Отрывки из незавершенного романа. Публикация и послесловие Лидии Григорьевой
Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2017
Сказал ал-Мас’уди: «…„научись примерному вниманию
так же, как ты обучаешься красноречию“.
А примерное внимание — это значит давать время
рассказчику, пока не завершится его речь».
СОКРОВЕННЫЙ КРУГ
И сказал Хасан ат-Тюрки аль-Булгари, прежде чем начать свое дело:
«Во имя Всевышнего Аллаха, Единого, Милостивого, Милосердного, Обладателя Красоты и Обладателя всех прекрасных имен и качеств —
Бдительного, Благотворного, Ближнего, Быстрого в Расплате и Счете,
Ваятеля, Ведающего Невидимое, Великого, Несравненного,
Великодушного в Прощении, Величественного, Владельца Силы, Мощи, Величия и Возмездия, Владыки Престола, Владыки Чести,
Владыки Единства, Властителя Великих Восхождений, Властителя Силы Воздаяния, Властителя Судного Дня, Властителя Щедрости,
Внемлющего Мольбе, Возвеличивающего, Всеблагодатного, Всеведущего, Всевидящего, Всеслышащего, Всезнающего, Всемогущего, Всепрощающего, Всеценящего,
Господа, Господина,
Дарователя Безопасности, Дарующего Жизнь, Достойного Всякой Хвалы, Друга,
Живого,
Истинного, Источника Мира, Исцеляющего,
Любящего,
Мудрого,
Наилучшего Питателя, Наилучшего Созидателя, Наследника,
Наставляющего на Путь, Независимого и Всеми Искомого,
Неоднократно Проявляющего Милость,
Образователя, Одаряющего Благами, Отпускающего Грех,
Охранителя,
Повторяющего Жизнь, Победителя, Покровителя, Помощника, Посылающего Смерть, Правителя, Принимающего Раскаяние, Прощающего Больше Всех,
Самодостаточного, Создателя Жизни, Самодовлеющего,
Самодержца, Самосущего, Сводящего Счеты, Света, Свидетеля,
Святого, Сильного, Сокрытого — Того, Через Которого Является Сущность Всякой Вещи, Снисходительного, Совершенного,
Сострадательного, Справедливого, Строгого в Наказании, Судьи Величайшего, Судьи Мудрого,
Увеличивающего Средства Существований, Унижающего Надменных,
Хранящего,
Царя Рода Людского,
Щедрого,
Явленного — Того, На Чье Бытие Указывает Всякая Вещь…
Всякое существованье неослабно ищет и славит Его, но лишь человек — теша себя соблазнами и искушеньями и погибая в горниле страстей — в терзаниях сердца и в муках ума порой просветляется ниспосланными Им сомненьями.
Да просветлит Он печальный разум мой и горестное сердце мое, да убережет Он меня от сомнений и деяний, недостойных Его Величия! На Него лишь все упованье мое, и чаянье небесной милости, и поиск земных прощений, ибо Он — Единственный, Кто Может простить».
И, говоря так, продолжил:
«Сын мой, тебе, ни детства, ни зрелости коего я не видел — и узрю ли когда-нибудь тебя воочию, а не в туманных образах моей покаянной души? — тебе, неведомый сын мой, надлежит сие горестное повествованье, буде дойдет оно до тебя через многие климаты и многие толки людей. Но ежели дойдет — потрудись же вникнуть в него и постичь поучительный смысл, посильно заложенный мною в моем сбивчивом и косноязычном рассказе. Всемогущий Аллах, даровав твоему природному родителю жизнь, увы, не счел его достойным великого дара красноречия. Однако, живя и мучась, как надлежит это смертным, вопрошу: в красноречии ли дело, когда дело, сдается мне, в одном лишь искренном чистосердечии? Ведь и немой человек обладает сердцем и чувствами; ведь и он терзается и томится несказанным и невысказанным, ища прощения у Аллаха и людей.
Так и я, утратив все и взамен обретя лишь горький опыт прозябания на чужбине, не только уповаю на милость и прощение Аллаха, но и мню разделить с тобою нажитые познанья о мире и людях, дабы оградить тебя от многих напастей и приуготовить к тому, что послевкусие всякого счастья есть горечь, уравновесить кою способна лишь сладость небесной истины.
Я приступаю к сему повествованию с сердечной молитвой в стране Миср, в граде Фустате, лежащем на восточном берегу величайшей из рек мира под названием Эль-Бахр, в старом квартале рядом с первой мисрийской мечетью, носящей славное имя Амра бин аль-Аса, победителя и первого мусульманского правителя этой жаркой страны. А страна эта воистину жаркая, ибо, сто`ит перебраться через реку по лодочному мосту, проложенному через лежащей посередине реки остров на противоположный западный берег, как человек вскоре оказывается в беспредельной песчаной пустыне, где не произрастает никакая зелень и возвышаются лишь огромные пирамиды древних фараонов, о коих Всемогущий Аллах поведал нам в Священном Коране. Само слово „фустат“ на языке арабов означает „шатер“, и рассказывают, что в походном шатре Амра бин аль-Аса свила гнездо голубка и, когда шатер вознамерились свернуть, Амр, увидев гнездо, сказал: „Оставьте шатер стоять, чтобы нам не побеспокоить нашу гостью“. Позднее рядом с этим победным шатром была возведена первая в стране Миср мечеть, откуда и началось строительство сего города Фустата.
Здесь, сын мой, поняв, что я уже достиг почтенного возраста и с лихвой обрел из книг и опыта ученых и житейских познаний, вознамерился я изложить для тебя обстоятельства и приключения моей многострадальной жизни.
…Пишу и на рассвете, гася дуновением уст своих рассеянный свет медной масляной лампы в час, когда зеленая заря отражается в широких водах Эль-Бахра… Пишу, когда над отливающими золотом волнами проносятся в предрассветных сумерках стаи мелких птичек и когда юный рассвет, вырастая и мужая на глазах, очищает от густых теней южной ночи выстроенную еще древними ромеями цитадель Фустата и прилепившиеся к ней дома, а также многие мечети, церкви и крытые рынки оживающего для трудов города; или берусь за свои письменные труды ближе к ночи, после ночной молитвы, когда от великой реки, нагретой за день могучим африканским солнцем, вновь начинает веять прохладой и двигать пером становится не в пример отраднее…
Столь многому в жизни я стал участником и очевидцем, но как изложить сие на бумаге? О сын мой, отнятый жестокой судьбою, как бы я желал, чтобы писание мое приняло обличье задушевного разговора… Ведь из общения с людьми истинно велеречивыми извлек и я некие установления, касаемые правил и этикета непраздной беседы. Их же вознамерюсь ныне, помолясь, применить в изложении правдивой своей истории, которую уподоблю я не платному баснословию базарного сказителя, но — памятуя наказ многоискушенного в писании книг соседа своего Абу-л-Хасана ‘Али ибн ал-Хусейна ал-Мас’уди — уподоблю его искренним свидетельствам грешного очевидца. Он, многомудрый и многознающий ал-Мас’уди, книжное повествование сопоставил с доверительной беседой, справедливо указав не урезать, не торопиться и вставлять в разговор лишь то, что способствует его плавному течению, дабы одна часть беседы была связана с другой в соответствии с тем, что сказано в арабской пословице: «Беседа подобна дороге», когда она ветвится и разрастается от одного корня к многочисленным и многоразличным предметам.
Вся жизнь, говорят арабы, заключается в приятном собеседнике. Не во всем ныне соглашусь я с арабами, которых в наших непросвещенных краях безоглядно считали, да наверняка и считают средоточием всякой мудрости, но последнее их замечание нельзя не счесть неоспоримым. Ведь и в моей горемычной жизни все приятное связано было с достойными собеседниками, а паче — и сознательная жизнь моя началась именно со сладостной для сердца и отрадной для души беседы.
Всякий путь имеет начало, и всяк, вступающий на путь, мнит достичь конечного места назначенья. Но ту истину, что у дороги конца не бывает, постигнет только прямоидущий, и только опытный и бывалый странник ведает, что есть расставанья, не подразумевающие новых встреч.
Много лет назад, едва отпраздновав твое рожденье на свет, полагал ведь
и я, что надлежащий мне путь был всего лишь стародавней караванной дорогой, ведущей в низинные Хазарские земли и далее к бухарцам и персам. Сей путь обернулся, однако, стезею терзаний.
Вот, при одном поминаньи тех мучений тонко очиненный тростниковый калам начинает дрожать в моих пальцах, и я вновь отрясаю его в свою верную чернильницу, слепленную из глины с глазурью, опасаясь нечаянной кляксой испортить лист благоуханной самаркандской бумаги, от коей едва уловимо веет ароматом чайной розы. Да ведь и правда, ибо выделывается она с добавленьем розовых лепестков, словно призывая писца всегда помнить о чем-то столь же красивом, как роза, и не тратить слов на описание мелких и малодостойных предметов.
Но достойно ли описанья мое собственное прозябанье на свете, столь похожее на бытие других смертных — еще и тем, что с каждой минутой с неизбежностью приближает Час расчета за земные поступки? О, одно лишь воспоминанье о Часе меня повергает в ужас и трепет! Совершаю саджда — простиранье с молитвой — и вот продолжаю…
Сын мой! Уповаю, что Айнур-бика, твоя благородная мать, с которою мы прожили так недолго, но так вместе с тем счастливо, поведала тебе, что твой волей Провидения разлученный с тобою отец не какой-то там пришлый чужеземец, коими издавна полнится наше северное отечество. Уж ты, наверное, знаешь, что мы с тобой оба потомки древних князей старотюркских кровей и состоим в родстве с самими эльтабарами булгар, после долгих скитаний и битв обретшими новую родину на берегах великой реки Атыл, нашей кровной реки, исходящей с изобильных золотом гор, а нижним теченьем впадающей в Хазарское море.
В стране булгар отроков благородной крови, к каковым причислялся и я, спокон века ожидало поприще либо вождей, либо воинов, но Судьба, схватив меня цепкой хваткой Неизбежности, распорядилась моею жизнью совсем иначе.
О Судьба, о Неизбежность, в цепкости своей подобная преужасным восьминогам сверкающих южных морей! Да может ли смертный человек угадать, каким из коварных щупалец будет он схвачен, и если не сразу и умерщвлен, то уж навсегда оторван от родной материнской земли, ныне не безвозвратно ли утерянной и мною?
Принужденный к скитаньям, сколько раз вспоминал я о наших благодатных зеленых краях среди безводных песков бесконечных пустынь, когда исступленное сверкание высохших от непереносимого жара соленых озер вновь и опять напоминало мне о сияющих белизной снегах моей отчизны! Особливо эти снега, светло простирающиеся до самого горизонта, являлись мне во снах моей непомерной рабской усталости.
Явственно мнилось мне, что я вновь скачу во весь опор по снежному полю в белых просторах моей памяти.
Набирающий буранную силу ветер, влача по ледяной корке подобную тончайшей индийской кисее поземку, перебирая прозрачными мускулистыми дланями каждый куст серебряной полыни и каждую метелку бело-пушистого ковыля, бодрил душу, укреплял тело и обдавал разгоряченные скачкой щеки опрятной свежестью и отрадной чистотой зимы, которая в наших краях, как помнится, намного дольше лета.
И лишь опамятовавшись от первых лучей ярого и неумолимого солнца, в слезах горестного прозрения печально постигал я, что и этот сон — всего лишь искус, обманка, пустынный мираж из тех миражей, что так мучают караванщиков на горько памятной мне магрибской дороге, ведущей из страны масличных деревьев в страну финиковых пальм и дальше в погибельные пески большой африканской пустыни.
Зачем же, зачем опять воздыхаю о невозвратном? Сколько раз говорил я себе: не печалься, Текин (этим именем времен невежества я и ныне зову себя в часы своего одиночества), не печалься, Текин, в мире и без тебя хватает печали… Почему же прошлое всегда тяготит нас, а настоящее тревожит и пугает своим ненадежным и призрачным покоем?
Но вернусь же к своему рассказу, чтобы поведать тебе о том, что много важнее меня самого и моих смертных печалей.
Мой суровый родитель, а твой дед, чья доблесть в ратных делах равнялась лишь благородству рождения, в отрочестве моем имел обыкновенье в сердцах порицать меня за чрезмерную тягу к знаниям и неизменно проистекающее из подобной тяги влеченье к уединенному и созерцательному препровождению времени. Лишь теперь, в горечи опыта располагая досугом на созерцательные раздумья, постиг я мудрость слов моего отца, но следовать им, увы, уже и поздно, и никак нельзя.
Воистину, едва обучился я у приезжих из южных краев хорезмийцев благословенным навыкам чтения и письма, всегдашнее отвращенье к обыкновенным для детей моего возраста занятиям обуяло меня совершенно, что не напрасно обеспокоило моего благородного родителя.
— Если и впредь будешь ты предпочитать чужеземные книги иным, более достойным мужчины занятиям, не миновать тебе в жизни рабской зависимости от людей и обстоятельств жизни, — разумно говорил он, но я не внимал ему. Сколь же проницательно для неграмотного и невежественного человека провидел он мое будущее, которое так скоро стало прошлым»…
311 год = 21 апр. 923 г. — 8 апр. 924 г.
СРЕДИННЫЙ КРУГ
Интересно, как это сильно действует, когда читаешь то, что пишется от первого лица! «Я обучился», «я не внимал»… Хочешь не хочешь, но ведь невольно ставишь себя на одну доску с древним автором, чуть ли не сам становишься им, ненароком наделяя его своими мыслями и чувствами и даже домысливая за него целые пассажи в самых нечитаемых и неразборчивых местах его рукописи.
Ну что общего может быть между мной и человеком, жившим, похоже, за целую тысячу лет от меня? Откуда я знаю, как он воспринимал мир и какие чувства его при этом смущали? Конечно, возможна меж нами, наверное, и некая размытая кровная связь, коль скоро он называет себя тюрком из волжских булгар, а я по происхождению казанский татарин… Но волжские булгары — это такой отдаленный ингредиент татарского этногенеза, что говорить о родстве с ними — это все равно что меряться родством с Адамом и Евой.
Словом, в читке моей слишком много отсебятины.
А в нашем деле, в археографии, оно же описание письменных памятников древности, важно научиться крохоборничать, сомневаться и придерживаться скучной и пресной документальности, а не отдаваться на волю воображения.
Но вот беда, излишек воображения — это мой давний, еще студенческих лет, недостаток. Мой питерский научный руководитель профессор Османов именно из-за этой моей склонности к безудержному фантазированию грозился, что не выйдет из меня настоящего ученого. Я же, ходя у него в любимчиках, всегда возражал и спрашивал: что, дескать, и останется от истории, если отделить ее от нашего воображения? Ведь, говорил я, с достоверностью нам известно так мало, а всякий исторический документ — то есть, конечно, если это не ханский указ, не царская грамота и не другая казенная бумага, — всякий документ все равно несет на себе след мыслей, пристрастий и предпочтений того, кто его сочинял.
Но ведь и воображение, резонно замечал мой профессор, должно исходить из чего-то точно известного и расти, как, ну, как, например, теперь растет за моим окном вечнозеленый и неистребимый английский плющ, всегда цепляясь за что-то прочное вроде стены, забора или древесных веток, пусть даже совсем сухих и мертвых. Это во‑первых.
А во‑вторых, какое право я имею навязывать человеку иных времен и понятий свой характер, от которого я и сам далеко не в восторге?
Вот, например, есть у меня кошка — я нашел ее на улице и назвал Мурзиком, полагая, что это кот. Оказалось, кошка. Когда я совершаю на молитвенном коврике намаз, а она ходит дома — она обязательно подходит, думая, что я нашел на полу что-то съедобное. И лезет мне под пузо, и тычется рыжей мордашкой в лицо, а потом ложится на коврик и ластится, мешая совершать простирания и все прочее, что положено, а у меня не хватает характера согнать ее с коврика. Она же ничего плохого не делает. Так вот и молюсь с кошкой под пузом, выгибаясь, как акробат, и остерегаясь придавить ей коленями хвост.
Стало быть, чересчур я человек мягкий, а то и слабохарактерный. Не хочется ее обижать — ведь живая. И очень привязалась ко мне. И потом, нас ведь только двое живет в этой съемной квартире далеко на юге Лондона, за Темзой, в Кройдоне. Жилье не ахти, первый этаж доходного дома, который тут зовут Господским особняком — Мэнор Хаус. Это выходящий фасадом на улицу, а задней частью в сад и далее заросший парк, трехэтажный домина с подъездным портиком — вычурный, весь такой с причудливыми башенками, балкончиками, террасками и мансардами. Он, думаю я, лет двести принадлежал какой-нибудь одной аристократической семье, а потом был продан на сторону и впоследствии поделен на отдельные квартиры для вящего выжимания прибыли. Капитализм же. Тогда же, в шестидесятых, и старинный рыночный городок Кройдон стал районом Лондона. Районы здесь называются боро, так вот Кройдон — самый южный боро Большого Лондона.
Тут квартиры меряют не на квадратные метры, а на спальни, «бедрумс». Если две спальни и гостиная, значит, квартира «ту бедрумс». Когда искал жилье, то для удобства называл эти квартиры двухбедренными, трехбедренными. В результате у меня фатера однобедренная, то есть в ней две комнаты, и ремонта не было и не будет, но зато есть отдельный выход в коммунальный сад, где произрастает жасмин и практически круглый год бесхозно цветут посаженные давно уехавшими жильцами розы, высокие кусты роз — снежно-белых, карминных, желтых и румяно-розовых.
И от работы недалеко. Стипендия-то в моей университетской докторантуре пустяшная, особенно по лондонским меркам, и приходится подрабатывать переводчиком в Луна Хаусе — в том отделении Хоум Офиса, это вроде российского МВД, где иммиграционные чиновники допрашивают «сдавшихся», то есть тех, кто клянчит тут политического убежища. Я ведь знаю языки — арабский, турецкий и английский, ясное дело. Но чаще вызывают, когда надо переводить русскоязычных: каких только басен тут не услышишь, не переведешь! А чиновники с важным видом все записывают, всему верят — смех да и только.
Навидался я тут этого сдавшегося народа! Одни прямо в аэропорту сдают паспорта, дескать, преследует их ФСБ за демократические убеждения, хотя какие уж у них убеждения, кроме шкурных. Другие через месяц-другой рвут паспорта на части и сжигают: в этом случае можно годы прожить на местную халяву, пока выясняется, кто ты и откуда.
Коммунизм, блин! Живут годами на бесплатной квартире, получают пособие и химичат как могут, а потом местные бюрократы и человеколюбцы, отчаявшись разобраться во всем этом нарастающем хаосе, их чохом прощают — на` тебе британское гражданство и иди на все четыре стороны!
Вот и дожились — в рейсовом автобусе или в городской электричке нельзя книжку раскрыть на русском: тут же из-за спины кто-нибудь начнет на русском же расспрашивать, кто ты и откуда, и как сюда попал, и что тут делаешь, и не можешь ли помочь с устройством на работу.
Вяжутся, как к родному, — все им объясни, как и что.
А я по характеру своему человек необщительный. Сказано — мягкий. Много раз уже обжигался на людях, еще с юности. Вот и обороняюсь как могу — стараюсь не допускать никого до собственной жизни.
Три круга обороны определил для себя: внешний — для всех, с кем так и так приходится по жизни знаться; срединный — для друзей и близкой родни; и внутренний, сокровенный — только для себя любимого. Сокровенный! Такого и слова-то уже никто не знает, но какая разница — за этот круг я и сам не часто захожу.
В Лондоне у меня большинство людей — за внешним кругом. Здесь это легко — все равно никому до тебя дела нет. Но, бывает, пробивают бреши и в моей круговой обороне. Вот Ринат, например, который и припер мне эту арабскую рукопись, где я теперь от большого ума и буйного воображения вычитываю, чего в ней нет и не было. Посмотри, говорит, Рустам (меня вообще-то Рустам зовут), что это такое. Вдруг ценность какая, продадим — заработаем.
Парень он странный, страшно мнительный и по временам даже истеричный. Я с самого начала почуял, что от него добра не будет.
Познакомился я с ним, кстати, не в Луна Хаус, как с нынешним приятелем и одноквартирником его Олегом, а в самолете. Рядом сидели, когда я сюда летел из Питера два года назад. Он вообще-то боксер — бывший чемпион Каракалпакии в наилегчайшем весе. Миниатюрный такой, росточком — метр с кепкой, сухой, крепенький, но сильный и притом жутко невезучий и надломленный.
Все-то несчастья свои поведал мне, первому встречному. И про любимую жену, которая его бросила и квартиру отнимает (а кого не бросила? У кого не отнимает?), и про рабское свое существование, с тех пор как от бескормицы подался в профессионалы.
Видно было, что его давно уже никто сочувственно не слушал: прилип — не отлепишь. Приходи да приходи, говорит, земляк ведь, — посмотри бой!
Пришлось согласиться — из национальной солидарности.
Дал он адрес, где ринг. Оказалось, полтора часа езды от Лондона на электричке, в обе стороны двадцать фунтов. Немалые для аспиранта деньги — а за что? Приехал, нашел этот зал: народу полно, но народ все какой-то дурной, каждый второй весь в наколках, и мужики и девки пиво сосут из бутылок, курят прямо около ринга, «фак» да «фак», тотализатор, орут и гогочут. И пахнет пόтом, как в конюшне. Простонародная, словом, атмосферка.
Ну ладно, сел на скамейку, изучаю жизнь. На ринге — раз за разом мордобой, полный атас, зал свистит, ревет. А время идет — успею ли, думаю, на последнюю электричку? Ринат этот вышел в предпоследней паре. Соперник у него был кофейного цвета эфиоп — молодой, смуглый, в белых атласных трусах с красным поясом, на голову выше Рината и руки в два раза длиннее. Отделал он его по-своему, по-эфиопски, бил как хотел, а в четвертом раунде в кровь рассек Ринату бровь, и на этом все кончилось.
Зашел к нему после боя, поговорили. Он прямо тут и жил, на втором этаже над залом, в боксерском общежитии. Сели в пустынной казенной столовой: там все для них бесплатно, в холодильнике полно всякого йогурта, фрукты на отдельном подносе — ешь не хочу. Сидит унылый, в казенном боксерском халате, бровь под пластырем, хандрит.
Сколько хоть, спрашиваю, заработал? Сто фунтов всего, говорит, но платят за перелет и питание бесплатно. И надо, говорю, тебе так жить? У меня же контракт, отвечает, вот и бьюсь где скажут. Надоело, говорит, морду подставлять, но дома-то еще тоскливей. Жена, говорит, бросила и квартиру отнимает, донос настрочила в суд, а я ее люблю — и опять все по новой, по тому же кругу. Хорошо, что мне уже спешить надо было на электричку.
Простились — думал, никогда больше его не увижу. Но не так вышло. И зачем я ему телефон дал? Говорю же — бесхарактерность.
То же самое было, почти, и с нынешним приятелем его Олегом Сырых. С этим познакомились мы в Луна Хаус, уже после того, как его выпустили из беженского отстойника, где он два года просидел, как на зоне, с нелегалами всех мастей и расцветок.
Этот парень покруче Рината, правда, тоже со своими тараканами в голове. Этот Родину-мать ненавидит. Никак не может простить ей Афгана, где ему, говорит, досталось по полной программе — и от своих, и от чужих.
От чужих понятно, спрашиваю, а от своих-то как же?
А как, говорит, да вот так, пришлось мне, русскому, даже татарский выучить, потому что татары и другие чучмеки там вместе держались, а русские — все порознь.
Так уж и все, говорю.
Может, и не все, но мой взвод, говорит, был такой.
Олег этот и в плену побыл у духов, но повезло, вырвался. Как, спрашиваю.
Да так, говорит, понарошку принял ислам и рванул из кишлака, отвечает.
Ну и как ислам, спрашиваю.
Какой еще ислам, говорит, мрак это все. Ислам этот российских татар вконец испортил, это я как евразиец говорю, говорит. Пока не было этого ислама, они, говорит, всей Евразией владели и опять будут владеть, когда вернутся в свое тенгрианство.
Вижу, Гумилева начитался, а еще Трубецкого, верит в свое евразийство, как в последнюю святыню. Я спорить с ним не стал — себе дороже. Да и не переспоришь его. Есть такие люди — как вобьют себе что-то в голову, и ничем не выколотишь: ты ему исторические факты, а у него свои наготове.
Вот с Ринатом они сошлись, потому что тот мало что знает и ничего другого знать не хочет, со всем соглашается, лишь бы самого выслушали. С тех пор как он боксерство свое бросил и чиновникам сдался (жена квартиру все-таки отняла), ему непременно нужен кто-то, кому можно иногда в жилетку поплакаться. Я для исповедей не шибко гожусь, а Олег — вполне. Выслушает, промолчит, и все в порядке.
Повезло этому Ринату, что его к Олегу подселили от местного Совета в Западный Кройдон, на Киддерминстер-роуд, а уже через Олега он опять на меня вышел.
Я, как сказано, добра от этого никакого не ждал и старался поменьше с ними общаться. Я их про себя так прозвал — Апль и Мушрумс. Хорошие были бы прозвища для комиков, одного верзилы и другого коротышки, у которых на двоих — три английских слова. По-английски ведь оба плохо говорят, еле-еле, через пень-колоду. Апль — это они так называют по-английски яблоко, «apple», а мушрумс — у них от «mushrooms», грибы. Еще один зашибательский перл, который я от них услышал, это как они своих клиентов называют: кустомеры, от английского «customers». Круто, а? Кустомеры!
А потом появилась эта рукопись.
Вообще, история с ней сомнительная. Промышляют эти двое чем ни попадя, хотя стараются держаться в рамках, а то вдруг еще поймают да вышлют. Правда, налогов не платят, хотя, честно сказать, редко кому из этой братии удается так подшабашить, чтобы на налоги хватало.
Да и чего зря светиться — налоги платить. Олег, который Апль, — этот выдает себя за садовника: кому изгородь или газон подстрижет, кому землю вскопает и кусты пересадит — садов-палисадов здесь полно, но и конкуренция большая. Ведь это настоящий Вавилон, кого только нынче в Лондоне нету!
А Мушрумс, Ринат то есть, — то ли татарская торговая жилка проснулась — приторговывает на блошином рынке за кольцевой дорогой. В России такие рынки назывались «сорочками», а здесь их называют «кар бут сэйл» — «распродажа из багажника».
Торгует он всякой всячиной, которую раз в две недели покупает за гроши на аукционе Гризби. Это здесь же, неподалеку — рядом со станцией электрички Вест Кройдон, похоронным бюро и как раз напротив дилерского центра «Ситроен» на Лондон-роуд, где он и купил подержанную машину для своих не шибко прибыльных вояжей.
На этом аукционе Гризби аж с 1920 года распродается всякая всячина — от домашней утвари, взятой в счет банковского долга судебными приставами, до офисной мебели разорившихся компаний и всякого такого прочего.
Но Мушрумс не поэтому сюда ходит, а потому лишь, что это единственный аукцион в Лондоне, где распродается вовсе уж небывалое — не востребованный никем авибагаж: чемоданы, сумки, рюкзаки. Если этого брошенного багажа за три месяца положенного хранения никто не хватится, его присылают на этот аукцион Гризби из всех пяти лондонских аэропортов.
И вот тут-то и есть самое интересное. Все остальные аукционные лоты — все эти пластмассовые столы и стулья, шкафы и полки, канцелярские принадлежности, филофаксы, светильники, телевизоры, посуда, фарфоровые и керамические фигурки, футляры от очков, коробки с черными галстуками и тысяча других мелочей — имеются в еженедельном каталоге, и к ним можно заранее прицениться.
А вот чемоданы, кейсы, рюкзаки и дорожные сумки, непонятно почему навсегда брошенные владельцами в аэропортах Лондона, продаются закрытыми и запертыми, и выбирать нужно на пригляд, покупая, как говорится, кота в мешке. Начальные цены смешные — от фунта и выше, но хороший чемодан уходит фунтов за десять-двадцать, да если еще прибавить полтора фунта входной платы, аукционный процент и НДС, то для человека со считанными деньгами это все-таки риск. Что-то еще там, в этом багаже, обнаружится?
В зале вскрывать купленный багаж нельзя — нужно везти домой и там разбираться. Но Мушрумсу именно это и нравится больше всего — вскрывать дома чемоданные замки и по вещам гадать, какого рода человеку они принадлежат. Так он сделался хозяином новых, с бирками детских сандаликов из магазина «Маркс и Спенсер», двух мисок для кошек, рулона цветной индийской ткани, дымчатого шарфа с люрексом, а также множества мужских плавок, женских купальников и простынных полотенец, а еще полного набора изрядно поношенной одежды для весьма пожилой женщины, включая домашние тапочки со стоптанными задниками и тщательно починенное теплое белье пятидесятых годов.
Кроме того, он надыбал несколько бесполезных для себя книг на английском, немецком и французском, целую кучу свитеров и рубашек (редко новых, а чаще поношенных, со стертыми воротниками), брюк, спортивных тренировочных штанов, кроссовок, маек, трусов, лифчиков, очков, вставных зубов в футляре и нескольких маникюрных ножниц, упрятанных в багаж долой с глаз охранников, которые в видах борьбы с терроризмом упорно и неумолимо отнимают у пассажиров все колющие и режущие предметы.
Словом, ничего потрясающего вроде завернутых в колготки или трусы больших денег Мушрумсу до сих пор обнаружить не удалось. Однако сама непредугаданность и таинственность этого чемоданного действа, как я понял, чрезвычайно нравилась ему, тем более что его совершенно не смущало сопряженное с подобным занятием нарочитое подглядывание в частную — вплоть до трусов, лифчиков и вставных челюстей — чужую жизнь.
Продажей этого добра он и сводил концы с концами.
И лишь однажды, неделю назад, Мушрумсу наконец подфартило. То есть он сам решил, что ему подфартило, потому как ни смысла, ни стоимости новой чемоданной находки он сам оценить никак не мог и потому приволок ее ко мне, а у меня от одного вида этой самой рукописи все внутри затряслось и заныло. По его словам, он нашел ее в зеленом пластмассовом чемодане, среди всякого курортного шмотья. Она, рукопись то есть, была аккуратно завернута в белый полотняный платок и уложена между лаковым английским детективом и солидной туристической брошюрой о достопримечательностях Египта.
Мушрумс оставил мне ее под честное слово и ушел.
А я, трясясь от возбуждения и предвкушения, сразу же ею и занялся.
Рукопись была не чрезмерно толста, но хорошо ухожена: на ее плотной — видно, что гораздо более позднего времени, — бумажной обложке не значилось никакого названия, но стояло в углу непонятное и стершееся от времени архивное число. Это, конечно же, не обязательно означало, что рукопись не подделка: сколько их ходит по миру! Бумага вроде бы точно древняя, та, что называют «самаркандской»: кремовая от времени, кустарной выделки, и — если приглядеться с лупой — даже разноцветные шелковые нити и розовые лепестки еще можно было различить в ее спрессованной вручную крахмальной фактуре.
Известно, например, из писаний историка и географа ал-Ма’суди, который, кстати, в указанное в рукописи время жил в Фустате и писал там свой бессмертный труд «Золотые луга», что и на рубеже IX—X веков находились в Багдаде мастера и умельцы, которые самым бессовестным образом подделывали
под древнюю старину отдельные листы и целые рукописи, дабы продать подороже.
Удостоверить подлинность и точную датировку рукописи я сам, конечно, не мог, но и отдавать ее никому не хотел, не получив на то от мнительного Мушрумса никакого позволения. «Из своих рук» — это да, то он разрешил. Да и было это для меня гораздо менее важно, чем просто попытаться самостоятельно прочесть и скопировать ее для своей науки, и потому — виноват и каюсь — я Мушрумса заверил, что не дольше чем через неделю уверенно сообщу ему ее базарную цену.
Но дело затянулось, и я понял, что не только недели, но двух месяцев на скрупулезную академическую расшифровку этих сорока листов мне может не хватить при моей археографической малоопытности.
Главная трудность обнаружилась в том, что язык рукописи оказался не арабским, а разновидностью древнетюркского, хотя и писанным витиеватым арабскими шрифтом багдадского образца и стиля. Тюрколог я тоже, можно сказать, неопытный и помимо датировки и описания старотатарских рукописей ничем таким практически не занимался, а теоретическая подготовка, даже с таким учителем, как профессор Османов, это всегда и в лучшем случае только полдела.
Да еще мое неукротимое воображение… Ведь в лапидарной и на нынешний литературный вкус несвязной рукописи, ясное дело, не было трех четвертей того, что я в ней попутно вычитывал, пока медленно разбирался в письменах и прилежно копировал почерк писавшего. Вот что в действительности значилось в ней:
«Во имя Аллаха Милостивого, Милосердного, на Него уповаю и у Него прошу защиты от сатаны отверженного. Да помилует.
Раб Божий Хасан ат-Турки аль-Булгари, по прозванию Текин, — сыну, покинутому на родине.
Сказал я: судьба владеет человеком и его желаньями, и все, чем владеет человек, — это возможность раскаянья. Божий промысел лишил тебя твоего отца, а все твои деяния — отцовского благословения. Ты уже не мальчик, и ныне одно лишь скажу тебе в наставление: не ищи тайного знания в предпочтение того, что открыто Аллахом для всякого разума, ибо поиски тайного неизбежно ведут человека к погибели.
Сие есть рассказ о моей жизни, изложенный в городе Фустат, что в стране Миср, в месяц Раби уль-Авваль 334 года Хиджры.
Еще в отрочестве своем, среди многого невежества приняв от некого человека в сердце свет ислама, возжаждал я новых знаний и, испросив благословения у своего отца и не обретя его, совершил тяжкий грех ослушания. Оставив позади молодую жену и малолетнего сына, я отправился с уходящим на юг караваном в Город мира, благословенный Багдад, и было это в 310 году, в двенадцатый день месяца Раби ас-Сани, а иначе — в восемнадцатый день пятой луны года Зайца, в первый день осени[1]…»
ВНЕШНИЙ КРУГ
Только я сосредоточился, тут мне опять и позвонили. Это случилось сразу после четырех пополудни: я как раз поднял глаза и увидел в окно, как старушка-соседка ведет мимо садовой ограды свою пушистую собачонку. Она, старушка то есть, это очень пунктуально делает дважды в день — после восьми утра и четырех вечера, дождь или солнце. Это уже вторая ее собачка на моей памяти. Когда первая, уже очень старая, однажды издохла, старушка поняла, что не вынесет одиночества. Поехала в Баттерси, в собачий приют, и выбрала себе вот эту, рыжую и пушистую…
Так вот, после четырех мне неожиданно позвонили и помешали работать.
Бог знает что! Зря, что ли, я убеждал себя, что в этом Лондоне только потому и можно независимо существовать не в пример другим местам и странам, что здесь тебе никто не мешает работать, поскольку ты как неуловимый Джо из анекдота и на хрен никому не нужен. Кто бы это мог мне звонить? Знакомых у меня наперечет: почти обо всех вы уже знаете.
Но, оказалось, нет, еще не обо всех. Это звонила Кэтрин Сноуболл, моя знакомка по университету. Как ученая дама она звезд с неба не хватает, но — аристократических кровей. Кажется, даже баронесса или там маркиза какая-то.
И звонила она не просто так, а в ответ на мою же давешнюю просьбу узнать, нет ли в ее кругах каких-нибудь коллекционеров исламской старины, старых рукописей и прочего.
Это, надо признаться, и был мой единственный, да и тот на авось, выход на британских собирателей древностей. Уж у Кэтрин-то, думал я, при благородстве ее происхождения и при круге общения ее родителей таких знакомых, наверное, пруд пруди.
А если и не купят, то просто познакомиться с такими людьми молодому археографу — дело далеко не лишнее, никак не помешает.
Словом, и тут я шкурным образом подстелил для себя соломки в надежде обзавестись британским блатом по специальности. Блат — он и в Лондоне блат, хоть от него все и открещиваются. А сказала мне Кэтрин вот что.
Есть, оказывается, как раз такой человек, вхожий без мыла в лондонские аристократические семьи. Иранец или, кажется, ливанец, не совсем понятно. С Ближнего Востока, в общем. Богатый — промышляет старинными персидскими коврами, а заодно и другими предметами ориентальной старины. Интересует его все подряд, но происхождением только до конца XVIII века; более поздние вещи не предлагать — ему не интересно.
Где же можно с ним встретиться, тут же спросил я Кэтрин.
Оказалось, я ее не дослушал и перебил, что для средней руки англичанина верх неучтивости. Но что с неангличанина взять? Кэтрин сделала вид, что не заметила моей плебейской невоспитанности.
Как раз в субботу, продолжила она, открывается осенняя охота на фазанов, и к ним в поместье съедутся пострелять всякие гости, и этот перс или, кажется, ливанец, тоже будет среди них. Вот и я тоже приглашен (что же я за торопыга и хам невоспитанный, что перебил ее! Никто меня еще никуда здесь не приглашал!), так вот, я тоже приглашен как ее знакомый, но не стрелком, а загонщиком — ружья-то у меня все равно нет, как и стрелковой лицензии.
Сенк ю вери мач, ай эм со грейтфул, сказал я со всей доступной мне предупредительностью. Мол, и мы, хоть и не англичанцы, тоже не лыком шиты.
Стало быть, меня ждали в 10 утра в субботу на ферме в графстве Хэмпшир, от которой начинаются фазаньи угодья английского семейства Сноуболлов. В этом аристократическом семействе за Кэтрин в ее сорок пять (хотя ягодкой ее назвать затруднительно) все еще числилось амплуа незамужней дочери по причине никому в семье не интересной академической карьеры..
У каждой маркизы — свои капризы. Этой, например, вздумалось стать синим чулком. Но Англия есть Англия. Если вам интересны чудаки, то вам сюда. Найдутся на любой вкус.
Был между тем четверг, и времени на разбор Ринатовой рукописи оставалось до субботы всего ничего. Я снова углубился в нее в полной уверенности, что теперь-то меня никто уже не потревожит.
СОКРОВЕННЫЙ КРУГ
«Везде и всюду хвала надлежит лишь Аллаху, Единому, Господу всех миров, Властелину Судного дня. С именем Аллаха на устах и продолжаю.
Сын мой, сын мой! Не ведаю, довелось ли тебе уже побывать в чужих землях и подивиться всяким их диковинам или, как большинство твоих земляков и сородичей, довольствуешься ты нашими прекрасными и изобильными во всем, кроме правдивых знаний о мире, родными краями. Но если ты еще только намереваешься отправиться в дальний путь, крепко помни мой отцовский наказ: путешествуй только с теми людьми, в душах и сердцах которых жив Страх Божий, ибо другие, хотят они того или нет, по слепоте своих сердец легко предадут тебя в пути.
Верю, что твоя благородная мать Айнур не пренебрегла своими обязанностями и еще в детстве твоем наставила тебя в требованиях нашей священной веры, а именно в том, что истинный мусульманин обязательно верит в Аллаха и Его ангелов, и Его Книги, и Его Пророков, и в Судный день, и в то, что Всемогущий Аллах определяет добро и зло.
По счастью, в наших северных краях, где только восходит солнце правоверия, еще не разгорелись между верующими жестокие споры о том, кого же следует считать истинным мусульманином. В странствиях моих по старинным мусульманским землям, к удивлению и огорчению моему, оказалось, что нет в них покойного уголка, где бы не бушевали такие споры, оборачиваясь взаимной неприязнью между верующими, которые во имя своих верований оскорбляют друг друга, в лицо называют друг друга отступниками и не гнушаются порой и прямым братоубийством.
И почему бы им не взять пример с того единственного мусульманина, которого можно назвать истинным безо всякой тени сомнения? Наш Святой пророк, мир и благословение Аллаха да пребывает с ним во веки веков, не для всех ли, всуе препирающихся, изрек, что мусульманин есть тот, кто верит в Аллаха, и при этом тот, от чьих рук и языка не страдают другие люди?
Твоя мать уж, наверное, обучила тебя и пяти столпам нашей святой религии. Первый же столп ее — Калима, или личное многократное свидетельствование, что никто и ничто не достойно поклонения, кроме Аллаха, и что наш Святой пророк Мухаммад, мир и благословения Аллаха да пребывают с ним, есть Слуга и Посланник Аллаха.
Что есть второй столп веры? Строгое соблюдение ежедневной пятикратной молитвы.
Что есть третий столп? Обязанность платить закаат — налог на дела веры.
Что есть столп четвертый? Неукоснительно придерживаться поста в месяц Рамазан.
И наконец, пятый столп веры — это хадж или паломничество к Священной Каабе, Дому Аллаха в Мекке.
Теперь ты видишь, что желание твоего отца покинуть тебя в колыбели и уйти в паломничество к Дому Аллаха с первым же попутным караваном не было мимолетным капризом его души? Теперь разумеешь, что сие было непременной обязанностью веры, которую он, твой отец, принял всем существом смертной жизни и всем грядущим бессмертием столь еще чистой по младости лет души?!
Тот караван, с которым в первый день осени года Зайца я отправился в путь с берегов широкоструйного Атыла, был тем же самым, с которым весной того же благословенного года прибыло к нашему царю Алмушу-Джафару посольство от Повелителя правоверных, светлейшего Халифа Багдадского Аль-Муктадира Биллаха. Именно с тем посольством прибыл в наш край ученый муж Ибн Фазлан, который — да благословит его Аллах, где бы он ни был, — обучил и меня первоначалам Ислама.
Теперь сей большой торговый караван шел в обратный путь на юг, и с ним, во главе со старшим царевичем Булгарского эля, ехало в сопровождении Ибн Фазлана наше ответное посольство к Халифу правоверных.
Да будет ведомо тебе, сын, что сухопутная дорога до Хорезма занимает до семидесяти дней; путь оттуда до Багдада через мятежные провинции Хорасана также непрост и весьма опасен. В Багдаде — Мадинат ас-Салам, или Город мира — мы намеревались остановиться, чтобы отдохнуть от тяжестей пути и присоединиться к каравану паломников. Здесь мусульмане, давшие Аллаху обет совершить священный Хадж, собираются вместе, дабы отправиться к святым местам не поодиночке, но также в составе крупного каравана — ради собственной безопасности. Ибо, как оказалось, путешествие паломников из Города мира в священную Мекку тоже сопряжено с превеликими трудностями.
Не стану утомлять тебя рассказом о нашем путешествии вниз по берегу Атыла и далее через земли хорезмийцев и туркмен и Хорасан в благословенный Город мира. Этот путь, быть может, уже знаком тебе по рассказам бухарских и иных купцов, которые каждое лето прибывают к нам на Атыл со своими торговыми караванами. Мой путь в Багдад был не столько дорогой географических познаний, сколько стезей к свету, ибо более всего на свете желалось мне приобщиться к сокровищам недавно дарованной мне истинной веры. На всем пути я истово расспрашивал моих спутников о землях ислама, наивно полагая, что эти земли являются подлинным раем, где ярким цветом расцветают все высокие качества людей, с рожденья вложенные в них Всемогушим Аллахом.
О, я веровал, что арабы и все прочие мусульмане по рождению, с младенчества просвещенные сияньем ислама, смиренны, умны, красивы душой и телом, неизменно добры друг к другу и едины в своей любви к Аллаху и в стремлении к истине! Как я мечтал поскорее оказаться среди таких прекрасных людей! Там, в благословенном государстве Халифа, мнил я, на лице каждого из правоверных лежит отсвет сияющего лика Пророка, мир и благословения Всевышнего да пребывают с Ним — ведь это ради таких людей и создал Аллах небо и землю!
Однако, когда я делился своими вдохновенными восторгами с моими спутниками по каравану, они лишь качали головами или усмехались в ответ на мои восторженные слова. Это обижало, но не обескураживало меня, и я не подавал виду, уже тогда стараясь смирить свою тюркскую вспыльчивость и взамен воспитывать в себе кротость и сдержанность, надлежащие истинным мусульманам.
Прибыв в Мадинат ас-Салам, Город мира, мы в урочное время узнали, что руководить Хаджем в тот год повелитель правоверных вновь повелел амиру Исхаку бин ‘Абдаллаху бин Малику бин ‘Абдаллаху бин ‘Убайдаллаху бин ал-‘Аббасу бин Мухаммаду. Пока от этого амира не воспоследовало никаких указаний, мы, по совету бывалых купцов из нашего каравана, разместились в Багдаде на одном постоялом дворе и смиренно ждали начала нового путешествия, в таковом ожидании знакомясь с достопримечательностями великого города халифов.
Мы уж заранее выведали у купцов и уточнили у наводняющих город тюркских воинов-гулямов, еще не позабывших на службе Халифа родной язык, что путь в Мекку лежит из Багдада через реку Евфрат под городом Куфой и близ ал-‘Узайбы вступает в безводную пустыню, где верблюжьи караваны страдают от жажды и, как впоследствии узнал я к своему горю-злосчастью, также подвержены иным, много более страшным угрозам как со стороны разбойных бедуинов пустыни, от которых, правда, можно откупиться, так и со стороны иных, неподкупных, но гораздо более ужасных мятежников.
Надлежит знать, сын мой, что есть два главных караванных маршрута, связующих Багдад и Мекку. Более короткий, но и гораздо более трудный путь проходит, как уже сказано, через пустыню, части которой по традиции оберегаются разными бедуинскими племенами. Сей путь идет из Мекки, смещаясь к северо-востоку, через Аравийскую пустыню и Ямаму к знаменитому городу Басра на берегу залива Персов.
Из Басры есть два разных пути: один на северо-восток через Батиху на Васит и оттуда в Город мира, а другой — на северо-восток через пустыню вдоль Евфрата на Куфу и Анбар или Хит, где находится весьма легкая переправа на Багдад.
Более длинный, но и более легкий и безопасный путь идет из Мекки в Город Пророка, Медину, оттуда на Дамаск, а оттуда в сирийскую Пальмиру. Из Пальмиры караванная дорога слегка уклоняется к юго-востоку, ведя через пустыню на Хит или Анбар вдоль Ефрата и потом в Багдад — переправой через реку.
Надлеждит также знать, что пользуются этим маршрутом отнюдь не одни лишь паломники. По этому пути ведется самая бойкая и прибыльная торговля предметами роскоши и иными драгоценными товарами из Магриба, Индии и Китая. Среди известных товаров, которыми торгуют на сем пути, разные пряности и целительные снадобья, шелк, мускус, камфора, древесина, янтарь, золото и серебро, мед, фундук, кокосовые орехи, рабы и всякие животные и звери вроде павлинов, соколов, коней, овец и скота.
Оказалось, что время паломничества считается среди мусульман наиболее благоприятным для торговли: все стороны торговли стремятся собраться в Мекке в ходе паломничества и берут с собой в Хадж свои товары, оправдываясь тем, что сам Пророк, мир да пребывает с Ним, некогда сам занимался торговлей и поощрял торговлю.
Главную выгоду от этой сопутствующей паломничеству торговли получают на своих знаменитых рынках сами жители Мекки. Другие купцы — из Сирии, Ирака, Фарса и Хорасана также преуспевают и богатеют, продавая свой знаменитый текстиль — льняные, хлопковые, шелковые и шерстяные ткани, одежду, ковры и гобелены.
Однако то, что караваны паломников всегда полным-полны роскошных товаров, как бы ни входило сие в противоречие с набожной смиренностью Хаджа, навлекает на них разбойников всяких мастей, одни из которых грабят ради простой наживы, а другие — и ради служения своим противным сердцу и разуму верованиям…
О, как бы хотел я, чтобы мое повествование, подобно волчку, которым непременно забавлялся в детстве и ты, вращалось вокруг одной лишь предивной красоты и зодческого благолепия Багдада и прочих земных чудес, окрыляющих душу, — чтобы не касалось оно многих свойственных смертным людям тягот, пригибающих душу к земле!
Не удержусь и скажу тебе, сын мой, что сей город городов, некогда основанный Халифом правоверных Аль-Мансуром при особенно благоприятном сочетании созвездий, возведен по круговому плану и посему ядро его носит также имя Круглого города. Как говорится в правдивейших книгах[2], Халиф Аль-Мансур также построил в Круглом городе четверо арочных ворот. Если прибывший подходил к ней с востока, входил через Хорасанские ворота. Если он прибывал из ал-Хиджаза, входил через Куфийские ворота, если же с запада, входил через Сирийские ворота. Если прибывали из Фарса, ал-Ахваза, Басры, Васита, аль-Ямамы, Бахрейна и Омана, входили через Басрийские ворота…
Воистину Багдад при всех своих величественных красотах есть еще и весьма могучая крепость. Крепостная система его весьма замысловата и включает в себя окаймляющие город глубокие рвы и целых пять круговых стен. Меж третьей и четвертой стеной здесь расположены жилые кварталы, и, стало быть, дворцовая площадь находится в самой сокровенной части Багдада, отделенной от остального города двумя стенами с широким рвом промеж них. Сие мне показалось весьма удивительным, ибо, по словам Ибн Фазлана Правдивого, Халиф правоверных столь необыкновенно могуч и столь баснословно богат, что может не опасаться никаких внешних врагов.
В чьей же голове может уложиться кощунственная мысль, что двойные стены с глубоким рвом огораживают дворец повелителя правоверных от простого народа?
Однако говорят, что еще при строительстве города Халиф Аль-Мансур приказал поместить под сводами городской стены базары, для каждых ворот по базару. Так продолжалось до прибытия к нему некоего посла византийского императора, которому по воле Халифа показали все устройство Медины. Когда халиф спросил его, каково его мнение, тот ответил, что крепость красива и надежно укреплена, но что в этом толку, если враги Халифа находятся в этой крепости вместе с ним
Кто же они, спросил Халиф. Чернь, ответил патриций.
Здесь, в Багдаде, постиг я впервые, что знания не только возвышают душу и наполняют ее светом. Иные знания могут причинять боль и уязвлять сердце, ибо они развеивают самые прекрасные иллюзии. Общаясь с нашими соплеменниками, жителями Багдада, мы, приезжие северяне, наслушались от них самых разных слухов и россказней о непомерных данях, налагаемых на народ, о кровавых мятежах чернокожих рабов-зинджей и простонародных бунтах, сотрясающих, вопреки чаяниям, сами царственные устои Халифата.
Скоро стало нам известно, что начало правления Халифа Аль-Муктадира Биллаха ознаменовалось целым рядом поползновений тотчас же и свергнуть его, неопытного юношу, с престола. В 297 году Хиджры[3] заговорщики попытались посадить на место юного Халифа его родного дядю, поэта ал-Мутазза. Хотя божественную власть и земное могущество Халифа оберегает сам Всемогущий Аллах, у него на службе на всякий случай состоит еще целая армия гуламов-тюрок, среди которых есть и наши с тобой земляки. С их помощью и оберегаются устои Халифата, хотя отверженный Аллахом шайтан и пытается все время их расшатать при посредстве многих своих злонамеренных и своекорыстных слуг.
Поразительно, но такие государственные нестроения люди часто связывают с делами веры! Открылось нам, что базарные болтуны и праздные завсегдатаи кофеен горазды порассуждать о заговорах шиитов и иных кознях сих, по мнению суннитского правоверия, еретиков, которые считают, что единственными правомочными наследниками Халифата являются лишь кровные потомки Али, зятя и любимца нашего Пророка, мир да пребывает с Ним.
Но знаешь ли ты, кто есть шииты? Не признавая сущего Халифата и полагая его узурпацией престола наместников Пророка, сии шииты признают своим духовным главой некоего собственного имама, который, по их мнению, происходит по прямой линии от Али, да будет доволен этим последним Аллах Всемогущий. Избранность сего имама из Алидов полагают они проявлением Божественной мудрости и благодати. В своей раскольнической истории они числят двенадцать имамов, благодаря чему сие движение носит еще название „движения двенадцатеричников“.
Последний, двенадцатый, имам сей ветви Мухаммад таинственно пропал около полувека назад[4] и до сих пор считается скрытым имамом. Умеренные среди шиитов верят, что возвращение сего сокрытого состоится в Последние Времена во плоти. Эти умеют терпеливо ждать.
Но есть среди них и неумеренные, которые горячечно ждут возвращения своего Скрытого имама со дня на день и не прочь ускорить его пришествие. А есть и такие, которые верят, что дождались!
„Неумеренные, но ожидающие“ прозываются „исмаилитами“ по имени некоего Исмаила, старшего сына шестого имама шиитов, именем Джафар ас-Садик. Сей Исмаил был по неясным нам до конца причинам отстранен своим отцом от наследования имамата в пользу своего младшего брата Мусы аль-Казима. Говорят, что Исмаил был неумерен в возлияниях, а проше говоря, был пьяница. Но, несмотря на это, изрядная часть приверженцев опального Исмаила не согласилась с таким решением, ибо полагала, что имамат наследуется только единожды и Божественного решения о наследовании изменять нельзя.
Несмотря на то что Исмаил умер более ста пятидесяти лет назад[5], причем и тело его, по повелению отца, было предъявлено народу в одной из мечетей Медины, крайние приверженцы Исмаила не признали очевидного факта его кончины.
Для этих крайних седьмым имамом стал не Муса аль-Казим, но сын Исмаила Мухаммад ибн Исмаил. После смерти сего последнего образовалась секта „семиричников“, или „исмаилитов“, с упорством сумасшедших утверждавшая, что Мухаммад ибн Исмаил не умер, но лишь „сокрылся из виду“, дабы во плоти явиться своим ревностным последователям в Конце Времен.
Сия надежда на второе пришествие Скрытого имама, которому надлежит вновь создать в исламе то, что они называют „царством справедливости“, есть, как мы убедились, главная идея „призывающих к Аллаху“ исмаилитских проповедников (Да’и Аллах), которые, как нам рассказывали в Багдаде шепотом и полушепотом, действовуют по всему Халифату. Согласно их учению, незримая глубинная суть коранической истины, „батин“, доступна лишь посвященным, тогда как основная масса непосвященных должна довольствоваться лишь тем, что ей сообщается, не задавая никаких сущностных вопросов!
Рассказывали нам также, что у них, исмаилитов, существует семь ступеней посвящения, а на вершине этой лестницы стоят некие тайные Верховные учителя, для которых следование законам шариата уже и не обязательно, коль скоро, по верованиям сих исмаилитов, они обладают особым даром постижения сути вещей в видимом и невидимом мире. Но кто постигнет мир, сотворенный Аллахом?!
Знай же, что гордыня людская сравнима только с гордыней самого шайтана, да укроет нас Аллах от сего отверженного! Есть еще более крайние и у самых крайних! Это с ними связаны в моей судьбе все терзания и унижения, испытанные мной на чужбине. Это из-за них мы, сын мой, оказались разлученными и ты рос, не зная ни отеческого воспитания, ни отеческого участия. Память об пережитых мною страстях столь мучительна и унизительна, что даже в сей повести моей я нарочито затягиваю изложение событий и избегаю того мгновения, когда надлежит мне углубиться в чрезвычайно болезненные и тяжкие для моей тюркской гордости воспоминания…
Потерпим еще, сын мой. Да и правда, многое еще надлежит тебе узнать, прежде чем понять моя страдания.
Итак, не всякому доведется увидеть благословенный Багдад и пожить в нем, как довелось это мне. Говорят, в подлунном мире один лишь стольный град нечестивых румийцев Константинополь можно сопоставить с ним по размерам, однако сей последний и старше Багдада на целых четыре столетья. Город мира, воистину ныне так велик, что покрывает оба берега Тигра — реки-кормилицы многих тысяч земледельцев, ремесленников и рыбаков.
Багдад, да будет тебе ведомо, полон дворцов, купольных башен, садов, ипподромов и зверинцев, роскошь и затейливость коих уже вошла в легенду. Но редкая достопримечательность самого Багдада сравнится с чудесами Халифского дворца! Сказывают, что помимо журчащих ручьев и водных прудов в дворцовых садах и парках Халиф правоверных Аль-Муктадир Биллах обладал также целым блестящим озером из олова, вкруг которого стояло четыреста пальм одинаковой высоты, стволы же их облицованы тиковым деревом, скрепленным позолоченными металлическими обручами. А во дворце Халифа, посреди круглого рукотворного пруда с прозрачной водой, стояло дерево с восемнадцатью сучьями, ветви которых были изделаны из серебра и золота, а на них изделаны разноцветные листья, трепещущие подобно листьям настоящего дерева, колеблемым ветром. На ветвях сего древа сидели разные птицы из серебра и тоже щебетали посредством искусных устройств, сокрытых у них внутри. Годы и десятилетия прошли с тех пор, как узрел я Багдад, но сказочные его достопамятности все еще тревожат и раздевают мой усталый разум.
Конечно же, сын мой, Багдад не есть город одних только дворцов знати, базаров, книжных лавок и увеселительных заведений. Это город мечетей, где, по разному счету, свыше двадцати пяти тысяч молитвенных мест, среди которых обретаются три самые огромные соборные мечети по обоим берегам Тигра. Но и таких больших мечетей не довольно для верующих Багдада! Вообрази, по пятницам не поместившиеся в мечетях молятся на ближних улицах и даже устраиваются на речных лодках, передавая по рядам возгласы имама. На реке Тигр множество разных лодок для водной переправы, хотя восточную и западную часть города соединяет, как посуху, составленный из этих лодок мост. Говорят, еще до восшествия на престол Халифа Аль-Муктадира Биллаха, в городе было тридцать тысяч лодок, а ежедневный доход лодочников равнялся девяноста тысячам дирхемам.
Но главное, сын мой, чем славится Багдад — это великая ученость его горожан. Удивительнее всего, что не в пример нашему краю, где чужая ученость всегда вызывала жгучую ревность и иногда была поводом к жертвенному умерщвлению, истоки знаний не имеют здесь никакого значения. В Багдаде живут и утруждаются десятки и сотни ученых, философов, поэтов и богословов — не только из правоверных мусульман, но также из людей Писания и даже зороастрийцев, поклоняющихся огню!
Один из тех ученых Багдада, с кем наш царевич и мы, благородные беки его свиты, имели возможность свидеться и даже поговорить на нашем родном тюркском языке, это высокоученый муж аль-Фараби из города Отрара, которого называют ныне Вторым Учителем, а Первым называют Аристотеля.
Это если ты, сын мой, уже знаешь, кто таков был сей Аристотель, оставивший потомкам описание всего подлунного мира и его секретов, доступным смертному знанию… Если же не знаешь, постарайся узнать от людей и из книг: это познание хоть и не является нужным с сугубо религиозной точки зрения, но помогает развивать логику мысли, без коей легко остаться в нашем мире круглым невеждой.
Помимо аль-Фараби, труды которого благодаря их высокоумию недоступны большинству людей и посему вряд ли оставят много последователей, в Багдаде славился еще и лекарь ар-Рази, которого называют и ныне непревзойденным врачом ислама, — сей руководил большими больницами. Ибо за долгое правление Аль-Муктадира Биллаха в Багдаде устроено несколько больших больниц: одна из них была открыта самим Халифом у Сирийских ворот, а другая устроена на средства царственной матери Халифа Шигаб, гречанки, на самой дорогой земле на восточной стороне — близ рынка Св. Иоанна на берегу Тигра.
В Багдаде есть также большой дом для умалишенных, расположенный, впрочем, весьма далеко от города — в пределах старого монастыря пророка Иезекииля. Впрочем, приезжему иногда кажется, что в Багдаде умалишенные свободно ходят по улицам и базарам.
В Багдаде, знай, находится гробница Великого имама Агзама Абу Ханифы, чье понимание шариата мы, северяне, почитаем за наше собственное. В Городе мира сия гробница величайшего из знатоков и толкователей исламских законов ныне почитается священным местом, хотя были в прошлом времена, когда тело этого великого и честнейшего мужа было святотатственно выкопано из могилы и брошено собакам.
И он — даже он! — был обвинен староверами в отступнических и еретических убеждениях! Как же прикажете сохранить ум в целости, когда в мире происходят такие происшествия?!
Мой собственный разум слаб и не сопрягает многого в мире: как же люди, которым от Аллаха посредством величайшего в мире Пророка было даровано Последнее и Окончательное, Самое Совершенное Откровение Истины, могут сделать сие Откровение оправданьем столь невежественного, отвратительного и предосудительного поведения?!
Как уже упомянул я, среди жителей просвещенного Багдада нет единогласия по поводу толкования многих мест Корана и проистекающих из сего толкования законов. Многие из тех, кто и сегодня не принимает школы Абу Ханифы и при этом не является шиитом, следуют ученью покойного Ахмада ибн Ханбала, который в глазах простого народа и ныне является главным защитником древних устоев. Приверженцы сего ученого, называемые ханбалитами, совсем не принимают доводов разума в делах веры. Если следовать им, мы все должны стать подобием христианских монахов и прозябать в таком суровом аскетизме, когда и мимолетная улыбка почитается тяжким грехом.
Сии ханбалиты, противники всяческих новшеств, движимы лишь своими собственными, невесть откуда взятыми представленьями об обычаях первых и ведут себя непримиримо, ежедневно восставая в Городе мира против царящей тут, по их убеждениям, безнравственности: вторгаются толпами в частные дома знатных особ, выпускают из бочек вино, наносят побои певицам и разбивают их музыкальные инструменты.
Они также запрещают мужчинам под страхом побоев и брани появляться на улице вместе с женщинами или безусыми юношами.
Особенно яростно выступают они против идеи тварности Книги, высказанной некогда вольнодумцами, коих прозывают еще мутазилитами. Настолько, скажу я тебе, яростно, что часто затевают драки с противниками собственных верований не только близ мечетей и на городских площадях, но даже на шумных багдадских базарах.
Так далеко простирается у иных ревность к вере и паническая боязнь недозволенных новшеств, что они готовы высечь все человечество, дабы привлечь его к своим убежденьям! Вспомню, что мы, северяне, возлюбили ислам за великое человеколюбье и за отраженье богоданной природы людей.
Нас не нужно было пугать огнем и возмездьем, чтобы заставить полюбить Всемогущего Бога.
Да и какую любовь может внушить шкурный страх за собственное благополучие?
Разве можно любить Творца, ненавидя и презирая его главное творение — людей?!
Нам, недавно обращенным в правоверие северянам, в диковинку было сие ревностное, до базарных побоищ отстаивание частностей вероучения. Нам сразу и не понять было, ради чего весь тот шум, ругань и крик. Впрочем, не нам одним. В дни и месяцы первого пребывания в Багдаде заметил я, что большинство здешних людей, занятых будничными повседневностями жизни, обращают внимание на богословские споры лишь тогда, когда они касаются самых понятных вещей и предметов.
Простые люди Багдада, по моим наблюденьям, больше прислушивались к многочисленным здешним поэтам и сказочникам, чем к богословам и философам-мутакаллимам. Горожане Багдада настолько предпочитают праздники будням, что не довольствуются мусульманскими праздниками, выдумывая себе новые и даже заимствуя праздники у местных христиан!
А коль скоро истинно исламских праздников, как учил нас Ибн Фазлан Правдивый, всего два — Ид уль-Фитр, или Рамазан-байрам, и Ид уль-Азха, или Курбан-байрам, то празднества, справляемые жителями Багдада, почти всецело христианские!
Эти беспечные и легкомысленные насельники Города мира особенно любят отмечать храмовые праздники разных местных монастырей. Однако и в будни эти монашеские обители не свободны от мирских гостей, так как их обширные сады и прохладные монастырские кабачки издавна сделались местами загородных прогулок для багдадских искателей приятственных развлечений.
Помню, в последнюю субботу того сентября был праздник «Монастыря лисиц» у западных Железных ворот, куда из любознательности заглянули и мы. Сей монастырь, надо думать, и ныне охотно посещают все горожане, ибо он со своими тенистыми деревьями и цветами лежит прямо посреди города.
И еще: 3 октября в монастыре Св. Эшмуны в Кутраббуле — а это северо-западное предместье Багдада — справлялся один из самых больших багдадских праздников, и вновь не без нашего участия. Мы видели, как развеселые багдадцы, захватив мехи с вином и певиц, прибывали туда каждый в соответствии со своими возможностями, кто на барке, кто на обычной лодке, зовущейся у них сумайриййат.
А зима — совсем без снега! — открывается здесь праздником св. Варвары, падающим на 4 декабря, про который есть такое арабское присловье: „Приходит день Варвары — каменщик хватается за флейту“.
Но не вообрази, сын мой, что жизнь Багдада протекает в сплошных праздниках и добровольных драках вокруг тонкостей вероученья.
Еще до отправления каравана паломников в Мекку нам рассказали о страшной и мучительной казни некоего Мансура аль-Халладжа — человека, которого одни называют святым, другие — еретиком, а третьи, среди них и власть имущие, шпионом самых крайних и непримиримых к существующему мироустройству карматских мятежников…»
СРЕДИННЫЙ КРУГ
Вот вы знаете, кто такие были карматы?
И я не знал. Ничего про них не знал. Потом посмотрел в Интернете — оказалась, это какая-то тупиковая ветвь шиитов-исмаилитов из раннего Средневековья. Зацепило, что в Сети мало про них известно — и я подался из своего Кройдона в самый центр Лондона, в Исмаилитский институт на Юстон-роуд.
На станции «Вест Кройдон» не пожалел купить однодневный проездной на все виды транспорта — а это почти семь фунтов, немалые для меня денежки. Доехал за полчаса до вокзала Ватерлоо, залез в подземку, на Черную линию, вылез на станции «Уоррен-стрит», где с проспектом Юстон-роуд пересекается уйма всяких улиц, а надо было на станции «Юстон-сквер», и потому запутался, как настоящий провинциал: долго искал институт по номеру дома среди стеклобетонных зданий, расположенных вдоль шумной лондонской автомагистрали. Потыкался-потыкался — в этом Лондоне ведь нет толковой уличной нумерации.
Но нашел-таки.
Вообще, исмаилиты — странные мусульмане. Была пятница, а они все работали. Это уж потом я узнал, что у исмаилитов не бывает обязательной пятикратной молитвы, многодневного поста и ритуального омовения и что они вообще не молятся в дневные часы. А когда молятся, трижды в день читают в своих молитвенных домах так называемую «священную молитву». А пятничная служба у них проходит ночью.
И все это потому, что считают себя более продвинутыми и просветленными, чем все остальные мусульмане. Они думают, что им, исмаилитам, явлены незримые таинства веры, называемые «батин», тогда как остальные мусульмане зациклились на внешнем, «захир», и буквальном исполнении одной лишь обрядовой стороны ислама. А коль скоро для остальных мусульман, по убеждению исмаилитов, закрыты эти незримые и неочевидные таинства ислама и они, следовательно, не имеют в мусульманской эзотерике никаких степеней посвящения, исмаилитам запрещено обсуждать с ними собственные верования и даже заглядывать в их мечети, чтобы блюстители суннитского благочестия не обозвали их отступниками или не случилось чего похуже.
А я, знаете, их отчасти понимаю. Я ведь тоже не хожу здесь, в Лондоне, в мечеть. Молюсь в одиночку. Ну, раньше иногда вместе с Ринатом, но теперь он как-то увиливает от этого. Повадился ходить куда-то в другое место молиться.
А я почему не повадился? Да не нашел мечети себе по сердцу, вот и все. Во-первых, насчет единства ислама и всех мусульман в мире — это одни красивые разговоры. Мечети здесь все или национально-этнические — турки с турками, пакистанцы с пакистанцами, малайцы с малайцами, или узко-конфессиональные — ведь в одном суннизме десятки разных сект и школ, и каждая считает, что только она на правильном пути, а все другие — кафиры, неверные, отступники, словом, еретики. Все бы ничего, но есть секты, которые присвоили себе право не только судить, но и приговаривать людей к смерти от имени ислама. Эти, как правило, самые невежественные буквалисты как в мирском, так и в религиозном смысле. Так что один раз сходишь к этим инквизиторам — больше не захочешь. Хорошо еще, им в Лондоне большой воли теперь не дают, после взрывов 7 июля.
Если ислам — это действенный покой и утешение сердца, то зачем ходить туда, где учат ненавидеть людей, которые хоть и молятся Аллаху, но понимают веру не так, как ты сам? Вот и я не хожу. Не нашел пока единоверцев себе по сердцу.
А исмаилиты, как оказалось, ребята благожелательные — радушно пустили меня в библиотеку, дали место за столом, показали каталог и картотеку. И уже совсем скоро доставили мне несколько выписанных мной книг. Исследователей в библиотеке было немного, раз-два и обчелся. Это был замечательно, в тишине и одиночестве работать не в пример производительнее! Да и привычнее, честно сказать. И вот что я вычитал.
ПРО КАРМАТОВ
Из записей в моей рабочей тетради
В конце IX века после подавления кровавого бунта чернокожих рабов-зинджей в халифате появилась еще одна страшная угроза заведенным порядкам. Это была мощная сила, которая, как и зинджи, выступила под знаменем крайнего шиизма. Но если завезенные с Занзибара в болота южного Ирака зинджи, почти не понимая по-арабски, грабили и убивали безо всякой подоплеки, предоставив религиозную идеологию бунта своим предводителям из арабов, то новые мятежники были арабами и местными жителями.
Это и были карматы, радикальная упертость которых роднит их через века с афганскими талибами, подрывниками-самоубийцами и другими псевдоисламскими бунтарями нашего времени.
(Sic!) Об истоках карматского движения чрезвычайно мало достоверных исторических сведений. Их в халифате считали беспредельными еретиками, а посему, ведя посильную контрпропаганду, всячески чернили их образ и уничтожали всякие связанные с ними письменные источники.
Возникли карматы, однако же, не совсем уж ниоткуда. Идея о скором конце света и пришествии на землю Последнего Божественного Реформатора, имама Махди, присутствовала в исламе изначально, так как опиралась на пророчества самого Святого пророка Мухаммада, (сав[6]).
(Sic!) Принципиальное отличие ислама в том, что в его эсхатологии Махди — это человек, а не какой-то там небожитель. Посему и искать его следует среди людей, а не среди небесных ангелов. Задача усложняется тем, что Святой пророк (сав) своими высказываниями, запечатленными в преданиях-хадисах, сделал присягу верности Махди обязательной для всех мусульман.
Из хадисов
Святой Пророк (сав), повелевая повиноваться Имаму Махди, изрек:
«Когда вы увидите его, непременно принесите ему обет верности, даже если вам придется ползти к нему на коленях через снежные вершины, ибо он Халиф Аллаха — Махди».
Время Конца света, конечно, известно только самому Аллаху. Но в истории ислама оказалось, как всегда и всюду, множество недовольных и торопливых людей, которым не терпелось увидеть, а то и приблизить этот Конец света
и узреть божественную справедливость имама Махди еще при собственной жизни.
Из истории
Радикальный шиитский махдизм, крайним воплощением которого стала идеология карматов, зародился еще на самой заре ислама — еще в ходе восстания новообращенных мусульман-мавали под предводительством некоего Мухтара в 685 году в городе Куфа. С тех пор Куфа — оплот шиизма. Мухтар провозглашал, что сын четыертого праведного халифа Али (от одной женщины из бедуинского племени Ханафи) по имени Мухаммад ибн аль-Ханафия и есть новоявленный имам Махди, обладающий даром пророчества. После подавления бунта и смерти этого Мухаммада ибн аль-Ханафии многие из его приверженцев начали говорить, что он на самом деле не умер, а просто скрывается где-то до урочного часа. Тогда-то и появились впервые в раскольническом шиитском исламе важные термины «гайба» — «отсутствие, схоронение» и «раджа» — «возвращение».
Один из самых радикальных последователей секты Мухтара, человек по имени Хамза ибн-Умара аль Барбари, объявил Мухаммада ибн-Ханафию уже не просто Махди, а самим богом, а себя — его пророком. После этого он женился на собственной дочери и объявил разрешенным все запрещенное исламом.
(Sic!) Карматы могли являться идейными потомками этих раннеисламских сектантов, обожествивших Мухаммада ибн аль-Ханафию).
Так это или не так, но учение карматов пришлось ко двору всем, кого уже достали политические и экономические условия того времени. В ситуации политического разброда и тяжких экономических трудностей идея приближения Конца света оказалась близка многим из тех, кто считал существующее государственное устройство чересчур далеким от идеалов ислама.
Так вот, одним из таких людей стал некий иракский погонщик Хамдан по прозвищу Кармат, с именем которого и связывают образование около 890 года мощного движения карматов, ставшего реальной угрозой для самого существования Багдадского халифата. Прозвище Кармат переводят по-разному, но чаще всего смысл его уничижителен: калека, хромец, урод… Хамдан, как пишут, был савадским, то есть иракским, набатейцем — представителем самого презираемого племени среди арабов. Касательно происхождения набатейцев и их характера в исламе существует целый ряд нелицеприятных преданий:
Рассказывают, что у Абу Хурайры был друг, который почитал его. Однажды сказал Абу-Хурайра ему: «Я полюбил тебя, но не знаю, кто ты?» Тот ответил: «Я один из жителей ас-Савада». Ответил ему Абу Хурайра: «Отойди от меня,
я слышал, как говорил посланник Аллаха, да благословит его Аллах: „Жители Савада — убийцы пророков, хулители религии, сторонники угнетателей во все времена и ростовщики, они занимаются тем, что прельщают (людей)“».
Рассказывают, что люди пришли к эмиру верующих, да будет мир над ними, и сказали: «О эмир верующих, мы живем в земле ас-Савада и мы получаем от нее пользу». И сказал им Али, да будет доволен им Аллах: «Воистину вы соседствуете с теми, в ком поселились невнимательность, обольщение, зависть, несправедливость, хитрость и обман, участие которых в исламе незначительно, а их доля в будущем мире мала. Я слышал, как посланник Аллаха, да благословит его Аллах и да приветствует, говорил, что если набатейцы изучают религию, говорят по-арабски, учат Коран, то следует убежать от них, потому что они ростовщики, взяточники и обманщики, которые не помогают исламу».
Из этих древних характеристик понятно, что у Хамдана Кармата были основания ненавидеть остальных арабов халифата. Вначале он стал в своей родной Куфе исмаилитским проповедником, ратовавшим, как они все, за божественное право потомков Али, Фатимидов, на халифский престол. Позднее, в силу возникших политических разногласий с Фатимидами, он возглавил собственное движение, называемое теперь карматским.
Второй по старшинству человек в карматской иерархии, шурин Хамдана Кармата Абдан, был убит по наущению некоего Закравайха ибн Махравайха, который после странного исчезновения, а скорее всего, гибели Хамдана Кармата стал в 900 году новым главой бунтарей. После серии неудачных восстаний он, как пишут, некоторое время прятался у одной женщины в печке для выпечки хлеба и вышел на свет только с восхождением аль-Муктадира на престол халифата в 904 году. После этого он вновь поднял восстание среди тех, кто был недоволен политикой халифата, а главное, налогами на содержание преторианской гвардии тюркских наемников.
Религиозная экзальтация, вызванная эсхатологическими ожиданиями скорейшего наступления Конца света и политико-религиозная идея «справедливости для всех» стали той основой, на которой росло и ширилось движение карматов. Вместе с исмаилитами карматы организовали широкую пропаганду своего учения по всему пространству халифата от Ирана до южных областей Аравийского полуострова. Бахрейн в Персидском заливе стал главной опорной базой карматов, откуда они совершали набеги на соседние области, осаждали Дамаск, Басру и угрожали самому Багдаду.
Карматские предводители утверждали, что действуют от имени тайного верховного главы движения, которое в строгом смысле трудно было назвать исламским, коль скоро в условиях Последних Времен карматы уже не подчинялись признанным законам шариата, а создали свою собственную доктрину. Суть этого учения, насколько можно судить по писаниям ортодоксальных критиков карматства, состояла в скором явлении Махди Мухаммада ибн Исмаила как седьмого имама и седьмого посланника Аллаха, с приходом которого эра Мухаммада как шестого посланника Аллаха якобы придет к концу, а новоявленный Махди станет править миром, установит справедливость, отменит законы ислама и провозгласит скрытую истину прежних религий.
Эту истину между тем новообращенные карматы могли постичь, по крайней мере частично, уже при самом обряде посвящения. Учение это имело чрезвычайно противоречивый характер, но свидетельства о том, что карматы на деле отменили исламские обряды и шариат, весьма достоверны.
Благодаря эклектизму карматского учения и тому, что это движение было, по существу, коммунистическим, предполагающим, например, общность собственности, жен и рабов, а также заботу о беднейших слоях населения в карматском движении приняли участие как самые неимущие слои населения — крестьяне, ремесленники и кочевые бедуины, так и некоторые образованные люди халифата. Сама философия карматского учения, многое взявшая не только из исмаилитских, но и из христианских гностических учений, содержала идею постепенной эволюции мира из божественной сущности света и мировой души, которые являются источниками человеческого разума у пророков, имамов и избранных.
Непосвященные, согласно этой протофашистской философии, являются всего лишь серой и ничтожной массой, не имеющей никакого значения в круговращении мира и «переселении разумов» от одного цикла времени до другого. Отдельные идеи карматов, несмотря на отношение к ним как к еретикам, нашли свой путь не только в суфийскую, но и в политическую философию ислама, став одним из источников «теории совершенного имамата» Аль-Фараби и Ибн-Сины (Авиценны). Более того, считается, как пишет Энциклопедия ислама, что «замечательная организация торговли и мусульманских гильдий берет свое начало у карматов».
В год предполагаемого паломничества булгарского царевича в Мекку бахрейнские карматы под предводительством Абу Тахира аль-Джаннаби предприняли целый ряд разрушительных и кровавых военных кампаний, в ходе которых они не только грабили караваны паломников, но несколько раз брали приступом Куфу и Басру. Абу Тахир предрекал скорое явление Махди, толкуя совпадение Сатурна и Юпитера в 928 году как знамение конца эры ислама и наступление эры «последней религии». «Там, где есть истина, закон не нужен»! (Sic! Это
утверждал апостол Павел!) Воодушевленные таким пророчеством, карматы шли напролом, угрожая самому Багдаду, и были отбиты только с помощью тюркской гвардии под командованием евнуха Муниса.
В 317 году Хиджры (929—930) хадж не состоялся вовсе, так как именно в этом году карматы совершили самое громкое и кощунственное свое деяние. Они ворвались в Мекку, перебили ее жителей и паломников и увезли в собой в Бахрейн Черный камень Каабы, тем самым практически демонстрируя «конец эры ислама».
ПРИМЕЧАНИЕ: Это было не первое несчастье, постигшее Черный камень. Много ранее описываемых событий, во время междоусобицы 683 года, когда умейядские войска Хусайна бин Нумайра осадили в Мекке «антихалифа» Абд Аллаха бин Зубейра, сам храм Каабы, «Дом Аллаха», был сильно поврежден обстрелом из катапульт с окружающих Мекку холмов. Последовал пожар, и в пламени Черный камень раскололся на три части. Впоследствии он был скреплен серебряным обручем и именно в таком виде был увезен карматами в Бахрейн, где с ним обращались в течение двух десятков лет безо всякого почтения и благоговения. Рассказывают даже, что Абу Тахир вновь разломал камень и становился на его осколки ногами, когда отправлял свои естественные надобности.
Кощунственное нападение на Мекку и осквернение Черного камня стали пиком карматских злодеяний. Активность карматов на юге халифата и в Иране продолжалась в течение всего X века, однако их радикальная идеология потерпела крах вскоре после ограбления Мекки. После нападения карматов на Мекку фатимидский халиф Убайдулла написал Абу Тахиру: «Ты поставил на нас черное пятно в истории, которого ты не смоешь… — ты навлек на нашу династию, нашу секту (шиитов) и наших проповедников имя неверных, зандака и еретиков своими позорными делами»…
Интересно, что в том же письме Убайдулла раскрывает свое собственное видение скорого пришествия Махди: «Время явления близко и время меча, восстания, резни нечестивых и их насильственного уничтожения быстро приближается. Нет сомнения, что обитатели Лахсы, Хаджара (Бахрейна) и Персии вернутся к знанию о единстве нашего Господа и к поклонению Ему; что, как в прошлом, они будут обожать нашего Господа, Его величие и будут исповедовать, что Он не имеет ничего общего со своими созданиями, и станут такими же защитниками идеи Единства Аллаха, какими были их предки».
В 931 году, когда огнепоклонники Персии отмечали 1500 лет после Зороастра, Абу Тахир уступил власть молодому персу по имени Закария из Исфагана, признав в нем Махди. Ничего хорошего из этого, однако, не вышло, как и изо всех эсхатологических упражнений карматов. Согласно прорицаниям зороастрийских астрологов, именно из Исфагана должен был выйти потомок персидских царей, который должен был восстановить персидскую династию и свергнуть власть арабского халифата. Псевдо-Махди, избранный карматами, тотчас повелел предавать всех пророков проклятиям, восстановил поклонение огню, взялся поощрять всевозможную распущенность и приказал предать смерти некоторых видных карматских лидеров. По прошествии всего восьмидесяти дней Абу Тахир аль-Джаннаби был вынужден признать, что выбрал на роль Махди самозванца, и казнить его, положив тем самым конец едва наступившей «эре последней религии».
Однако само происшествие чрезвычайно смутило карматов и сказалось в целом на их движении. Многие карматы переменили свои убеждения и перешли на сторону Аббасидов. Ведущие идеологи и проповедники карматов пересмотрели свои взгляды, утверждая, что «конец эры ислама» наступил не с первым приходом седьмого имама Мухаммада ибн Исмаила, но должен наступить только после его эсхатологического пришествия «из укрытия». Благодаря этому проповедь карматов и исмаилитов вновь набрала силу, хотя в большей степени в литературной сфере, нежели в сфере революционной политики.
Карматы Бахрейна, оправясь от эксцессов своего лже-Махди, продолжали время от времени свои набеги на юге халифата, создавая постоянную угрозу путям паломничества. Однако в 939 году Абу Тахир достиг соглашения с аббасидским правительством, обязуясь охранять паломников за ежегодную дань в 120 000 динаров. Помимо этой дани и сами паломники вынуждены были платить ему за охрану караванов.
Наступательный дух бахрейнских карматов значительно поостыл, и в 951 году братья Абу Тахира вернули Черный камень в Мекку в обмен на огромную денежную сумму — целый верблюжий караван, груженный золотыми динарами.
Уф! Потрудился я в библиотеке исмаилитов честно. Теперь, как мне казалось, я более-менее представлял себе политические и религиозные обстоятельства, в которых жил автор рукописи, и дело должно было пойти веселее. Хотя, прямо скажем, веселого в этой древней рукописи было чем дальше, тем меньше…
СОКРОВЕННЫЙ КРУГ
«Сын мой, сын мой! Знай же, что в год нашего прибытия в Багдад бесчинства мятежных карматов порождали в Городе мира постоянную тревогу и смуту. В любом человеке, в чьих словах усматривали противоправную ересь, подозревали лазутчика из стана карматов. По подозрению в порочащих связях с карматами и был схвачен некий Мансур аль-Халладж, или Чесальщик, который и вправду, по многим рассказам, услышанным нами после его страшной казни, родился в семье чесальщика то ли хлопка, то ли шерсти.[7] Упомяну же о нем, ибо сказанье о человеке, всем существом своим предавшемся Аллаху, весьма поучительно и содержит в себе уроки для всех правоверных.
Говорят, что в двенадцать лет он уже стал хафизом и в надежде постичь сокровенные смыслы выученной Божественной Книги побывал в учениках у многих суфийских наставников веры, но и не только. Он, как о нем говорят, сблизился с недостойными из крайних шиитов, и уже тогда говорили о нем, что он, Мансур аль-Халладж, стал странствующим проповедником шиитского дела. И далее свидетельствуют о нем, что вскоре после провала учиненного шиитами мятежа черных зинджей он совершил свой первый Хадж в благословенную Мекку, где дал обет провести целый год в молитвах и строгом посте у храма Каабы. Там и тогда он, вопреки правилам хранить некие суфийские тайны от непосвященных, впервые провозгласил свое полное единение с Богом. Позднее он странствовал по Ирану, Индии и Туркестану, уча о возможности единения с Аллахом для всех правоверных, каковое ученье заслужило ему ненависть видных людей Халифата, обвинивших его в союзе с джиннами и в прямом чародействе. Впрочем, некоторые вельможи, напротив, обратились в его горячих приверженцев.
Переселясь в Город мира, сей Мансур аль-Халладж во главе многих сотен сторонников во второй, а затем и в третий раз совершил хождение в Мекку. Возвратясь, он построил в пределах своего дома подобье Каабы, ночами истово и горячо молился у кладбищенских склепов, а при свете дня скитался по улицам Города мира, вводя обывателей в страх и смущенье, а богословов в ярость криками о своей безмерной любви к Аллаху. Он кричал, что хочет быть проклятым и умереть ради всей мусульманской общины. Вот что, как передают о нем, он возглашал на базарах Багдада: „О мусульмане, спасите меня от Аллаха! Он украл у меня мое «я»! Аллах сделал мою кровь законной для вас: убейте меня!“
Остались от него и стихи:
Я узрел моего Господа очами моего сердца
и я спросил: „Кто Ты?“
Он ответил: „Я — это Ты“.
Все это прозрение привело его к тому, что он во всеуслышанье в многолюдной мечети объявил: „Ана уль Хакк“ („Я есмь сама Истина“).
И вот, сын мой, узнай же, как казнят в Городе мира тех, чья вера не понята властями и большинством народа… 24 числа месяца Зуль-када 309 года Хиджры[8] в Городе мира у Хорасанских ворот сей восторженный и вдохновенный безумец, на голову коего была в насмешку надета шутовская корона и который пришел на место мучительной казни, танцуя и радуясь приближению смерти, сначала прилюдно подвергся жестоким, до полусмерти побоям, а после еле живым подвешен к позорному столбу. В городе произвелась из-за его казни великая смута: говорят, пока бунтующая чернь громила и поджигала базарные лавки, друзья и враги задавали подвешенному к столбу свои вопросы. И говорят, он им отвечал. Указ Халифа об усекновении головы не успел прибыть до заката солнца, и смертную казнь перенесли на завтра. В теченье всей ночи по Городу мира бродили слухи слухи о чудесах, чародействе и прочих таинственных делах. Наутро же подписавшие приговор блюстители благочестия и правоверья провозгласили: „Это — во имя ислама, пусть кровь его падет на наши головы!“ Безумца обезглавили, тело его облили маслом и подожгли, а пепел развеяли с вершины высокого минарета над струями Тигра.
Так, сын мой, истая вера губит людей, но так же истая вера превращает человека в легенду…»
СРЕДИННЫЙ КРУГ
Я возвращался домов из исмаилистской библиотеки уже под вечер, досыта начитавшись про карматов и поняв наконец хоть что-то про казнь великого суфия Мансура аль-Халладжа. Это был, наверное, первый случай в истории ислама, когда человек сознательно шел на смерть и мученичество, хотя, конечно, в историях о нем и его намерениях очень нелегко отделить правду от мифа…
Говорят, богословы Багдада расходились во мнениях, что делать с таким человеком. Одни говорили, что притязающего на единство с Аллахом следует осудить и предать казни; другие возражали, что суфийский восторг не подлежит земному суду. Понять состояние полного отказа от человеческих страстей и желаний, когда в существе человека нет ничего, кроме истины, и потому он сам превращается в истину, могли очень немногие, как тогда, так и сейчас.
Подлинная проблема состояла в том, что вокруг личности аль-Халладжа началось настоящее брожение умов, а наиболее преданные и экзальтированные его последователи начали видеть в нем чуть ли не Махди — боговдохновенного реформатора нравственного и политического устройства государства.
А ведь и правда, аль-Халладж не был чужд политики. Помимо своих экстатических проповедей он написал несколько трактатов об обязанностях визирей, посвятив эти труды визирям ибн Хамдану и ибн Исе. И похоже, что заключение аль-Халладжа в тюрьму последовало вовсе не из-за его проповедей и мистических прозрений, а было итогом общей политической неразберихи в халифате.
Вообще, в истории Аббасидского халифата, как и во всей истории мусульманства, мало периодов покоя и благости. Начало правления халифа ал-Муктадира тоже ведь ознаменовалось целым рядом попыток государственного переворота. В 908 году, во время очередной такой попытки, заговорщики попытались свергнуть юного халифа и посадить на его место его дядю аль-Мутазза. Переворот провалился, но в ходе последующих гонений на всех и вся аль-Халладж, бежавший из Багдада, был в 911 году схвачен и провел в заключении целых девять лет, и это несмотря на то, что многие его сторонники были освобождены уже
в 913 году.
После их освобождения участь аль-Халладжа была несколько смягчена, хотя ему и пришлось простоять три дня у позорного столба с надписью «Пособник карматов». В последующие годы он жил хоть и в заключении, но в пределах халифского дворца, где имел возможность проповедовать другим заключенным.
Он не был простым заключенным — ему все знали цену. В 915 году он вылечил халифа от лихорадки, а в 917 году «воскресил» любимого попугая наследного принца, из-за чего тогдашние либеральные интеллигенты — мутазилиты-рационалисты обвинили его в шарлатанстве.
Несмотря на то, что покровителя аль-Халладжа визиря Али ибн Ису сменил на посту ярый недруг мистика старый коррупционер ибн аль-Фурат, влияние румийки Шагаб, царственной матери халифа, спасало восторженного суфия, который в эти годы написал две самые важные свои книги[9], в которых доказывал все то же — возможность единения человека с Богом в мистической любви.
Сам процесс начался в 921—922 годах — и тоже благодаря дворцовым интригам. Новый визирь Хамид ибн аль-Аббас, уличенный дотошным Али ибн Исой в финансовых махинациях, решил таким образом расправиться со своим дворцовым соперником, симпатизировавшим аль-Халладжу. Несмотря на протесты и демонстрации в защиту знаменитого мистика, сопровождаемые арестами ханбалитов и суфиев, которые утверждали, что светские власти не имеют права судить «святых людей», визирь Хамид ибн аль-Аббас и судья-кади Багдада Абу Умар ибн Юсуф заранее подготовили приговор аль-Халладжу.
Аль-Халладж действительно говорил, что самое важное — это «обойти семь раз вокруг Каабы своего сердца». На этом основании его обвинили в стремлении уничтожить храм Каабы и, следовательно, в содействии и сочувствии карматам. Среди судей не было судьи шафиитского толка, а ханафитский судья отказался вынести свое заключение, однако его помощник согласился поддержать маликита Абу Умара. Помимо того, суду было представлено 84 свидетельских подписи в пользу обвинения.
Под напором визиря Хамида суд вынес аль-Халладжу смертный приговор.
Властная мать халифа Шагаб и его ближайший камергер Назир аль-Харами в течение двух дней пытались повлиять на халифа аль-Муктадира, чтобы спасти аль-Халладжа. Однако, воспользовавшись колебаниями повелителя правоверных, в момент, когда тот, больной лихорадкой, покидал большой дворцовый пир, ловкий визирь Хамид ибн аль-Аббас заручился его подписью на приговоре, и судьба аль-Халладжа была решена.
23 числа мусульманского месяца Зуль-када, или 21 марта, 922 года дворцовые трубы возвестили Багдаду о неминуемой казни. Сам аль-Халладж, отданный в руки начальника полиции, провел ночь перед казнью в экстатических молитвах, призывая себя достойно принять мученичество и предвидя свое чудесное воскресение. По словам свидетелей казни, последними словами мученика были: «Для восторженного имеет значение лишь одно — чтобы Единственный превратил его в частицу Единства».[10]
Возвращаясь домой, в Кройдон, я невольно смотрел на попадавшихся мне навстречу лондонских мусульман — женщин в открытых, полуоткрытых и наглухо закрытых хиджабах, длинных платьях или плащах, из-под которых виднелись цветные — оранжевые, коричневые, зеленые, синие — шальвары и на мужчин в белых пакистанских одеждах и белых шапочках, в длинных египетских рубашках до пят, безбородых или с длинными бородами веером, но равно неулыбчивых, и думал: много ли они знают об истории и глубинах своей веры или так — делают что положено, и все?
Что они думают о тех, кто верит иначе, чем они сами? Жалеют? Пытаются обратить на путь истинный? Или — от навязанного им страха перед закоснелыми догмами и предрассудками — ненавидят и не считают их мусульманами? И готовы поверить любому неграмотному мулле, который с умным и торжественным видом заявит, что всякий еретик и отступник подлежит смерти? Что «кровь его становится законной для пролития» и только британские законы, увы, мешают устроить тут кровавую очистительную баню для всех, кто не верует или верует иначе и не слушается этого или другого такого же муллы, вчера только приехавшего из Пакистана или из Бангладеш, где в религиозных школах-медресе идет конвейерный промыв мозгов в духе средневековой догматики и прямого искажения ислама в угоду аппетитам и властолюбию все тех же мулл?!
Не люблю я этих зазванных и приезжих мулл. Это вторая причина, почему я не хожу в мечеть. И не в том дело, что кто-то из них чуть что — зовет к джихаду. Просто дай им волю, подпусти их поближе, так сразу начинают диктовать, что можно, а чего нельзя. Прихожане, конечно, сами виноваты, что от вечного страха впасть в ересь не включают ни мозгов, ни сердца и по каждому самому пустяковому вопросу сразу обращаются к мулле как к верховному средоточию мудрости. Какой мулла не возомнит о себе в таких-то обстоятельствах?
В подобных мыслях я и дошел от станции до своего Мэнор Хаус — с передышками, конечно. Да, я ведь не сказал: у меня же одышка от сердечной недостаточности, а по-простому — грудная жаба. Чуть убыстрю шаг — и в грудине поднимается страшная боль, сжимается сердце, как в чужом кулаке. Пока не постою чуток, пока не отдышусь, плохо. Сходил к врачам — артерии, говорят, забиты, шунтировать нужно.
Да мало ли что нужно! Некогда пока. Вот и живу на первом этаже, чтобы не запыхиваться на лестнице. Но зато и вижу из окна всякую интересную жизнь — как одинокая старушка прогуливает приемного пушистого песика, или моя рыжая Мурзя, озираясь, в зубах несет из парка придушенную мышь, как лесные голуби-вяхири, здоровые, как тетерева, с шумом взлетают с ветвей. Или вот лиса как ни в чем не бывало бежит через улицу по своим делам: зоопарк, да и только! Тут ведь масса городских лис — не меньше, наверное, чем серых белок, а уж этих — пропасть!
Подойдя к портику, я спугнул с травы одну из таких: она поскакала по газону, вспрыгнула на дерево и — ну ругаться и ворчать на меня! А под деревом у нас благотворительная скамейка, которую поставил на свои средства один из бывших жильцов, Мармадьюк Филипс: забыть об этом никому не даст привинченная к спинке скамьи и тусклая от патины медная табличка. Человека уже на свете нет, а скамейка, поставленная для людей, стоит.
А на скамейке, гляжу, сидит в белой мусульманской шапочке Мушрумс, Ринат то есть. Смурной какой-то, отрешенный. И молчит.
Салям, говорю. Молчит.
Что-то не так, думаю. Чего, говорю, молчишь?
Опять молчит. И смотрит вроде на меня, а на самом деле — куда-то внутрь себя.
Я подошел, вроде в шутку поводил у него ладонью перед глазами. А он и вправду словно очнулся. Салям, говорит.
Ну, говорю, и тебе салям, раз такое дело.
Новости есть какие-нибудь, спрашивает.
Про что, говорю.
Про рукопись, говорит.
Мы же договорились, говорю. В понедельник будут новости.
А, говорит.
Ну да, говорю.
А он помолчал-помолчал и вдруг выдал: знаешь, говорит, что одиночество — это фактор риска?
Как это, говорю.
А так, говорит: одиночество для здоровья опаснее курева, переедания и алкоголизма. Тот, говорит, кто занят каким-нибудь общим делом, и живет дольше, и болеет реже.
Это кто же так говорит, спрашиваю.
Ог говорит: в газете пишут — в «Англия-Инфо». Статью из «Дейли мейл» перевели: «Одиночество — это убийца». Американцы, говорит, провели исследование. У них, мол, и получилось, что одиночество вреднее, чем пятнадцать сигарет в день, и в два раза опаснее, чем переедание и обжорство.
Мало ли что в газетах пишут, говорю. Важно же, с кем общаться. С кем поведешься, от того и наберешься. От иных опасностей одиночество даже спасает.
А это, говорит, не важно, позитивное у тебя общение или негативное. Так в статье сказано. Главное — не быть одиноким.
Понятно, говорю. Ты, говорю, и раньше газетам верил, но хоть на русском, а не в переводе. Выучи лучше английский, говорю, и читай в подлиннике. Может, еще что вычитаешь пользительного.
Эх, говорит. Я, говорит, пошел. До понедельника, говорит.
И ушел.
Все-таки что-то с этим Мушрумсом не так в последнее время. Он мне ежа напомнил, которого я однажды спас у нас в коммунальном саду. В этот общий сад выходит одно подвальное окно в такой кирпичной яме, накрытой сверху проволочной сеткой, чтобы по осени листья не нападали. Ежей летом в саду полно — приходят из лесопарка промышлять медового цвета слизняков и садовых улиток, которых тьма-тьмущая: цветы объедают. Один еж вот так-то охотился-охотился и провалился ночью сквозь сетку в яму. Утром я вышел в сад — случайно заглянул в яму, а там ежик забился между двух тонких водопроводных труб и застрял: серо-седыми иголками назад — против шерстки — вылезти не может. Устал уже, отчаялся. Он, видно, тыкался-тыкался в стены ямы, подумал, что между трубами норка, а значит, выход какой-то, обрадовался, затиснулся туда, а это просто две водопроводные трубы, а за ними вплотную опять глухая стена. Долго я его вытаскивал, садовые рукавицы надел, но все равно искололся весь — ведь каждую иголочку приглаживал, чтобы высвободить ежика. Полчаса возился, не меньше. Но спас. Вынес в лесопарк в картонном ящике, повалил ящик на бок и отошел. Вижу — пошел мой ежик пешком в заросли ежевики, измученный приключением, но свободный…
Может, и с Мушрумсом так надо — все иголочки его пригладить, чтобы спасти? Наверное, зря я его так отпустил — надо было домой зазвать, посидеть, покалякать… Опять характер мой несчастный — всем-то ему надо задним числом посочувствовать, но ни для кого ничего толком не сделать!
Хоть бы он подженился на ком, что ли! Было бы кому его жалеть и выслушивать. Но хорошую подругу найти в этом их кругу — непростое дело.
Вот Апль, Олег то есть, сошелся однажды с одной смуглянкой-молдаванкой. Тут их много, бывших советских. Все работу ищут, и больше всех загребает тот, кто эту работу им находит и потом, в день получки, берет с них дань. Эта его Эмилия так-то вот подрядилась через одного откупщика рейсовые автобусы мыть по ночам. Выдавали им длинные швабры, ведра с пенным раствором — и вперед! Сколько уж там автобусов надо было вымыть, неизвестно, но работенка не сказать, чтобы не пыльная. Да еще дань плати. Вернее, этот их откупщик один получал за всех деньги в конторе, с кем-то там делил, а им отдавал что оставалось.
Оставалось не густо, поэтому Эмилия днем еще занималась уборкой в частных домах — тоже за гроши, по четыре фунта в час. Да нелегалам ведь редко перепадает больше.
И вот в один, что говорится, прекрасный день во время уборки так ее схватило, так скрючило-скорежило-скособочило, что легла она на пол рядом с пылесосом и кричит благим матом. Ой, кричит, конец, умираю! Хозяева квартиры в панике — еще не хватало, чтобы, она, здоровая на вид девка, тут померла у них на полу! Во-первых, нелегалка, брать нельзя на работу, а во‑вторых, человек, жалко же.
Ладно, в саду у них Апль оказался, кусты, что ли, пересаживал. Хозяйка перепуганная за ним прибежала, на помощь зовет, да он уже и сам крики услышал: орала она, Эмилия, как будто рожала. Он у нее уж по-русски расспросил, что с ней да как. Оказалось, живот схватило судорогой и не отпускает и в глазах темно. Доставил он ее в больницу, благо рядом было. Отлежалась она там на больничной тележке, и ничего-то у ней не нашли, вполне здоровая девка.
Потом уж они догадались, что могла она чем-то надышаться в своем автобусном гараже. Им для мойки положены были не только резиновые плащи, шляпы и сапоги, а еще и респираторы, но откупщик, видать, и на этом всем заработал — толкнул на сторону. Она все время просила у хозяйки старые ботинки и туфли на «манной каше». Эта ношеная обувь на ней просто горела все время. Мыли они, стало быть, в чем были, а раствор-то с химией какой-то. Вредоносный раствор. На него и свалили этот приступ.
Больше автобусы мыть она не пошла. А вот с Аплем сошлась — вместе-то оно теплей, да и практичнее.
Только прожили они недолго. В одном из домов, где эта Эмилия убиралась, жил какой-то холостяк, бывший маменькин сынок, озверевший от готовой мороженой еды и расходов на всякие кафе, голодный и злой на весь женский род — за всю эту их эмансипацию и прочий воинствующий феминизм. И правда, Лондон в этом смысле не Париж: тут женщины, как правило, за собой особенно не ухаживают, предпочитают стиль унисекс и в суфражистской своей борьбе давно одержали победу — стали больше похожи на мужчин, чем на женщин. Потому тут и педиков так много — какая разница! Даже лучше — взаимных претензий меньше.
Как тут размножаются — вообще загадка. Но для них это, похоже, просто обязанность, а не зов природы. Потому и рожают уже под сорок — только чтобы выполнить долг перед отечеством. О том, чтобы приготовить что-то мужику поесть, постирать, погладить там, приглядеть и все такое прочее, — об этом давно и речи нет. Полная победа феминизма, хоть и пиррова!
Поэтому, когда Эмилия по душевности своей приготовила тому простуженному мужику что-то горячее, а потом постирала носки и погладила рубашку, он совсем оторопел сначала, а потом влюбился по уши. Тоже, кстати, оказался не англичанин, а португалец. Но какая разница, если у мужика британский паспорт? Так она и переселилась к нему, а уж он начал хлопотать о переводе ее в легальные подруги. До сих пор, наверное, старается. Тоже дело непростое.
А что касается Апля, то он крепко загрустил, но виду не подал, не загулял и не запил, как иные. Да ему и нельзя светиться, он же под колпаком: его заявление о политубежище все еще рассматривают. От тоски подался он в фитнес-клуб, мускулы качать. Как будто еще мало ему. Как там у Свифта в «Гулливере»? Куинбус Флестрин: Человек-Гора. Гремит железом, семь потов с себя сгоняет вместе с тоской-печалью своей.
И что такое Мушрумс талдычил про одиночество? Да в Лондоне одиночество — это образ жизни!
На этом рукопись романа Равиля Бухараева о средневековой исламской секте карматов, к сожалению, прерывается. Но все же не на полуслове. Ибо краткие тезисы к дальнейшему развитию давних и нынешних событий внимательному читателю могут сказать многое. А именно: роман этот не просто о современности с дальней исторической фокусировкой, он более чем актуален. Потому что воздвигает мост между давними событиями во времена процветания мусульманского халифата и нынешними кровавыми событиями на Ближнем Востоке. Но это не политический или религиозный трактат на животрепещую тему. Это высокохудожественный текст с развернутыми в прошлое и будущее аллюзиями и асссоциациями. Поэтому рискну приложить к тексту неоконченного романа Равиля Бухараева «Потомки карматов» его тезисные наброски. И пусть каждый из читателей сам расшифровывает сказанное вскользь и разворачивает этот свиток в ту сторону, где зияет сама бесконечность, в которую и ушел от нас писатель Равиль Бухарараев пять лет тому назад.
«Манускрипт, вывезенный из Ирака, — после войны и грабежа музеев — криминальная атмосфера вокруг артефактов в Лондоне — мусульманский нувориш (образ от графини) — убийство на фазаньей охоте. Замешан в финансировании терроризма.
Напротив живет оперная певица — летом все время поет в окно.
Психология: убивать «духовно мертвых», но при этом никакой мысли о том, что всякому человеку остается возможность покаяться и признать Всевышнего (притча о страшном преступнике, которому Аллах удлинил праведный путь на один сантиметр).
Лондонские катакомбы. Заброшенный туннель в лесу или парке от узкоколейки — отсюда вход в катакомбы и хранилище питьевой воды. Отравить воду.
Роман в виде книги в обложке: обложка — повесть о карматах.
И за этим — пятница, а они работают. Карматы как предмет изучения. Возвращаюсь — меня ждет у дверей Ринат, кторый выглядит как-то иначе, чем всегда. Тот, познакомясь в джиме с какими-то накачанными мусульманскими парнями, в попытках самостоятельно продать манускрипт зачастил в магазин мусульманской литературы «Халифат»: в задних комнатах компьютеры, на которых создаются соответствующие видео и прочее (конспирация). Там его уже обрабатывают „потомки карматов“».
Публикация и послесловие Лидии Григорьевой
1. 8 августа 922 года.
2. Ибн Аль-Факих Аль-Хамадани. Книга стран. Слово о Мадинат ас-Салам, Багдаде.
3. В 908 году.
4. В 874 году.
5. В 760 году.
6. Сокращенное «Салаллаху алейхи вас салям» — «Да благословит его Аллах и приветствует».
7. «Халладж» по-арабски — «чесальщик шерсти».
8. 26 марта 922 года.
9. «Та син ал-Азал», или «Непокорный единобожник», о падении Иблиса из ангельского состояния благодаря его непослушанию и второй труд о мистическом «вознесении» (миградж) Святого пророка Мухаммада.
10. Л. Массиньон, Л. Гарде. Статья «Ал-Халладж» // M. Th. Houtsma et al., eds. The Encyclopædia of Islam. Brill and London, 1913—1938.