Публикация и вступительная заметка Игоря Куберского
Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2017
Публикация воспоминаний Б. И. Мейснера «Я не шпион» (Звезда, № 8—9, 2016) имела большой читательский резонанс и по итогам года получила премию журнала. В предисловии к мемуарам я писал: «К сожалению, пока не удалось установить адреса наследников Мейснера».
Однако уже в декабре откликнулся его внук, живущий в Москве:
«Читая книгу своего деда, Бруно Ивановича Мейснера, отпечатанную на машинке, решил посмотреть в Интернете фамилию следователя… а нашел Вашу публикацию этой же книги в журнале „Звезда“. Там же была информация, что Вы ищите его потомков (Бруно Мейснера), ну вот и нашли!!! Я Антон Леонардович Мейснер, проживаю в Москве… Я очень Вам благодарен за публикацию книги „Я не шпион“».
В завязавшейся переписке внук рассказал и о своем отце Л. Б. Мейснере (род. в 1937 г.), сыне Б. И. Мейснера: «Мой отец (Леонард Брунович) живет на даче (в Московской области. — И. К.), связь с ним по телефону. Он просил меня передать следующее: „За последние 25 лет это для меня самое неожиданное и приятное известие (реальность богаче фантастики!). Низко кланяюсь и благодарю коллектив редакции. Отец потратил на свой труд 20—25 лет. Он был очень одержим и жил только им. Бруно Иванович ушел (из жизни. — И. К.) в 1983 году. В наследство я не вступал, наследовать было нечего. Рукопись хранил и давал читать приятелям, тогда это был запретный плод. Может, поэтому отзывы были суперхвалебные. Несколько слов о себе. Блокадник, репрессирован, в партии не состоял. Физик по образованию, доктор наук, работал в должности старшего научного сотрудника…
Огромное спасибо всем, кто принял участие в публикации труда Бруно Ивановича Мейснера“».
Вторая часть мемуаров Б. И. Мейснера посвящена судьбе его отца, Ивана Ивановича Мейснера, народовольца и изобретателя, вехи биографии которого обозначены в предисловии к первой публикации. Здесь же хочется добавить, что судьба его уникальна и высвечивает целый пласт прошлого, связанного с революционным движением в России. Политкаторжанин, бежавший из страны в 1901 году, он жил в Германии, Швейцарии, Франции, примыкал к боевой организации эсеров, выполнял задания ЦК партии эсеров, встречался даже с В. И. Лениным в Цюрихе.
Евно Азеф, известный провокатор, один из руководителей партии эсеров и одновременно секретный сотрудник Департамента полиции, писал о нем в своем доносе: «С Мейснером меня в Цюрихе специально познакомили, и я нахожу, что это очень опасный человек, у него действительно масса идей в направлении применения химического своего знания к террористической борьбе. Мейснер готов всецело работать для партии социалистов-революционеров. Гоц, Чернов и другие заграничные социалисты-революционеры нашли необходимым немедленно воспользоваться работой Мейснера…»
После Февральской революции И. И. Мейснер вернулся с семьей в Россию. Работал в советских организациях, четырежды арестовывался ЧК по указанию Дзержинского, и четырежды его освобождали благодаря хлопотам Бухарина. Как у изобретателя, у Мейснера было много идей, подчас опережавших время, но в ту пору властям была интересна лишь его ручная граната. Последнее место службы И. И. Мейснера — советское торгпредство в Берлине (1922—1925). В 1929 году ему велели вернуться на родину. Он отказался. После «красного» и «белого» террора революции и Гражданской войны начиналась эпоха сталинского террора.
Игорь Куберский
Дорогие дети, внуки и правнуки! Каждый день может прерваться мое, никому уже не нужное, пребывание на нашей богом забытой планете… Спешу написать для вас биографию моего отца — Ивана Ивановича Мейснера, чтобы вы убедились в том, что этот ваш предок может вполне служить примером человеческой порядочности; и человеческого благородства, так как никогда не использовал для корыстных целей чужую слабость, неудачу или горе. Никогда не стремился к славе, почестям или власти. Никогда не занимался политической демагогией и не подставлял других под удар, чтобы самому уцелеть. Не пользовался ложью и клеветой для достижения якобы «святой» цели… Был Иван Иванович добрейшим человеком и вместе с тем — пламенным революционером-террористом! И был он крупным изобретателем, отличным инженером самого широкого профиля, журналистом, поэтом.
Происхождение
Родился И. И. Мейснер 2 февраля 1864 года в селе Далеком Лужского уезда Петербургской губернии. Родители его были немцами, подданными Пруссии. Отец — Иван Егорович Мейснер (Johann Meissner), мать — Софья Ивановна, урожденная Вендт (Wendt). Крещен был отец мой в лютеранстве и имел два имени: Иоганн и Фердинанд (Johann Ferdinand). Поэтому во всех официальных документах, составленных за границей на немецком, французском, английском, итальянском языках, значилось: Johann Ferdinand Meissner, — в том числе и во всех его заграничных патентах.
Отец Ивана Ивановича был в молодости рабочим-стеклодувом и работал на стекольном заводе близ Ладожского озера. Там же дули стекло и братья Вендт, на сестре которых — Софье — и женился Иван Егорович. Было у них трое детей. Старший сын умер от туберкулеза, вторым ребенком была Елизавета Ивановна, младшим — мой отец Иван Иванович, который также умер от туберкулеза легких на 68-м году жизни.
Стеклодувы хорошо зарабатывали, и семья Мейснер переехала в Харьков, где открыла бакалейную лавку. Но торговая смекалка была чужда стеклодувам, и кончилось тем, что пришлось забросить «большой бизнес»… К тому же старший сын умер, младшего сослали на каторгу, а дочь — Елизавета Ивановна — вышла замуж и стала жить своей семьей под Харьковом, куда в дальнейшем на некоторое время переехали и родители: Иван Егорович и Софья Ивановна.
Ваш дед учился в Харьковском реальном училище, но в последних классах стал сильно интересоваться политикой, что не ускользнуло от тех, кому было доверено следить за верноподданностью дому Романовых. Для «блага» самого Ивана Мейснера и для нерушимости патриотического настроя остальных реалистов неблагонадежный ученик был исключен из училища.
Когда настало время отбывать воинскую повинность, Иоганн Фердинанд отправился в Пруссию. Однако, перейдя русско-германскую границу, он узнал, что его ожидает заключение в крепость за просрочку времени призыва… В те времена Иван Иванович никак не мог предположить, что год-два знакомства с прусской крепостью были бы лишь дурным сном по сравнению с царской каторгой или с тем, что придется испытать его будущему сыну. Вернувшись в Харьков, Иоганн Фердинанд принял русское подданство и стал окончательно Иваном Ивановичем…
«Святой Дух»
Не прекращая революционной деятельности, Иван Иванович готовился сдать экстерном экзамены на аттестат зрелости в том же училище, из которого его исключили. Он твердо решил получить аттестат, а посему каждый предмет подготовил не ниже чем на «четверку». И действительно, экстерн без особых трудностей стал сдавать все дисциплины, за исключением химии, которая была заключительным предметом и состояла из двух частей, — по каждой из них выставлялась отдельная отметка. Экзаменатор по химии был известным реакционером. И хотя Иван Иванович весьма прилично знал химию, даже завел дома собственную химическую лабораторию для революционных целей, однако второй части предмета, а именно — органической химии, он побаивался, так как преподаватель мог спросить и о том, чего не проходили в реальном училище… Так и случилось. Экзаменатор заявил: «Первую часть вы выучили, но, — добавил он зловеще, — проверим, выучили ли вы вторую часть?!» И он задал Ивану Ивановичу трудный вопрос. Экстерн задумался — надо было обязательно правильно ответить, так как провал по любому предмету лишал его аттестата зрелости.
— Ну?— торопил его ехидно преподаватель.
И в это мгновение раздался оглушительный звон разбиваемого оконного стекла, и белый голубь камнем влетел в аудиторию и ударился о грудь экстерна. Иван Иванович прижал птицу обеими руками к себе, и она распласталась у него на груди.
— Довольно!— пробасил батюшка. — Сам Святой Дух его защищает!
На этом экзамен и кончился. Отцу выдали аттестат зрелости. Пропал он во время блокады Ленинграда. Было там около двадцати предметов — и все сплошные «тройки». Даже по родному немецкому языку стояла «тройка»…
Как потом выяснилось, голубь спасался от преследования ястреба.
Бомбы Кибальчича, Лукашевича и времен первой русской революции
В последних классах реального училища Иван Мейснер вступил в харьковскую группу партии «Народная воля» и благодаря своему таланту изобретателя стал центральной фигурой в технической подготовке террористических актов.
В те годы Иван Мейснер сделал два крупных изобретения. Во-первых, изобрел взрывчатые письма, во-вторых, он первым создал ручную гранату в современном понимании этого ручного метательного снаряда, начиненного взрывчаткой. Граната, изобретенная Иваном Мейснером в 1886 году, была настолько совершенна, что через 33 года она была принята на вооружение Красной армии. (В 1919 году она была куплена у него в Москве. Но об этом будет рассказано отдельно.)
Изобретение Мейснера ничего общего не имело с «метательным снарядом» Кибальчича, который хотя и взрывался при всяком сильном ударе, но взрывался также и при неосторожном обращении, так как никаких предохранительных устройств у него не было. Все три бомбы, изготовленные вторыми первомартовцами в 1887 году (конструктором был Лукашевич), также не имели никаких предохранительных устройств. Мало того, все бомбы, использовавшиеся эсерами за период 1904—1908 гг., то есть во время примерно двадцати двух покушений с бомбами, опять же не имели никаких предохранительных устройств. Такие же примитивные снаряды были у максималистов и других более мелких групп, совершивших в те же годы около десятка бомбометаний.
Естественно, что при этом случалось непредвиденное.
При покушении на жизнь коменданта Севастопольской крепости генерал-лейтенанта Неплюева, 14 мая 1906 года, во время парада, шестнадцатилетний Макаров бросил бомбу, однако она не взорвалась. Тут же второй метальщик — матрос Фролов уронил свою бомбу, от взрыва которой погибло 6 человек из публики, городовой, сам Фролов, ранено же 37 человек. А генерал остался невредим… (Макарова приговорили к тюрьме. Но в 1907-м он бежал и 13. 8. 1907 года убил начальника петербургской тюрьмы «Кресты» Иванова.)
Капризны были не только самодельные метательные снаряды. На вооружении в армиях в то время были такие же «самодуры» бомбы, только лучше отделаны. Да иначе и не могло быть — ведь именно штатские изобретатели продвигают военную технику… Вернусь к бомбам Кибальчича. В них использовался химический взрыватель. Бертолетова соль с сахаром, древесным углем, фосфором или другими веществами образует взрывчатые смеси, которые могут взрываться или загораться не только от удара или трения, но и при попадании на них серной кислоты. У Кибальчича химический взрыватель состоял из бертолетовой соли, сахара и антимония. Когда на эту смесь попадала серная кислота, то она загоралась, что приводило в действие промежуточное взрывательное устройство, которое путем детонации взрывало гремучий студень. В бомбе Кибальчича была следующая очередность: загорается бертолетова соль, взрывается гремучая ртуть, взрывается пироксилин, а затем гремучий студень с камфорой. Такая бомба убивала ударной волной в радиусе двух метров. Главная заслуга Кибальчича-изобретателя состояла не в выборе и очередности действия взрывчатых веществ, а в том, что до него бомбы взрывались только при падении на определенный бок, что сильно затрудняло метание. В те времена, когда еще не додумались до атомных бомб, конструкция химического взрывателя была весьма проста. Бертолетову соль и стеклянную трубочку с концентрированной серной кислотой размещали в бомбе так, чтобы при падении бомбы стекло разбивалось и серная кислота попадала на бертолетову соль. Однако было установлено, что трубочка не при всяком ударе лопалась… Вот тут-то и сказался изобретательский ум Кибальчича. Вместо одной трубочки он приспособил две, а для большей гарантии прикрепил к ним свинцовые грузики, которые были отрегулированы так, чтобы при жестком ударе способствовать разрушению стекла. И действительно, две из его бомб отлично сработали 1 марта 1881 года… Что касается основной взрывчатки, служившей убойной силой, то уже в те времена был относительно богатый выбор, так как Альфред Нобель запатентовал в 1867 году способ изготовления динамита, который стал известен всему миру. (Это тот самый изобретатель и предприниматель, который основал Нобелевские премии.)
Три бомбы, изготовленные вторыми первомартовцами, имели такой же химический взрыватель, как у Кибальчича. Однако эти бомбы были более грозными — не по силе взрыва, а по смертоносности. Они не были чисто фугасными, как у Кибальчича, а были начинены своеобразной картечью, состоявшей из свинцовых пуль со смертельным ядом, обмазанных еще и стрихнином.
Ручная граната Ив. Ив. Мейснера
Примерно в 1886 году Мейснер изобрел совершенно новый тип ударного взрывателя, который еще в 1919 году выгодно отличался от применявшихся во время Первой мировой войны самых разнообразных и весьма остроумных ударных взрывателей ручных гранат, артиллерийских снарядов и авиабомб. Был это чисто механический инерционный взрыватель. Сердцевина изобретения состояла из подвешенного на тонкой проволоке стального грузика. При любом направлении удара грузик разрывал проволоку, соединенную с пружиной ударного устройства, и совершался взрыв. Однако это происходило, только когда предохранитель был повернут на боевую готовность и граната уже брошена. Пока граната в руке, ею можно было пользоваться как молотком, даже если предохранитель уже был повернут на боевую готовность. Конструкция взрывателя Мейснера предусматривала удержание подвешенного грузика в спокойном зажатом состоянии не только предохранителем, но и рукой метальщика. Можно было отрегулировать чувствительность взрывателя до любого предела. Так, например, граната могла сработать при падении на пуховую подушку. (Что и было сделано при приеме взрывателя экспертами Красной Армии в 1919 году в Москве.) После замаха для броска можно было, если это требовалось, повернуть предохранитель обратно в нулевое положение. И взрыва не последовало бы.
Как говорилось в предыдущей главе, все бомбы, брошенные в революционные годы (1904—1908), в принципе не отличались от бомб Кибальчича. Так, бомбы, брошенные Сазоновым в Плеве и Каляевым в великого князя Сергея Александровича, не были совершеннее, чем бомбы, брошенные Рысаковым и Гриневицким в Александра Второго. Писал же Сазонов, что шел «с риском в любой момент получить неосторожный толчок и взлететь преждевременно на воздух…».
И это в то время, когда Иван Мейснер уже стал эсером и инерционный ударный взрыватель был давно изобретен… А дело в том, что, хотя партия эсеров и признавала в некоторых случаях допустимость центрального террора, Иван Иванович полностью отрицал этот метод борьбы. Секрет его взрывателя не был передан БО (Боевая организация эсеров для центрального террора, то есть против царя и его вельмож). Отец как-то вспоминал, что Брешко-Брешковская неодобрительно отозвалась о нем, сказав: «Иван Иванович хочет делать революцию в белых перчатках». (Дорогие родичи, немарксисты называют Брешко-Брешковскую «бабушкой русской революции»! Была она яростным поборником террора и вдохновителем БО.)
Бомбы эсеров и максималистов отличались от бомб, изготовленных вторыми первомартовцами, и взрывчатых писем Ивана Мейснера тем, что яд в них не применялся… В заключение замечу еще, что взрыватель Мейснера был настолько прост, что его нельзя было запатентовать, как вообще не патентуют чисто военные изобретения, которыми пользуются, не сказав автору и «спасибо»…
Взрыв в домашней лаборатории
Для испытания своего совершенно нового в военном деле метательного снаряда Ивану Ивановичу надо было изготовить взрывчатую смесь из бертоллетовой соли, сахара, серы, угля и других элементов. Но так как изобретатель очень спешил, чтобы еще до вечера успеть за городом произвести испытание, то он чересчур энергично растирал эту смесь фарфоровым пестиком в фарфоровой ступке. Произошел взрыв. Иван Мейснер сразу ослеп, так как весь заряд ударил ему прямо в лицо. Кроме того, он почти полностью оглох, но не потерял сознание. Когда в лабораторию вбежал его отец, Иван Иванович нашел корпус бомбы и попросил отца эту явную улику вместе с другими следами революционной деятельности бросить в выгребную яму, а сам ощупью выбрался из дома, чтобы срочно попасть к врачу. Ничего не видя, он у самого дома столкнулся с какой-то бабой и крепко обхватил ее. Баба завопила благим матом, но искалеченный не отпустил ее, а приказал отвести его в больницу…
Все его лицо было так изуродовано взрывом, что врач решил, что раненый никогда уже больше не прозреет, о чем он и высказал свое мнение медсестре, которая помогала выдергивать обгоревшие ресницы (обезболивающие средства еще не применялись)… Однако Иван Иванович не совсем оглох и имел возможность осознать весь ужас происшедшего… Но зрение вернулось к нему полностью, да и слух частично восстановился.
Вскоре народоволец стал продолжать свою террористическую деятельность, тем более что никаких неприятностей от полиции не последовало. А ведь когда был взрыв, то даже в соседних домах вылетели стекла, мало того — неподалеку на площади находился полицейский участок… Однако полиция пришла в дом Мейснеров не сразу, так что отец Ивана Ивановича успел ликвидировать следы преступления… Только со временем стало ясно, что полиция просто выжидала более подходящий момент для ареста народовольца.
Зрение вернулось и стало вполне нормальным, но ресницы так и не отросли. Что касается слуха, то только на Сахалине обнаружилось, что правая барабанная перепонка полностью разрушена, а слух левого уха сильно упал. Помню, что бывали дни, когда отец почти ничего не слышал. Особенно плохо воспринимал он женские, высокие голоса, а вот сильный мужской бас прекрасно слышал. Почти нормально мог Иван Иванович разговаривать по телефону. Также он мог слушать радио, когда рукой касался приемника. Научился и читать по губам. Но когда он не видел говорящего, то болезненно воспринимал свою глухоту, и ему начинало казаться, что от него что-то скрывают. На улице Иван Иванович всегда шел с правой стороны, даже рядом с дамой, чтобы слышать левым ухом. Купил он себе в Берлине электрический слуховой аппарат, но очень стеснялся им пользоваться… Иногда отец ходил на лекции по интересовавшим его научно-техническим проблемам, вот тогда он и брал с собой слуховой аппарат. Даже в кругу близких он не пользовался аппаратом и очень обижался, когда его уговаривали не пренебрегать этим чудом техники по тем временам.
Ивана Ивановича все очень любили и искренно уважали. Всегда просили его рассказать что-нибудь из своей жизни. Его никогда не перебивали, так как говорил он очень хорошо и образно. Жаль, тогда еще не было магнитофонов: получились бы великолепные, вполне законченные рассказы. Голос у него был мягкий, приятный. Отец хорошо пел и, несомненно, имел музыкальный слух. У него был баритональный бас, весьма соответствующий его импозантной фигуре. Ростом примерно 182 см, да еще при широких плечах и пропорциональном телосложении, он обращал на себя внимание.
Вместе со слухом отец потерял и обоняние, но никто этого, естественно, не замечал. Когда же по случаю какого-нибудь торжества дамы приносили розы, то они несколько обижались, что Иван Иванович не восхищается ароматом цветов… Все его считали красивым.
Взрывчатые письма
Дорогие дети, внуки и правнуки! Взрывчатые письма, впервые в мире изобретенные Иваном Мейснером, не сыграли своей роли в революционном движении России, да и в чисто военном отношении они не были нужны. Секрета изготовления этих писем Иван Иванович никому не продал и нигде не опубликовал их конструкцию. Говорил он об этом только в кругу друзей. Поэтому ни в каких книгах об этом достопримечательном изобретении вы ничего не найдете. И пусть лицемеры всех мастей толкуют об «антигуманности» и «коварности» такого оружия, однако этот способ уничтожения врага куда менее опасен, нежели бомбой или миной, когда убивают и калечат совершенно непричастных лиц… На всех четырех разосланных Мейснером письмах было четко написано «лично», и адреса были не домашние, а официальных присутственных мест. Отосланы были письма, или, как раньше именовались конверты с официально-деловым содержанием, «пакеты»:
1. Начальнику С.-Петербургского жандармского управления;
2. Начальнику Харьковского жандармского управления;
3. Смотрителю Харьковского тюремного замка;
4. Инспектору студентов Московского университета.
К первым трем адресатам не требуется никаких пояснений, а вот относительно четвертого добавлю, что студенты так возмущались тиранством инспектора Брызгалова, что в ноябре 1887 года студент Синявский дал ему публично пощечину.
Только лет через восемьдесят после изготовления первых в мире взрывчатых писем ошалевшие террористы-бандиты стали применять взрывчатые пакеты и письма-мины… Конструкция этих бандитских посылок мне неизвестна. А о взрывчатых письмах 1887 года я расскажу, но, конечно, не для того, чтобы правнуки и праправнуки народовольца-террориста последовали в данном случае его примеру…
Было подмечено, что царские чиновники, прочитав адрес на пакете, удерживали его в левой руке, чтобы правой оборвать правый верхний угол крепкого казенного пакета, а потом уж рывком полностью отрывали правую сторону. В расчете на этот бюрократический жест и были созданы четыре упомянутых письма. Основной целью таких писем было вызвать шок у важного грозного вельможи, уверенного в своей безнаказанности. Сила взрыва не могла быть столь велика, чтобы убить, — в те времена не было еще столь сильной взрывчатки, как теперь, а конверт мог уместить лишь несколько граммов адского порошка… Однако народоволец-террорист допускал и смертельный исход для вельможи. Для этого в конверте содержалось и битое стекло со стрихнином. Так что в случае ранения стеклом яд мог попасть в кровь.
Сама конструкция писем была гениально проста. Конверты были сделаны из плотной серой бумаги, которой пользовались для казенных пакетов. Взрывчатый порошок состоял из уже упомянутой смеси, от которой так жестоко пострадал сам изобретатель. Затем в конверте находилась тонкая медная трубочка с герметически заделанными концами, содержавшая концентрированную серную кислоту. Трубочка не ломалась от почтовых штемпелей. Но когда отрывался верхний правый угол конверта, то она ломалась, так как натягивалась нитка, связывающая трубочку с этим углом, и химический взрыватель срабатывал…
Чтобы по возможности все письма были получены одновременно (во избежание предупреждения о появлении взрывчатых писем), было учтено расписание почтовых поездов, прибывавших в Петербург, Москву и Харьков. Из самого Харькова ни одно письмо не было отослано. Все пакеты были отправлены из разных мест и в разное время. Но несмотря на все предосторожности, а главное, несмотря на то, что только пять человек знали о письмах, ни одно письмо не было вскрыто адресатом… И вскоре, 3 июня 1887 года, народовольцы Мейснер и Хроновский были арестованы. Всю жизнь Иван Мейснер мучился в догадках, кто же из товарищей оказался доносчиком. Но так ни на ком и не остановился.
Тайное сообщество «Народная воля» и моральный облик народовольца
Подавляющее большинство народовольцев, к которым относился и сам Иван Мейснер, были хорошими и добрыми людьми. Мало того, я бы сказал — мягкими людьми! Видал я целый ряд народовольцев, с которыми встречался мой отец в России и за границей: Бронислава Пилсудского, Льва Штернберга, Тан-Богораза, Головкина и других, фамилии которых я забыл. Все они были очень милыми людьми. И, как ни парадоксально, все они не только теоретически признавали право на террор против царской тирании, но и сами лично участвовали в подготовке к убийству самого царя и его сановников. Да, это парадоксально, но не противоречиво. Надо учесть, что это была малая кучка героев, которые если и могли чего-либо достичь, так только террором. Ведь им противостояли могучие царские органы подавления.
Нигде не нашел я данных об общем числе активных народовольцев в России. Возможно, что мои подсчеты, результаты которых я привожу, являются единственными в своем роде. Меньше десяти лет просуществовала партия «Народная воля». За этот период времени почти все активные народовольцы были арестованы и осуждены на 30 процессах. Всего было казнено 19 народовольцев, а 116 были сосланы в каторжные работы, сроки которых колебались от 10 лет до бессрочной каторги.
Заодно поясню, что такое бессрочная каторга. Большинство советских авторов, касаясь царской каторги, постоянно обыгрывают понятие бессрочной, вечной и пожизненной каторги. В 1882 году Александр III отменил бессрочную, пожизненную и вечную каторгу, ограничив ее двадцатью годами. И появились две двадцатилетние каторги: срочная и бессрочная. Разница заключалась в строгости режима и трудности для «бессрочника» выйти досрочно на поселение (как правило, после каторги давали вечную ссылку). Фактически, однако, царь мог заточить в крепость и там держать узника сколько вздумается. Вот тогда и получалось «вечное» заточение. При Николае Втором самое длительное пребывание на каторге определялось тридцатью годами. Для этого надо было, имея бессрочную каторгу, еще раз «заработать» десять лет. Бессрочная административная ссылка при последнем царе была ограничена двадцатью годами…
Но вернемся к народовольческим процессам. Всего перед царским судом предстало 260 лиц, часть которых была казнена и сослана на каторгу, а остальные (125 человек) получили краткосрочное тюремное заключение, ссылку или даже были оправданы. А так как во все времена не было нехватки в стукачах и провокаторах, то лишь очень немногим народовольцам удалось избежать царской кары…
Есть основания считать, что всего-то во всей России-матушке было менее полутысячи народовольцев, половина которых была предана суду на этих 30 процессах. Так как многие советские историки придерживаются иных цифр касательно числа процессов, казней и ссылок, то привожу свои соображения на сей счет. В основу числа процессов, казней и каторжных работ мною приняты подсчеты, сделанные Никитиной в 1931 году («„Народная воля“ перед царским судом»). Согласно ее цифрам, всего было 17 процессов, 17 казней и 106 каторжных работ. Совершенно иное число процессов дает Н. А. Троицкий («Безумство храбрых». М., 1978), а именно не менее 82-х… В сводной таблице Троицкий дает 83 народовольческих процесса с общим числом подсудимых лиц 453. Однако при ближайшем рассмотрении я обнаружил, что одни и те же лица фигурируют на разных процессах; мало того, большое количество процессов, перечисленных Троицким, имело место в местах отбывания ссылки или каторжных работ (побеги, восстания, обструкции и другое), так что я их не стал рассматривать. Конечным результатом моих изысканий было: 30 процессов, 19 казней, 116 каторжан, всего осуждено 260 человек.
Дорогие дети, внуки и правнуки, вы вполне законно можете спросить: так что надо было этим 400—500 народовольцам в стране, где было 100 миллионов жителей? Народовольцы стремились путем террора свергнуть царскую тиранию и дать народу возможность выбрать своих представителей, которые должны были бы на Учредительном собрании решить судьбу народа и страны в целом. А чего не добивалась «Народная воля»? Народовольцы не рвались к власти! Сегодня это звучит фантастично. Но это факт. Политическая партия «Народная воля» не имела в своей программе тезиса о захвате власти! Так что, по сегодняшним понятиям, она не была политической партией. На самом деле она представляла из себя не более как тайное революционное сообщество. (Марксисты вообще считают, что политическая партия — «передовая часть класса, выражающая и защищающая его интересы и руководящая его борьбой с другими классами». А народовольцы не представляли определенный класс.) Однако советские историки совершенно ошибочно рассматривают народовольцев как членов партии «Народная воля». Если отбросить марксистское определение партии, то и тогда непременным условием существования такой организации является центральное руководство. Но ведь такого не было! Так называемый Исполнительный комитет не имел никакой власти. Мало того, он даже почти не имел связи с периферийными народовольческими группами. А если и имел, то из конспиративных соображений не мог в нужной степени общаться с ними. Переписка велась частично народовольческим кодом, о котором я уже достаточно подробно рассказал. И по самому замыслу террор должен был быть центральным, так что периферийные террористы не играли роли. И фактически из 260 лиц, привлекавшихся по 30 процессам, более половины, а именно 144, судились в самом Санкт-Петербурге.
Отец мой многократно говорил, что никакого руководства сверху не было. Самые насущные вопросы решались в узком кругу друзей. Так, например, как определить, пригоден ли человек к террору? Как себя вести на суде и следствии и как после суда? Кого убивать, а кого не надо? Народовольческие кружки образовывались совершенно самостоятельно, без всякого указания или руководства из Петербурга. Сам Исполнительный комитет еле дышал после разгрома в связи с 1 марта 1881 года. Подумать только, что все непосредственные участники (организаторы, изготовители бомб, вспомогательные силы и 4 метальщика) убийства Александра Второго могли уместиться на одной скамье… Вот они: Софья Перовская, Желябов, Кибальчич, Гриневицкий (убивший царя и себя), Рысаков (бомба которого повредила карету), Тимофей Михайлов (метальщик), Емельянов (метальщик), Геся Гельфман, Саблин (застрелился), Суханов и Грачевский, помогавшие Кибальчичу в ночь на 1 марта изготовить четыре бомбы, две из которых решили судьбу императора… Всего только 11 человек… И это не потому, чтобы не нарушить строгую конспирацию, а потому, что не было народовольцев, не было людей, готовых жертвовать собой! И пришлось Желябову подыскивать метальщиков… Можно не сомневаться в том, что сама Софья Перовская метнула бы бомбу не хуже Рысакова, но тогда некому было бы руководить убийством царя. И хотя Рысаков и выполнил задачу метальщика, но для дальнейшего у него не хватило стойкости. Спасаясь от виселицы, он был готов на любые сделки со своей совестью. Желябов не учел, что от девятнадцатилетнего нельзя требовать самопожертвования, длящегося много дней. И этот просчет погубил самых выдающихся народовольцев. Рысаков опустился до того, что не только выдал абсолютно все, что знал, но и предлагал свои услуги в качестве шпика-поденщика. Впрочем, я об этом уже рассказывал. Иван Мейснер как-то заметил: «Всех нас учили только как метать бомбы, но молчали, как себя вести на суде». Замечу, что и метать бомбы не учили. Показывал же Рысаков: «…мы не могли точно сообразить, как должен быть направлен удар, и порешили кидать под передние ноги лошадям…»
Желябов пытался во время суда создать впечатление, что «Народная воля» с ее Исполнительным комитетом — огромная могучая партийная организация, что дало повод прокурору Муравьеву заметить: «Я думаю, что Исполнительный комитет — это вожаки заговора, между собою согласившиеся и исполняющие…» Ведь так на самом деле и было, так как остальные причастные к народовольческому движению и террору были только исполнителями.
Таким образом, я считаю, Исполнительный комитет партии «Народная воля» не имел никакого влияния на совершенно самостоятельные периферийные народовольческие группы. В самом Петербурге не хватало народовольцев.
Наряду с душевной добротой народовольцев проявлялась и их скромность. Когда Желябов до смешного пытался возвысить значение Исполнительного комитета, то самого себя он не выставлял напоказ, а называл себя лишь «агентом третьей степени Исполнительного комитета»… Самым скромным цареубийцей и, конечно, самым убежденным была Софья Перовская. Много написано об этой великой аскетке, первой женщине, казненной в России по политическим мотивам. Ее бывший товарищ по детским играм прокурор Муравьев обвинил ее не только в жестокости, в том, что руководила убийством царя, но и в сожительстве с Желябовым… В исключительно короткой защитительной речи Софьи Перовской видна вся ее скромность, которая, как правило, характерна и для других народовольцев. Ниже привожу ее речь, так как вам, дорогим родичам, иначе не познакомиться с нею:
«Много, очень много обвинений сыпалось на нас со стороны г. прокурора. Относительно фактической стороны обвинений я не буду ничего говорить, — я их все подтвердила на дознании, но относительно обвинения меня и других в безнравственности, жестокости и пренебрежении к общественному мнению, — относительно всех этих обвинений я позволю себе возражать и сошлюсь на то, что тот, кто знает нашу жизнь и условия, при которых нам приходилось действовать, не бросит в нас ни обвинения в безнравственности, ни обвинения в жестокости».
А теперь вернемся к вопросу, как определить пригодность к террору. Отец с омерзением говорил, что их группа решила проверять крепость нервов, которая непременно нужна для убийства человека, путем удавления кошки голыми руками… Никогда никаких подробностей Иван Иванович не рассказывал. Да и никто не смел спрашивать, так как отцу были страшно тяжелы эти воспоминания…
Естественно, никто из убежденных народовольцев не смог бы стать руководителем государства или даже только министром, а убить царя они смогли, хотя и были мягкими, добрыми и скромными людьми с огромной нравственной силой.
На Сахалинской каторге
Дорогие дети, внуки и правнуки! Для написания этой главы мною широко использована замечательная книга историка Ивана Андреевича Сенченко «Революционеры России на Сахалинской каторге». Книга эта у вас имеется. Храните ее!
Из пяти человек, знавших о посылке взрывчатых писем, было арестовано трое: И. И. Мейснер, С. Ф. Хроновский и А. Ф. Рымашевский. Рымашевский был приговорен к 2 месяцам тюрьмы за написание адресов на пакетах. Мейснер и Хроновскии за принадлежность к партии «Народная воля» и покушение на жизнь должностных лиц были приговорены Харьковским военно-окружным судом к смертной казни через повешение. Суд состоялся 19 июля, а арестованы они были 3 июня 1887 года. Смертный приговор был заменен Мейснеру 19-ю, а Хроновскому 15-ю годами каторжных работ.
Отец рассказывал, что как только ему прочли окончательный приговор — 19 лет каторжных работ, — то он тут же, не выходя из помещения, высчитал, когда он закончит Цюрихский политехникум. И действительно, он в точности угадал… Где-то я читал еще в молодые годы, что только двое бывших политкаторжан, поступив после каторги в высшее учебное заведение, окончили его успешно. Причем были названы фамилии, одна из них была — Мейснер, другую не помню.
Еще один любопытный эпизод. Был у отца черный пудель, который отличался неимоверной храбростью. Бросался на самых крупных собак (говорят же, что собаки до известной степени приобретают характер хозяина…). После ареста пудель все время крутился вокруг тюрьмы на Холодной горе и никак не возвращался домой. А в день этапирования Ивана Мейснера «для дальнейшего следования» он исчез…
Вспоминая морской этап из Одессы на Сахалин, отец рассказывал, как где-то, уже на Дальнем Востоке, разыгрался шторм. Вода стала поступать в трюм, где были заключены каторжане. Уголовники подняли страшный шум, и если бы не прибежал помощник капитана, то начался бы бунт, так как ломали перегородку, чтобы вырваться на палубу… Помощник капитана быстро усмирил толпу, указав на какие-то трубы, проложенные в трюме, и пригрозив, что отдаст приказ пустить пар! Так отец и не мог с уверенностью сказать, была ли подобная угроза реальна или нет? Однако уголовники тут же притихли… Какой-то каторжанин стал крутить из полотенца веревку, чтобы успеть повеситься еще до потопления или ожога паром… Возможно, что это был тот самый бывший скрипач, который через несколько лет покончил с собой. Усевшись на скале, нависавшей над морем, он долго играл на скрипке, затем бросил инструмент в воду и сам кинулся в волны…
Тяжела была каторга! Не каждый мог ее вынести. Находясь в полном каторжанском облачении, в ручных и ножных кандалах, с наполовину выбритой головой, Иван Мейснер написал стихотворение, которое цитирую по памяти, так как оно пропало во время блокады Ленинграда:
Мрачны тюремные своды,
Хладной могилы мрачней.
Тяжкие каторги годы
Полны до краев скорбей!
Сколько тут страстных проклятий,
Сколько бесплодной борьбы,
Сколько безмолвных страданий,
Сколько безумной тоски.
А тоска у Ивана Ивановича была особенно тяжелая. Была у него в Харькове любимая девушка, на которой он собирался жениться, да арест помешал. За время его пребывания в тюрьме невеста родила сына… И мечтал каторжанин, что встретит жену и сына на Сахалине… Но она отказалась ехать на каторжный остров и в Харькове же вышла замуж. Это был для Ивана Мейснера двойной удар: во-первых, измена, во-вторых, потеря надежды на льготы, даваемые на Сахалине, если приезжала семья. А льготы были значительными, так как, согласно установке сверху, была цель колонизировать остров. Семейного политкаторжанина обычно переводили в «крестьяне», то есть совершенно освобождали из тюремных стен и давали ему возможность построить себе дом, вскопать огород… «Каторга» его теперь заключалась в том, что он должен был ежегодно заготовлять и поставлять определенное количество бревен администрации острова.
Долгие годы страдал Иван Иванович от этого удара.
Он даже дал себе слово, что никогда не женится… Однако он не замыкался в личном горе и всегда участвовал в протестах политкаторжан. Вот как об этом пишет историк И. А. Сенченко: «Мейснер не раз получал наказание за „дерзкое“ поведение. Вообще Мейснер в течение всего срока пребывания на острове постоянно бунтовал: устраивал обструкции, организовывал протесты и бойкоты. Это был один из самых смелых людей на каторге».
Хочу привести еще одну цитату — официальную характеристику, данную ссыльнокаторжному Ивану Мейснеру начальником Александровского округа Таскиным:
«…Мейснер характера крайне испорченного; весь направлен к злому противодействию законным требованиям, на него не действуют ни меры кротости, ни, в особенности, строгости…»
В самом начале пребывания на Сахалине, в июле 1888 года, Иван Мейснер и еще несколько политкаторжан были подвергнуты наказанию. Иван Мейснер получил тридцать ударов розгами. Розги эти на всю жизнь оставили на его теле страшные рубцы, которые до самой смерти постоянно гноились. И это несмотря на то, что примерно в 1908 году (через 20 лет) он подвергся в Мюнхене очень серьезной операции для ликвидации этих гнойников вблизи почек… Во время порки ни один из политкаторжан не проронил ни звука, что, возможно, и спровоцировало палача ужесточить удары.
Напомню еще об одной официальной характеристике, данной Ивану Мейснеру начальником округа Фельдманом 8 июля 1890 года: «Произведенными следствиями, а также негласным путем обнаружено, что выдающимися деятелями среди государственных преступников являются сс[ыльно]-каторжные Мейснер и Кузин, которые по распоряжению г-на начальника округа переведены в Дуйскую тюрьму…»
Тяжело было на острове и тогда, когда уже можно было жить вне тюремных стен, без вечного конвоя и, конечно, не носить кандалов и не брить половину головы… Отец вспоминал, что без оружия было опасно ходить одному в тайгу на заготовку бревен, так как мог напасть не только медведь, но и беглые каторжники, не покинувшие остров. Они занимались грабежами и убийствами вблизи поселков. Особенно зимой было для бродяг неуютно в тайге. Летом можно было прокормиться дичью, рыбой, ягодами. Когда шел нерест, то даже медведи лапой выбрасывали рыбу из речек, чтобы от пуза нажраться. И тогда они не были опасны. А бродяги нападали всегда. Когда же были голодны, то и собственного товарища могли съесть…
Что же до медведей, то, находясь в больнице округа, отец был очевидцем, как пришел старик-богатырь лет семидесяти. Был это поселенец, давно отбывший каторгу и занимавшийся охотой. Пришел он без шапки и без скальпа, содранного лапой медведя; мало того, хозяин тайги прокусил ему и живот. Медведь навалился внезапно из зарослей. Ружье было выбито из рук, однако охотник сумел ударить медведя ножом. Случилось это верст за 20 от поселка. И без посторонней помощи старик-богатырь дотащился до больницы. Первым делом он попросил растерявшегося врача дать ему стакан водки, что и было безоговорочно выполнено. Видно было, как водка вместе с кровью вытекала из желудка старика…
На случай встречи с бродягами в собственной хате после заготовки бревен в тайге приходилось, перед тем как зайти в сени, обматывать левую руку башлыком для отражения нападения ножом, а в правой держать наготове топор… Бывало, что на богатых поселенцев нападала и банда, которой предводительствовала Сонька Золотая ручка, отбывавшая каторгу на Сахалине…
Вообще на Сахалине не было каторжных работ для женщин. Преследуя цель колонизирования острова, каторжанок раздавали поселенцам под видом работниц. Но шло это по взаимному согласию, вернее даже, — женщины сами выбирали себе «хозяина», так как женский пол составлял на Сахалине только десятую часть всех поселенцев. Естественно, что такая именитая особа, как Сонька Золотая ручка, не растерялась и сразу же стала атаманом главной шайки грабителей. Сама она ручки не марала…
В один прекрасный день к Ивану Ивановичу прямо на дом явились представители шайки Соньки Золотой ручки с огромной суммой еще «тепленьких» денег, изъятых, кажется, из казенной лавки. Грабители предлагали ему как политическому, то есть человеку абсолютно честному, сохранить эти деньги до весны. Тогда, мол, они купят небольшой парусник, заберут с собой Ивана Ивановича и через Татарский пролив — на волю… Но Иван Мейснер отказался. Для этого были две причины: во-первых, не мог политкаторжанин быть соучастником ограбления, а во-вторых, не могло быть веры уголовникам. Могли обмануть на любой стадии побега — просто не взять с собой или утопить в Татарском проливе, да и на материке, если начнется голод в тайге, могли съесть…
Между прочим, все годы пребывания на Сахалине было у отца непреодолимое чувство, что он словно не на твердой земле, а на чем-то хлипком…
Самая ужасная трагедия постигла Ивана Мейснера, когда он в 1896 году вышел на поселение. С «высочайшего» разрешения он женился на совершенно молодой Антонине Словик, дочери политкаторжанина А. А. Словика. Антонина была очень хороша собой — под стать импозантному народовольцу-каторжанину. Обручальные кольца были изготовлены из кандального железа, из оков самого Ивана Мейснера, и позолочены. С внутренней стороны колец было выгравировано: «Жизнь — за жизнь 1896». Отец мне говорил: «Когда меня не будет, а у тебя станет очень тяжело на душе, надень кольцо, покрути его немного и вспомни, как твоему папе было тяжело на каторге…» Долго носил я после смерти отца кольцо. Однако при аресте в 1942-м пришлось его оставить дома. Но во время следствия с 1941-го по 1943-й я частенько мысленно вращал отцовское кольцо вокруг пальца…
Уходя из дому, Иван Иванович всегда оставлял свой револьвер Антонине, а сам был вооружен в тайге топором. Но частенько приходил к отцу один уголовник и пил у него чай с сахаром, что считалось деликатесом. Кроме того, отец бесплатно учил детей этого уголовника грамоте. И наступил самый страшный день в жизни Ивана Ивановича Мейснера. Возвращается он домой, а Антонина лежит мертвая, вся в крови и со скрещенными ногами… (А револьвер оказался на месте, под подушкой.) Так и пришлось хоронить молодую жену со скрещенными ногами…
Было это убийство двойным, так как Антонина была беременна. Вдовец попытался повеситься, но веревка оборвалась…
Иван Мейснер почти лишился ума. По ходатайству друзей ему разрешили в феврале 1897 года выехать во Владивосток на вечное поселение.
Всю дальнейшую жизнь Иван Иванович носил оба обручальных кольца. Оба они потом пропали.
Владивосток
Отец говорил, что, покидая Сахалин, он не надеялся на то, что Владивосток встретит его, как ласковая мать, а рассчитывал только на свою молодость, физическую силу и соответствующую экипировку: пару крепких рукавиц и добротных смазных сапог. Однако первая официальная служба его — работа чертежником на строящейся Транссибирской железной дороге. До странности тяжело было вначале держать мозолистыми пальцами изящный рейсфедер, рука привыкла размахивать топором и перебрасывать многопудовые бревна… И от другой привычки не мог никак отделаться Иван Мейснер: избегать встречи с военными или полицейскими чинами. Ведь за неснятие шапки перед начальством крепко доставалось политкаторжанам на Сахалине… Завидев издалека человека в мундире, Иван Иванович и во Владивостоке сворачивал в сторону…
А быстро растущему городу требовались инициативные и технически грамотные люди. И вскоре, оставаясь чертежником, Иван Иванович взялся за несколько побочных работ. Одной из них была фотография, которой он занимался еще на Сахалине.
На каторжном острове он со своими товарищами совершенно открыто заснял целый ряд самых страшных эпизодов каторги: порку и смертную казнь. Палачи с удовольствием позировали. Они ведь гордились своим кровавым ремеслом и всегда старались продемонстрировать свою ловкость, доходившую до артистичности. Избегали сниматься лишь присутствовавшие при казни батюшка и врач… В те времена казнили публично. Можно было увидеть, кого казнят, кто казнит и как казнят. Засняты отдельные моменты казни: снятие кандалов, надевание савана, набрасывание петли, подъем на западню, висельник на перекладине, мертвое тело на земле. Фотографировались и отдельные моменты порки: лежащий на «кобыле» (деревянная скамейка высотой с полметра, чтобы удобнее было пороть) каторжанин с оголенным «казенным местом», палач, держащий в руке треххвостку, «казенное место» с лежащей на нем плетью — видны страшные рубцы от первого же удара… Сахалинская треххвостая плеть отличалась от сибирской тем, что на каждом конце кожаного хвоста был завязан узел. (Совершенно ошибочно была показана в журнале «Наука и жизнь», № 10 за 1964 год, якобы сахалинская треххвостая плеть. Это была не сахалинская, а сибирская, которая действительно была без узлов.) На нескольких отцовских диапозитивах я видел этот кнут средневекового происхождения. Был он заснят и крупным планом. Был этот кнут необычайно длинным, так что требовалось большое знание дела, чтобы размахнуться и ударить точно по месту назначения… Но зато и удар получался смертельным!
Отец свидетельствовал, что каждый узел вырывал кусочек мяса. А с каждым ударом плетью три окровавленных кусочка взлетали в воздух… Прозвали это орудие пытки на Сахалине «кошкой». Наибольшее число ударов, которое мог выдержать очень здоровый человек, не превышало пятидесяти. Даже если палач не ожесточался. В противном случае наказуемый умирал значительно раньше. Даже при меньшем числе ударов палач мог прорубить человека насквозь!
Множество раз рассматривал я эти диапозитивы, и, хотя с тех пор прошло 60 лет, я их помню совершенно отчетливо. Но о них еще будет разговор впереди. А теперь вернемся во Владивосток.
Фотография приносила Ивану Ивановичу значительный доход. Но проявлять и печатать снимки приходилось в ночное время, так как днем надо было чертить. Как-то ночью при красном свете во время проявки Ивану Ивановичу сильно захотелось пить, а поблизости должен был стоять стакан с чаем. Нащупав стакан, он сделал большой глоток — и рот и пищевод страшно обожгло. Это оказался проявитель… К счастью, у отца был приготовлен раствор желатина, который он тут же и выпил. Наутро врач, осматривая пациента, заявил, что если бы не желатин, то пришлось бы помирать медленной смертью, так как от подобного ожога не бывает спасения.
Наряду со службой на железной дороге и фотографией Иван Иванович создавал первый план города Владивостока. Работая на угольных рудниках Сахалина, он познакомился с маркшейдерским делом, научился работать с теодолитом. А для вычислений хватало знаний реального училища. Мейснер сам ходил по улицам и производил замеры. Продажа плана портового города принесла автору отличный доход. Закончив первое издание планов, он перепродал право на другие издания и получил за это круглую сумму.
Одновременно Иван Иванович занимался и литературной деятельностью. Его публицистические статьи печатались, если я не ошибаюсь, в газете «Владивосток». Были напечатаны и некоторые из его рассказов, как, например, «По Сеньке и шапка» и другие, название которых я, к стыду своему, совершенно забыл. Публиковал он и переводы стихов Г. Гейне и рассказы разных авторов, например «Африканские ночи» Г. Бессемера. Писал Иван Мейснер чаще всего под псевдонимом Вендт — это была фамилия его матери.
Занимался отец также и строительством небольших домов. Любитель всего нового, он делал окна необыкновенно широкими (как принято нынче), и это дало повод профессору Я. С. Эдельштейну, одному из его близких, уверять, будто окна были настолько громадными, что некуда было поставить кровать и спать приходилось в коридоре…
Выступал Иван Иванович и в качестве защитника в бракоразводных процессах, защищая интересы женщин, и, как свидетельствовал сам «адвокат», ни одно дело не проиграл.
За четыре года пребывания во Владивостоке (апрель 1897-го — май 1901-го) отец редко спал более трех-четырех часов в сутки. Он стал богатым человеком, но дальше богатеть не собирался, а твердо решил выполнить в срок намеченный побег…
Побег
План побега был давно разработан, и в конце мая 1901 года подошла дата выполнения задуманного. Но тут выяснилось, что с таким мучительным трудом накопленных денег в кармане нет! Доброта и отзывчивость оказали Ивану Ивановичу плохую услугу. Все у него брали в долг деньги, но с большей неохотой отдавали; особенно один делец, который одолжил у него огромную сумму, пообещав вернуть ее в срок, но «обещание не есть расточительность»… И ко дню побега пришлось Ивану Ивановичу самому бегать и просить дать взаймы… Собрал он лишь малую долю того, что требовалось. Но откладывать задуманное было чересчур рискованно.
На простой шлюпке вышел Иван Иванович Мейснер в открытое море и стал ждать, когда подойдет японское судно, с капитаном которого было условлено, что его подымут на борт и отвезут в Нагасаки… Японцы народ исполнительный и точный — беглеца заметили, подняли на борт и направились к берегам Страны восходящего солнца. Все шло отлично, погода была хорошая, но у самого входа в нагасакский порт пароходик замедлил ход и совсем остановился, дожидаясь чего-то. Неужели о побеге стало уже известно? Теперь все зависело от капитана. Япония в те времена выдавала беглецов, в том числе и политических. А выдача царским властям означала возвращение на Сахалин, пятьдесят ударов плетью и бессрочную каторгу… И беглец, став вплотную к борту судна, нащупал спрятанный кинжал, чтобы в случае попытки ареста покончить с жизнью. Но, проверив судовой журнал, морская полиция отчалила, и вскоре беглец вступил на японский берег.
Не зная ни языка, ни местных обычаев, не имея достаточно денег, непросто было найти верное укрытие и честного посредника-переводчика… И побрел Иван Иванович по незнакомым улицам и узеньким переулкам. Море рекламных вывесок с вертикальными надписями ни о чем ему не говорило. Но не мог же портовый город обходиться только иероглифами, должны же где-то быть надписи для иноземных моряков и гостей… В глазах уже стало рябить от разноцветных иероглифов, и начало закрадываться беспокойство — не в полицию же обращаться за помощью, — как вдруг весело засияла, засверкала понятная реклама: «Hotel Paris—London—New York». Это было то, что требовалось! Беглец смело вошел, представился хозяину как человек из деловых кругов и был радушно принят. Разговор велся по-немецки, так как хозяин оказался евреем, говорящим на идише. Гость заявил, что он очень устал с дороги, ищет тихий уголок, но перед отходом ко сну хотел бы посетить церковь. В портовом городе было только два европейских храма: костел и синагога. Отец, казалось бы, должен был направиться в костел, но католицизм не преследовался в России, а над еврейской верой постоянно глумились… И беглец попросил хозяина отвести его в синагогу. Обрадованный содержатель гостиницы тут же распорядился, чтобы рикша отвез постояльца прямо к раввину домой, так как синагога в эти часы закрыта…
Разговор с раввином сразу же пошел в доброжелательном тоне — не так уж часто лютеране приходили искать душевного спокойствия в синагоге… Беглец завел речь о религиозной терпимости, и, естественно, возникла тема преследования иудаизма в России. Раввин не поскупился на резкое осуждение антисемитизма в России… И тогда Иван Мейснер «признался» священнослужителю, что бежал из России из-за религиозного преследования, что воспользовался командировкой от Уссурийской железной дороги и решил не возвращаться… Заметив весьма благожелательное отношение к своему решению, отец пожаловался, что во Владивостоке остались его деньги, которые ему теперь не затребовать… Раввин тут же предложил свои услуги. Была послана телеграмма на имя приятеля Ивана Ивановича с просьбой выслать телеграфом деньги на имя раввина… Через пару дней Иван Мейснер получил большую сумму денег. И было это как раз вовремя, так как совершенно неожиданно он столкнулся на улице нос к носу не с кем иным, как с самим батюшкой Сахалинской каторги…
— А вы тут как оказались, Иван Иванович?! — вскричал пораженный поп.
Как можно спокойнее Мейснер ответил:
— По командировке от железной дороги.
Вряд ли поп поверил, что политическому с вечным поселением дадут разъезжать по заграницам… Теперь он, возможно, помчится к русскому консулу, а то и прямо в японскую полицию, чтобы выполнить свой патриотический долг перед «святой Русью»… Беглец не сказал, где остановился. Но и это не могло его спасти от преследования, ведь он был белой вороной в Нагасаки — высокорослый среди маленьких японцев бородач в европейском платье. Через хозяина гостиницы он срочно заказал билет первого класса на первый же отходящий в Китай пароход. Несмотря на всю поспешность отъезда солидного постояльца, хозяин написал рекомендательное письмо содержателю гостиницы порта, куда направлялся пароход, так что в гостинице китайского порта беглец был принят как преуспевающий холостой бизнесмен. Новый хозяин продемонстрировал знатному гою (нееврею) своих дочерей и других девиц на выданье… Но «бизнесмен» спешил в Европу по важным финансовым делам… И всюду ему вручали рекомендательные письма в очередной порт на пути в Европу. В каждой гостинице разговаривали с Иваном Ивановичем на идише и не забывали показать невест…
Отец говорил: «Вот так, как по веревочке, я добрался до самой Европы».
Мария Александровна Сементовская-Курилло
Последние дни жизни моей мамы Марии Александровны были трагичными. В самом начале Великой Отечественной войны арестовали меня, ее сына, а затем и дочку, мою сестру Киру. И осталась Мария Александровна с моей женой, с двумя моими детьми Алисой и Леонардом и с сыном Киры Сергеем. В начале 1942 года Мария Александровна потеряла свои хлебные карточки, но отказалась от помощи моей жены и умерла с голоду… Было это на 77-м году ее жизни.
Немного о моем деде и бабушке с материнской стороны, которых ни Кира, ни я никогда не видели, как не знали мы и родителей отца, поскольку выросли за границей.
Дед — Александр Максимович Сементовский-Курилло, из старого дворянского рода, был малопоместным дворянином Витебского уезда, освободившим своих крепостных еще до 1861 года. Родился он в 20-х годах прошлого века, был в свое время известным краеведом, человеком передовым, имел ряд научных трудов. Согласно семейной легенде, в Запорожской Сечи у него было двое братьев и оба были атаманами. Прозвали их Палило и Курило. Один палил по врагам, а другой выкуривал их… Бабушка Ефросинья Павловна, урожденная Доливо-Добровольская, была также из старинного рода. И было у Сементовских-Курилло семеро детей: двое сыновей и пятеро дочерей. Наибольший интерес представляют мои тетки и моя мама. Одна из ее сестер умерла еще ребенком от водянки. Две старшие сестры учились в Смольном институте благородных девиц. Обе они отличались исключительной красотой. У моей сестры сохранился портрет маслом одной из них — тети Зинаиды. Но сначала о тете Ольге, которая умерла, когда воспитывалась в Смольном институте… В те годы было заведено, что наследника — будущего Александра Третьего — приводили в только что открывшийся Смольный институт благородных девиц, чтобы дать ему возможность танцевать с достойными девочками… Очередной раз привезли мальчика-наследника в декабре 1868 года. Так как Ольга считалась наиболее красивой и способной к танцам, то и на этот раз, несмотря на то, что она уже была больна, нарядили ее в легкое бальное платьице, и она танцевала… Огромное здание имело печное отопление, и в разных его местах было то холодно, то жарко… Ольга умерла от скарлатины настолько быстро, что по телеграфу (телеграф Морзе) не успели оповестить родителей о скоротечности болезни дочери… Моя бабушка увидала страшный сон: в подвальном помещении Смольного — гроб, а в гробу — Ольга. Тут же было приказано заложить лошадей, которые помчали бабушку в Витебск, где она села на поезд в Санкт-Петербург, а там с вокзала прямо в Смольный. Никто не осмелился задержать Ефросинью Павловну, — она спустилась в подвал и сама нашла гроб…
А в 1931 году также во сне увидела смерть моего отца моя мама…
За красавицу Зинаиду посватался пожилой П. П. Дубельт, имевший связи с двором Александра Второго. (Не путать с Л. В. Дубельтом, бывшим жандармским генералом, управляющим Третьим отделением и начальником корпуса жандармов, хотя вполне возможно, что они были в каком-то родстве.) Тетя Зинаида согласилась на брак при условии, что будет представлена ко двору, что и было сделано… А вот обе младшие дочери крепко подвели старинный дворянский род Сементовских-Курилло. Самая младшая дочка Вера вышла замуж за крещеного еврея — Якова Самойловича Эдельштейна, а дочка Мария совершенно «осрамила» голубую кровь, выйдя замуж за каторжника из тех, что убили императора Александра Второго — того самого, ко двору которого была представлена ее родная сестра Зинаида…
Мама говорила, что революционеркой она стала, когда увидала, будучи еще гимназисткой, как офицер ударил солдата по лицу.
После смерти Ольги Ефросинья Павловна уже не отправляла в Смольный институт двух своих младших дочерей (Марию и Веру), а отдала просто в гимназию. Всесильное марксистское «общественное бытие определяет общественное сознание» и на этот раз не выдержало критики: волевая Ефросинья Павловна не определила сознание своих дочерей. Много раз перевозила Мария в своем чемодане (курсируя между Цюрихом и Петербургом) революционную литературу. Жандармы были отлично знакомы с двойными стенками чемоданов, поэтому нельзя было допускать этих ищеек к внимательному осмотру багажа. Мария Александровна, пользуясь отметкой в паспорте, что она дворянка, клала на самый верх чемодана не только черносотенную газету, но и большую серебряную брошку с изображением Георгия Победоносца верхом на коне и разящего пикой змея. Такие брошки прикалывали к своим пиджакам наиболее ярые черносотенцы… Однако подобные ухищрения не гарантировали от ареста. И поэтому, как только у нее завязалась дружба с Иваном Ивановичем, больше уже не приходилось рисковать. Изобретатель и тут нашел выход, который давал возможность переправлять в Россию без всякого риска десятки тысяч экземпляров запрещенной литературы. Но об этом в главе «Цюрих».
Мария Александровна была кристально чистым человеком, к тому же очень доверчивой и абсолютной бессребреницей. Когда в Харькове, на Основе, в 1917 году была впервые организована так называемая советская столовая, то мама, не задумываясь, отдала «для общего народного блага» наши семейные ложки, вилки и ножи, в том числе часть столового серебра. Папа в это время отсутствовал, иначе он, без сомнения, не допустил бы такой наивности и легковерия. К вечеру все было разворовано! Но мама не потеряла веру в честность и благородство русского народа. Была она идеалистом в самом высоком понимании этого слова.
Когда мы стали жить в Москве, в 1919 году, то под нами жила рабочая семья, в которой было двое или трое детей моложе нас с Кирой. К этому времени папа уже продал свою ручную гранату, и мы были сыты. Мне неизвестно, знали ли наши нижние соседи о финансовом положении нашей семьи, но, во всяком случае, соседка время от времени приходила к нам жаловаться на свое бедственное положение. Мама давала ей хлеб и говорила: «Когда у вас будет, то вернете…» Наши сараи во дворе стояли рядом. Так как с мясом в те времена было туго, то люди стали обзаводиться кроликами. Мы последовали этому примеру и стали откармливать в нашем сарае породистого кролика… И вот в одну из ночей наши милые соседи проломили перегородку между нашими сараями, убили кролика, тут же распотрошили его и спокойно ушли через свой собственный сарай. «Экспроприация» мяса и меха кролика была произведена почти без утайки, с большим знанием «гнилой» интеллигенции: чем с ней наглее, тем она растеряннее… И действительно, наша семья не стала поднимать шума. Была даже какая-то выгода: соседка перестала к нам ходить и жаловаться на жизнь. Но мама все еще продолжала верить в честность и благородство людей.
Но не подумайте, дорогие мои, что мама была просто наивной интеллигенткой. О нет! Она отлично разбиралась в людях, однако всегда считала, что следует человека считать более благородным, чем он есть на самом деле. Блестящим примером прозорливости мамы может служить ее встреча с крупнейшим провокатором начала этого века — Азефом.
В 1902—1903 гг., будучи еще студенткой Цюрихского университета, Мария Александровна организовала у себя дома платные обеды для русских студентов. Мама на этом ничего не зарабатывала, так как, во-первых, не для этого была организована столовая, во-вторых, обеды продавались по себестоимости, но часть студентов просто не считали нужным платить… И вот как-то Иван Иванович привел на обед, по выражению мамы, «толстого рыжего мясника с омерзительной физиономией». Был это Евно Азеф! И Мария Александровна категорически заявила Ивану Ивановичу, чтобы этого «провокатора» никогда больше не было в их доме. А ведь в то время не было и речи о провокаторстве Азефа. Наоборот, полное доверие к нему. Он стал членом ЦК эсеров, возможно даже, что он уже руководил БО (Боевая организация для центрального террора)… Полагаю, что Мария Александровна была самым первым членом партии эсеров в Цюрихе, которая не скрывала своего отвращения к Азефу. Официально в литературе зафиксировано, что первый сигнал о провокаторстве Азефа был дан в 1903 году в Петербурге одним студентом. Бурцев стал говорить о предательстве Азефа с осени 1907 года, а с документами в руках — в 1908-м. Но уже до «всезнающего» Бурцева было множество указаний на провокаторство члена ЦК и руководителя БО (с 1903 года после ареста Гершуни) Евно Азефа. Но только в декабре 1908 года ЦК партии эсеров посчитал возможным довести до сведения партийных товарищей, что инженер Евгений Филиппович Азеф, 38 лет, является провокатором. А лидеры партии эсеров: Натансон, Чернов, Савинков и даже народоволка Вера Фигнер — защищали Евно Азефа еще в 1908 году! (Портрет этого негодяя можно узреть в книге А. И. Спиридовича «Партия социалистов-революционеров и ее предшественники».)
Мария Александровна могла быть экспансивной и весьма решительной. Запомнилось, как на французской Ривьере, близ Бордо, в переполненной столовой пансионата какой-то официальный чин позволил себе оскорбительное высказывание в ее адрес. Так Мария Александровна дала ему публично пощечину! Не раз я слышал от отца, что наша мама очень умная и энергичная женщина. Энергию и волю проявила Мария Александровна, когда решила, что следует немедля возвращаться в Россию вместе с Лениным, и это несмотря на то, что Иван Иванович был против поспешности…
Цюрих
Достигнув конечной цели побега — Цюриха, Иван Мейснер должен был обратиться там к известному революционеру, давно находившемуся в эмиграции. Это лицо знало о беглеце и должно было ему на первых порах помочь. Но Иван Иванович забыл его фамилию, а записей он, по привычке к конспирации, никаких не делал. Как быть? И решил беглец, что не может быть такого, чтобы человек, живущий несколько лет в Цюрихе, ни разу не болел… И стал Иван Иванович обходить аптеки, прося разрешения просмотреть списки покупателей лекарств. В одной из аптек он наткнулся на фамилию Аксельрод, с местом проживания.
Мне кажется, что Цюрих был самым любимым городом папы. Здесь он впервые почувствовал себя свободным человеком. Здесь стал студентом Цюрихского политехникума и получил диплом инженера-строителя. Здесь женился, и здесь же родились его дети. К тому же, отлично владея немецким, он не чувствовал языкового барьера, как во Франции, Италии или Англии.
Что касается Англии, то, как рассказывала мама, с ним там случился форменный конфуз. Готовясь к побегу, отец изучал английский по самоучителю тех времен. Прибыв в Лондон, он обратился за справкой к бобби, но тот решительно ничего не понял, так что пришлось маме, знавшей кроме немецкого также и французский, обратиться за помощью к прохожим…
Иван Иванович, несмотря на свою многогранную талантливость, плохо воспринимал языки, которых он не знал с детства. Возможно, это было связано с приобретенной глухотой. Русским языком он владел превосходно. Как жаль, что пропали все его рассказы! Писал и стихи, о которых, между прочим, говорит и И. А. Сенченко. Вот одно из них: «На смерть Надежды Сигиды». Но предварительно поясню, что это была за так называемая Карийская трагедия. Случилась она на женской политической каторге на Каре, а потом перекинулась на мужскую каторгу. Народоволка-политкаторжанка Надежда Сигида дала пощечину начальнику тюрьмы, жандармскому подполковнику Масюкову, за что по приказу генерал-губернатора барона Корфа была наказана ста ударами розог. Когда ее после порки доставили в камеру, то сама Сигида и три ее подруги приняли яд, и все четыре женщины умерли. Тогда и мужчины решили из протеста покончить с собой, и четырнадцать человек приняли яд (в том числе и муж одной из умерших женщин). Но морфий оказался уже подпорченным, и умерли только двое. Произошло это в 1889 году.
Ты знаешь край, где честных ждут могилы.
Гранитный Шлиссельбург и ужасы Кары,
Где мрачный Сахалин и вопли жертв Якутки
Не есть фонтан расстраченной мечты?
Где холод, мрак, где мыслить — преступленье,
Где страх царит, где чувствовать — мученье?
Позорный край, где царствует насилье,
Где долг и честь под плетью палача,
Где женский стыд лишь вызовет глумленье,
Остроты грязные и шутки подлеца?!
Где вьюги вечной стон и звон цепей печальный,
Где жизнь унылая, как факел погребальный?!
Несчастный край, где кровью сердце плачет,
Где морем слез насыщена земля!
Где все — печаль — печально ветер дышит!
Печальная, печальная страна.
Но час пробьет — грозою небо грянет!
И вспыхнет гнев, задушенный восстанет!..
Насколько я могу судить, Иван Иванович писал стихи только в молодости, на каторге. Как, между прочим, и другие революционеры-народники, народовольцы, эсеры из БО (например, Иван Каляев). А вот марксисты, кажется, не были поэтами… Во всяком случае, Маркс, Энгельс и Ленин. И я считаю, что это не случайность. Террористы были людьми исключительной чувствительности. Я сказал бы, что именно люди, реально рисковавшие жизнью, были большими романтиками с благородным сердцем.
Но вернемся в Цюрих, где Иван Мейснер развил такую же кипучую деятельность, как во Владивостоке. Он не только учился в политехникуме, не только обзавелся семейством, но и занимался своими изобретениями, готовился к чтению рефератов о Сахалине, помогал тогда еще совсем молодой партии эсеров, особенно в части переправки революционной литературы в Россию. Однако Иван Мейснер никогда не входил в БО и не «работал над усовершенствованием и упрощением разрывных снарядов с целью более эффективной террористической борьбы с царским правительством», как пишет И. А. Сенченко. Чего не было — того не было. Во-первых, Иван Иванович знал, что во главе БО стоит Азеф, в котором Мария Александровна сразу увидела провокатора; во-вторых, Иван Мейснер совершенно отошел от террора, за что получил порицание от «бабушки русской революции» Брешко-Брешковской: «Иван Иванович хочет делать революцию в белых перчатках!»; в-третьих, ручная граната была уже изобретена, а эсеры, «максималисты» и другие бомбисты пользовались все еще снарядами устаревшей системы Кибальчича.
А что касается переправки агитационной литературы в Россию, то действительно, Иван Мейснер отлично услужил партии социалистов-революционеров. Он предложил закупать за границей обычные холодильники, переправлять их в Россию и продавать. Дело оказалось выгодным, так как заграничные холодильники были лучшего качества, чем отечественные. Были эти холодильники, конечно, не электрические — о последних только еще писали в фантастических романах, — а простые, набиваемые льдом! У них для льда были огромные простенки. Вот они-то и набивались крамолой до отказа. Каждый холодильник заменял десятки чемоданов с двойным дном, и никакого риска! Надо было только твердо запомнить, что перед продажей в России следовало их аккуратно распотрошить.
И дело пошло как по маслу… Удивительно, прошло уже три четверти века с тех пор, но нигде не упоминается этот примечательный способ доставки нелегальщины в царскую Россию…
Коротко о встрече с Лениным в Цюрихе. Как-то эсеры организовали политический диспут и докладчиком пригласили Ленина. Оппонентами были назначены наиболее зубастые эсеры. В те золотые времена в Швейцарии очень заботились о ночном спокойствии бюргеров, а посему уже в десять вечера наступал «полицайштунде» (полицейский час): никаких сборищ, никакого шума — время спать… Докладчик отлично знал эти правила. Однако он дотянул свое выступление до без двадцати минут десять, с тем чтобы не оставить оппонентам времени для ответа… Мало того, закончив свой реферат, Ленин, не дожидаясь выступления эсеров, поспешил одеться… Иван Иванович в качестве распорядителя собрания попытался усовестить беглеца словами: «Владимир Ильич, куда вы спешите? Ведь сейчас будут выступать оппоненты!» Но референт ловко вывернулся из дружеских объятий распорядителя и твердо заявил: «Очень мне надо слушать, как меня будут ругать!» — и выскочил на улицу… Не думайте, дорогие родичи, что, убегая, Владимир Ильич надел кепку. В те солнечные времена он носил еще шляпу. Это потом уже, после захвата власти, вождь пролетариата стал носить кепку… У англичан было в те времена чуть иначе. Депутаты парламента — представители победившей на выборах партии надевали цилиндры, а те, кто оказался в оппозиции, — простые мягкие шляпы. Так что перемена головного убора не только у нас знаменовала смену власти.
«Остров Сахалин и его поселенцы»
Будучи еще на Сахалинской каторге, Иван Мейснер твердо решил после побега посвятить себя разоблачению ужасов царского произвола на каторжном острове.
Как я уже говорил, целые годы Иван Иванович с товарищами занимался фотографированием. Снимали природу острова: тайгу, морской берег, лежбище тюленей, прибрежные скалы. Были засняты и деревья прибрежной полосы, из года в год подвергавшиеся одностороннему напору морского ветра: все их ветки были строго направлены на сушу, а стволы немыслимо изогнуты. «Вот так же и каторга уродует и калечит людей!» — говорил отец… Фотографировали поселки и отдельные здания, в том числе тюрьмы и казармы (в те времена это еще не считалось шпионажем!), церкви и погосты. Ну а о фотографировании «живой природы» — жертв и палачей — я рассказывал.
Полагаю, что окончательное, чисто техническое оформление диапозитивов было произведено в Цюрихе, где не было нужды в конспирации. Были и цветные, колорированные диапозитивы. Припоминается, что они были сделаны в Японии, хотя, возможно, что и в Китае или даже Индии. Впрочем, сам отец колорированием не занимался, так что это могли быть и покупные снимки. Что касается Сахалина, то все снимки были черно-белыми. Диапозитивы были строго одного размера (примерно 50 на 50 мм), наиболее ходовые из них хранились в специально сконструированном отцом деревянном ящике, который можно было носить на ремне через плечо. В ящике помещалось около двухсот диапозитивов, и он был весьма увесистым. Демонстрировал Иван Иванович свои диапозитивы при помощи «волшебного фонаря», снабженного вольтовой дугой с угольными электродами. Все эти ценнейшие материалы пропали еще до Второй мировой войны… Когда Иван Иванович поехал в 1922 году в заграничную командировку, то Мария Александровна, желая сохранить диапозитивы как историческую ценность, передала их целиком в какой-то музей. И все пропало… Некоторые наиболее редкие снимки: исполнение смертной казни и телесные наказания — были напечатаны в журнале «Каторга и ссылка» в середине 20-х годов. Автор был указан. Репродукция была весьма плохая и очень мелкая. Примерно с 1904 по 1913 год Иван Мейснер разъезжал по немецкоязычным странам и читал рефераты под названием: «Die Insel Sachalin und ihre Bewohuer. In Wort und Bild» («Остров Сахалин и его поселенцы»). Объездил Иван Иванович много городов Германии и Австро-Венгрии; полагаю, что выступал и в Швейцарии. В Пруссии Иван Мейснер не был, так как она выдавала политэмигрантов. Видал я в свое время у отца пачку афиш на немецком языке, оповещавших о том, что бывший каторжанин J. F. Meissner будет читать реферат о Сахалинской каторге… Эти оповещения делались от имени руководства той или иной социал-демократической партии Баварии, Саксонии или, скажем, Чехии, которые и организовывали лекции и в своей печати широко распространялись об ужасах царского режима на Сахалине. Сообщалось и о впечатлении от лекций. Упоминались случаи, когда женщин выносили в обморочном состоянии из зала… Отец сам говорил, что уже наперед знал, когда с женщинами начнутся истерики. Впечатление от одних только диапозитивов было потрясающим. Сам я многажды рассматривал эти снимки, и каждый раз они меня сильно волновали. На лекциях отца я никогда не бывал, но, зная его талант рассказчика, могу себе представить успех его выступлений, что и подтверждается газетными вырезками, прочитанными мною в свое время. Успеху способствовал и внушительный облик самого Zuchthausler — каторжника: высокий, широкоплечий бородатый мужчина с немигающими, слегка навыкате, темными глазами и низким приятным голосом… Возможно, что именно под впечатлением от такой лекции австрийский писатель, фамилию которого я запамятовал, написал роман «Rebellen» («Повстанцы»), для чего познакомился с моими родителями. Роман вышел слабоватым. Эта книжка пропала у нас во время блокады… На цветной обложке была изображена мужская фигура, держащая в руке шарообразную дымящуюся бомбу, готовую вот-вот разорваться… Про отца автор говорил: «Человек с лесными глазами» («Waldaugen»). Глаза отца действительно смотрели по-особому. Возможно, что это и способствовало его умению гипнотизировать. Помню, в Москве отец занимался «заговариванием зубов». Как он это делал — не знаю, так как Киру и меня в такие моменты выгоняли из комнаты, а подслушивать мы не решались. То же самое имело место и в Берлине. Но там меня выгонять не приходилось — я сам надевал шляпу и уходил гулять… Отец говорил, что на Сахалине он с товарищами занимался «магнетизмом», и даже весьма удачно. Среди товарищей один сильно заикался. Его брали за руки и становились в круг. Что было дальше, я забыл, но в результате товарищ на продолжительное время переставал заикаться… Однако в те времена «кольцевой магнетизм» принимали как забаву. В Берлине отец обзавелся целым рядом книг о гипнозе. Была брошюра знаменитого врача-гипнотизера, француза Куэ (Coué), формула которого для самовнушения гласила: «С каждым днем, с каждым часом — мне становится все лучше и лучше во всех отношениях». Куэ творил чудеса, он не только внушением и самовнушением ускорял залечивание ран фронтовиков, но и вылечивал туберкулез. Кроме того, у отца была книга французского врача Бодуина (Baudouin) под названием «Психология и физиология внушения и самовнушения». Были и другие книги. Родных отец никогда не гипнотизировал. Естественно, что никаких денег за исцеление от головной боли или «простывших» зубов не брал.
Изобретатель
Споры о приоритете были, есть и будут. Но чтобы ближе подойти к истине, цивилизованные государства стали выдавать патенты на изобретения. Выдавались и выдаются они не только для прославления национальной гордости, но и из чисто финансовых соображений: чтобы можно было покупать и продавать, не опасаясь воровства… Сегодня патенты охраняются теоретически международным правом (пока государства имеют нормальные дипломатические отношения…). Ярким примером жестокого спора о приоритете может служить радио. Русские стоят на том, что изобретателем радио был Попов, а Запад считает изобретателем итальянца Маркони. Контрольный год совпадает — 1896-й. Но Маркони получил патент! Формально, юридически изобретатель радио — Маркони! Попов, как известно, не позаботился о патенте. В сталинских справочниках нет даже упоминания о Маркони… Что касается изобретателя Ивана Ивановича Мейснера, то, как я уже писал, он стал известен благодаря своим патентам, полученным на Западе, а именно германским патентам, которые наряду с американскими были признаны всем миром. Имея германский патент, можно было в начале века получить патент любой другой страны Европы. Два выдающихся изобретения Ивана Мейснера неоспоримы. Я говорю не о взрывчатых письмах и ручной гранате, которые Иван Мейснер не патентовал, а об изобретениях в области радио. Патенты эти также пропали во время блокады, но я их хорошо помню.
Первый: «Буквенный беспроволочный телеграф, не позволяющий подслушивать его сообщения или мешать его передачам». Патент германский был получен не позднее 1910 года.
Второй: «Управление на расстоянии посредством беспроволочного телеграфа наземными транспортными средствами и надводными судами, в том числе и торпедами». Патент германский получен не позднее 1910 года.
После этих двух патентов Иоганн Фердинанд Мейснер был признан крупным изобретателем! В Германии, но не в России…
Патент на буквенный беспроволочный телеграф не только сделал Мейснера известным изобретателем, но и принес ему денежные средства, так как нашелся состоятельный бизнесмен (кажется, по фамилии Красиков), которому очень хотелось стать соавтором такого выдающегося изобретения…
В 1915 году, когда шла уже война и мы из Франции переехали вновь в Швейцарию, всемирно известная германская фирма «Сименс» обратилась к Иоганну Фердинанду Мейснеру с предложением приехать в Берлин и лично руководить изготовлением буквенного беспроволочного телеграфа. Не может быть сомнения, что отцовское изобретение нашло бы применение в кайзеровской армии… Иван Мейснер не поехал в Германию, несмотря на то, что с финансами в ту пору было очень и очень туго. Наши родители страшно не любили брать в долг деньги, но пришлось… Лично я, мне было девять лет, понес как-то закрытое письмо от мамы к профессору Эрисману и его жене и принес обратно деньги в конверте… Наши родители и Эрисманы были в приятельских отношениях (по имени Эрисмана названа больница в Ленинграде).
Что касается второго выдающегося патента — насчет управления на расстоянии судами и торпедами, — то просто еще не дошло военное искусство Первой мировой войны до таких возможностей… Вполне естественно, что изобретения Мейснера, хотя и опережали радиотехнику того времени, имели в своей основе научные знания того времени. И тем не менее Мейснер предвосхитил управление по радио на 30 лет! На столько же лет опередила техническое развитие его ручная граната.
Но были и другие многочисленные изобретения. Запомнился бельгийский патент, указывающий на большую склонность изобретателя к романтике. Примерное название его: «Дворец на дне морском». Это был «совершенно необычный патент. Автор запатентовал способ сооружения стеклянного дворца под водой… Были у отца и другие патенты, в том числе и французские.
Не только бомбы, подводные дворцы и радио интересовали Ивана Мейснера, но и самые насущные, ежедневные проблемы. Так, например, когда в Москве в 1919—1920 гг. не было кожи для подметок, то он предложил гибкие деревянные подметки. Изготовив такие подметки, он продемонстрировал их где-то в верхах. Результат — одни лишь разговоры… Но начался нэп — и частники стали делать сандалеты с гибкими деревянными подметками. В Москве же предложил Иван Иванович строительные плитки, спрессованные из опилок (ведь не знали, куда девать опилки, а без специальных печей их не сожжешь). Изготовил он подобные плитки у нас дома. Вся квартира пропахла клеями и всякими реагентами со зловещими запахами. Почетное место занимал ручной винтовой пресс. И снова демонстрация наверху — в ВСНХ… Но только примерно через 20 лет в СССР стали выпускать подобные плитки. В Москве не было топлива. Стали искать спасение в торфе. Иван Иванович работал консультантом и в Главторфе. Предложил добывать торф специальной фрезой, и проект был назван «фрезерным торфом». Предложение было принято, но, как только изобретатель выехал по командировке в Берлин, все было положено под сукно. А лет через 10 или более «фрезерование» было изобретено в Германии для бурого угля! И появились мощные роторные экскаваторы, которые, между прочим, сейчас применяются и у нас для бурого угля. Нет пророка в отечестве своем…
В те годы почти каждый день тут или там грабили несгораемые сейфы. Большими любителями этого промысла были члены «черной гвардии» — анархисты-бандюги… Работая в Центросоюзе, Иван Иванович предложил проект «самообороняющегося» сейфа, который издавал сигнал тревоги, а то и угощал непрошеного гостя штыковым ударом… Как обычно, дальше принятия проекта дело не пошло.
Пожалуй, самым интересным изобретением Ивана Мейснера времен Гражданской войны были «говорящие письма». Не знаю, сделал ли отец официальную заявку об этом, но помню, что куда-то он ходил, что-то писал. Правда, толку от таких заявок не было: патентное дело в России было полностью развалено, да и вообще русские патенты не имели ценности, так как авторство практически не защищалось законом… Идея «говорящих писем» состояла в создании нового типа фонографа, записывающего звук на бумаге (на телеграфной ленте) пером. Для создания такого аппарата требовалась целая лаборатория, которую Иван Иванович никак не мог получить в Москве. Мечта была такова: аппарат размером с небольшую книгу подносится ко рту, нажимом кнопки включаются фотоэлемент и записывающее устройство, после чего можно говорить. Разговор записывается на телеграфной ленте, которую потом наклеивают на открытку или кладут в обычный конверт и отправляют по назначению. Получатель закладывает бумажную ленту в такой же аппарат, подносит к уху, нажимает кнопку и слышит голос отправителя… Идея записи звука на бумаге осуществилась у нас в Советском Союзе с запозданием лет на двадцать пять после предложения Ивана Мейснера. После войны у нас появились радиоприемники, которые имели устройство для записи и воспроизводства звука с помощью бумажной ленты. История «говорящей бумаги» примерно такова. Возможно, первым в мире разрабатывал эту идею Иван Мейснер (в 1919—1920 гг.). Вторым был австрийский изобретатель (конец 20-х годов), который предложил свое изобретение американским фирмам звукозаписываюших и звуковоспроизводящих аппаратов. Фирмы тут же со всеми потрохами купили это изобретение. Но… в дело не пустили, так как иначе пришлось бы забросить все заводы, производившие патефоны и грампластинки. Но, как говорил отец: «Приходит время, и изобретение висит в воздухе». И вот в середине 30-х годов в Бразилии появилась фирма, которая стала выпускать «говорящую бумагу». Но недолго продолжался ее бизнес. Американские фирмы скупили все, до последнего гвоздя, и закрыли эту лавочку… В конце 30-х годов «говорящая бумага» появилась и в СССР. В Москве была создана «фабрика говорящей бумаги», главным инженером которой был Н. Авцын, мой и Кирин однокашник, друг и приятель. Сегодня о «говорящей бумаге» совершенно забыли, так как появилась магнитная запись…
Что касается Москвы 1918—1922 годов, то соответствующие товарищи заинтересовались только ручной гранатой Ивана Мейснера, а «говорящие письма», «самообороняющиеся» сейфы, деревянные подметки, «фрезерный торф», строительные плитки — это всем было до лампочки… Правда, было отцу и предложение: разработать приспособление, легко и быстро вскрывающее и закрывающее конверты без видимых следов… Отец категорически отказался от такой паскудной работы и напомнил, что Эдисон отказался конструировать электрический стул…
В Берлине (1922—1931 гг.) Иван Иванович переключился на другие изобретения, если не считать ручную гранату, которая родилась еще в 1886 году, и электроосветительную лампочку, которая заинтриговала его еще в Москве, но требовала лабораторных испытаний. Начну с электролампочки.
Эдисон создал лампочку с угольными, а затем и с металлическими нитями (усовершенствовав лампочку Лодыгина). Нам с вами и в голову не приходит, что нити очень тонкие, а поэтому и светосила их сравнительно мала, так как «рабочая» поверхность очень незначительна! А вот изобретателю — приходит. И размечтался он о том, чтобы накаливалась не нитка, а большая поверхность металла, тончайшим слоем нанесенная на жароупорную основу… Но для решения этой задачи требовалась лаборатория, которой у Ивана Ивановича не было ни в Москве, ни в Берлине.
Затем отец занялся карманной пишущей машинкой с шифровальным устройством. Размер ее был немногим больше пачки папирос «Казбек». Печатала машинка на телеграфной ленте, обратная сторона которой была с клеем, как почтовые марки. Шифровальное устройство нисколько не усложняло конструкцию, но придавало машинке большую привлекательность. Зная шифр, можно было на такой же машинке легко расшифровать письмо. Изобретение отец патентовать не стал, считая, что оно настолько простое, что украдут и без патента. Он все дожидался честного дельца, который сразу же организует его массовое производство. Для большей притягательности машинка была задумана в виде пистолета… Но честных дельцов не оказалось. Никто не хотел идти на риск: покажи им конструкцию, тогда они и решат — купить или нет. А если показать, то изобретатель уже не нужен… Настолько все было элементарно. Если же фирма стала бы выпускать машинку, то тут же вступал в силу закон, охраняющий оригинальность товара.
В середине 20-х годов Иван Мейснер пытался запатентовать газовую турбину как авиационный двигатель. Но германский «Патентамт» отказал ему с мотивировкой, что автор не смог привести доказательства наличия жароустойчивой стали, способной выдержать высокие температуры, возникающие в предлагаемой турбине… И снова лет на тридцать Иван Мейснер предвосхитил развитие техники. Кто нынче не слыхал о турбовинтовых двигателях?!
И еще об одном изобретении отца я хочу упомянуть. Говорил отец, что изобрел пулемет, не требующий гильз. Это, пожалуй, единственное его изобретение, секрет которого я совершенно не знаю. Но я нисколько не сомневаюсь в реальности отцовской идеи.
Цюрих—Шаффхаузен—Петроград
Когда началась первая мировая война, вся наша семья жила на окраине Парижа, где находился большой завод, изготовлявший насосы, в том числе и судовые. На этом заводе работал отец, хотя и был инженером-строителем. Возможно, он разрабатывал там какое-нибудь свое изобретение, о котором я, мальчик, еще ничего не знал. До начала первой мировой войны мы были материально вполне обеспечены. Хотя Иван Иванович много разъезжал с чтением бесплатных лекций о Сахалине, я понимаю так, что он все время продавал свои мелкие изобретения и этим пополнял бюджет семьи. В самом начале войны, когда немцы («боши») стремительно продвигались к Парижу, завод срочно закрылся, и отец оказался без работы. В столице воцарилась полная растерянность, и вместе с нею появилась столь знакомая и милая русской душе шпиономания. А отец почти не говорил по-французски, да и фамилия была немецкой… А тут еще братский союз с царской Россией. Каторжанину-немцу надо было срочно убраться в нейтральную Швейцарию. Однако с выездными визами стало весьма строго, так как требовалось не только задержать дезертиров, но и перехватить удирающих шпионов-«бошей», которые подлейшим образом подорвали могучую французскую оборону…
Перед русским посольством в Париже стояла огромнейшая очередь. Для получения визы надо было ждать не менее недели, а то и две, и три. А время не терпело. Были явные сигналы, что за Иоганном Фердинандом Мейснером следят… Тогда Мария Александровна оделась, как положено русской дворянке, так что сразу же была замечена работником спецслужбы посольства, и ее служебными ходами ввели в посольство, где без всякой очереди быстро обслужили… Владея французским языком, мама достала у французских властей общесемейную выездную визу. Но и Иоганн Фердинанд не дремал, так как отлично изучил всякие русско-французские альянсы, а посему изготовил на всякий пожарный случай лиловый выездной документ…
На франко-швейцарской границе французские чины. проверив предъявленный Марией Александровной выездной документ, категорически заявили, что «мадам» с детьми может пройти, а «месье» должен остаться… Тогда Иван Иванович передал жене свой «документ», и она его показала полицейским, которые сразу закричали: «Это то, что нам нужно!» Так вся семья Мейснеров очутилась в Швейцарии…
Прибыли мы в Швейцарию как беженцы, так как все наше добро осталось в Париже. У папы там была ценная библиотека, а у мамы также значительное наследство, и решительно все пришлось бросить, не говоря уже о мебели и других бытовых вещах. И такое случалось с нашей семьей несколько раз…
Отец никогда не показывал, что расстроен. Свои тяжелые переживания он старался скрывать и любил немецкую noгoвopкy «Geld verloren— nichts verloren, Mut verloren — alles verloren».[1]
Итак, по приезде в Цюрих наша семья оказалась без средств к существованию. Однако Кира и я этого не ощущали. Отец пытался продать что-нибудь из своих изобретений. Но никому не нужен был дворец на дне морском, только давай пушки да гранаты. А граната-то и была… И хотя Иван Мейснер и был интернационалистом в хорошем смысле этого слова, но нельзя было требовать от него хотя бы малейшей симпатии к царской. России. К тому же голод не тетка! И стал отец через посредников нащупывать: сколько же может дать Германия за его изобретение 1886 года? Оказалось, что 40 000 марок, то есть примерно 15 000 золотых рублей. На эти средства можно было обеспечить семью на длительное время… Но пока Иван Иванович раздумывал, пришла телеграмма от самого Ллойд Джорджа. Отец был поражен. Но ларчик открывался просто: посредники оказались «интернационалистами» в кавычках. Они работали на два фронта… Телеграмма гласила коротко и ясно: «За каждую немецкую марку — английский фунт». В те времена Великобритания владела еще всеми колониями, 40 000 фунтов стерлингов соответствовали круглой сумме в 150 000 золотых царских рублей… Ллойд Джордж был министром финансов, а с 1916 года стал премьер-министром Великобритании. Но к этому времени Иван Мейснер был уже принят на работу в Шаффхаузене на большой металлургический завод… Он не польстился на 40 000 фунтов…
Семья наша переехала в Шаффхаузен, где мы и жили до Февральской революции в России. Как только пришла весть о крушении дома Романовых, Мария Александровна загорелась идеей вернуться в «свободную» Россию. Отец же возвращаться не торопился.
Тут надо упомянуть, что отец и мать величали друг друга по старинке: «Мария Александровна» и «Иван Иванович». И я ни разу не слыхал, чтобы тот или другой повышали голос друг на друга, хотя между ними довольно часто возникали политические споры. Отец часто говорил про маму, что она «без пяти минут большевичка». Мама предъявляла высокие моральные требования ко всем политическим деятелям и вообще к интеллигенции и власть имущим. Когда мы уже стали жить в Москве, то мама уверяла, что человека узнаешь лишь тогда, когда он станет министром, явно намекая на многих наших близких знакомых по эмиграции, которые потом встали у кормила власти…
Как я уже говорил, мать была энергичной, настойчивой, и, узнав, что вокруг Ленина и Платтена собираются эмигранты, чтобы скорее вернуться в Россию, она связалась с ними вопреки желанию отца, считавшего, что следует подождать. Мама вместе с Кирой собиралась ехать первой, а папа со мной должен был оставаться в Швейцарии… Однако все мы остались и только провожали «возвращенцев» на цюрихском вокзале. Было это 9 апреля 1917 года.
Родители договорились, что мы двинемся в Россию при первой возможности, если, конечно, первая группа «возвращенцев» благополучно прибудет. 16 апреля они прибыли в Петроград, а в конце апреля собиралась выехать вторая группа. Выехали мы примерно 29 апреля, а днем 9 мая приехали в Петроград. Эту вторую группу «возвращенцев» Платтен не сопровождал, как и не сопровождал третью, которая вернулась летом, а вот четвертую группу он сопровождал, так как в ней преобладали большевики. Но Фрица Платтена это не спасло: в марте 1938 года его арестовали, обвинили в шпионаже в пользу Германии, и в 1942-м он умер в лагере… А с позволения сказать, биограф Фрица Платтена, мадам Свенцицкая, пишет, что «он до последнего мгновения жизни высоко держал знамя борьбы за счастливое будущее человечества». И это в сталинском исправительно-трудовом лагере, в бараке доходяг. Надо же…
Если в первой группе «возвращенцев» было только 32 человека (без Платтена), то вторая разместилась в восьми вагонах, которые были поданы прямо на вокзал в Шаффхаузен. Полагаю, что было нас около 300 человек. Возвращались эсеры (левые!), меньшевики, анархисты и случайные люди — ловкачи, воспользовавшиеся случаем, чтобы без документов и почти без денег вернуться в Россию. Большевиков было очень мало. Крупные большевики поехали сразу вместе с Лениным. Это будущие члены Политбюро: Зиновьев (Радомысльский) и Сокольников (Бриллиант). Поехал и Карл Радек. Среди 32 пассажиров, ехавших вместе с Лениным, было 19 большевиков, остальные были дети и лица, о которых нигде ничего не упоминается. Во второй группе был только один народоволец-каторжанин Иван Мейснер, так как Бронислав Пилсудский отказался возвращаться в Россию. Да и вообще каторжан, видимо, и не было больше. Наиболее известными политиками, которые возвращались со второй группой, были лидер меньшевиков Мартов (Цедербаум) и левый эсер Натансон.
Наш состав ехал в точности как и «запломбированный» вагон с Лениным. Было также двое офицеров, которые следили за порядком в поезде. Допускаю, что это были те же самые офицеры германского генерального штаба, которые сопровождали «запломбированный» вагон. Наша семья ехала в последнем вагоне, который был второго класса, мягкий, остальные же вагоны — так запомнилось — были жесткие. Нам дали отдельное купе. Офицеры имели также отдельные купе в самом конце вагона и поезда. Между купе офицеров и предпоследним купе была проведена на полу коридора черта белым мелом, и офицеры, показывая на черту, говорили нам, что по ту сторону черты — Германия, а по эту — Россия. Но так как германским офицерам была чужда идеологическая бдительность, то Кира придумала игру: мы прыгали с ней в Германию и обратно в Россию, не задевая черты… В нашем вагоне были и другие дети, но их я совершенно не помню, а посему не могу сказать, стали ли и они нарушителями священных границ… Когда мы заняли купе и расположились, то еще до отхода поезда вошли эти самые офицеры и, показывая пальцем на наши чемоданы и тюки, спросили по-немецки: «Что тут у вас?» Отвечал папа. Однако руками они ничего не трогали. Кира, в противовес мне, любила угощать конфетами, шоколадом, печеньем. Так и теперь она предложила офицерам отличные конфеты — у меня аж слюнки потекли… Те сначала отказывались, но Кира настойчиво предлагала, и офицеры растаяли.
Из вагона мы не выходили. Но на станциях нам приносили что-то из еды. Припоминается, что один или двое «возвращенцев» выходили из вагона, перешагивая меловую границу, вместе с одним офицером и приносили кофе. Видимо, все остальные двери поезда были запломбированы. Окна разрешалось открывать, но не на станциях. Помню, когда поезд проезжал мимо полей, на которых работали русские военнопленные, пассажиры открыли окна и стали им кричать, что скоро они вернутся домой, а те в ответ тоже что-то кричали. Русский я тогда понимал очень плохо, так как мама и папа нас совершенно не обучали русскому. Не знаю почему. Возможно, им не хотелось, чтобы мы вникали в их взрослые разговоры. Говорить мы с Кирой не говорили, но почти все понимали.
Только доехав до портового города на Балтийском море, мы впервые вышли из поезда, чтобы пересесть на пароход-паром, который нас доставил в Швецию. Папа навьючил на себя все наше добро, которого оказалось так мало, что один он и тащил. Получилось наподобие бегства из Парижа — взяли с собой только то, что мог поднять и нести отец… Плыли мы недолго, часа четыре. В Стокгольме нас встретила делегация социал-демократов. Были знамена, были цветы, были речи. Кормили, поили и предоставляли общежитие совершенно бесплатно. Пробыли мы в столице Швеции суток двое. Поразила меня удивительная чистота кругом. Такое было впечатление, что все свежепокрашено и что улицы помыты с мылом. И это после аккуратной Швейцарии, в сравнении с грязноватой Францией. Потом посадили нас в простой, но удивительно чистый поезд и повезли на север к финляндской границе. Высадили у какой-то пограничной реки. На том берегу я впервые в жизни увидал множество солдат. На шведском берегу таковых я не заметил. Долго, очень долго мы дожидались перевоза на «родной» берег. Наконец мы оказались на «земле обетованной»… Было холодно и сыро — лето еще не начиналось. Первым делом возвращенцев обыскали. Моя коллекция почтовых марок была изъята. Ни мама, ни папа не в силах были спасти марки. Коллекция моих марок оказалась опасной для великого русского государства! Так началось мое знакомство с Россией… Пересекли мы франко-швейцарскую границу, затем швейцарско-германскую, германо-шведскую, и нигде нас не трогали. Но в родной стране с нами обращались как с врагами! Гораздо позднее я созрел до мысли, что эта азиатская система никогда не изменится в России. Убежден, что уже в Финляндии отец сожалел, что поддался требованиям мамы возвращаться в Россию.
Полдня или более мы торчали на месте и все чего-то ждали. Потом я уже узнал, что никому не было дела до «возвращенцев». Запрашивали Временное правительство, да без толку. Всем было плевать на нас. А тут еще недоброжелательство бывших царских офицеров. Кончилось тем, что эсеры и меньшевики стали заниматься пропагандой среди рядового состава пограничных войск. Это, видимо, подействовало, и наконец был подан состав. Но какой?! Грязные санитарные вагоны. Всюду валялись окровавленные бинты, вата. Своими силами «возвращенцы» привели вагоны в порядок. Ехали мы на юг не спеша. На каждом разъезде остановка, а на станциях кипяток. Все это было для меня совершенно ново. Но пока мы медленно продвигаемся к Петрограду, я хочу вернуться в дорогой, любимый Цюрих, где остался друг и товарищ отца по Сахалинской каторге Бронислав Пилсудский.
Бронислав Пилсудский — один из пятнадцати народовольцев-террористов, приговоренных к смертной казни за покушение на жизнь Александра Третьего 1 марта 1887 года. Казнь Брониславу Пилсудскому заменили 15 годами каторжных работ на Сахалине. Пилсудский был не только пламенным революционером, но и крупным ученым-этнографом. Но главное, что вряд ли знают историки, да и не интересуются этим, — Бронислав Пилсудский был чудесным человеком! Мягким, доброжелательным. Кира и я хорошо запомнили его. Конечно, мы любили его чисто по-детски, играли роль и гостинцы, которые он приносил, но все-таки дети не ошибаются в своих симпатиях. Чувство дружбы и товарищества к нашей семье выразилось у Бронислава Пилсудского весьма трогательно в момент нашего отъезда из Швейцарии в Россию. Бронислав Осипович передал Мейснеру ценный фамильный медальон на случай, если судьба нас забросит на территорию, контролируемую его братом генералом Пилсудским. (Маршал Юзеф Пилсудский командовал польскими легионами против России и стал потом диктатором.) Судьба этого чудесного человека закончилась трагично. В самом начале 20-х годов он бросился в Сену… Куда делся медальон, я не знаю, к тому же нам, детям, отец никогда не показывал его.
Когда поезд медленно въезжал в Петроград, то справа от сортировочных путей Финляндского вокзала возникло огромное, крестом построенное тюремное здание, которое есть и сейчас, — каторжная тюрьма. Эсеры, меньшевики и анархисты решили воспользоваться этим случаем и развернуть свои знамена на площадках между вагонами (гармошек между вагонами не было) — пусть каторжанки оценят, какие великолепные люди возвращаются в Петроград… Увидав черный флаг анархистов, я вспомнил, как мы с Кирой были в Париже в детской организации социалистов «пюпиль» и носили красные береты с эмблемой этой партии, а дети анархистов носили черные береты.
Точно так же, как в Париже, дети в красных и черных беретах ничего не понимали в социализме или анархизме, — так и «возвращенцы», развернувшие перед тюрьмой свои знамена, понимали едва ли больше относительно перспектив на личную жизнь: никто не подозревал, что в лучшем случае их снова ждет ссылка, но в основном — лагеря или расстрел.
На Финляндском вокзале была какая-то встреча, но наши родители поспешили взять извозчика и покатили на Васильевский остров, где жили тетя Вера (Вера Александровна) и дядя Яша (Яков Самойлович Эдельштейн). У Эдельштейнов мы и жили примерно до августа 17-го года, пока не поехали в Харьков к сестре папы Елизавете Ивановне Зайцевой.
Иван Мейснер не разворачивал перед каторжной тюрьмой свои знамена. Приехали мы в Петроград 9 мая, а уже в июне Иван Иванович вышел из партии эсеров и подал Временному правительству требование о визе на возвращение в Швейцарию… Никаких иллюзий насчет «свободной, демократической» России у Ивана Мейснера не было. В заявлении Временному правительству бывший политкаторжанин писал: «Россия была рабской страной и осталась такой!» Из требования отца ничего не вышло, так как в июне же началось временное наступление русской армии на немцев (идиотская выходка Керенского). Не знаю, какие разговоры в эту пору были между Иваном Ивановичем и Марией Александровной, но надо полагать, что пристрастия оставались прежними: отец постарался бы взять меня с собой обратно в Цюрих или Шаффхаузен… Мама, конечно, не вернулась бы на Запад, так как была до мозга костей славянкой и «без пяти минут большевичкой»… Она всегда тяготилась жизнью за границей и поэтому часто меняла место жительства. Она как бы не находила себе места среди швейцарцев, итальянцев, французов, немцев. Помню, как она говорила мужу: «Вы, Иван Иванович, потеряли все немецкие добродетели, а русские не приобрели».
Дорогие дети, внуки и правнуки! Мария Александровна и Иван Иванович очень любили и уважали друг друга, хотя каждый из них имел свое представление о свободе, демократии и социализме. Если в начале жизни эти разногласия не так уж сильно влияли на совместную жизнь, то с годами, когда резко изменилась политическая обстановка в мире, возникли непреодолимые трудности: где жить — на Западе или в России? Ведь среднего не дано в нашей проклятой жизни… А каждый, уважая мнение другого, считал себя вправе жить там, где сердцу вольнее. Но оба они были убеждены, что государство не имеет права распоряжаться местом жительства граждан, так как иначе это не что иное, как ссылка! Отец не мог и не хотел забывать Сахалинскую каторгу и, видимо, рассматривал ее как чисто русскую… Мать же считала, что с падением царизма исчезнет и «азиатчина», но отец в такие чудеса не верил.
Дорогие родичи, часто совершенно невозможно объяснить словами, музыкой, рисунком или просто мимикой причину симпатии, любви, ненависти или презрения. Не хватает средств выражения, а также и восприятия. Вот так же и не объяснить, по каким признакам Иван Мейснер совершенно твердо установил для себя, что «русский народ был и остался раболепным». Возможно, что Мария Александровна, прожив на Западе долгие годы, сама сознавала это, но ее чисто русский национальный патриотизм брал верх. Она была первым делом русская и любила русский народ, несмотря на его недостатки. Но и она никогда не идентифицировала понятие народ и существующую власть! И когда в середине 1917 года были выборы в Петроградский Совет, то она, как и отец, голосовала за список большевиков, а не за список эсеров, членом партии которых она была, так как во главе эсеровского списка был Виктор Чернов, которого мои родители хорошо знали по Цюриху — и как человека, и как члена ЦК эсеров. Сегодня это было бы криминальным делом — быть членом партии и не голосовать за ее лидера…
Здесь будет вполне уместным вспомнить следующее свидетельство моего отца. В годы «военного коммунизма» один из его близких друзей, большевик с 1901 года, входивший в парижскую секцию большевиков, руководимую лично Лениным, сказал ему откровенно: «Если русский народ нас не сбросит, то буду презирать русский народ!» Следовательно, старый большевик-ленинец вполне осознавал раболепие русского народа. Фамилию этого старого большевика называть не буду. Хочу только подчеркнуть, что раболепие было, есть и будет психологической базой любого культа личности или его приукрашенных вариантов!
Когда летом 1917 года мы были в Петрограде, то с утра до позднего вечера то тут, то там вспыхивали уличные митинги. Для этих сборов были излюбленные места. Например, Большой проспект Васильевского острова, где было просторнее, чем, скажем, на Среднем проспекте. Отец редко проходил мимо митингующих, чтобы не вмешаться в споры. Полагаю, что именно на этих митингах, вслушиваясь в рассуждения народных масс, он и пришел к своему неутешительному выводу относительно русских.
Спор в основном шел вокруг двух противоположных лозунгов: «Мир без аннексий и контрибуций!», который был выставлен большевиками и левыми эсерами, и «Война до победного конца!» поборниками которого были кадеты, октябристы, правые эсеры (то есть партии, вошедшие во Временное правительство). Меньшевики были центристами и поэтому не занимали твердой позиции в этом важнейшем вопросе. Запомнились шуточные замечания Ивана Ивановича на этих митингах. Один оратор призывал русские войска занять «из стратегических соображений» Константинополь. На что отец заявил, что если из «стратегических соображений», то первым делом следует занять луну! Что вызвало веселое оживление. Другой раз к нему пристал какой-то настырный интеллигент, допытываясь, как же это можно было две недели назад жить в Швейцарии, а сегодня очутиться в Петрограде, когда общей границы нет? «Да очень просто, — пояснил отец, — вскочил на луну, а оттуда спрыгнул на Васильевский остров!» По митингам шныряли агитаторы всех мастей. Одни горячо призывали к защите отчизны от немцев («фрицев» еще не было), другие не менее экспансивно уверяли, что война выгодна только капиталистам и «буржуям», а простой народ, будь то русский или немецкий, только страдает от этого. Представители правых партий были почти всегда в штатском, так как военному не очень кстати было бы агитировать за войну, находясь в тылу… А вот постоянно выступавшие матросы, как балтийцы (в основном эсеры), так и черноморцы (в большинстве своем большевики), — те смело выступали против войны, и никогда не слышал я, чтоб кто-нибудь посмел назвать их «предателями», уж больно у всех был казистый и боевой вид.
Дорогие родичи, не подумайте, что выступавшие на уличных митингах матросы были обмотаны пулеметными лентами, — конечно, нет. Все были без оружия, ведь Октябрьской революции еще не было.
Отец ходил не только на митинги, но и к народовольцам, которые жили на Васильевском острове. Были это Лев Штернберг — этнограф, ставший потом членом-корреспондентом АН СССР, и Тан-Богораз — лингвист, писатель, этнограф, про которого шутили: «богу — раз, черту — два». Помню, что Лев Яковлевич и Иван Иванович часто говорили о Сахалине. Штернберг даже подарил отцу большой великолепный снимок «Трех братьев». Это были три скалы, выступавшие из моря у самого берега Сахалина.
В конце лета мы всей семьей поехали в Харьков.
Харьков—Москва
Там Иван Иванович встретился с родной сестрой Елизаветой Ивановной, с которой он не виделся ровно тридцать лет. Муж Елизаветы Ивановны — Петр Зайцев умер за несколько недель до нашего приезда на Украину. К этому времени все четверо детей Зайцевых были уже взрослыми. Отец очень хорошо чувствовал себя в Харькове, так как был окружен любовью и уважением всех родственников и свойственников. Но ему надо было работать, а в Харькове никакой работы не было. Пришлось ему уехать в Москву, а мама, Кира и я остались в Харькове.
Встречался Иван Иванович в Харькове и со старыми знакомыми, с друзьями прошлых лет. Так, например, с Василием Денисенко, который почти ежедневно бывал у Зайцевых. Денисенко имел близкое отношение к харьковским народовольцам — возможно, что и он был членом той группы народовольцев, к которой принадлежал Иван Иванович. Среди знакомых отца был и один землеволец — мне он показался очень старым. У Ивана Ивановича был сын от первой любви. По отчиму фамилия его была Любимов. Знавшие Ивана Ивановича в молодые годы говорили, что молодой Любимов не только внешне страшно похож на своего родителя, но также и в движениях, и в манере себя держать. Когда стало известно, что Иван Иванович вернулся в Россию, то нашлись «доброжелатели», которые сообщили молодому Любимову, что его всю жизнь обманывали, что действительный отец его — народоволец Иван Мейснер… И заметался молодой Любимов от неудержимого желания узнать действительного отца. Но, как он ни стремился к встрече, всегда что-нибудь мешало. Когда мы приехали в Харьков, он находился в гастрольной поездке далеко от Харькова. Он был драматическим артистом украинской труппы. Потом Иван Иванович уехал в Москву, а когда снова вернулся в Харьков, то вскоре началась Гражданская война… Кончилось тем, что мой сводный брат написал нашему общему отцу в Берлин и просил разрешения носить фамилию Мейснер! Не сомневаюсь, что Иван Иванович благожелательно отнесся к просьбе своего первенца. Письмо своего брата я не читал (я никогда самовольно не читал переписку отца!), но отец при мне рассказывал близким знакомым содержание этого письма. Куда и когда исчез мой брат, мне совершенно неизвестно. Мы с Кирой его никогда не видали. И вряд ли кто скажет, изменился ли мир для моего брата, когда он по праву стал носить нашу фамилию, но я убежден, что он ее не опозорил.
Пока Иван Иванович был в Москве, Мария Александровна продолжала свою работу в партии эсеров и была выбрана в Совет рабочих и солдатских депутатов Харькова. Потом пришли немцы, и мама, опасаясь ареста, на некоторое время скрылась (жила, кажется, у Денисенко), но, насколько я помню, никаких арестов не было… Стукачество в те годы еще не успело расцвести, так как еще не считалось неотъемлемой частью государственной идеологии…
А отец в это время стал работать в Москве в Центросоюзе, где предложил свой «самообороняющийся» сейф, так как эту могучую организацию несколько раз грабили. В дни Октябрьского восстания или чуть позднее Иван Иванович встретился на улице Москвы с Николаем Ивановием Бухариным, с которым познакомился и подружился, несмотря на огромную разницу в годах, еще во Франции. И в пылу революционного экстаза Николай Иванович заверил Ивана Ивановича, что «если для дела революции потребуется — подпишу смертный приговор собственному отцу!».
Вот до чего доводит фанатизм, дорогие дети, внуки и правнуки! И ведь именно от таких людей чаще всего и зависит судьба человека и целых народов…
Стал работать Иван Мейснер в химико-промышленном отделе ВСНХ, видимо консультантом. А мы жили в Харькове. Перевести семью в Москву было крайне неразумно, так как в столичных городах РСФСР царил голод; в Харькове же, где власть была у Центральной Рады, а затем у Петлюры, по улицам скакали гайдамаки, и продукты питания были в изобилии. В конце 1918 года отец вернулся в Харьков. Вскоре там была восстановлена Советская власть, и Иван Иванович стал работать в харьковском отделе ВСНХ. Но относительное спокойствие царило недолго. Вскоре усилились бои между Красной Армией и петлюровцами, стал наступать Деникин, беспокоили махновцы («Бей белых, пока не покраснеют, — бей красных, пока не почернеют!»), «зеленые» и другие вооруженные банды. Кончилось тем, что Харьков был отрезан от Москвы. Началась срочная эвакуация советских учреждений в Киев. Наша семья эвакуировалась со всеми советскими служащими. В Киеве мы прожили пару месяцев и в основном жили в Киево-Печерской лавре. Имели там комнату в гостинице, где обслуживали монахи. Чтобы не прослыть поклонниками антихриста и своевременно получать самовар, отец перед приходом старика монаха зажигал перед иконой свечку. После уноса самовара свечка гасилась.
Из Киева мы эвакуировались окружным путем в Москву. Сначала по воде до Гомеля, а там по железной дороге до столицы. Из-за глухоты отца мы чуть было не потеряли друг друга. Пошел отец за кипятком и не услышал ни первый, ни второй звонок. Я побежал его искать. Нашел, но к поезду мы не успели. Все документы остались у мамы. Однако не всегда обстоятельства были против Ивана Мейснера: следующим эшелоном мы догнали маму и Киру. Когда наш эшелон проходил вблизи польской границы (где были и петлюровцы), отец напомнил нам, что у него имеется охранный семейный медальон Пилсудских.
Прибыв в Москву, мы прямиком поехали на Сретенский бульвар, где жила семья Морозовых. У них мы жили в течение многих недель. Семью Морозовых мы знали еще в Париже. Михаил Владимирович Морозов был старым большевиком, хорошим знакомым Владимира Ильича. В 1922 году Ленин писал Цюрупе: «…лучшие наши люди Пятаков и Морозов и др.!»
На вокзале в Москве нас дожидалась легковая машина, которая и доставила всю нашу семью к дому, где жили Морозовы. Тогда я еще не задавался вопросом: кто и почему прислал машину? Хотя для Москвы 19-го года это была большая редкость. Потом я понял, что уже в Киеве, а возможно и в Харькове, представители Красной Армии интересовались ручной гранатой Ивана Мейснера. Но отец отказывался приступить к конкретным переговорам без гарантии, что его не обжулят… Насколько я могу судить, такими гарантами могли быть люди безукоризненной честности из числа друзей Ивана Мейснера, имевшие полное доверие у В. И. Ленина. Кажется, что было их трое: Н. И. Бухарин, М. С. Кедров (тогда член Президиума ВЧК) и М. В. Морозов.
Нет сомнений в том, что ответственные за вооружение Красной Армии были оповещены о приезде Ивана Мейснера и прислали машину. И вскоре начались переговоры о покупке ручной гранаты. Посредником был Михаил Владимирович, который вел переговоры непосредственно с Владимиром Ильичем. Ленин одобрил покупку, и экспертиза прибыла прямо на квартиру Морозовых, где были произведены испытания взрывателя с небольшим шумовым эффектом. Экспертиза подтвердила ценность изобретения и тут же выплатила согласно договоренности сумму 1 миллион 350 тысяч рублей, что соответствовало по курсу дня 30 тысячам золотых рублей.
В присутствии экспертной комиссии Иван Иванович передал Михаилу Владимировичу одну треть денег за посредничество!
Отец был великолепным изобретателем, но никудышным финансистом! 20 тысяч золотом могли бы на много лет обеспечить нашу семью, привыкшую жить скромно. А 900 тысяч бумажных денег каждый день дешевели. Было совершенно очевидным, что следовало срочно обратить все бумажные деньги в материальные ценности. Так и советовали все наши друзья и знакомые. Особенно горячо убеждал старый друг и приятель Марии Александровны и Ивана Ивановича скульптор Сергей Дмитриевич Меркуров. Он предлагал отцу купить дачу, которые в тот год были страшно дешевы, так как хозяева собирались бежать или боялись реквизиции! Предлагал купить мебель, которая продавалась за гроши. Предлагал не брезговать драгоценностями, книгами и другими вещами, не теряющими свою реальную стоимость. Но все напрасно. Ни отец, ни мать не смогли побороть свое глубокое презрение и отвращение ко всяким торгово-финансовым делам. Я бы сказал, что они оба были «глубоко верующими социалистами».
Примерно через год от этих денег ничего не осталось. К счастью, отец стал получать так называемый «бронированный паек». Говорили, что на всю Москву было выделено только 400 таких пайков. Давали по целому пайку, как, например, Ивану Мейснеру, но и по половине, по четверти пайка. Полностью лишены были этих пайков большевики, так как на них распространялся ленинский «партмаксимум», который ликвидировал Сталин, в то время как «истинные ленинцы» не посчитали возможным восстановить «ленинские нормы»… Один раз в месяц отец ходил со мной за этим пайком. Я брал с собой рюкзак, а отец нес продукты в руках. Было там коровье масло, крупчатка, красная рыба (белуга, севрюга, осетрина), урюк, крупы, сахарные головы. Дома все это делилось на две равные части. Одна часть снова возвращалась в рюкзак, и я должен был отнести это во Второй Дом Советов (гостиница «Метрополь»). Там жила элита высокопоставленных партийных и хозяйственных работников. Но все они жили и работали без особой зарплаты и закрытых распределителей, да и орденами их не осыпали… Содержимое рюкзака я передавал Крицману, который в это время был председателем коллегии отдела пищевой промышленности ВСНХ. Жена его болела, возможно туберкулезом. Припоминается, что родители мои подружились с Крицманами еще за границей. Крицман был расстрелян в 1938-м.
Так как мы не могли вечно жить у Морозовых, то власти предложили Ивану Мейснеру занять отличную квартиру там же, в центре, недалеко от Сретенского бульвара. Отец, Кира и еще кто-то пошли осматривать жилплощадь. Это оказалась большая, богато обставленная квартира. Кира рассказывала, что на нее огромное впечатление произвел белый рояль и что там же стояло и пианино. После осмотра Иван Иванович заинтересовался: откуда привалили эти хоромы? Ему пояснили, что «капиталисты» так быстро удрали, что не успели захватить с собой награбленное у пролетариата… На что народоволец ответил: «Я не ворон и падалью не питаюсь!»
Иван Иванович и Мария Александровна предпочли жить в коммунальной квартире в Александровском переулке у Екатерининской площади. Там наша семья имела три комнаты. Одна маленькая комната служила «детской». Вторая стала спальней родителей. Третья «большая комната» была без окон — темная! Но в ней постоянно горел свет, а посему она великолепно служила кухней, приемной и экспериментальной мастерской изобретателя. Как я уже говорил, здесь постоянно пахло клеем и еще какими-то химикалиями. Клей отец варил собственноручно. Тут же он чинил обувь всей нашей семьи и подвергал механическим испытаниям пилой, топором и сверлом свои плитки из древесных опилок. Гибкие деревянные подметки, которые Иван Иванович сам и носил, увидали свет именно в этой темной комнате. Рядом с печуркой, на которой готовили еду и клей, сушились дровишки. Чтобы экономить топливо и время, а также чтобы не подгорала каша и не остывал обед, отец изготовил двухместный ящик-термос, в котором отлично доходила каша, а суп (особенно щи!) приобретал высокие вкусовые качества.
Дорогие дети, внуки и правнуки! А ведь мог Иван Мейснер иметь светлую, просторную квартиру в центре Москвы, мог не делить свой «бронированный паек», мог купить отличную дачу в Подмосковье. Все это он мог. И было бы это все вполне в рамках закона. Но государственный или партийный закон не есть еще основа для человеческой морали и не может заглушить человеческую совесть, если, конечно, сам человек не опускается до раба, до холуя… Я убежден, что выскажу и мнение моих родителей, утверждая, что для построения коммунизма нужна не экономическая и техническая база, а моральная! Да, Иван Иванович и Мария Александровна были глубоко верующими социалистами. Но они не стремились к власти и были против рабской психологии с ее лозунгом «Грабь награбленное!».
Наша темная приемная иногда озарялась приходом гостей. Говорю «иногда», так как мы жили на отшибе, у черта на куличках. Приходилось пользоваться «одиннадцатым» номером, то есть пешедралом, так как трамваи ходили только в центре. При таких условиях к нам по преимуществу заглядывали те, у кого был свой транспорт. Так, например, приезжал, хотя очень редко, Н. И. Бухарин. Приезжал также на автомашине, но только в летнее время, проездом на свою старую дачу в Перловке М. С. Кедров. Знаю, что в 1920 году он предложил Ивану Ивановичу поехать вместе с ним в Мурманск для восстановления промышленных объектов. Семейный совет обсуждал это предложение. Для меня с Кирой отец обрисовал картину полярной ночи и полярного дня. Это было, конечно, весьма заманчиво. Насчет питания беспокоиться не надо, утверждал отец, ссылаясь на заверения Михаила Сергеевича, что снабжение будет отличное. И все же отец решил, что в Москве спокойнее. В 1941 году Кедрова расстрелял свой же чекист — Берия.
Больше других гостей запомнился скульптор Меркуров. Бывали и мы у него на Цветном бульваре, где он и жил и где была его мастерская, которую мы с Кирой с любопытством осматривали. Сергей Дмитриевич учился вместе с Марией Александровной в Цюрихском университете. В те годы Меркуров был теософом, хотя одновременно придерживался и православия. Помню, как происходил диспут между Иваном Ивановичем и Сергеем Дмитриевичем. Я все отлично понял, так как мне было около 15 лет. Разговор происходил днем, и тем не менее на меня повеяло мистикой. Скульптор утверждал, что человеческую душу можно даже видеть. Что она похожа на голубоватый газ… Отец не смеялся, а пытался доказать, что вряд ли это возможно. У меня тогда создалось впечатление, что Меркуров своими глазами видел эту голубую душу, так серьезно говорил он об этом… Но ведь я был тогда, как и мои родители, атеистом. А так как папа не смеялся, то и я вел себя как молчаливый свидетель. Сергей Дмитриевич ни на секунду не допускал мысли, что могут возникнуть сомнения в существовании Бога. Что касается политики, то он совершенно открыто высказывался против большевистской диктатуры. Отец также был против диктатуры, но защищал некоторые позиции большевиков. И своих друзей из большевиков он брал под защиту. Я заметил, что все разговаривали с Иваном Ивановичем совершенно откровенно. Любопытно отметить, что практическая струнка у Сергея Дмитриевича взяла верх над верой в Бога и политическими воззрениями. В 1945 году он вступил в ВКП(б), а было ему уже 64 года… Когда такие крупные деятели искусства меняют на старости лет свои убеждения, пусть даже только формально, то это не делает им чести.
Отлично запомнился еще один гость — чекист Зорин. Был он евреем, но не его семитские черты бросались в глаза, а сильно раздвоенный подбородок. Был Зорин плотным, ростом значительно ниже моего отца.
Знакомство его с моими родителями было, видимо, давнишнее. Приходя, он вытаскивал наган, клал его в сторону и говорил: «Разрешите мне такую роскошь». Знак, что он полностью доверяет хозяевам дома. Работал он по борьбе со спекуляцией и бандитизмом. Он утверждал, что раскрывает любые тайны бандитских шаек, — все у него признаются. Когда мама усомнилась в его следовательских качествах, говоря, что ведь человек может просто смолчать, Зорин возразил: «Наган ко лбу приставишь — любой признается!» И это при Дзержинском! Запомнилось его предупреждение уезжающему в Берлин отцу. Слова эти крепко врезались мне в память. Зорин дословно сказал: «Иван Иванович, не забудьте, что если вы не будете лояльным к советской власти, то мы вернем вас в запечатанном пакете…» Так, между прочим, оно и было во времена «рыцаря революции». Надеюсь, что Зорина в 1937—1938-м шлепнули свои же чекисты.
Приходил один из сыновей В. П. Денисенко, учился он в железнодорожном институте, который находился рядом с нами. Оба сына Василия Петровича пошли по его стопам и стали железнодорожниками, но, в отличие от отца, стали к тому же коммунистами и в 1938-м были расстреляны.
Не помню, чтобы к нам приходили какие-нибудь известные эсеры, но с эсерами Иван Иванович встречался почти каждый раз по пути домой из ВСНХ или из Главторфа, где также работал консультантом. Примерно на полпути была Трубная площадь, вблизи которой, в самом начале Цветного бульвара, на стороне цирка, находилось эсеровское издательство. Там отец обыкновенно отдыхал и узнавал последние новости. Зная, что Дзержинский большой любитель до эсеровских облав, Ивана Ивановича предупредили, что сигналом чекистской засады в данном издательстве является исчезновение с витрины брошюры под заглавием «Сволочь Москва». Брошюра эта была в единственном экземпляре и не могла не привлечь внимание руководящих облавой товарищей. Если эсеры сами не успели бы сбросить ее с витрины, то уж чекистам она нужна была бы в качестве контрреволюционной улики. На витрине было мало книг, так что «Сволочь Москва» бросалась в глаза…
Однако Иван Иванович не обратил внимания, что сигнал об облаве подан, и, естественно, специалист по эсеровским делам товарищ Кожевников отправил его на Лубянку… Когда отец не пришел к обеду, мама послала меня посмотреть, не случилось ли чего. А я, ничего не зная о «сволочной Москве», сразу же и попался в капкан. Но отца уже не было. Прошло часа два, и в засаду попалась Кира… Тут мама успокоилась, — было ясно, что с нами произошло. Понятно, Мария Александровна сразу же сообщила всем, кому могла, о засаде на Цветном бульваре… Брошюру «Сволочь Москва» я нашел на полу и прочел. Были там какие-то ерундовские стихи, так что даже специалисты по эсеровским делам не смогли их пришить к делу… Суток через двое нас с Кирой выпустили с подпиской о неразглашении (подписку брала вторая специалистка по эсерам мадам Брауде).
Видимо, мама успела предупредить своих партийных товарищей о засаде на Цветном бульваре. За двое суток сидения я не заметил, чтобы попался хоть один эсер.
Еще через сутки вернулся и папа. Как только его привезли в ЧК, то захотели отнять два его позолоченных кольца, но Иван Иванович не позволил: «Такие кольца надо заработать! Рубите пальцы — не дам!» Это был не первый арест Ивана Ивановича. Прошло какое-то время, и однажды вечером позвонили в квартиру. В те времена грабителей хватало, но они были менее страшны, чем чекисты. Грабители отнимали только барахло, а чекисты могли отнять жизнь… На вопрос: «Кто?»— ответили, что требуется Мейснер. Отец подошел, но двери не открыл, хотя визитеры назвались. Иван Иванович сказал, что он, мол, сейчас по телефону узнает, действительно ли они имеют ордер на его арест. Телефон был вблизи входных дверей. И позвонил отец по номеру, который, как говорится, дается только для одноразового пользования — Николаю Ивановичу Бухарину. Бухарин ответил. Узнав, в чем дело, он сказал, что сейчас узнает у Дзержинского. Прошло минуты две, и Бухарин подтвердил, что Дзержинский подписал ордер. Представители самой гуманной в мире тайной полиции вошли, и начался обыск. Все 80 томов энциклопедии Брокгауза были просмотрены: не спрятаны ли там контрреволюционные прокламации. Отец тем временем передал Кире свои патенты, чтобы она их спрятала в печурку, что та и сделала. А мама припрятала свой эсеровский партийный билет. Кончилось тем, что Иван Мейснер отсидел еще несколько дней на Лубянке.
Фактически это был уже третий арест, так как, пока мы с Кирой в начале 1918 года в Харькове наблюдали, как лихо скакали по улицам гайдамаки с чубами-оселедцами, отца нашего уже загребла ЧК. Арестована была секретарша Центросоюза, и у нее нашли адрес Мейснера, — следовательно, и его надо арестовать… С трудом следователь понял, что секретарша обязана иметь адреса сотрудников. Но на этот раз дело было серьезнее. Надо полагать, Дзержинский узнал, что в книге А. И. Спиридовича «Партия социалистов-революционеров и ее предшественники», вышедшей в Петрограде в 1918 году, то есть уже при Советской власти, перечислены многие народовольцы, которых автор считал предшественниками партии эсеров. И среди этих предшественников выделяется Иван Мейснер, который, видимо, единственный и вступил в новую партию социалистов-революционеров, мало того, жив-здоров, занимается ручными гранатами, живя под боком у Кремля… Возможно, что я не совсем точен, так как отец никогда при мне не распространялся о следствии, которое вели на Лубянке. Однако я отлично помню, что как-то в связи со своим арестом Иван Иванович упомянул, что книга Спиридовича фигурировала в обвинительных материалах. Я абсолютно убежден в том, что только личное вмешательство Бухарина, он был тогда в Политбюро, спасло отца от очень больших мытарств, которые подготовлял ему «гуманный рыцарь революции»… Да и сам отец упоминал, что Бухарин вмешался в его дело. Но никогда Иван Иванович не говорил, что Кедров, тогда член коллегии ВЧК, что-либо сделал для него. Не говоря уже о Зорине, чья храбрость заключалась лишь в том, чтобы приставлять наган ко лбу безоружного человека.
Но, как говорят, «плохо стоять о трех ногах», а посему ЧК и в четвертый раз заарканила Ивана Ивановича Мейснера. Меня тогда не было. Мы с мамой жили на Шатурке (торфоразработки и электростанция), куда приезжал и отец, когда создавал свой проект «фрезерный торф». Полным хозяином Шатурки был начальник Главторфа Иван Иванович Радченко (замещал его М. В. Морозов). Оба Ивана Ивановича были в хороших отношениях. Кира говорила, что когда уводили арестованного отца, то она заплакала, а отец ей сказал: «Не плачь, Кира, ты дочь революционера!» Что касается Ив. Ив. Радченко, члена РСДРП с 1898 года, то последние годы своей жизни он провел в сталинских лагерях, где и умер в 1942 году.
Берлин
Летом 1922 года Иван Иванович Мейснер приехал в Берлин по командировке из Москвы для работы в торгпредстве. Так как представительство это являлось фактически центральным для всей континентальной Европы, то там работало много сот человек служащих и специалистов по вопросам науки, техники и искусства. Но главным была техника. Хотя Иван Иванович был по образованию инженером-строителем, однако как талантливейший инженер он был послан в Германию для приема машин, станков и инструментов. Но из этого ничего не вышло. Не пришелся он ко двору советским представителям, которые в подавляющем большинстве были технически безграмотными, но зато отличными дельцами и делали с немецкими и иными фирмами «гешефт»… Ведь сколько ни боролись за чистоту кадров Ленин, Дзержинский, Менжинский, так и по сей день: «Не подмажешь — не поедешь». И стал инженер Мейснер чистым теоретиком. Написал он книгу «Что должен знать инженер об инструментах». Этой книгой как справочником должны были пользоваться советские контролеры, принимавшие западноевропейские инструменты. Это, конечно, в теории, а на практике — «гешефт ист гешефт!».
Когда Иван Иванович собирал материал для написания своей книги-справочника об инструментах, то понадобилось узнать, что это за металл — «зильбершталь», и он запросил металлургический завод в Шаффхаузене, где работал с 1915 по 1917 год. Прислали полный химический состав данной стали (что фирмы обычно не делают) и с некоторым огорчением сообщили, что ежедневно следили за новыми назначениями министров (наркомов) России, но так и не дождались назначения Иоганна Фердинанда Мейснера. Где им было понять, что народоволец никогда не мог быть назначен министром…
Кроме работы в торгпредстве Иван Иванович продолжал трудиться над своими старыми и новыми изобретениями. Примерно в 1924 году получил отец предложение из Москвы написать свою биографию, кажется для Энциклопедического словаря братьев Гранат. Отец подумал, прикинул, сколько ему заплатят, буркнул: «Как это я сам буду о себе писать», — и отказался…
Жил Иван Мейснер в Берлине до самых последних дней очень скромно. Снимал он одну меблированную комнату. Когда я к нему приехал (осенью 1923 года), то мы лет пять жили в его комнате вдвоем. Потом я попросил отца дать мне возможность как студенту жить одному. Он согласился. Вообще у нас с отцом никогда никаких споров не было
Иван Иванович вел регулярную переписку с Марией Александровной, которая продолжала жить вместе с Кирой в Ленинграде. Так же аккуратно переписывался отец со своей сестрой, которая жила в Харькове. Живая переписка была и с одним народовольцем, жившим в Москве, фамилию которого я запамятовал, но речь о котором еще впереди. Шла также обширная переписка с народовольцем-шлиссельбуржцем Борисом Оржихом, который жил в Чили. По-моему, оба народовольца крепко подружились во Владивостоке во время вечной ссылки. Судился Оржих по «донскому процессу», по которому проходила и Надежда Сигида, на смерть которой Иван Мейснер написал стихи. Приговорили его к бессрочной каторге, восемь лет из которой он был заточен в Шлиссельбургской крепости.
Борис Оржих издал в начале века в Японии, сразу после русско-японской войны, хорошо иллюстрированную книгу под названием «За свободу!», в которой перечислялись все крупные революционеры, начиная с декабристов. Был там и портрет Ивана Мейснера с великолепной характеристикой. Мне даже многое запомнилось, хотя с момента утраты книги во время блокады Ленинграда прошло 40 лет. Говорилось, что Иван Иванович был жизнерадостным, остроумным и исключительно добродушным человеком. Но что он был резок и суров ко всяким проходимцам. Очень правильно замечено.
И говорил мне отец: «Когда станешь инженером-механиком, откроем в Чили контору „Мейснер и сын“ и станем творить чудеса: я — как строитель, а ты — как механик»… Любил Иван Иванович мечтать, любил сказки, особенно из «Тысячи и одной ночи» и сказки Гауфа. В театр не ходил, так как ничего не слышал. Но очень любил кинематограф. Однако ходил только на веселые фильмы. Пересмотрели мы в те годы вместе с отцом все фильмы Чарли Чаплина, Гарольда Ллойда, Бестера Китона, Пата и Паташона. Как исключение, он смотрел фильм «Броненосец „Потемкин“». Советовал мне отец много раз: «Если настроение дурное, напевай веселые мотивы, читай юмористические рассказы, смотри радостные фильмы». Несмотря на тяжелейшие испытания, выпавшие на его долю, Иван Иванович был жизнерадостным и полным веры в лучшее будущее. Но в Россию он не верил и говорил мне: «Не возвращайся в Россию!» Не верил отец в возможность «осчастливить» человечество одними политическими реформами. Последние годы он совершенно отошел от политики, считая, что только наука и техника способны решать важнейшие проблемы человечества.
В Берлине Ивана Ивановича посещали очень интересные люди. Запомнился химик-изобретатель искусственной кожи. Говорил он, кажется, по-русски, но, видимо, был другой национальности. Жаловался и просил совета. Имея германский патент, продал он свое изобретение какой-то германской фирме за несколько десятков тысяч марок. А эта фирма перепродала его изобретение автомобильному концерну «Дженерал моторс» за несколько миллионов марок…
Приходил русский изобретатель нового типа саморазгружающихся железнодорожных товарных вагонов с просьбой составить патентную формулу. Отец помог, и, конечно, совершенно бесплатно.
Пришел как-то русский анархист и принес свою брошюру под названием «Почему большевики изгнали анархистов из России?». Кажется, фамилия его была Максимов. Выходило, что папин гость — один из ведущих идеологов и политиков современного русского анархического движения. А мне все не верилось, так как сам он был весьма щуплым, тщедушным человечком… Мне казалось, что анархисты должны походить на борцов или боксеров. Брошюру я прочел. Содержание вполне соответствовало внешности самого автора.
Приходил к отцу, и одно время довольно часто, русский инженер-путеец, бывший министр путей сообщения Деникина. Забыл его фамилию. Был он одного роста с Иваном Ивановичем, но моложе, отличного сложения. Вот его я бы мог записать в анархисты… По отзывам отца, это был крупный, знающий инженер. Работал он в торгпредстве. Из-за нехватки специалистов, знающих немецкий язык, приходилось принимать на работу и белогвардейцев, тем более что технические знания у них были великолепные… Был, между прочим, этот бывший министр большим противником теории относительности Эйнштейна. Он даже выпустил книгу «Возврат от относительности к абсолютному». Была у меня его книга, но так как я ни черта не понял, то ничего и в голове не осталось. Я даже забыл, на каком языке она была издана. Работал бывший министр начальником экспериментальной мастерской, которая находилась в ведении Наркомтяжпрома и помещалась в Берлине на Ланштрассе. Там же работал консультантом и Иван Мейснер. Была создана эта мастерская в основном для технологической разработки так называемых «самозатачивающихся» резцов для металлорежущих станков по изобретению коммуниста А. М. Игнатье- ва, о котором упоминает М. Горький в своих «Литературных портретах», в главе о В. И. Ленине. Об Игнатьеве говорится также в книге «Мария Федоровна Андреева» (издательство «Искусство»). К этой мастерской мы еще вернемся, но пока о М. Ф. Андреевой.
Мария Федоровна заведовала в эти годы художественным отделом торгпредства, и, таким образом, Иван Иванович познакомился с нею. Они подружились, и я не раз видел Марию Федоровну у отца. Производила она хорошее впечатление. Спокойная, очень уравновешенная, безо всяких намеков на применение косметики или украшающих безделушек. Голос у нее был довольно низкий, бархатный. Говорила не спеша, глядя прямо в глаза. Было заметно, что ей уже за пятьдесят (была она моложе отца на четыре года), но когда она рассказывала, то лицо ее оживлялось и она молодела. Бывал я и у нее на работе в торгпредстве и каждый раз отмечал, что мне приятно быть в ее обществе. В комнате отца висел большой портрет Андреевой с дарственной надписью. Единственным украшением, которое я на ней заметил, был перстень. Возможно, что это был тот самый перстень, подаренный Николаем Вторым, после того как он увидал ее в роли Ирины в «Трех сестрах» Чехова, — увидал и расплакался… (Назовите мне, дорогие родичи, пролетарского вождя, который бы прослезился на спектакле.) Ни разу при мне ни Иван Иванович, ни Мария Федоровна не упоминали Максима Горького…
Говоря о Марии Федоровне Андреевой, трудно обойти молчанием А. М. Горь- кого. Ведь она в течение двадцати лет ухаживала за ним, как за малым ребенком. Ради него она забросила блестящую актерскую карьеру, потратила на него свой капитал — наследство от первого мужа. К личной биографии Ивана Мейснера Максим Горький не имеет отношения, так как они встречались только один раз и друг другу не понравились…
В те годы было уже не секретом, что у Горького появилась новая личная секретарша — баронесса Мария Будберг. Была она так же, как Андреева, артисткой, переводчицей с пяти языков, редакторшей. Но не могла она вести большое, беспокойное хозяйство избалованного писателя, как и не могла ухаживать за больным, стареющим и часто капризничающим Максимом Горьким, тем более что у самой было двое маленьких детей. Но она была на двадцать четыре года моложе Марии Федоровны… Кончилось тем, что примерно в 1931 году знаменитый писатель Герберт Уэллс построил для Муры Будберг отличную виллу на юге Франции, а Максим Горький окончательно переехал в Москву под надзор своей первой жены Екатерины Павловны Пешковой.
Но возвращение в Москву было отнюдь не добровольным. Началось с того, что М. Горький после Первой мировой войны на Западе больше не котировался, и, следовательно, высокие гонорары исчезли. А пролетарский писатель давно пристрастился к княжескому житью… Пока хозяйничала М. Ф. Андреева, расточительство несколько сдерживалось и финансовые нехватки покрывались из личных денег Марии Федоровны. Но когда великий «инженер человеческих душ» решил, что его секретарша должна быть помоложе, то тут же попал в кабалу Кремля.
Однако в 1924 году он позволил себе нанять виллу «Масса» вблизи Сорренто, трехэтажную с четырнадцатью комнатами, с садом и собственным пляжем. М. Ф. Андреева жила в это время в Берлине в двухкомнатной квартире… Чтобы платить за княжескую виллу, Горькому приходилось каждый год в летнее время являться к хозяевам в Москву и устно и письменно демонстрировать, что он «великий пролетарский» писатель, после чего его отпускали зимовать в Италию. Но Кремль решил выжать из пролетарского писателя максимальный политический капитал, и после 1931 года его уже больше не пускали на соррентовские зимовки. Пусть каждый знает, что Крым и Подмосковье не хуже Италии.
И если в 1922 году, при Ленине, Максим Горький еще имел собственное мнение по поводу процессов над правыми эсерами в Москве и даже обратился к Анатолю Франсу, характеризуя этот процесс как приготовление «к убийству людей, искренне служивших делу освобождения русского народа», и просил Франса обратиться к Советскому правительству «с указанием на недопустимость преступления», то при Сталине, будучи прикованным к Москве, он написал свое гнусное: «Если враг не сдается — его уничтожают!»
Дорогие дети, внуки и правнуки! Вдумайтесь в эти человеконенавистнические слова. Ведь это то, что и нужно было Сталину и его кровавым сатрапам. Не с «чужой» идеологией боролись, а людей расстреливали…
Горький насаждал культ личности: «Преемник Ленина — Иосиф Сталин, мощный вождь, чья энергия все возрастает…» Но и этого мало. Он хочет честно заработать свой советский хлеб. А посему включается в восхваления действий ГПУ. И где!— на Беломорканале, где заключенные погибали от холода и непосильного труда; где самоохрана, состоящая из уголовников, безнаказанно расстреливала на лесозаготовках целые бригады заключенных «при попытке к бегству»… И только лишь потому, что был приказ, чтобы бригады, не выполнившие норму заготовки, не впускать на ночь в лагерь, пока не выполнят задание. А охране из блатарей холодно, голодно и поспать охота…
Великий же пролетарский гуманист расписывает жизнь «каналоармейцев»: «…люди, в целях повышения рабочей энергии, были поставлены в хорошие условия жилища и питания, и где смертность не превышала естественного процента…»
Так низко даже наш знакомый скульптор С. Д. Меркуров не пал. Хотя он, конечно, сильно покривил душой, если сначала восхищался Львом Толстым, а затем воздвигнул зверю Иосифу Сталину огромные монументы. (Восемнадцатиметровый колосс в Ереване был сброшен, кажется, в 1959 году.)
Не только идейный народоволец, но просто честный, порядочный человек не пошел бы на восхваление беломорской мясорубки. А великий пролетарский писатель пошел. И пошел из самой простой житейской трусости, из страха потерять свои буржуазные удобства. А сам не раз громогласно похвалялся, что не знает, что такое страх. Говорил сей муж: «…страх не больше как душевная плесень, она живет там, где нет сознания, которое настоящее солнце души человеческой». Слова-то какие!
И сделал М. Горький «великий почин» восхваления расстрелов и лагерей! А за ним поспешили другие «пролетарские» писатели. Хотя сами лично они никого не сажали и не расстреливали. Ну разве что давали письменные «характеристики» на неугодных. Но и тут имеются исключения. Достаточно вспомнить того же Льва Шейнина, правую руку сталинского палача Вышинского…
В 1928 году, в упомянутой выше мастерской НКТП, произошло знакомство Ивана Мейснера и бывшего деникинского министра с Максимом Горьким. По случаю «радостной» встречи втроем сфотографировались. В центре М. Горький, а по сторонам от него И. Мейснер и бывший министр. Горький оказался ростом несколько выше обоих инженеров. Снимок этот пропал во время блокады Ленинграда. Возможно, он сохранился в семьях двух других виновников торжества. В музее М. Горького такой снимок наверняка не выставляли.
Еще один интересный и важный эпизод из жизни Ивана Мейснера в Берлине. В середине 20-х годов как-то вечером приходит к нам незнакомый мужчина лет тридцати. Представился. Фамилия, имя и отчество были чисто русскими, да и весь облик его напоминал москвича. Сказал он, что адрес дали ему московские знакомые Ивана Ивановича и добавили, что, мол, этот народоволец всегда рад помочь человеку хорошим советом… От вопроса, кто именно дал адрес, «москвич» долго увиливал, но в конце концов назвал несколько фамилий. На что Иван Иванович твердо заявил, что такие люди ему незнакомы. Гость сделал вид, что удивляется, и высказал предположение, что, следовательно, кто-то другой дал ему адрес Ивана Ивановича… Потом отец мне сказал, что адрес дали гостю в ЧК, что этот тип — самый обычный провокатор. Поговорив еще о чем-то совершенно незначительном, «москвич» сообщил, что его жена находится в нервной клинике под Берлином, и показал адрес. Назвал он какую-то болезнь жены и просил Ивана Ивановича, чтобы тот разрешил своему сыну сопроводить его к жене, чтобы не быть наедине с ней, не говоря уже о том, что на улице темно и он боится заблудиться… С большой неохотой отец меня отпустил.
Одет был мой спутник неплохо, но чисто по-русски — неряшливо. Русских и восточных евреев легко узнать в Берлине по нечищеным ботинкам, грязному носовому платку, плохо выбритому лицу, плохо отглаженным брюкам, по засаленному воротничку, неумению носить шляпу и даже по походке.
Привел я «москвича» к его жене. Она действительно оказалась больной. Отдал он ей фрукты и получил маленький чемодан. На все было потрачено всего несколько секунд. В центре Берлина мы расстались. Он мне не сказал, где остановился. Но надо было полагать, что в частном пансионе, который находился в юго-западной части Берлина, кажется, вблизи Прагерплатц, где неподалеку находился и русский частный ресторан. Бывал я и тут и там, когда приезжал в командировку профессор Эдельштейн, муж моей тетки. В частном пансионе до умиления заботились о гостях. Например, считалось неприличным возвращаться в пансион после десяти часов вечера, так как это «мешает остальным гостям спать», хотя у каждого была отдельная комната… Может быть, в этом оазисе существовала даже прописка, которой нет в западных гостиницах — там вообще не спрашивают документов. Когда к отцу приезжали Михаил Владимирович Морозов или Иван Иванович Радченко, то они также пользовались частным пансионом. Как-то проездом отца навестил Н. И. Бухарин, в те времена еще член Политбюро. Полагаю, что останавливался он не в пансионе, а, скорее всего, в посольстве. Но вернемся к «москвичу».
Через несколько дней, когда уже стемнело, он снова явился. На этот раз он заговорил о том, что задумался над проблемой, возвращаться ли ему в Москву или нет? Он как бы испрашивал мнение Ивана Ивановича или ждал его ответа. Но отец от всякого высказывания воздержался и вообще игнорировал эту тему. Тогда «гость» перешел к еще более каверзной теме. Он сообщил, что в Москве его очень просили передать конфиденциально несколько писем в Берлин. Письма эти он с собой не носит — все они еще в двойных стенках чемодана… Но и письмами Иван Иванович не заинтересовался, и разговор заглох в самом его начале… Кончилось тем, что «москвич» попросил разрешения пойти со мной на очередной фильм-шлягер (боевик). Несмотря на явное свое недоброжелательство к провокатору, отец дал согласие.
Но ни в какое кино гость меня не повел, а, воскликнув, что никогда не пил берлинского пива, завел в пивную и задумал меня напоить. Из этого, однако, ничего не вышло. Все время он вел самые бездарные провокационные разговоры, желая вызвать меня на откровенность. Говорил, что, как большинство русских, он ненавидит Советскую власть и полагает, что и мои знакомые и друзья рады находиться подальше от большевиков.
Дорогие родичи! А ведь это было не при Ежове или Берии, а при «рыцаре революции» Феликсе Дзержинском…
Когда время для «кино» вышло, я пошел домой и в первый и в последний раз в жизни обманул отца, не сказав ему, где мы были. И сегодня я еще не могу простить себе, что так глупо, нелепо скрыл от отца, что гость пытался спровоцировать меня на антисоветские разговоры. Ведь это бы лишь подтвердило догадку отца, что «москвич» был чекистским провокатором! Мало было того, что я не дал себя спровоцировать, — я был обязан активно участвовать в разоблачении этой сволочи!
Прошло всего два-три дня, и снова вечерком, когда уже стемнело, явился как ни в чем не бывало «москвич». Отец его встретил, прямо скажем, хмуро. Но тот после короткой болтовни сказал, что имеет передать Виктору Чернову весьма важное письмо. Иван Иванович резко заявил, что он такими делами не занимается, и вообще не знает, находится ли Чернов в Берлине. Однако гость, ничуть не смущаясь, парировал, что-де абсолютно точно известно, что Чернов в Берлине, и показал бумажку с его адресом… После чего, как и в первый раз, стал жаловаться, что он совершенно не знает Берлин и боится заблудиться, тем более ночью. Кончилось тем, что отец разрешил мне провести гостя к Чернову.
Оказалось, что бывший лидер эсеров и министр земледелия Временного правительства живет как простой эмигрант в меблированных номерах. Я не захотел входить, но «москвич» схватил меня за руку и прошептал: «Не бросайте меня!»— и мы вместе вошли в комнату экс-министра. Только значительно позднее я сообразил, что агент ЧК имел задание проверить, нет ли связи между Иваном Мейснером и Виктором Черновым. Однако мы с Черновым не бросились друг к другу в объятия…
Дня через три отец с некоторой торжественностью ткнул пальцем в газету «Дни» и сказал: «Прочти!» На первой странице было жирно напечатано: «Берегитесь провокатора!» Сообщалось, что в Берлин приехал большевистский агент-провокатор с заданием втереться в эсеровские эмигрантские круги… Фамилия, имя и отчество были того самого любезного «москвича», что угощал меня берлинским пивом… Видимо, печальный, более того, трагический опыт с Азефом, которого Чернов защищал до последней минуты, прояснил на этот раз ему мозги. Обдумывая все эти факты, я пришел к выводу, что Иван Мейснер не имел никаких оснований доверять Советской власти. Ведь сам Бухарин, член Политбюро, давал гарантию в лояльности бывшего политкаторжанина Мейснера, и только поэтому его послали работать в Берлин. А кандидат в члены Политбюро Дзержинский подсылает провокаторов… И до Берлина Дзержинский четырежды арестовывал Ивана Ивановича Мейснера. В те времена Дзержинский не был еще даже и кандидатом в члены Политбюро, но как председатель ВЧК он имел необъятную власть, которую фактически мог ограничивать только сам Ленин. И то Ленин старался это делать «подипломатичнее», как, например, в случае с Мартовым, которого предупредил, что «сегодня отходит последний поезд в Берлин»… И тот спешно уехал, избегнув ареста. Выслеживание, доносительство, провокаторство до того вошло в моду, что на XIV съезде ВКП(б), в декабре 1925 года, разгорелся страшный спор вокруг этого. Ссылались на то, что Ленин учил, что каждый член партии должен быть агентом ЧК, то есть смотреть и доносить… Но ведь доносить не на собственного члена партии, возражала оппозиция, в том числе и Н. К. Крупская…
Вот и спрашивается, дорогие родичи: под кого подбивал Дзержинский клинышки — под Мейснера или под Бухарина? Во всяком случае, из членов Политбюро 1925 года остался только один Сталин. Все остальные были им убиты: Бухарин, Бубнов, Зиновьев, Каменев, Рыков, Томский, Троцкий…
Примерно в конце 1929 года Ивану Мейснеру предложили вернуться в Советский Союз. Он отказался, ссылаясь на московский климат, при котором у него значительно усиливался кашель. Тогда он не знал, да и я не знал, что причиной его ужасного кашля был туберкулез. Я полагаю, что отец не имел понятия о том, что 21 ноября 1929 года вышло постановление ЦИК СССР об объявлении вне закона советских граждан, отказавшихся вернуться в Советский Союз. Я также не знал о сем документе социалистической «гуманности», об этом варварском законе, который вышел не при Ежове или Берии, а еще при Менжинском. Даю с некоторыми сокращениями:
1. Отказ гражданина СССР… вернуться в СССР рассматривать как перебежку в лагерь врагов рабочего класса…
2. Лица, отказавшиеся вернуться в Союз ССР, объявляются вне закона.
3. Объявление вне закона влечет за собой:
а) конфискацию всего имущества осужденного;
б) расстрел осужденного через 24 часа после удостоверения его личности.
6. Настоящий закон имеет обратную силу.
Последний пункт постановления — чисто азиатский! Мне неизвестно, чтобы в европейских странах за последние сотни лет какое-нибудь правительство издавало законы, имеющие обратную силу. В Древнем Риме уже не было таких законов. Если я ошибаюсь, дорогие родичи, то прошу мне срочно сообщить об этом. Срочно, чтобы я успел исправить свою ошибку еще до перехода в мир, где нет ни законодателей, ни рабов…
Не сомневаюсь в том, что если бы отец знал о существовании такого антигуманного, азиатского закона, то он не стал бы ссылаться на кашель, а прямо заявил бы, что в Азию не поедет…
По случаю отказа вернуться в Москву, где отца поджидал не Дзержинский, а Менжинский, его уволили из торгпредства, а было Ивану Ивановичу уже 65 лет… К счастью, у него оставались некоторые сбережения. Ведь кроме зарплаты он одно время получал и значительную пенсию от Общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев — 150 рублей золотом. Лишившись и этой пенсии, Иван Иванович проявил бурную деятельность, чтобы продать некоторые из своих изобретений. На первом месте снова оказалась ручная граната, которую он, после продажи в 1919 году в Москве, еще более упростил и улучшил. Было сделано предложение продать для Красной Армии усовершенствованную модель. Москва ответила согласием. Кто-то приехал и вел с Иваном Мейснером переговоры (в торгпредстве или полпредстве). Я при этих разговорах не присутствовал. Но знаю, что были поставлены совершенно абсурдные требования. А именно: изготовить в Берлине пятьдесят ручных гранат с небольшим зарядом взрывчатки, чтобы можно было их подвергнуть боевому испытанию. Иван Иванович категорически отказался от такого требования, ссылаясь на то, что совершенно недопустимо вести такие испытания под Берлином. Отец соглашался на изготовление двух моделей, и то без взрывчатки, чтобы их можно было испытать в помещении, как это было сделано в 1919 году. На том и сошлись.
В разных слесарных мастерских были заказаны отдельные детали взрывателей. Все детали были настолько просты, за исключением грузика, что не требовалось никакой станочной обработки. Сборку производил я один, без свидетелей, в той самой экспериментальной мастерской, что находилась на Ланштрассе. Отец приготовил взрывчатую смесь для шумового эффекта. Но на сей раз дальше разговоров дело не пошло. Возможно, что Ивана Мейснера еще надеялись заманить в Москву, где через 24 часа после удостоверения его личности…
Вскоре после того, как у нас побывал агент Дзержинского, отец получил откуда-то письмо с запоздалым сообщением, что его товарища по Сахалинской каторге расстреляли красные партизаны на Дальнем Востоке. Не знаю, кого именно, так как отец называл только его имя, причем уменьшительное. Партизаны вытащили его из дома и расстреляли в его собственном саду на виду у всей его семьи! Прочитав письмо, отец долго сидел, закрыв лицо руками, и только время от времени с каким-то стоном называл уменьшительное имя товарища по каторге… Я только однажды видел отца в таком тяжелом состоянии. Было это, когда он посетил могилу своей матери. Мне самому стало так тяжело, что я так никогда и не осмелился уточнить, кого же столь зверски убили красные партизаны. Через несколько дней Иван Иванович написал ряд писем, полных гнева, официальным лицам в Советский Союз. Хорошо знаю, что он написал и Бухарину. «Хочу умереть на свободной земле!» — говорил отец. Красные партизаны — это в Советском Союзе звучит весьма достойно и гордо. Правда, в 1937—1938 гг. великий Сталин почти что всех красных партизан посадил в лагеря со сроками на 10 лет. Немногие обрели вновь свободу. Часть красных партизан, наиболее самостоятельные и активные, были расстреляны уже после суда. Надеюсь, что и для тех, кто убил друга отца, политкаторжанина, у Сталина нашлись пули…
Берегитесь лжеисториков из когорты платных лгунов, глупцов и всезнаек!
Это я вам говорю, дорогие дети, внуки и правнуки!
Уже в первой трети прошлого века статс-секретарь Николая Первого барон Корф выразился витиевато о цензуре: «Иностранцы, говоря о России, часто ошибаются даже тогда, когда хотят быть правдивыми, а русские писатели ограничены условиями сколько необходимой, столько же благожелательной в общественном нашем устройстве, цензуры». Что касается русских писателей, то, выражаясь современным языком, ложной информации — зеленый свет, правдивой — красный! Для пояснения этого основного закона цензуры — анекдотический пример из нашей современной историографии о народовольцах. Примерно в 1962 году вышла книжка под названием «Судьба доктора Хавкина», где делается экскурсия по Петропавловской крепости сразу же после событий 1 марта 1881 года:
«Правительство ответило на убийство царя массовым террором. Каждый день в Петропавловке расстреливали и вешали народовольцев. Тюрьмы Москвы и Петербурга были переполнены… Поезда не успевали увозить в Сибирь осужденных на каторгу и ссылку».
Тут что ни слово, то вранье. Что значит «массовый террор», если за непосредственное участие в убийстве Александра Второго были повешены пять человек. Казнь же совершалась не в Петропавловке, а на Семеновском плацу. Как-то упущено, что только в самых редких, особых случаях повешение заменялось расстрелом. Такое исключение сделал царь для Суханова, морского офицера. Но опять же, расстреляли его не в Петропавловке, а в Кронштадте, по всем правилам, открыто перед строем… И еще к вопросу о «массовости». Напомню, что за 10 лет существования «Народной воли» было казнено всего 19 народовольцев, а в каторжные работы было сослано 116. В ссылку же попало менее 125! Но цензуре страшно понравилось, что тюрьмы Москвы и Петербурга были переполнены (прямо как в сталинские времена…). А для довершения всей этой галиматьи советская цензура не возражает, что Сибирскую железную дорогу начали строить не в 1892 году, a, видимо, досрочно, «встречным планом», и закончили в 1881 году. Иначе ведь поезда не сумели бы увозить в Сибирь осужденных на каторгу и ссылку народовольцев…
Сталинский историк М. Н. Гернет также весьма охотно пользуется зеленым светом. В его «Истории царской тюрьмы» сообщается, что «после Великой Октябрьской революции были приняты меры к образованию в Соловецком монастыре исторического музея…», а в царское время, мол, там была монастырская тюрьма. И такое написано, когда вся Россия знала, что на Соловках гибли тысячи заключенных.
Что касается якобы имевших место пыток во время допросов народовольцев, то тут все советские историки идут «единым фронтом», дабы замазать все, что делалось в ВЧК, ОГПУ, МГБ… А фактически пыток не было! Это свидетельствовал и Иван Мейснер, и другие народовольцы. Однако советские историки ухватились за мемуары Лукашевича, в которых автор вспоминает, что прокурор говорил о применении при допросах пыток в виде вздергивания на дыбу, вытягивания жил и т. д. Говорить-то, может, и говорил, но ведь это не пытка! Пытка — это когда смерть милее жизни! Когда жить страшно, а смерть — мечта! Вот это — пытка! А все остальное — болтовня, пригодная для дешевых романов… Никого из народовольцев не пытали. Был бы хоть один такой случай, то оставшиеся в живых сообщили бы, да и все казненные имели предсмертное свидание (в том числе и Александр Ульянов!), так что не унесли бы «тайну пыток» в могилу. А вот Дзержинский — тот отменил свидания с приговоренными к расстрелу… Но тут для советских историков — красный свет!
Давно уже психологи доказали, что пытка не является верным средством для выявления истины. Даже наоборот — весьма часто пытаемый дает совершенно ложные показания. На основании этих ложных показаний и осуждали невинных людей в советское время и ими пополняли даровую рабочую силу ГУЛАГа, который являлся самым доходным предприятием в мире! А при царе тюрьма являлась статьей расхода… Тогда, в те времена, еще не знали, как выгодно и быстро развивать промышленность, — не строили Беломорканал и другие «великие» стройки. И никакой моральной ответственности, так как, по просвещенному мнению великого пролетарского писателя, канал служил «перековкой» каналоармейцев, то есть из вора делали честного человека, из махновца — поборника Советской власти, из гомосексуалиста — обожателя женщин… Эта ересь очень пришлась по вкусу новым законникам, так как полностью подтверждала тезис, что «общественное бытие определяет общественное сознание». Да и сегодня, по совершенно официальной версии, в Советском Союзе нет неисправимых преступников! Однако фактически процент рецидивистов неуклонно растет и смертную казнь не упраздняют… В 1925 году Иван Иванович Мейснер был принят во Всесоюзное общество политкаторжан и ссыльнопоселенцев и стал получать пенсию в размере 150 рублей золотом, которая пересылалась в Берлин. Однако через какое-то время (возможно, года через два) его исключили из этого Общества с мотивировкой, что согласно уставу членами этого общества не могут быть лица, подававшие прошение о помиловании. Исключение было произведено согласно решению общего собрания членов Общества. Группа политкаторжан протестовала против этого решения и послала Ивану Мейснеру в Берлин письмо (я его читал), что и в дальнейшем они будут считать Ивана Ивановича Мейснера своим товарищем, так как в условиях жестокой каторги он доказал свою непоколебимую революционность и готовность пожертвовать собой ради товарищей… Отец очень тяжело переживал исключение из Общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев. Но давайте проверим — «судьи кто?». К середине 20-х годов почти не осталось на воле эсеров и «максималистов» (их сажал еще Дзержинский, а Сталин всех физически уничтожал). А из 116 народовольцев оставалось в Советском Союзе только несколько человек. Так что политкаторжане — народовольцы, эсеры, «максималисты» — не играли никакой роли в данном обществе. Каторжан же — большевиков почти не было. И никто из них не «заработал» более 10 лет каторги, так как они не приговаривались к повешению… Следовательно, и необходимости подавать прошение о сохранении жизни они не испытывали… Так кто же мог судить Ивана Мейснера за то, что он подавал прошение о помиловании? Мейснер просил царя, но на него не покушался. А вот Александр Ульянов покушался на жизнь царя. Собирался разорвать его бомбами, для большей «убойности» начиненными еще и ядом!
Тем не менее Александр Ульянов обратился к Александру Романову с просьбой сохранить ему жизнь… Спрашивается в задаче с одним неизвестным: при условии, что Ульянова не казнили бы, как не казнили Мейснера, как поступило бы общее собрание политкаторжан и ссыльнопоселенцев?
Сталинский историк Гернет поступает очень просто: он умалчивает о прошении А. Ульянова. Но не забывает ввернуть, что Лукашевич и Шевырев просили о помиловании. Это, конечно, для отвода глаз. Не секрет, что из пятнадцати народовольцев, осужденных к повешению за покушение на Александра Третьего (1 марта 1887 г.), двенадцать просили о помиловании… Дорогие дети, внуки и правнуки, я тщательно искал фамилии трех отказавшихся от подачи прошения на помилование, однако эти три героя все еще засекречены. Нет для них зеленого света! И вполне понятно, с точки зрения советской цензуры, так как родной брат В. И. Ульянова-Ленина, увы, не попал бы в героическую тройку!
Судила Ивана Ивановича Мейснера мелкая политическая шпана, которая получала ссылку и решительно ничем не рисковала, подготовляя революцию и захват власти. А находясь в ссылке, получала еще финансовую помощь от царской казны… (Ленин тоже получал!) И эта политическая чернь требовала от смертников, чтобы они молча умирали… Между прочим, сам Сталин был членом этого Общества. Но вскоре Иосиф Коварный ликвидировал это Общество, как ликвидировал и Общество старых большевиков, да и самих членов ликвидировал… Дорогие родичи, тут нельзя забывать важнейший психологический момент. Желябову, Перовской, Кибальчичу, Т. Михайлову было значительно легче пойти на смерть, чем Мейснеру и Ульянову, так как они достигли своей цели. А Мейснер и Ульянов оказались у разбитого корыта… Даже Рысаков был радостным после того, как метнул бомбу. Этот факт был отмечен свидетелями, показавшими, что «Рысаков, по задержании его, казался спокойным и даже смеялся». А что и говорить о Сазонове и Каляеве? Сазонов писал, что после того, как он удачно бросил бомбу, убив Плеве, к нему подбежали и начали бить, но, несмотря на тяжелые ранения, «не чувствовал ни боли, ни обид, мне было все равно, — в блаженстве победы и спокойствии приближающейся смерти потонуло все». Про Каляева пишут, что когда после убийства великого князя он был схвачен, то он сказал: «Чего меня держите, не убегу, я свое дело сделал». Он поражал всех своим поведением, какая-то неудержимая радость охватила все его существо. В порыве восторга он кричал: «Да здравствует свобода, долой правительство, да здравствует партия социалистов-революционеров». Перед казнью Каляев писал своей матери: «…пусть же ваше горе потонет в лучах того сияния, которым светит торжество моего духа».
А у Мейснера и Ульянова не могло быть никакого радостного чувства — только горькая обида, смертельная досада, что все провалилось окончательно и бесповоротно. Так разве можно требовать, чтобы эти революционеры шли гордо на виселицу? Но толпа, чернь ссыльнопоселенцев требовала геройства…
Приближение старости и последние дни
Нет такого человека, который бы приветствовал свое старение. Тем более жизнерадостный, исключительно деятельный и всегда полный новых идей Иван Иванович никак не хотел мириться с тем, что зубы расшатались, появилась седина в бороде, а лысина нахально расползается… Борода у него была к тому времени немного рыжеватая, цвета табака. Волос был черным, и седина не показывалась. Держался он всегда прямо. Ни разу не видал я отца сгорбленным. Очки надевал только при работе. Шагал легко и быстро. И все-таки он чувствовал приближение старости и поэтому принимал самые разнообразные и даже неожиданные меры для борьбы с нею.
Было тогда время ошеломительных достижений Воронова и Штейнаха. Воронов, русский врач, производил в Париже пересадку яичек человекообразных обезьян человеку, и тот молодел. Штейнах, австрийский врач в Вене, омолаживал путем перевязывания семенного протока. Начался страшный бум в Европе и Северной Америке. Он коснулся даже Москвы. Одновременно стали изучать причину долголетия слонов, но это уже в Индии. Установили, что слоны с особым рвением едят плоды «лукутата», особой пальмы. А слоны очень наблюдательные и умные, а посему разгадали, что «лукутата» удлиняет жизнь… Почему бы человеку не прожить столько же, сколько живет слон? И стали в Европе продавать варенье из «лукутата». Не удержался и отец и купил пару банок… Оба мы смеялись, но варенье было съедено.
Во Франции вышел закон, запрещающий во французских колониях стрелять человекообразных обезьян. Вылавливали живых обезьян и доставляли их Воронову в Париж. Воронов и Штейнах в основном омолаживали мужчин, так как омоложение женщин было значительно сложнее. Да женщины и сами не так чтобы уж очень рвались к омоложению…
Воронов пользовался большой славой, хотя у Штейнаха операция была значительно проще. Говорили даже, что австриец производит омоложение под местным наркозом… Воронов оперировал сразу четырех мужчин, так как брал у обезьяны одно яичко и делил его на четыре части. Каждая четвертушка вшивалась в надрезанное мужское яичко. Рана быстро заживала, и уже через несколько месяцев седина пропадала, мышцы становились эластичнее и крепче, сердце работало лучше, и омоложенные начинали посматривать на дам… Однако, как потом выяснилось, омоложение действовало недолго, а затем снова наступала старость, дряхлость и быстрая смерть… Но пока убедились, что такая коварная метаморфоза постигает решительно всех, прошли годы. А тем временем в США омоложение стало крупным бизнесом. Кто побогаче, ездил в Париж или Вену, другие же доверялись всяким шарлатанам, которые «омолаживали» различными способами.
Советская медицинская наука не хотела отставать, но решила пойти своим путем. К ее помощи и обратился тот самый народоволец, с которым переписывался отец и фамилию которого я совершенно забыл. Был он старше отца, начал дряхлеть и поэтому пошел на операцию по принципу Воронова. Однако советский вариант отличался тем, что вместо четвертушки обезьяньего яичка использовалась часть бычьего… Это не помешало народовольцу немного помолодеть. Он писал отцу, что относительно легко стал подниматься по лестнице, больше не останавливается, как раньше, чтобы передохнуть. Но очень скоро переписка внезапно прекратилась… Кажется, в 1924 году отец написал Воронову в Париж — не согласится ли он омолодить народовольца Ивана Мейснера, не сдирая с него шкуру? Пришел ответ. Воронов сообщал, что шкуры сдирать не будет. Ивану Ивановичу придется только уплатить за вшиваемое обезьянье яичко, что составит примерно 800 долларов, а сама операция будет сделана совершенно бесплатно. Но пока обезьян нет, придется подождать привоза из французских колоний. На этом разговор об омоложении в Париже закончился. Ибо вскоре поступили данные, что такое омоложение даже сокращает срок жизни. А тут еще и смерть московского народовольца… Примерно в начале 1930 года у отца случился небольшой инсульт. Правая рука стала плохо работать, и для ее тренировки он купил себе портативную пишущую машинку, на которой по просьбе многочисленных друзей обещал написать свои воспоминания. И действительно, он начал было печатать. Помню его маленький рассказ «Васильки». Лечила его женщина-врач, русская еврейка. Она часто приходила к Ивану Ивановичу, мерила давление крови и говорила, что давление повышенное, и отец принимал какие-то лекарства. Я тогда впервые в жизни узнал про кровяное давление, и запомнилась мне цифра 180. Чтобы рука лучше работала, купили электрический приборчик, который, выбрасывая искорки, массировал руку. Отец сам занимался этим, но и я помогал ему в этом деле. По моему теперешнему разумению, отца лечили неправильно, а врач была малограмотна. Она совершенно самовольно направила Ивана Ивановича в университетскую больницу, где ему без его согласия сделали спинномозговую пункцию… Прихожу к отцу, а он лежит, болен. Телефонов у нас не было. Выяснилось, что врач хотела проверить: не является ли инсульт следствием сифилиса…
Сифилиса не обнаружилось, но отец уже больше не поправился.
Стараясь сохранить работоспособность, он совершенно бросил курить. А ведь курил всю жизнь, и такой решительный отказ от старой привычки, естественно, не способствовал здоровью. Полагаю, что и полный отказ от мясных блюд также только ослаблял организм. Ведь даже на каторге отец получал ежедневно фунт мяса. Страдал Иван Иванович и от страшного кашля. Иногда приступы кашля душили его ночью, что вызывало жалобы соседей. Не кашлял отец только в Италии. Туда его все время тянуло. Но чтобы там жить, нужны были большие деньги, к тому же ни отец, ни я не знали итальянского. Хваленые врачи Германии, Швейцарии, Франции, России так и не догадались основательно проверить легкие Ивана Мейснера. Ведь умер отец от туберкулеза легких. Вскрытие показало, что в легких была огромная каверна. А положили снова Ивана Ивановича в больницу по поводу рака желудка. Больница была именитая — больница Моабита, где был даже рентген! Могли бы установить, что это не рак, а туберкулез…
Рака желудка Иван Иванович давно боялся. Помню, он много интересовался этой проклятой болезнью. Читал о ней, видимо, изучил ее внешние признаки. И, разговаривая с врачами, совершенно правильно называл симптомы недомогания. А если еще учесть, что он имел способность к самовнушению и к гипнозу, то нечего удивляться, что горе-врачи соглашались с больным… Но и среди врачей были исключения. До 1917 года Иван Иванович сильно болел от избытка кислотности желудка, к тому же у него появились печеночные камни, вызывавшие ужасные боли. Швейцарские врачи ничем помочь не смогли. А вот когда мы приехали в 1917 году в Харьков, то рядовой врач посоветовал Ивану Ивановичу ежедневно принимать салол, и боли как рукой сняло, и исчезли камни. До самой кончины принимал отец салол.
Как бы отец ни болел и ни страдал, он никогда не забывал маму. Всегда регулярно посылал ей деньги. А когда было плохо с продуктами, то высылались и продукты. Хорошо помню, что когда мы после отъезда отца переехали к тете Вере в Петроград, то получали из Берлина типовые американские продуктовые посылки. Не могу теперь перечислить, что именно в них было, в этих замечательных посылках, но все же помню, что среди прочего там были вызывающие восторг сгущенные сливки! Любил Иван Иванович и шутки шутить. Так, например, он послал маме длинное письмо, предисловие которого относилось к советским цензорам. Схема этого обращения была такова: что цензура — верный страж соцстраны и что он приветствует их самоотверженный нудный труд и поэтому, уважая их ценное время, не пишет своим близким ничего недозволенного, а посему просит их не читать сие письмо далее… Так как Иван Иванович получал зарплату в долларах, а пересылка валюты связана была с потерями, в точности как и сегодня, то он кому-то в Берлине давал доллары, а в Петрограде мама получала советскими рублями, по курсу «черного» рынка… Выкидывал папа и другие фокусы: вкладывал в обычный конверт вместе с письмом немецкие бумажные деньги, и они доходили! Но однажды такой конверт был разрезан на обратной стороне. Разрезанное место было заклеено печатным оповещением, что письмо вскрыто на основании германского закона по предотвращению незаконных валютных операций. Далее пером было приписано, что в письме оказалось двадцать марок. И письмо с двадцатью марками дошло! Поразительно, что ни германская, ни советская цензура не сперла деньги! Видимо, шестьдесят лет назад цензоры были честнее… Рассказ «Васильки» был коротеньким и лирическим, страничек около трех-четырех. Я прочел его тогда же, когда он был написан, то есть полвека назад. Припоминается, что рассказчик надевает потертый пиджачок, который почему-то не попал в старый хлам, и выходит из дома. Погуляв, рассказчик захотел курить. Похлопал по карманам, но курева не оказалось. И стал он обшаривать карманы в надежде набрать просыпанного табака хоть на одну сигарку. И действительно, в одном из карманов он нащупал какую-то пыль. Высыпав щепотку на ладонь, он с удивлением обнаружил, что это не табак и не махорка. Так откуда же эта пыль? Засунул вновь руку в карман и, медленно шагая, стал пальцами бережно перебирать загадочную пыль. Вспомнил он, что пиджак этот он носил только на материке, а прошло с тех пор более десяти лет. И внезапно предстало перед глазами… Раннее лето. Шли они вдвоем по краю озимых хлебов и собирали васильки. Собрали уже много, а он все еще отдавал ей свои букеты. Руки ее уже с трудом удерживали цветы, и она букетик васильков засунула ему в карман… На могилу отца я всегда приносил васильки. От «рака» желудка отца не лечили. Забота врачей заключалась лишь в том, чтобы каждые четыре часа давать укол морфия. Когда приближалось время очередного укола, отец нервничал, с нетерпением ожидая его. После укола он тут же успокаивался… Постоянными посетителями умирающего были бывший министр Деникина и ведущий инженер германо-американской фирмы. Больше я никого не запомнил.
4 июня 1931 года отец очень ослабел и уже ничего не говорил. В пятом часу вечера я стоял у кровати отца, у его ног. Мы оба смотрели друг на друга и молчали. В палате было очень светло, так как солнце освещало пол и низ одной из стен. Лежал отец на спине, и лицо его было спокойно. Были мы вдвоем, больше никого. Затем, продолжая спокойно лежать, отец устало закрыл глаза. Через короткий промежуток времени вокруг лба и висков отца появился светящийся нимб. Казалось, что верхняя часть головы излучает золотисто-желтоватый свет. Сияние это теряло свою силу на расстоянии двенадцати — пятнадцати сантиметров от головы. Когда нимб исчез, отец открыл глаза и тихо прошептал мне: «Я видел маму».
Это были последние слова, услышанные мною из его уст. После этого отец вновь закрыл глаза, но нимб больше не появлялся. Я пошел к врачу, чтобы получить разрешение провести ночь у постели умирающего. Врач мне отказал, заявив, что смерть наступит дня через три…
Так как я собирался провести весь следующий день у постели отца, а в прошлые ночи почти не спал, то первый раз в жизни я принял двойную порцию снотворного и крепко заснул. Но подсознание было выключено не полностью, и с рассветом (возможно, в 4—5 утра) я вскочил с постели и бегом помчался в больницу. Никакие привратники не сумели меня удержать, и я ворвался в палату, где должен был лежать отец. Но я опоздал… С телом отца я простился в морге.
4 июня 1931 года мама моя находилась на даче в Луге вместе с внучкой Майей, дочерью моей сестры Киры. После обеда мама прилегла отдохнуть. И внезапно видит она сон: быстро подходит к ней папа, целует и исчезает. Мама тут же вскочила, собрала вещи и вместе с Майей поехала в Ленинград. Когда она, только на следующий день (электричек не было), вернулась домой, то застала мою телеграмму о кончине отца…
Говорила мне мама в 1932 году, после моего возвращения из Германии, что, как только во сне исчез внезапно папа, она поняла, что он умер.
Хоронили Ивана Ивановича Мейснера 9 июня 1931 года. На похоронах были оба инженера, верные друзья отца. Были и мои друзья, которых Иван Иванович хорошо знал. Больше никого не помню. Говорили мне потом, что присутствовал совершенно незнакомый человек, и было высказано мнение, что это был наблюдатель от советского посольства.
Покоится тело вашего деда, прадеда и прапрадеда на одном из кладбищ на северной окраине Берлина.
Поставил я большой гранитный камень с надписью:
Johann Ferdinand
Meissner
2.2.1864—4.6.1931
Если могила чудом уцелела, то положите букет васильков.
Ленинград
Июнь 1982
Публикация Игоря Куберского
1. Деньги потерять — ничего не потерять, мужество потерять — все потерять (нем.).