Публикация и вступительная заметка Валерии Кузьминой
Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2017
Перед вами две статьи Рида Грачева (1935—2004), написанные в 1960-е годы. Точнее, в 1965 году, как пишет сам автор в одной из своих заметок. Тогда сотрудница журнала «Наука и религия» обратилась к Р. Грачеву с просьбой придумать и написать для журнала цикл статей по его выбору.
Р. Грачев предложил ей несколько очерков, объединенных названием «Нравственный мир человека». Договор с журналом так и не был реализован — неизвестно, по воле журнала или самого автора. Замысел же частично был осуществлен в таких статьях, как «Проблема Адама. Природа и человек», «Реальность человека», «О православии» и некоторых других — от них сохранились одни названия.
В книгу Р. Грачева «Сочинения» (СПб.: Союз писателей Санкт-Петербурга; ООО «Журнал «Звезда», 2013) вошли небольшие фрагменты из двух эссе этого цикла: «Реальность человека» и «Гибельный путь Адама».
Предлагаемое сегодня читателю эссе «„Избранное животное“ перед культурой человека» печатается впервые. Второе эссе «Гибельный путь Адама» наконец-то представлено здесь в полном объеме и, по сути, являет собой совершенно новое произведение.
Более полувека отделяет нас от того времени, когда были написаны эти страницы. Но то чувство острой тревоги за человека и человечество, которое их наполняет, сегодня переживается нами еще сильнее и болезненнее. За строгой логикой наукообразных доводов скрывается личная и заветная для автора мысль-чувство: только человек культурный способен обеспечить бессмертие всему человечеству. Притом культурный — это не образованный, не широко информированный и даже не обязательно интеллектуальный.
Автор этих статей считает, что культурность — это способность человека к свободному, естественному и нравственному осознанию мира и существованию в нем. Буржуазность и потребительство для Рида Грачева не есть внешние, социальные или временны`е, причины расчеловечивания природного Адама. Его Адам — не жертва тех или иных злых обстоятельств. Он — следствие собственной духовной и интеллектуальной незрелости, паралича воли и нравственной безответственности. Поэтому отношение автора к своему герою сурово и бескомпромиссно, а ощущение болезни общества катастрофично.
Пророчески и для сегодняшнего дня звучит концовка одного из эссе. «Свободное нравственное сознание человека понимает эту болезнь и не принимает ее. У человека много забот в его новом, нарождающемся мире. Кто отказывается быть свободным, тот умрет».
В. Кузьмина
«Избранное животное» перед культурой человека
Ни одно изменение в жизни общества, если оно не имеет характер катаклизма, не упраздняет культурных навыков, созданных предшествующим творчеством; напротив, все изменения вызваны потребностью освободить эти навыки. Только при таком направлении развития возможен прогресс человека. Великая революция делает смотр всем ценностям, созданным в прошлом. Они становятся обозримыми и поддаются полному осмыслению только в свободном сознании. При этом обнаруживается, что главный объект осмысления находится за пределами всего внешнего и наглядного — картин, книг, архитектурных памятников. У всех предметов культуры прошлого есть, если можно так выразиться, свой «надтекст», свой невидимый, умопостигаемый смысл.
Археологи, изучающие прошлое примитивных народов, отделенных от основных центров цивилизации океанами, обнаруживают следы характерного цикличного развития, при котором мирные времена чередуются с войной. Так называемый «культурный слой» поверхности земли в разрезе показывает постепенное убывание остатков предметов утвари, возрастание количества наконечников, стрел и копий. Затем признаки войны убывают: их снова вытесняют орудия мирного труда. Если после этого не начинается новый период войны, исследователи находят вместо него изображения идолов, число и размеры которых заметно возрастали со временем. Племя, замкнутое на своем островке, похоже на ребенка, оказавшегося в лесу, вдали от остальных детей и взрослых. Если он уцелеет среди опасностей стихии, его психика будет развиваться в соответствии с непосредственными условиями жизни. Пережив период самоутверждения в своей среде — период борьбы за существование, он будет некоторое время наслаждаться результатами борьбы — будет счастлив счастьем здорового существа, торжествующего над угрозами внешнего мира. Однако через некоторое время у него возникнет внутренний разлад и омрачит его счастье. Разлад этот неизбежен: обеспечив себе прочные условия существования, он будет бессознательно стремиться к дальнейшему развитию, но не сможет осуществить его наедине с собой. Освобожденные творческие силы окажутся новой стихией, опасной тем более, что она — внутри нашего «лесного человека». Если он не покончит самоубийством, полным самоотрицанием, он станет создавать нечто бесполезное вроде каменных идолов с островов Океании. Когда он умрет, люди прочтут в этом символе вечности попытку связаться с другими сознаниями, утвердить непрерывность духовной жизни. Это будет единственное общечеловеческое проявление «лесного человека» — общечеловеческое, то есть культурное. Пример этот, конечно, условен. Человек, попавший ребенком в джунгли, или гибнет, или дичает. Культурные навыки так или иначе откладываются в человеке от поколения к поколению. Исследователи прошлого столетия обнаружили в разных частях света отсталые народы, живущие в каменном веке. Повсюду относительную стабилизацию, непрерывность существования обеспечивали верования — не столько видимое поклонение духам, богам, идолам, сколько сам факт веры, составляющий невидимую основу жизни. Глядя на этот факт со стороны, можно увидеть целесообразность верований в различных областях жизни на этом уровне — они представляют и начатки знания, и закон жизни племени, и представления о красоте. Но если мы откажемся смотреть на отсталые племена как на свое собственное прошлое, если в их образе жизни мы не обнаружим ничего узнаваемого, мы не увидим главного — зачатков человеческого миропонимания, культурного творчества, имеющего перспективу до тех пор, пока верования находятся в соответствии с жизнью природы и опосредствуют связь между людьми и природой. Закономерность обнаруживается при ее нарушении: часть человечества, отклоняясь от общечеловеческого пути, обрекает себя на гибель. С нею происходит то же самое, что с исчезнувшими племенами, культурами и с нашим условным одиноким человеком в лесу: она или гибнет в междоусобных войнах, или оставляет после себя памятники — каменных идолов, пирамиды, храмы — символы несостоявшейся вечности жизни.
После этого становится понятным, почему материальные памятники прежних культур не могут непосредственно дать нам знание о предшествующей человеческой культуре: это памятники ее отклонений, ее неудач, в других случаях — остановившегося процесса ее становлений. Понятно также, почему простая образованность — знание эпох, стилей, творчества писателей, философов, поэтов и художников — не может быть признаком действительной культуры. По-настоящему культурен лишь человек, способный самостоятельно установить связи между неудачными следами общечеловеческой культуры и той невидимой линией развития, которая обеспечила современному человеку свободу сознания. Установить связи — значит увидеть верные соотношения между действиями, ведущими к заблуждению, к противоречию, к гибели — эти действия оставили свои следы, — и живой линией культурного творчества, единственной восходящей среди множества отклоняющихся и нисходящих.
Глядя на современный мир с этой точки зрения, можно увидеть в нем полярные явления: образованных и совершенно некультурных людей и культурных, но необразованных. Крайности удобны для анализа явлений. За каждой из них — многообразие переходных состояний, тяготеющих к полюсам. Настоящие полюса в этой статье — не два человека, один из которых только образован, а другой только культурен, а образованность и культура. Это очень важный вопрос: речь идет о внутреннем праве людей на самостоятельные внешние проявления, о достаточном основании наших общественных действий, о том, в каких случаях наши поступки разрушительны, в каких бесплодны и в каких плодотворны.
* * *
Животное ли человек? Прямая постановка вопроса здесь необходима. Она сразу выявляет полюса. Ответить на вопрос утвердительно нетрудно: перечислять признаки, приобщающие нас к животному миру, излишне. Одна только способность передвигаться в пространстве долго мешала мыслителям уподобить человека растению, несмотря на свойственное ему ощущение произрастания — правда, более тонкое, чем тончайший животный инстинкт. Человеческое воображение таково, что позволяет нам пережить как реальность любое уподобление, любое перевоплощение. Воспользуемся им и перевоплотимся в животное, сохранив человеческое понимание немедленных последствий этого перевоплощения.
Чувство животности — прежде всего чувство отдельности, обособленности одного существа среди других. Процесс жизни, происходящий во мне, — только мой, возникшие по ходу жизни потребности — только мои, а существование этих потребностей в одинаковых с другими животными условиях жизни толкает меня направить жизнь к только моей, ограниченной моими интересами цели. Человек как животное — тот же «человек в лесу». Было бы наивно смягчать трагизм безвыходности его положения определением «человек — общественное животное». Да, он осуществляет свою цель среди других людей и вступает с ними во взаимодействие. Но его цель — отъединиться, защититься от других людей как от враждебной стихии, как от леса. Причем эта оборонительная цель свойственна травоядным животным и мелким хищникам. Крупный хищник стремится распространить свою власть и подчинить остальных своей цели — то есть своему благополучию. Человек как животное — эгоистичен.
Как проявляется животность в индивидуальном ощущении? Нам важно ответить на этот вопрос не вообще, а увидеть ее рисунок в условиях, например, современного города. Цель животного — чувство удовлетворения. Однако получить удовлетворение не так-то легко. Клубок неудовлетворенных инстинктов на городской улице дисциплинирован общественными правилами. Их нарушение грозит неприятным чувством, внешней несвободой. Преодоление общественных запретов прямо ведет к уголовному образу жизни, к обнаженной инстинктивной организации. Бандит и хулиган — не просто животные: они животные восставшие. Они протестуют против сковывающих свободу инстинктов общественных норм. Это примитивное проявление отличается искренностью: между побуждением и поступком тут самая короткая и прямая связь. Поэтому борьба с преступностью такого рода — самая легкая и приводит к заметным результатам. Даже самый хитрый, самый проницательный и изобретательный вор находится на чрезвычайно низком интеллектуальном уровне: он ограничен материальным объектом хищения, его действия импульсивны, в своем роде поэтичны. Его отмычки ничего не стоят рядом с отмычками Наполеона.
На более высоком интеллектуальном уровне человек как животное находит иные, не контролируемые законом и общепризнанными нормами способы удовлетворения. Он одолевает сдерживающие его рамки не прямым отказом от них, а приспособлением, «мирным существованием» своей натуры с ними. Его деятельность в сравнении с простым вором масштабна: вместо того чтобы украсть, насладившись кражей и украденным, он добивается такого положения в обществе, которое обеспечивает ему наслаждение материальной и социальной свободой. Ему не грозит судьба нашего «лесного человека» — он не успевает почувствовать буйство оставшихся без применения творческих сил. Они нужны ему для того, чтобы продолжать обеспечивать себе стабильность своего положения. Вопрос о смысле его жизни возникает перед ним только в момент смерти, если до этого не происходит разрушения психики. Великий человек, достигший вершины власти — политической или духовной (об этом речь пойдет в другом месте), — охладев, «скучает и томится». Он может понаставить себе памятников при жизни, может уничтожить три четверти населения своей страны, может обязать каждого исполнять учрежденные им обряды, но перед фактом физической смерти он крохотен и беспомощен. Он может в отчаянии уйти из дому и умереть в дороге, может окружить свое жилище часовыми, покрыть его броневым панцирем — он гибнет, как собака, как насекомое, и сознает, что гибнет именно так.
Человек как животное деятелен прежде всего. Для него не стоит вопрос о смысле деятельности: он сам себе смысл. Его не мучают проблемы стиля и качества деятельности, но он всегда озабочен тем, чтобы сделать факт деятельности общезначимым, придать ему общечеловеческие черты. В этом действии происходит сделка между «великими» и «невеликими» животными — ведь далеко не каждое животное обладает свойствами, позволяющими ему достигнуть вершин утверждения своей зоологической индивидуальности, но человек как животное готов довольствоваться символическим выражением своей индивидуальности в другом. Неудачливый зверь примиряется со своей неудачливостью, поклоняясь удачливому зверю, например Наполеону. Вот откуда происходит религиозное почитание властителей народов, «властителей дум» и властителей «неземного царства».
Мы подошли к цивилизующей деятельности человека-животного. Она начинается с того момента, когда животная самостоятельность особи перестает быть частным фактом, когда заключается союз между животным-неудачником (оно заведомо неудачник, потому что умрет) и животным-«удачником» — воображаемым бессмертным богом, конкретным парам бессмертной династии или конкретным создателем бессмертной (потому что «верной») теории жизни, стремящейся стать общим законом.
Логика этого движения чрезвычайно проста: внешнее, животное самоутверждение отдельной особи — «неправильное» движение — обнажает закономерность, скрытую до тех пор, пока она соблюдалась; утверждая себя в своей животности, я неизбежно должен буду убедиться в том, что принадлежу к животному миру с его неподвижным законом: сильное животное уничтожает слабых, происходит естественный отбор. Индивидуальное нравственное чувство, оставаясь без применения с того момента, как человек отказался быть человеком, отказался становиться человеком (так как это отклонение возможно лишь на ранних стадиях развития человека), обнаруживает предельную несправедливость такого положения вещей. В самом нравственном чувстве — чувстве внутренне свободного поведения — заложено человеческое бессмертие, теперь же, когда оно извращено, подчинено свободе инстинктивных проявлений, оно взывает о милости. Животное-человек справляется с первым противоречием, возникшим на его пути, утверждая свою избранность, свою неподвластность общему закону животной природы. Теперь ему нужно непрерывно помнить о том, что он «на самом деле» не такой, как все звери. Только эта память, поддерживаемая непрерывно, позволяет ему не чувствовать несчастья, не испытывать страхов и иных мучительных чувств, главное из которых — предчувствие неминуемой, преждевременной, а значит, насильственной смерти — основное. От чувства смерти легко сбежать в смерть. Для человека всегда реален не факт: реально чувство.
С точки зрения человеческой культуры это — признание действительной смерти нравственного чувства человека, означающей неспособность данного человека в данный момент к самостоятельному культурному творческому поведению. Если человек сам утверждал себя как животное, значит, он сам виноват. Чувство вины как первое человеческое проявление животного — плодотворно. В нем заложена возможность выхода. Вторым шагом на этом пути было бы внутреннее действие, освобождающее нравственное чувство.
Да и нет, добро и зло, неправда и правда, сила и слабость, высота и низость, свет и потемки, закон и беззаконие, — словом, все противоположения, антиномии чувств и поступков существуют только в религиозном (и антирелигиозном) сознании, только в мире, где животное-человек тщетно пытается соединить несоединимое, вытащить одновременно голову и хвост. Узаконенное Гегелем отрицание отрицания, единство борющихся противоположностей (какое уж там единство, если борются!) есть всего лишь небольшой эпизод жизни развивающегося сознания, эпизод плачевный там, где он возведен в принцип; достаточно было его узаконить, как он стал фактом нравственной жизни: люди напяливали маску идеи, а другая «идея» уничтожала первую вместе с ее носителями, чтобы самой быть уничтоженной очередным «отрицанием».
Кажется, на земле не осталось уж ни одного человека, не сознающего (если он живет сознанием), что сохранение религиозной идеи, идеи наследственной власти, идеологии вообще практически невозможно, как невозможно превратить смертное в бессмертное. Эта невозможность обусловлена не самой идеей, — иногда она имеет «правильное» — общечеловеческое — намерение, а тем, что любая идеология есть проявление человека-животного, ограниченного в своих возможностях познания буквально своей шкурой, неспособного к достоверному знанию оттого, что угол зрения заведомо искажен.
Нельзя сказать, что человек-животное не размышлял. Наоборот, он размышлял очень много: ему ведь все время приходилось сводить несводимые концы. Сегодня он мог бы составить полный каталог всего, что мешает ему освободить сознание для свободного поведения. Но животное способно мыслить только корыстно — или бескорыстно (себе назло): в его балансе ничто не сходится и не сойдется никогда. Животное воскрешает гуманизм: «человек от природы добр», и мы милостью животного вступаем в мир добра, мигом обнаруживая его противоречивость. Во-первых, человек от природы вовсе не добр: его природный нравственный мир не знает антиномий. Каждый новорожденный — Адам, еще не вкусивший запретного плода. У него есть все возможности никогда его не вкусить, поступать сообразно природе. Но если наш младенец «познает добро», сосредоточит свое нравственное внимание на этой блистательной стороне медали, зло заполнит освободившееся пространство незаметно для младенца. Один молодой человек был комсоргом, парторгом, молодым писателем и однажды, неожиданно для себя, украл перчатки! Товарищи гневно осудили его: такой был хороший, и вот… А ведь молодой человек поступил естественно. Нельзя быть хорошим безнаказанно: молодому человеку следовало превратиться в ангела и покинуть этот мир, чтобы избежать соблазна стащить перчатки.
Можно допустить и более глубокое утверждение добра: в человеке возможен нравственный подвиг доброты, исключающий проявления зла. Что же: зло накапливается в организме, как радиоактивный стронций. Это — самоубийство. Конечно, для людей, для мира, добро лучше зла. Это, в невольной игре слов, меньшее из двух зол. Но каждый всплеск добра порождает ответный всплеск зла. Жизнь каждого человека в культурном чувстве — абсолютная ценность. Свободные проявления личности не нуждаются в замене нравственного чувства моральным правилом.
Материализуясь, идеология добра немедленно обнаруживает свою бесчеловечность. Эта бесчеловечность менее наглядна, меньше бьет по глазам, чем театральность зла; она донимает человека исподволь, оравнодушивает его. Вот пример: проявляя заботу о человеке, мы строим много жилья. Чтобы строить много жилья быстро, мы стараемся удешевить строительство, упростить его. В пределах нравственного чувства человека допустимо некоторое упрощение стоящей перед ним задачи, когда он сталкивается с непредвиденным, со стихией. Но при этом он не должен переходить некую невидимую грань, за которой начинается нескладное.
Можно строить дома «совсем просто» и «совсем дешево»: пол, потолок, стены. Можно построить дома, внешне напоминающие многоэтажные бараки, а внутренне — те же бараки, поделенные, в отличие от настоящих, на отдельные жилые клетки. Такие дома кое-где ставят. О внутренней отделке не приходится и говорить. Она по стилю своему родная сестра интерьеров скотных дворов. Люди едут в такие дома из коммунальных квартир, прельстившись отдельными. Когда люди жили в бараках — в явных времянках, у них была надежда и сознание временных неудобств. Все это — человеческие чувства. Когда им обещают отдельные квартиры, у них появляется новое чувство: надежда на удобства. Это уже не очень человеческое чувство. Поселившись в новом доме барачного стиля, они по естественному движению начинают его обживать. Постепенно обнаруживается, что дом, построенный проще простого, обладает очень узкими возможностями для обживания. Невозможно вбить гвоздь в стену, нет места для кладовки, высота потолков не позволяет сделать полки и так далее. Надежда на удобства сменяется разочарованием: люди в конечном счете чувствуют себя жертвами эксперимента, даже не зная, что новый квартал на языке документов называется «экспериментальным строительством» и что кто-то получил премии за максимальную дешевизну квадратного метра. Невидимость человеческого ущерба в этом случае спасает ответственных от ответственности. Животное-человек, одержимое самыми добрыми чувствами, всегда знает, что` надо сделать, будучи слепо к тому, как это делается по-человечески.
Ложный гуманизм, состоящий из благих намерений, которыми вымощен путь в ад, трещит от собственных противоречий. Он предполагает существование богачей и бедняков: богатому животному нужно быть добрым по отношению к бедному. Он исходит из принципа частной собственности и видит в государстве всеобщего частного собственника, наделяя безликий принцип старым лицом и отдаляя срок его естественного отмирания. Он спекулирует на естественном сочувствии, пытаясь средствами искусства дезориентировать потребность человека в нравственной самостоятельности, предлагая ему готовую и уже поэтому никуда не годную мораль. Он возбуждает в человеке жажду признания заслуг (признание — сама по себе большая тема). А что сказать о науке, которая возвела познание в принцип добра и открыла самые совершенные способы уничтожения человека?
* * *
Животное ли человек? Это не теоретический вопрос. Простое перечисление узнаваемых явлений жизни показывает степень деятельной животности в человеческом мире. Поэтому правильная, творческая постановка вопроса будет иной: какой путь освобождает человека от животности и какова здесь роль свободного человеческого сознания? У так называемой новой истории человеческого общества было внешнее окончание. Она завершилась вместе с Первой мировой войной. С тех пор для желающего следить за развитием событий решающее значение имеют те, что происходят в невидимом мире — в сфере человеческого сознания. Важнее, конечно, принимать в них деятельное участие. Если мы исключим из человеческой жизни, из ее внешних и внутренних течений формирующееся свободное сознание, мы обнаружим старый, корчащийся в судорогах нравственных противоречий мир буржуа: властолюбие и покорность, щедрость и скаредность, самопожертвование и черствость, минутные прозрения и обыденная слепота, раздирая его душу, прокручиваются в ритме времени. Буржуазное сознание, осмысленное в этой статье как животное, стремительно переживает в одном биологическом поколении всю свою предшествующую историю, взывает о помощи, нападает, соблазняет блеском искусства, торжественностью храмов, комфортом сложившихся цивилизаций, карьерой, богатством сомнительных знаний, протестом антибуржуазности. Умирающее сознание беснуется. Сочувствовать ему, пожалеть его, признать его как норму в целом или в его доброй половине — значит умереть вместе с ним.
Свободное нравственное сознание человека понимает эту болезнь и не принимает ее. Возврат к свободе никому не заказан. У человека много забот в его новом, нарождающемся мире. Кто отказывается быть свободным, тот умрет.
Гибельный путь Адама
Буржуазность многообразна, потому что не индивидуальна. Она вовсе не заинтересована в том, чтобы назвать и показать себя, она охотно приживает<ся>
к любой форме общественного строя, к любой организации жизни, превращая ее в себя. До сих пор мы рассматривали буржуазность как автоматизм потребления и как животность. Можно подойти к этому явлению и с других сторон, но нам нужно здесь не наукообразное описание бесчеловечности; нас интересует то, как от нее избавляться. Это жизненно важная цель должна определить основной угол зрения, пригодный для того, чтобы использовать его и в следующих очерках.
Где впервые в письменной истории человечества мы можем встретить полный комплекс буржуазности? Можно ли говорить об истории буржуазности или же она никогда не существовала в чистом виде? Этот вопрос возвращает нас к религиозным источникам, положившим начала всей современной цивилизации. В предыдущем очерке был упомянут «Адам, не познавший добра и зла», свободный от основного нравственного противоречия буржуазной культуры. Но верно ли будет сказать, что Адам — нормальный человек? Это зависит от того, считаем ли мы за норму философию жизни, положенную авторами Библии в основу легенды о происхождении первых людей
Не так важно нам знать, из каких источников, из каких древнейших культур заимствованы библейские представления о Боге и о человеке, — куда важнее увидеть их философское содержание и дальнейшую судьбу: ведь это первый письменный памятник, закрепляющий нравственную норму человека, предписывающий определенный нравственный закон, да еще укрепленный самой прочной из всех архаических форм организации жизни — теократическим строем (то есть «боговластием»).
История Адама и Евы хорошо известна, нет нужды ее пересказывать; напомним только схему отношений, рассказанную в Моисеевом «Бытии»: сотворив землю, природу — растительный и животный мир, Бог создал «первых людей» по своему образу, и не наравне с прочими «тварями», а с особенной целью:
«…да владычествуют они… над всею землей… И благословил их Бог. И сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю и обладайте ею…». Итак, первые люди, по Библии, — собственники. Любопытно сразу заметить, что создатели Библии отдавали себе отчет в изначальной противоречивости такого понимания человека: вполне естественно, что при этом Бог должен был запретить Адаму и Еве какое бы то ни было познание — первое, что они в действительности могли бы узнать, — это искусственную жизнь в раю, где они чувствуют себя лучше всего, хотя не размышляют, не трудятся, не сознают самих себя, что очень напоминает курорт, а сами «первые люди» — двух детей, которым их «Отец» запретил шалить в саду. Поставьте себя на место Адама и Евы, вообразите, что вы — в библейском раю. Очень скоро вы почувствуете такую смертельную скуку, что обрадуетесь и пошлому курортному затейнику (его роль там играет змей-соблазнитель).
Над Библией много смеялись, но вдумайтесь, и вы убедитесь, что тут не до смеха: современный дом отдыха, состоящий из трех категорий лиц — заведующих, отдыхающих и развлекающих, в точности воспроизводит схему отношений обитателей рая. Это один из многих признаков чудовищной живучести бессмысленной древней легенды. В чем смысл «утраченного рая», что потеряли люди, изгнанные из него и обреченные на бессмысленный труд? Блаженство — говорят нам. Смысл жизни первых людей был в этом прекрасном состоянии. Блаженство не противоречиво. Но даже если человек мог бы удовлетвориться блаженством, почему он все же вкусил «запретного плода»? Почему поддался на соблазн? Не от скуки ли?
Можно сказать, что никакого рая не было, поэтому весь разговор об этом беспредметен. Но мы выясняем нравственное содержание библейской философии жизни, а оно, к сожалению, весьма достоверно. Ведь и царь Соломон устраивал «рай» для себя, но не удовлетворился раем. Вообще же цари вплоть до наших дней воссоздают подобие рая, множество людей ищет блаженства, забытья, другие возвращаются к первоначальной травоядности Адама или наделяют «растительными» свойствами самих себя, чтобы не походить на своих кровожадных «ближних», а то и отказываются от познания, надеясь детской наивностью заслужить рай хотя бы на небе.
Нет ни одного противоречия этой философии жизни, которое бы не сохранилось до наших дней в первоначальном или измененном виде. Властитель и собственник земли, состоящий из «праха» и «живой души», полученной от Бога, не имеющий права мыслить, не знающий любви (Ева — глиняная одушевленная кукла, игрушка Адама), изгнанный из рая и «заполняющий землю», — такой человек может быть лишь воплощением противоречивости, страшнейшим и несчастнейшим из земных существ. Уже первые сыновья Адама и Евы — убийца и жертва. Иначе и быть не могло: два «властителя на одной земле не уживаются (как плохие соседи в коммунальной квартире).
История евреев сохранила память о горьких последствиях неудачной своей выдумки: противоречивость исходной позиции сказывалась решительно во всем — от чудовищных половых извращений до заключительного разделения этого небольшого народа на очень богатых Адамов и очень бедных тварей, низведенных до уровня скота, а затем до скользких и робких «поправок» к «основного закону», который был дан Богом и не только мешал уже жизни, но вообще вошел в полное с нею противоречие. Конечно, соседняя библейскому народу греческая культура тоже была собственнической и тоже противоречивой, но у нее не было «основного закона», подобного иудейскому, она выражала свои отношения с природой в поэтичных мифах, она знала уже противоречие между личностью и обществом, она была человечески перспективней, так как на опыте постигла нравственную норму человека и осуждала в своей литературе те свойства, которые Библия признала нормой уже для Адама. Греки сознавали трагедию властителя, их соседи пытались обойти противоречия Адама. В конечном счете современная цивилизация унаследовала от греков свою лучшую сторону — самоотрицающий эгоизм, от евреев — худшую: эгоизм самоутверждающийся.
После многих веков страданий от своего уродливого закона потомки Адама, угнетенные своей бессмысленной жизнью, стали ждать спасителя. Эта сторона религии должна была со всей неизбежностью стать главной: здесь для нас по-прежнему важен нравственный смысл ожидания мессии, а не фактическая достоверность его фигуры. Когда пишут об атмосфере, предшествующей христианству, обычно обращают внимание на крайнюю остроту социального неравенства, на чудовищные уродства жизни Римской империи, а отсюда уже делают вывод о «моральной депрессии» народов, населявших берега Средиземного моря. Все эти народы к моменту возникновения христианства жили одинаково скверно, но только один был «избран Богом» и, находясь под чужеземным гнетом, мог сохранять надежду на избавление.
Исследователи раннего христианства далеко не всегда обращают внимание на то, что «пришествие мессии» вовсе не было «антикультурным» и не шло вразрез с нравственными исканиями времени: и Платон, и философы александрийской школы во многом предопределили нравственный облик «спасителя», подготовили элементы христианской этики. Правильней будет сказать, что в христианстве совместилось греческое представление о нравственной личности с еврейским принципом организации, с наследственной тягой к нравственному закону и культурной обособленности. Здесь для нас важнее всего то, что народы Средиземноморья искали в христианстве смысл жизни, способный спасти их от естественного и узаконенного эгоизма. В свое время и на своем месте, по отношению к господствующим эгоистическим идеям, нравам, христианство, безусловно, было попыткой вырваться из уродливой атмосферы жизни и найти здоровую норму.
Это была грубая попытка, вполне на уровне времени, когда большую часть населения всех стран составляли недавние солдаты — люди опустошенные, обездоленные и измученные. Именно эти недавние солдаты по-солдатски, штурмом, подвигами завоевывали новой религии мировой авторитет. Было бы смешно видеть в распространении христианства утверждение обрядов обновленных прежних религий (а такой взгляд и сейчас еще жив): встанем в положение древнего человека, страдающего от бессмысленности своей жизни больше, чем от нищеты, ищущего избавления не столько от язв, сколько от человеческой своей болезни, от неспособности самостоятельно, индивидуально поступать в жизни так, чтобы она не была в тягость. Общины ессеев возникали ради избавления по меньшей мере от двух «врожденных» пороков Адама — от чувства собственности и от бессмысленного количественного размножения, от «плотской» жизни. Можно сказать, что эти общины были первым в истории евреев антибуржуазным общественным движением.
Почему же все-таки христианство, антибуржуазное, антиживотное по своим устремлениям, кончилось тем, что распространило на две трети мира самую норму буржуазности? Только потому, что оно было «анти». Если сопоставить характеристики библейского Бога и Христа, окажется, что они взаимно исключают друг друга, как антимиры (к слову, само это понятие возможно лишь при таком одностороннем методе познания). Старый Бог — человеконенавистник, новый — человеколюб. И напрасно Христос уверял, что пришел «не нарушать закон, а исполнить». Он предлагал правила «нравственной гигиены», которой Ветхий Завет просто не знал. «Отец» был жестокий мизантроп, «Сын» объяснил потомкам Адама и Евы (как умел), что им нужно делать, чтобы смягчить противоречивость их искусственного, надуманного образа жизни.
Если бы у людей той эпохи хватило одаренности вообще отказаться от первоначального библейского представления о жизни, мы были бы сегодня избавлены от мертвящих последствий двух тысячелетий христианства, христианской цивилизации. А осознать их нужно, хотя для этого и требуется моральное мужество: процесс становления человека — не прям, подвержен стихийным катастрофам, остановкам, искажениям, возвратам к пройденному, подчас отбрасывающим нас на дохристианский уровень. Нужно отдать себе отчет и в том, что на протяжении веков множество индивидуальных человеческих достижений, прозрений истины, свободных от религиозности сознаний, людей, могущих жить по человеческой полноценности — мыслить и любить, — были уничтожены, раздавлены, не замечены буржуазной культурой, что не одна уже попытка утвердить человеческую культуру разбилась об автоматизм потребления, об устаревшие и застывшие в неподвижности навыки желудочного быта, об установления древней цивилизации, тысячу раз пережившей себя самое.
«Спаситель» оставил нетронутым главное в библейской философии жизни: убийственное представление о человеке как о хозяине земли. А ведь тот, кто хозяин, тот и раб. Он служит собственности, копит богатства, эксплуатирует природу, женщину, других людей. Он продолжает играть роль хищной глиняной куклы, только теперь он имеет наглядное представление о Боге в человеческом образе и имеет возможность через церковь приобщиться к «Божественному». Какова же цивилизующая роль христианства? Как нравственное намерение это попытка «раз и навсегда» поправить заведомо бессмысленную философию жизни, смягчить, обезболить несоответствующий природе человека образ жизни. Нам важно посмотреть на нее и с точки зрения «прогресса» (одно из самых устойчивых заблуждений, сохранившихся до сих пор). Этот взгляд предлагает понимать христианство чем-то вроде «рабочей гипотезы», которую человек в своем становлении применил к себе самому. Если бы это на самом деле было так, то вот что подумал бы о себе человек: …Я — зверь, одержимый всеми звериными инстинктами. Кроме них у меня есть один «Божественный инстинкт» — совесть. Он-то и предоставляет мне возможность преодолеть мою звериную природу и сравниться с Богом. Для этого я должен всеми средствами развивать мой Божественный инстинкт и подчинить этому всю мою жизнь. А так как не все люди такие сознательные, как я, то нужно педагогическое учреждение, охватывающее всех и каждого. Это учреждение — церковь. Она учит различать добро и зло, обращаться к добру и торжествовать над злом. Таким образом, смысл моей жизни — познание Бога, овладение всемогуществом, всеведением и бессмертием Бога. В одном поколении я не смогу этого сделать, а значит, я должен продолжать историческое бытие, вести учет своим завоеваниям, отдавать себе отчет в ошибках и причинах, подавлять малейшие признаки инакомыслия, распространять на весь мир принцип организации жизни, ведущий меня к Богу, верить в него и надеяться на спасение рода людского в будущем.
Так думали и думают до сих пор многие. Это мышление в либерализированном, интеллектуальном виде представляет «лучшую сторону» любого буржуазного «образа жизни», покрывает все «отходы», всю противоречивость буржуазности и превращает мир в гибнущий корабль, на котором «по-настоящему живы» лишь те, кто верит в Бога и в спасение. Честное отношение к «рабочей гипотезе» после огромного и чудовищного опыта ее проверки всей жизнью множества поколений привело бы к недвусмысленным выводам. На протяжении двух тысяч лет никакого прогресса в «познании Бога» с нравственной точки зрения, никакого разрешения противоречий человека-Адама не произошло. Люди «рождались, жили, страдали и умирали». И убивали друг друга, и доводили противоречия крохотного отрезка жизни перед неминучей смертью до логического конца так, что сама жизнь становилась убедительным подобием смерти. Первое, в чем должен отдать себе отчет человек, наследующий всю совокупность учреждений, принципов опыта христианской культуры вместе с ее антиподами — со всем тем, что утверждало иные пути или иные методы познания, иные принципы человеческих отношений вместо христианских — это искусственность всего сооружения, его несоответствие здоровому нравственному чувству, полную непригодность самого христианства и всех «поправок» к нему, включая замещающие его философии жизни для осуществления жизни. Все они предлагают человеку жизнь как процесс умирания, жизнь-судьбу, жизнь-рок, с которыми нужно смириться или бессмысленно бороться.
Изначальное представление о человеке, вокруг которого и над которым наверчено столько искусственных построений, приспособлений, навыков, не отвечает действительной природе человека, действительному смыслу его жизни, а человек, свободный от буржуазности, получает сигнал о беде — о бессмысленности в ощущении смерти при жизни. Если он не может осмыслить причину этого ощущения и поступать так, чтобы избавиться от него, в нем «срабатывает» древний Адамов автоматизм — поиски анастезии, забвения своей беды. «Сбежать» от бессмысленности можно в «легкую жизнь», в радости собственника, но с таким же успехом и в труд, в творчество, в борьбу, если они отделяют одного человека от других, во все искусственные, придуманные «смыслы» жизни, среди которых вера в Бога сегодня оказывается просто первобытным, самым элементарным. Но подчинить себя той или иной личной «цели» для каждого означает одно и то же — возврат к философии жизни, в основе которой скрыт неудачливый, нелепый Адам, не способный ни мыслить, ни любить, — воплощение бесчеловечности — нравственной пустоты.
Чтобы преодолеть Адама в себе, тоже требуется нравственное мужество: куда легче, почувствовав внутреннее неблагополучие, скажем просто — страдание, прибегнуть к тому или иному способу анастезии: от элементарного (водка) до самого современного — веры в процесс жизни как таковой со всем, что в нем может случиться, — преклонения перед судьбой, перед смертью. Степень «культурности» здесь измеряется гибкостью и «богатством» приспособления человека к мертвому укладу. Такова логика развития пресловутой интеллигентности, в этом ее судьба и конец. Между пьяницей и интеллигентом, по существу, нет никакой разницы: и пьет, и образуется, окультуривается — Адам. Но подлинная задача каждого человека — в другом. Достаточно задуматься над «путем анастезии», чтобы увидеть его непригодность даже для этой сомнительной цели: уходят от страдания, а ведь страдание (или тревога) — только сигнал отклонения от нормы, внешняя сторона повреждения. Уйти от страдания — то же самое, что замазать сигнальную лампочку перед грозящим взорваться котлом, то же самое, что спрятать будильник под подушку, чтобы не начать новый бессмысленный день. Уйти от своей реальной внутренней проблемы — значит тем или иным способом обречь себя на продолжительное самоубийство, дать жизни медленно вытекать из себя и отвести глаза от этого зрелища.
Современная мысль Адама — экзистенциалистская философия — просто не может увидеть всю проблему целиком, не может выйти за пределы идеологического мышления, то есть мыслеподобной веры. Поэтому она видит только окончательный, наглядный результат «жизни в смерть» — самоубийство в прямом его виде. Так, Альбер Камю считает факт самоубийства поводом для философии, а ее основным вопросом считает такой: «стоит или не стоит труда прожить жизнь?» Это — не вопрос человека, это — вопрос Адама, изгнанного из рая и обреченного на жизнь, содержание которой — бессмысленный труд. Само видение мира выдает здесь Адама. «Конечно, жить всегда трудно, — писал А. Камю в книге „Миф о Сизифе“. — Человек совершает однообразные действия по множеству причин, первая из которых — привычка. Добровольная смерть предполагает, что человек признал никчемность этой привычки, отсутствие серьезных оснований для продолжения жизни, бессмысленность повседневной суеты и бесполезность страдания. <…>
Во вселенной, внезапно утратившей иллюзии и огни, человек чувствует себя чужим. <…> Этот разлад между человеком и его жизнью, между актером и декорацией и есть чувство бессмысленности в чистом виде». Конечно, там, где может идти речь об «актере» и «декорации», имеется в виду только Адам. Именно он — актер Господа Бога, первоначально игравший в садовника, а рай был декорацией на этой сцене. Бессмысленна здесь сама игра, и стоит нам только попасть в похожую ситуацию, как нас одолевает смертельная скука. Ну а тот, кто считает рай своей родиной, увидит в земной «декорации» ад и совсем не обязательно умрет в тот же миг — напротив, он будет приспосабливаться к аду повседневной бессмысленной жизни, искать и находить в ней свой собственный, эгоистический смысл.
Настоящая беда здесь в том, что даже если мы избавляемся от правил жизни «по Адаму», нам приходится жить в мире, приспособленном Адамом для своих нужд — в суррогате рая или ада, в «адской смеси» из ада и рая. Как мы поступим — приспособимся или изменим мир так, чтобы он отвечал потребностям осмысленной жизни? — вот правильная постановка вопроса, которой ни один европейский философ не знает и не сможет узнать, пока рассуждает об Адаме с точки зрения Адама. Адам — прирожденный убийца. Он убивает себя лишь в тот миг, когда у него не хватает сил убивать других — не обязательно буквально, а всем строем своей жизни, всеми своими действиями — в труде, в науке, в искусстве, в политике, в самом принципе деятельности, ибо Адам — деятелен, его психическая основа — воля, бесчеловечность его — активна, навязана всем. Камю дает точный психологический портрет Адама, израсходовавшего волю: «Замечаешь, что мир стал в тягость, видишь, каким отчужденным может стать камень, насколько он не нужен, с какой силой может отрицать нас пейзаж, сама природа. В глубине любой красоты кроется нечто бесчеловечное, и эти холмы, покой неба, рисунок деревьев вдруг теряют иллюзорный смысл, которым мы их наделяем, становясь более отдаленными, чем потерянный рай. Сквозь тысячелетия к нам подбирается первобытная враждебность мира. Мы вдруг престаем его понимать, потому что на протяжении веков мы поняли в нем только те образы и очертания, которыми прежде наделили его, а теперь у нас не хватает сил, чтобы пользоваться этими искусственными навыками. Мир ускользает от нас, потому что становится самим собой».
Говоря о себе, Адам не может не плутовать. Критическое самосознание Адама — его «самокритика» — никогда не касается существа дела, а если крайность, до которой он себя довел, все-таки требует внимания к самой сути (как в приведенном примере), он и здесь станет толковать события с точки зрения выгоды момента. Понять, что природа « отрицает», не любит человека — значит на самом деле убедиться, что человек находится в неверных отношениях с природой, занимает в ней враждебное ей место. Как поступить? Самоопределиться в природе по нравственному здоровью, отказаться от всех искусственных образов и творений, от всех приспособлений, скрывающих противоестественность жизни по Адаму или же продолжать поддерживать искусственную картину мира, окончательно порвать с природой, вооружиться против нее, познав ее секреты, наполнить искусственным смыслом нравственную пустоту, возникающую в результате отрыва от природы? Кем быть — человеком или разновидностью Адама? Вот вопрос, от практического решения которого зависит ближайшее и дальнее будущее всего человечества.
<1960-е>
Публикация Валерии Кузьминой