памяти Каталонии» Дж. Оруэлла. Впрочем, как раз скрупулезные доказательства этой лжи Оруэллу и будут настоятельно «рекомендовать» в Англии выбросить из текста. «Зачем вы напичкали книгу всей этой ерундой? — будет кричать ему один из „доброжелателей“, имея в виду сопоставления каких-то „газетных выдержек“ и бесконечные цитаты. — Ведь вы превратили хорошую книгу в чистый журнализм…» Но Оруэлл, «белая ворона», «bad egg» знал уже: лишь единицы на Западе понимали тогда или догадывались, что совершенно невинные люди были обвинены напрасно. «Если бы я не был возмущен этим фактом, — скажет он скоро, — я бы никогда не написал эту книгу». Через десять лет, подтверждая свое понимание долга, скажет: «Когда я сажусь писать книгу, я не говорю себе: „Хочу создать произведение искусства“. Я пишу ее потому, что есть какая-то ложь, которую я должен разоблачить, какой-то факт, к которому надо привлечь внимание, и главная моя забота — постараться, чтобы меня услышали…»
Солдат свободы — разве он мог иначе!
* * *
Первый поезд во Францию ушел на полчаса раньше расписания — обратная сторона этого вечного испанского «завтра». Эйлин должна была заранее заказать такси, упаковать вещи и выскользнуть из отеля в последний момент. Так она и сделала на следующее утро. Макнейр, Коттман и Оруэлл встретили ее у вокзала. Оруэлл успел еще написать письмо в военное министерство насчет Коппа, хоть и сомневался, что его прочтут, а затем, уже в поезде, все четверо отправились в вагон-ресторан. Два сыщика обходили купе, записывая имена иностранцев, но увидя их в ресторане, решили, что это люди респектабельные, и… прошли мимо. Потом, на границе, при проверке паспортов, полицейские заглянули в список подозрительных лиц, но их имен там, по счастью, не оказалось. Там не было даже Макнейра, хотя в первой же французской газете они вот-вот прочтут, что он в Барселоне уже арестован «за шпионаж». Их, правда, обыскали с головы до ног, но не нашли ничего подозрительного, кроме свидетельства Оруэлла о демобилизации по здоровью. К счастью, карабинеры не знали, что 29-я дивизия была поумовской частью… «Мы начали как героические защитники демократии, — с горечью напишет Оруэлл в одном из писем, — а закончили, тайно выскользнув за границу, когда полиция дышала нам уже в затылок…»
А потом были шлагбаум и та невидимая глазу черта — граница, — которая разделила для него вселенную на войну и мир, на тюрьму и свободу, на террор подозрительности и, скажем так, на всеобщее равнодушие всеобщей демократии.
«Месяцы напролет мы говорили себе, что „когда выберемся наконец из Испании“, то поселимся где-нибудь на средиземноморском побережье, насладимся тишиной, будем, быть может, ловить рыбу. И вот теперь, когда мы оказались здесь, на берегу моря, нас ждали скука и разочарование. Было холодно, с моря дул пронизывающий ветер, гнавший мелкие, мутные волны, прибивая к набережной грязную пену, пробки и рыбьи потроха. Это может показаться сумасшествием, но мы с женой больше всего хотели вернуться в Испанию. И хотя это не принесло бы никакой пользы, даже наоборот, — причинило бы серьезный вред, мы жалели, что не остались в Барселоне, чтобы пойти в тюрьму вместе со всеми…»
1. «Звезда» публикует главу из книги Вячеслава Недошивина «Неприступная душа. Джордж Оруэлл: Жизнь и смерть». Полностью она выходит в 2017 году в Москве, в издательстве АСТ: Редакция Елены Шубиной.
2. Американский исследователь вопроса С. Д. Пейн напишет потом, что, если бы Роберт Джордан, герой романа Э. Хемингуэя «По ком звонит колокол», был реальной фигурой, «он работал бы на Орлова и НКВД». Сам Хемингуэй, пишут, посетив учебный лагерь НКВД под Валенсией, «восхитился» процессом подготовки диверсантов, их «духом и дисциплиной», но через несколько лет скажет свою знаменитую фразу: «В Испании коммунисты вели себя, как стадо грязных свиней…» (Цит. по: Мэри-Кей Уилмерс. Эйтингоны. Семейная сага двадцатого века. М., 2016. С. 218).
3. См.: Стефан Куртуа и Жан-Луи Панне.Тень НКВД над Испанией // Черная книга коммунизма / Под ред. А. Н. Яковлева // http://blackrotbook.narod. ru/pages/zz.htm.
4. См.: Карп М. Оруэлл в Испании. Из будущей книги // Иностранная литература. 2012. № 12.
5. См.: Фельштинский Ю., Чернявский Г. Джордж Оруэлл. Жизнь, труд, время. М., 2014. С. 258.