Борьба вокруг конституционной реформы (1904—1906 гг.) как традиция российской политической культуры
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2016
«Конституция» — это понятие оставалось самым ненавистным для императора Николая-II, его супруги Александры Федоровны и ближайшего придворного окружения вплоть до сокрушительного финала самодержавной России в феврале 1917 года. Символично, с каким упрямством последний российский император даже на языковом уровне сопротивлялся преобразованиям государственного строя, оберегая полученные «божьей милостью» прерогативы носителя Верховной власти — как неограниченного самодержца. Слова «конституция», «парламент», «кабинет министров», «премьер-министр» с высоты престола не были произнесены и после подписания Манифеста 17 октября 1905 года, который провозгласил изменение политического режима на конституционных принципах и предоставление населению гражданских прав. Отсутствовали эти знаковые понятия и в изданных 23 апреля 1906 года Основных законах, ставших фактически российской Конституцией. «Конституция», которую Верховная власть и после появления этих актов отказывалась на самом деле признавать, продолжала быть запрещенным словом и в среде высшей бюрократии — Николай-II не терпел даже упоминания о ней…
Под знаком «унижения»
17 октября 1905 года Николай-II совершенно искренне считал черным днем для российской государственности и своей личной трагедией. В письме матери, императрице Марии Федоровне, спустя два дня после подписания Манифеста он называл это «страшным решением». Царь признавал, что выбранный им путь преобразования государственного порядка — «это в сущности и есть конституция»: «предоставление гражданских прав населению — свободы слова, печати, собраний и союзов и неприкосновенности личности; кроме того, обязательство проводить всякий законопроект через Государственную Думу». Другой путь — «назначить военного человека и всеми силами постараться раздавить крамолу» — Николаю-II, судя по всему, психологически более импонировал. Но он был признан нереализуемым в условиях всеобщей политической стачки, охватившей не только столицы, но и всю страну; к тому же паралич железнодорожного сообщения препятствовал доставке «верных» воинских частей. Особенно болезненным оказалось то, что в пользу конституционного реформирования самодержавия высказались «почти все, к кому я (то есть Николай-II. — И. А.) обращался с вопросом», поддержав программные предложения председателя Комитета министров С. Ю. Витте.[ 1] Примирившись ненадолго с обидой и унижением, Николай-II уже через несколько месяцев, когда революционная стихия пошла на спад и рассеялся страх перед полной потерей власти, с радостью избавился от «коварного» Витте — олицетворения конституционного «грехопадения».
Конституционные уступки, «дарованные» в разгар революционного кризиса, превратились для Николая-II в серьезную политико-психологическую проблему. Вынужденные изменения в характере государственного строя он переживал тяжело, как отступление от своих морально-религиозных обязательств. Миссия монарха — сохранить самодержавную форму правления в неприкосновенном виде, «как встарь», и передать наследнику! И дальнейшую политику государя, расставшегося в новых Основных законах с титулом «монарх самодержавный и неограниченный», навязчиво сопровождала идея отката назад. Он будет ожидать подходящего момента для исправления «исторической ошибки» 17 октября, когда пришлось согласиться на столь чуждый его мировоззрению поступок. Тем более что Николай-II по-прежнему был убежден: народ обожает царя и ему предан, «мужик конституции не поймет» и вообще «конституция нужна только интеллигентам». Показательно настроение царя после церемонии открытия Государственной думы, состоявшейся в Зимнем дворце 27 апреля 1906 года. Представителями дома Романовых и особенно царской четой она воспринималась как едва ли не похороны самодержавия. Императрица-мать застала Николая-II в состоянии истерики. «По лицу моего сына текли слезы… — рассказывала Мария Федоровна в одном из писем. — Вдруг он сильно ударил по локотнику кресла и крикнул: „Я ее создал и я ее уничтожу… так будет. Верьте мне“. И мой сын при этих словах перекрестился».[2] Не удивительны последующие попытки государя и его наиболее реакционного окружения урезать полномочия народного представительства, сделать управляемой и просто не считаться с существованием Думы, не говоря уже о противодействии принятию почти любых более-менее либеральных и прогрессивных законопроектов.
Общественность, в свою очередь, воспринимала конституционные реформы 1905—1906 годов как завоевание, которого удалось добиться благодаря общенациональному, по сути, натиску на «бюрократический строй» самых различных социальных и политических сил. При этом всем было очевидно, что каждый шаг по преобразованию государственного строя непременно запаздывал из-за стремления Верховной власти в очередной раз проигнорировать актуальные запросы общественного мнения, которое на фоне бездействия правителей или явно половинчатых уступок становилось все радикальнее настроенным. Практически единодушным было и ощущение «неискренности», с которой власть идет на любые социальные и политические реформы и в первую очередь — касающиеся модернизации самодержавной формы правления. Подобный стиль поведения не способствовал сохранению и тем более укреплению авторитета и Николая-II и в целом властной элиты.
Непоследовательность в проведении преобразований, усугубляемая дефицитом доверия к представителям власти в широких общественных кругах, затрудняла укрепление политического режима «Обновленной России». Установление действительно правового строя подменялось соблазнительной для власти иллюзией «успокоения» и «стабильности». Однако, не осуществив полноценной конституционной реформы, власть, сохранившая свою безответственность, уже очень скоро будет вынуждена расплачиваться — в целом за политико-психологическую слабость системы «думской монархии». Страна, казавшаяся могущественной державой, втянутая в мировую войну, в течение трех лет скатывалась в пропасть беспрецедентного кризиса. Испытание на прочность завершилось молниеносным крушением императорской России в феврале 1917-го…
«Так дальше жить нельзя»
Новый, 1905 год страна встречала в тревожной, но отнюдь не безнадежной атмосфере. Источником оптимизма оставалась «весна Святополк-Мирского». Курс на «доверие» к русскому обществу и народу был провозглашен в сентябре 1904 года князем П. Д. Святополк-Мирским, сменившим на посту главы МВД убитого бомбой эсера-террориста Е. Сазонова В. К. Плеве, считавшегося одним из самых реакционных и одиозных деятелей в окружении царя. «Повеяло весной», как чутко заметил после первых же публичных выступлений нового министра А. С. Суворин, издатель и редактор газеты «Новое время». Начавшийся период в жизни страны сразу стал восприниматься в общественном сознании как «весна», «оттепель», «перестройка», «эпоха доверия»…[3]
Надежды на обновление «бюрократического строя», охватившие все слои общества, с каждой неделей становились все более радикальными. Об этом свидетельствовали и резолюции, принимавшиеся в ходе «банкетной кампании» — небывалого явления общественной жизни. Под видом банкетов (в Петербурге в них участвовало до 700—800 человек!) проводились многочисленные политические собрания интеллигенции, представителей «свободных профессий», земских деятелей. Выдвигались требования реформ, которые к декабрю 1905 года доходили уже до призывов к установлению конституционного строя и созыву на основе всеобщего избирательного права народного представительства!
Подписанный Николаем-II 12 декабря Указ «О предначертаниях к усовершенствованию государственного порядка» был встречен уже весьма прохладно. Между тем в этом документе, составленном на основе предложений Святополк-Мирского, впервые со времен «великих реформ» 1860-х годов содержалась достаточно четкая программа преобразований либерального характера. Среди декларируемых направлений реформ особое внимание уделялось «более полному обеспечению законности», подразумевавшему ограничение административного произвола, равенство граждан перед законом и т. д. Существенны были и обещания сократить применение Положений «об исключительной охране» (позволяющих под предлогом «государственной безопасности» нарушать любые права населения). Говорилось об обеспечении независимости судов, избавлении печати от «излишнего стеснения», укреплении «заветов веротерпимости». Было обещано расширение прав земских и городских органов самоуправления, введение государственного страхования рабочих и, что важно, обозначалась перспектива подготовки мер «по устроению крестьянской жизни».
Впрочем, самый принципиальный «третий пункт» — о включении выборных представителей населения в процесс законодательной деятельности — Николай-II в последний момент вычеркнул из указа. Святополк-Мирский предлагал под прикрытием славянофильской риторики и ссылок на «самобытные формы» представительства в историческом прошлом России и так очень умеренный вариант. Планировалось привлечь выборных представителей «местных общественных учреждений» с совещательными полномочиями «к участию в разработке законодательных предначертаний до рассмотрения их Государственным Советом». Иными словами, речь не шла о создании какого-то отдельного представительского учреждения. Однако Николай-II и в таком введении самых минимальных начал представительства усмотрел угрозу принципу неограниченной самодержавной власти. «Да, я никогда, ни в коем случае не соглашусь на представительный образ правления, ибо я его считаю вредным для вверенного мне Богом народа…» — заявил государь, принимая решение удалить из указа этот пункт.[4]
Раздражение общественности усугублялось зловещим правительственным сообщением, опубликованным вместе с указом. В сообщении (отредактированном обер-прокурором Синода К. П. Победоносцевым) сама мысль о представительском правлении объявлялась «чуждой русскому народу, верному исконным основам существующего государственного строя». Осуждались собрания граждан — как «шумные сборища», общественная активность была названа «уклонением от правильного течения», и звучали угрозы репрессий даже за обсуждение возможных реформ. Подобный сигнал от власти, полностью диссонирующий с «весенней» атмосферой, был воспринят как вызов обществу и во многом нивелировал позитивный эффект от намечавшихся в указе реформаторских планов.
Всем было очевидно, что Святополк-Мирский (а в его лице и умеренная либерально-земская элита) потерпел поражение, убеждая царя пойти на кардинальную уступку общественным настроениям — не дожидаясь революционного взрыва. Глава МВД, просто поставленный перед фактом, что «третий пункт» вычеркнут, был шокирован и через день, на докладе у Николая-II, получил согласие на свою отставку — с отсрочкой на месяц. Святополк-Мирский оказался оптимистом, предупреждая государя: «Я убежден, что через 6 месяцев вы будете раскаиваться, что уничтожили пункт о выборных».[5] Революция наступила раньше…
Накануне Нового года пришло известие о падении Порт-Артура — очередном сокрушительном поражении русской армии в войне с Японией. Неудачная и непопулярная в обществе война на Дальнем Востоке становилась фактором, усиливающим внутренний кризис и политико-психологическую напряженность в стране. Война воспринималась как авантюра политически безответственной власти, когда совпали и навязчивые великодержавные амбиции государя, и коммерческие интересы представителей «дворцовой камарильи» в лице так называемой «безобразовской шайки».[[6]]
«Маленькая победоносная война», призванная сокрушить прежде всего «революционную крамолу» с помощью патриотического единения народа и Верховной власти (подобную идеологию продвигал министр внутренних дел В. К. Плеве), обернулась прямо противоположными последствиями. Под знаком критики того, как ведется Россией война, а вскоре — и самого факта вовлечения России в это кровопролитное и дорогостоящее «предприятие», усиливались оппозиционные настроения во всех слоях общества. «Падение Порт-Артура, завершившее ряд систематических неудач, давало ясно понять, что режим не в состоянии держаться, что ему не одолеть упорного и отлично подготовленного врага, что поэтому смена его стала неотложной потребностью для борьбы с внешней опасностью», — передавал распространенные настроения редактор либерального журнала «Право» И. В. Гессен.[7] Официозный патриотизм, искусственно поддерживавшийся в первые месяцы войны, к наступлению «весны Святополк-Мирского» уже совершенно улетучился. Напротив, под впечатлением бесконечных военных поражений и нарастающего в стране экономического кризиса общество демонстративно отказывало «бюрократическому режиму» в поддержке, настаивая — и все более требовательно — на осуществлении реформ.
Безответственность власти, действия которой оказываются для общества «независящими обстоятельствами», — первопричина переживаемых проблем. «В декабре прошлого года (1903 года. — И. А.) в России не было и ста человек, желавших войны с японцами, но по „независящим обстоятельствам“ миллионы и десятки миллионов не имели и представления ни о сущности русско-японских дипломатических переговоров, ни о японских требованиях, ни о том, что война уже близка, что ее ужасы непредотвратимы, — отмечалось в одной из статей, посвященных падению Порт-Артура. — В японский плен отправились десятки тысяч русских воинов, сохранивших боевую способность, готовность умереть или победить, но капитулировавших не перед мужеством врага, а перед „независящими обстоятельствами“. От них да избавит нашу народную жизнь жажда реформ, охватившая Россию сверху донизу».[8]
«1904-й год оставил неизгладимый след в истории России. Всколыхнувшая ее до основания японская война, подобно подземному толчку, вдруг изменила поверхность политической и общественной жизни, — констатировалось в программной статье новогоднего номера «Биржевых ведомостей». — Нет больше красивых фасадов национального самообольщения. Ярко окрашивавший их шовинизм потускнел, потонул в груде развалин. Надломились ветхие балки, казавшиеся такими крепкими».[9]
«Год обновления» — в таком ключе характеризовался в независимой печати наступающий 1905 год, призванный продолжить уже начавшуюся в России «могучую работу внутреннего обновления».
Символами общественных настроений России, вступающей в 1905 год, прочно стали две крылатые фразы, созвучные устремлениям самых широких кругов, вплоть до умеренных консерваторов и «просвещенных бюрократов». «Так дальше жить нельзя» — эта установка точно передавала состояние российского общества к началу революционного 1905 года. Появилась и характерная формулировка (еще в традициях эзопова языка!), выражающая идеологию ожидаемых перемен, — ее запустил известный публицист «Нового времени» М. О. Меншиков. «России нужны не реформы, а РЕФОРМА», под которой вполне определенно подразумевалось только одно — Конституция.
Высочайшее «прощение»
Примечательно, что даже трагичные события 9 января 1905 года в Петербурге — безжалостный и бессмысленный расстрел мирного шествия рабочих к Зимнему дворцу с петицией к Николаю-II — не стали для власти сигналом, что пора наконец всерьез перейти к реформам. Напротив, реакция Николая-II и ближайшего придворного окружения на случившееся в этот день, который горожане сразу окрестили «Кровавым воскресеньем», давала поводы для еще большего беспокойства — за возможность дальнейших преобразований, хотя бы в скромных рамках указа 12 декабря. Сильнейшее политико-психологическое потрясение, которое вызвало 9 января и у представителей власти, и у общественности, программировало обострение ситуации, с очередными колебаниями «дворцовой камарильи» между репрессиями и неизменно запаздывающими и половинчатыми уступками…
Власть была шокирована и напугана тем, что «толпы рабочих» внезапно выступили под общеполитическими лозунгами, причем либерально-демократической направленности. Шествие, напоминавшее по форме «крестный ход» — «к царю за правдой», «всем миром», — происходило под знаком подачи петиции. Составленный священником Г. А. Гапоном в весьма эффектной стилистике текст обращения к государю вызвал у рабочих чувства буквально религиозного экстаза. Но при этом петиция содержала четкие требования созыва народного представительства — Учредительного собрания, избираемого на основе всеобщей, тайной и равной подачи голосов, ответственности правительства «перед народом», предоставления гражданских свобод, политической амнистии, отмены религиозных и национальных ограничений и т. д. Подобные лозунги, выходящие за рамки сугубо экономических требований к предпринимателям и получившие массовую поддержку (бастовало более 100 тысяч рабочих на почти всех столичных заводах и фабриках!), оказались неприятнейшим сюрпризом для официальных сфер.
Превращение движения рабочих в политическое выступление власти просто пропустили. Более того, дали сбой даже излюбленные «инструменты» полицейского государства, казавшиеся обычно надежной и могущественной защитой режима. Истинный характер требований рабочих и масштаб движения стали известны властям лишь накануне, недооценили они и степень недовольства, накопившегося в рабочей среде. И это несмотря на то, что «Общество русских фабрично-заводских рабочих», возглавляемое Гапоном, в течение последнего года бурно развивало свою деятельность, пользуясь поддержкой и департамента полиции, и лично петербургского градоначальника И. А. Фуллона. В ситуации накануне 9 января проявилось и вопиющее управленческое бессилие власти. Некоординированность действий разных ведомств (то Петербург объявлялся на «военном положении», то оно отменялось) усугубляло грубое вмешательство придворного окружения Николая-II, которое предоставляло царю неадекватные, «успокаивающие» сведения. Охранка была озабочена в первую очередь поиском некого мифического подпольного «Временного правительства». Позже выяснилось, что профессионалы полицейского сыска приняли за такое «правительство» группу известных литераторов, журналистов, ученых (среди них — М. Горький, Н. И. Кареев, К. К. Арсеньев, И. В. Гессен и другие), которые, стремясь предотвратить трагедию, пытались накануне 9 января достучаться до царских министров. В итоге, вопреки первоначальным намерениям — заблаговременно известить рабочих, что царя в воскресенье не будет в городе, и, таким образом, предотвратить шествие (это было решено на совещании у Святополк-Мирского вечером 6 января), город был наводнен войсками, получившими приказ стрелять. Полиция же ничего не сделала, чтобы попытаться не допустить сбора рабочих и их движения к Зимнему дворцу…
Удручающее впечатление на общественное мнение произвели не только действия власти 9 января, но и ее поведение в последующие дни — они демонстративно диссонировали с атмосферой «эпохи доверия», ощущавшейся в предыдущие месяцы. Усиливались опасения, что власть своими бездумными и, по меньшей мере, бестактными шагами делает еще менее вероятным мирное развитие событий и толкает страну на путь революции.
«Несомненно: нельзя было бы придумать эффекта, способного сильнее революционизировать настроение, нежели это событие 9 января, — вспоминал историк и либеральный общественный деятель А. А. Кизеветтер. — Теперь убеждение в том, что в ближайшее же время неизбежны какие-то события огромной важности, стало всеобщим. Нервное возбуждение охватывало самые широкие круги общества».[10] Очевиден был и серьезнейший удар, нанесенный 9 января по престижу власти и особенно личной власти монарха. Например, В. Б. Лопухин, чиновник Министерства иностранных дел, отмечал в воспоминаниях, что катастрофическое крушение авторитета власти в результате событий 9 января явилось началом настоящей революции: «И полно было рокового значения именно то обстоятельство, что была расстреляна мирная Манифестация. Что организованно объединенными массами рабочих небывалой численности расстрел был воспринят, как свидетельство невозможности мирного сговора с властью. Что с утра на вечер 9 января удерживавшееся еще в сознании многих, в рабочей среде, доверие к власти сменилось, в последствие расстрела, ненавистью к ней. Что в России на смену революционному движению родилась в этот кровавый день р е в о л ю ц и я».[11] Николай-II, как отмечал в дневнике литератор С. Р. Минцлов, упустил шанс не только сохранить свой авторитет, но и предотвратить надвигающийся «призрак революции»: «Если б царь так позорно не ускакал из города, а принял бы депутацию рабочих, если бы хоть сколько-нибудь сердечно отнесся к положению их — какой бы громадный козырь он получил в свои руки! <…> 9 января был момент, когда Николай-II мог разом повернуть курс истории в свою пользу; риска с его стороны не было, но даже если бы и был — момент требовал и стоил его! <…> Одним ударом приобрел бы он популярность и любовь в стране — и он этого не сделал, не схватил чутьем того, что висело в воздухе, чувствовалось всеми! Царизм проиграл сражение, это несомненно; скольких сторонников он разом сделал врагами себе!»[12]
Ответом царя на расстрел мирного шествия рабочих стало правительственное сообщение, в котором гневно осуждалась попытка рабочих выдвинуть «дерзкие требования политического свойства». А также экстренное учреждение 11 января должности петербургского генерал-губернатора, который наделялся чрезвычайными полномочиями (при этом отменялся институт петербургского градоначальства). На этот пост был назначен Д. Ф. Трепов. Генерал Трепов был московским обер-полицмейстером вплоть до начала января (он подал в отставку вслед за московским генерал-губернатором великим князем Сергеем Александровичем — в знак несогласия с чрезмерно «либеральной» политикой Святополк-Мирского). «Бравый генерал с страшными глазами» (по выражению С. Ю. Витте), Трепов славился при дворе легендарной твердостью, решительностью и верностью. Поэтому с подсказки ближайшего придворного окружения Николай-II посчитал, что такой деятель превосходно подходит для «борьбы со смутой» — следствием «мягкого» курса Святополк-Мирского и вообще допущенных «весенних» послаблений. Общественность, в свою очередь, была встревожена и возмущена демонстративным назначением «недострелянного» в Москве Трепова: «Повышение такой классической фигуры, — это уже издевательство и вызов всему Петербургу!»[13]
Энергия, которую развил Трепов, не ограничивалась, к примеру, такими проявлениями государственной «мудрости», как административно-полицейское давление на владельцев ресторанов — чтобы они прекратили предоставлять помещения для либеральных «банкетов». Спустя десять дней после расстрела рабочего шествия государь, по инициативе Трепова, принял в Царском Селе депутацию «благонадежных» рабочих, тщательно подобранных охранкой.
«Осчастливив» (как было сказано в официальном сообщении) своей аудиенцией депутацию, Николай-II жестко отчитал представителей рабочих, с выражениями в весьма показательной идеологической стилистике: «Вы дали себя вовлечь в заблуждения и обман изменникам и врагам нашей Родины. <…> Стачки и мятежные сборища только возбуждают безработную толпу к таким беспорядкам, которые всегда заставляли и будут заставлять власти прибегать к военной силе, а это неизбежно вызывает и неповинные жертвы. <…> Знаю, что нелегка жизнь рабочего. Многое надо улучшить и упорядочить. <…> Но мятежною толпою заявлять Мне о своих нуждах — преступно». Апогеем беспрецедентного цинизма и «великодушия» государя было заявление: «Я верю в честные чувства рабочих людей и в непоколебимую преданность их Мне, а потому прощаю им вину их».[14] Наконец, выражая «скорбь Свою и Своего народа», царь пожертвовал от себя и императрицы 50 тысяч рублей на пособия семьям, пострадавшим 9 января.
Придуманный Треповым спектакль с разрекламированным приемом депутации вызвал в обществе крайне негативный эффект. Прогрессивная печать либо дословно перепечатывала сообщение с речью государя, либо описывала прием с явным сарказмом, прикрываемым внешней корректностью: «Весть о царском приеме 19-го января 1905 взволновала весь Петербург, всю Россию, весь мир. <…> Мощное впечатление должны произвести на всех Высочайшие слова, упоминающие о неизбежных неповинных жертвах. <…>».[15] Аудиенция у Николая-II возмутила не только оппозиционную интеллигенцию, но и самих рабочих. «Негодование рабочих было безмерно, — вспоминал социал-демократ Д. Сверчков о реакции на раздачу через полицию пожертвованных денег. — Я знаю много случаев резкого отказа со стороны вдов и сирот убитых принять несколько рублей от имени царя в уплату за кровь их близких». А один из участников «охранной» депутации сокрушался: «Уехать хочу. Житья на заводе не стало. И чтоб фамилии моей больше никто не знал и не видал, что я по глупости моей к царю ездил».[16]
Неофициозная печать, возобновившая выход лишь 15 января (последние номера газет были выпущены 7 января), с небывалой энергией и резкостью обрушилась на власть, требуя незамедлительных реформ «бюрократического режима», окончательно себя дискредитировавшего. «Эти дни», когда «по независящим обстоятельствам» в Петербурге не выходили никакие частные газеты, характеризовались как «страшный сон наяву», «атмосфера, в которой царили мрак, кровь и ужас». Особую тревогу вызывала противоречивость политики власти. Опасались, в том числе под впечатлением от назначения Трепова, что правящие круги необратимо качнутся в сторону реакции и окончательно откажутся от обещанных преобразований. «В нашей законодательно-преобразовательной деятельности, ровно в один месяц — с 12 декабря по 12 января — пришлось остановиться на двух совершенно разных полюсах: провозглашение начал твердой законности и обеспечения принадлежащих каждому прав и — создание должности петербургского генерал-губернатора с совершенно исключительными по своей обширности правами административного усмотрения во всех областях жизни столицы и С.- Петербургской губ., — констатировала газета „Русь“. — В один месяц пришлось сделать большой шаг — от возвещенной реформаторской деятельности к неограниченной репрессии».[17]
Предвосхищая возможность очередных репрессий против печати, ожидавшихся и в дальнейшем от Трепова и его «сотрудников», петербургская пресса подчеркивала важнейшую роль «гласности» и «свободы печати». Это важно и для поддержки самой власти в деле реформирования «обветшалого и прогнившего здания бюрократизма, в котором давно уже благополучно проживают старые жильцы — отсутствие законности и произвол». «Гласность» — это и средство «успокоения» общества. «Наше глубокое убеждение, что взволнованное состояние умов и невольная тревога, охватившая всех и вся, легче всего могут быть устранены полной гласностью. <…> Гласность, как врачевание недуга государственного организма, недуга, вызвавшего и самый указ 12-го декабря, — средство не опасное, не вредное даже с узко бюрократической точки зрения».[18] Постоянно заявляя о необходимости «полного единения правительства с обществом», печать требовала информации о шагах, которые предпринимаются Комитетом министров во исполнение указа от 12 декабря: публичность поможет и самой власти в осуществлении преобразований. «Правительство искреннее, заботливое о народе и государственном благе может и должно теперь ждать от общества и печати помощи в той форме, которая им наиболее доступна: в виде совершенно откровенного, искреннего и честного слова о переживаемом нами кризисе».[19]
Известие об отставке князя Святополк-Мирского (якобы «по расстроенному здоровью»), появившееся почти одновременно с возвышением Трепова, пресса встретила демонстративно восторженными отзывами об исторической роли бывшего министра внутренних дел. В многочисленных статьях отмечалось, что Святополк-Мирский, стремясь к «просвещенному самодержавию», «полицейско-бюрократическую систему противопоставил широкому доверию; произволу и усмотрению — строгую законность».[20] Среди его заслуг, позволивших начать мирное (именно мирное!) обновление России, особо выделялось создание благоприятных условий для печати, что ранее было совершенно невозможно. «Князь не боялся печатного слова. Оно служило для него надежным оплотом порядка и законности. Вне гласности, вне печати бывший министр не мог действовать. „Его недолгие месяцы на посту министра — эпоха первого русского свободного слова, — подчеркивалось в статье «Кн. Святополк-Мирский и печать» в газете «Петербургский листок». — За ним огромная историческая заслуга в области обновления нашей застоявшейся жизни. Он, путем обновления печати, обновил нашу серую жизнь…“»[21]
Страх как двигатель реформ
Долгожданное согласие Николая-II «даровать» хотя бы законосовещательное народное представительство последовало лишь 18 февраля 1905 года. Вечером в «Добавлении к Правительственному вестнику» был опубликован царский рескрипт на имя главы МВД А. Г. Булыгина. Министру поручалось созвать особое совещание «для обсуждения путей осуществления Моей воли» — во исполнение «душевного желания» о «совместной работе правительства и зрелых сил общественных» в области «усовершенствования государственного порядка». Суть уступки, на которую под давлением самых различных сил и факторов пришлось все-таки пойти Николаю-II, формулировалась таким образом: «Я вознамерился отныне, с Божию помощью, привлекать достойнейших, доверием народа облеченных, избранных от населения людей к участию в предварительной разработке и обсуждении законодательных предположений». Подчеркивая необходимость «непременного сохранения незыблемости основных законов Империи», государь сообщал, что предвидит «всю сложность и трудность проведения сего преобразования в жизнь».
18 февраля стали известны еще два Высочайших акта — их издание предшествовало подписанию рескрипта, обещающего созвать совещательное представительство.
Манифест Николая-II «о нестроениях и смутах», призывавший к всеобщей борьбе с крамолой, не только абсолютно не соответствовал все более сложной общественно-политической ситуации, но и противоречил по своему духу и «весеннему» указу 12 декабря, и только что изданному рескрипту. Манифест, ставший сюрпризом для всех министров, шокировал «драконовским» характером даже ближайшее окружение царя. Однако это обращение, текст которого «набрасывал» сам Николай-II (среди соавторов усматривалось участие «столпов черносотенцев» и таких реакционных фигур, как К. П. Победоносцев и князь В. П. Мещерский), в полной мере отвечало его истинному настрою. Ранее, обсуждая на совещаниях с министрами вопрос о представительстве, государь сетовал, что «властного голоса о смуте не слышно». Затягивая принятие рескрипта, он ратовал, прежде всего, за усиление карательных мер и издание некоего грозного Манифеста. В итоге раздался «властный голос», который клеймил «ослепленных гордынею злоумышленных вождей мятежного движения», желающих «разрушить существующий государственный строй и, вместо оного, учредить новое управление страной на началах, Отечеству нашему ненавистных». Всех «благомыслящих людей» Николай-II призывал поддержать царскую власть в борьбе с внешним врагом и со смутой, которая поднялась «на радость врагам нашим и к великой сердечной нашей скорби».
Вместе с Манифестом, в качестве некоторой уступки общественности, был издан указ Сенату — он легализовал петиции на Высочайшее имя, посвященные «общей пользе и нуждам государственным». Рассмотрение и обсуждение запрещенных до сих пор петиций поручалось Совету министров, что, впрочем, на практике было затруднительно. Совет министров, не являющийся еще объединенным правительством (таковым он станет после 17 октября 1905 года), собирался нерегулярно и редко.
Примечательно, что о Манифесте, который Николай-II издал вечером 17 февраля, большинство министров узнало лишь утром на следующий день — в вагоне поезда, направляясь в Царское Село на очередное совещание по рескрипту о народном представительстве. Министры, считая содержание и стилистику Манифеста совершенно не отвечающими моменту, были уязвлены и самой «проделкой» царя. Неожиданно для государя сановники отказались спорить о нюансах в проекте рескрипта, представленного Булыгиным. Все министры заявляли, по свидетельству С. Ю. Витте, что «смута идет таким ходом, что необходимо принять какие-нибудь меры, которые могли бы успокоить Россию, и что единственная эта мера есть установление народного представительства, хотя бы в форме совещательной».[22] Царь, в свою очередь, пояснял — он, мол, был вынужден издать Манифест под влиянием нарастающих революционных событий. Перекладывая вину за происходящее в стране на Святополк-Мирского и его либеральную политику, император пытался вновь, как и в ходе предыдущих совещаний, отложить принятие рескрипта о представительстве «до более спокойного времени». Вера в действенность карательных мер по-прежнему оставалась главной надеждой государя, стремившегося до последнего оттянуть расставание с частью властных функций неограниченного самодержца…
Министры в своем «натиске» на царя прибегали ко всем возможным аргументам. Сановники, предрекая катастрофические последствия в случае дальнейшего промедления, указывали на нарастающее забастовочное движение в Петербурге (отчетливо принимающее социал-демократическую направленность). Революционные волнения возможны уже 19 февраля — в день годовщины отмены крепостного права. Поэтому Манифест о борьбе с крамолой, появившийся вместо «царских милостей», ожидаемых к 19 февраля, может подтолкнуть события к революционному взрыву — если «вдогонку» не последует рескрипт о народном представительстве! Булыгин, энергичнее других выступавший за утверждение рескрипта, постоянно получал по телефону сообщения о все новых революционных выступлениях. Волнения охватывали помимо столиц многие крупные города (от Риги и Белостока до Астрахани и Баку). Глава МВД настаивал, что ожидать далее нельзя: «на будущей неделе будет поздно» (совещание же происходило в пятницу).[23]
В. Н. Коковцов, министр финансов, последовательно высказывавшийся на всех совещаниях за создание народного представительства, в очередной раз ссылался на катастрофическое положение дел с привлечением на международных рынках крупных займов, крайне необходимых для поддержания финансовой системы страны. В частности, французские банковские круги в качестве условия предоставления займа выдвигали требование созыва представительства и других уступок, способствующих прекращению революции и «восстановлению порядка». Представитель французских банков Э. Нецлин с ведома французского правительства посетил в феврале 1905 года Петербург — для ознакомления с ситуацией и переговоров с Коковцовым и Витте. Подобную позицию он высказал тогда и на аудиенции у царя. Николай-II уверял, что «революционное движение в стране гораздо менее глубоко, нежели предполагают в Париже, что мы справимся с ним, что он, Государь, ждет резкого поворота в нашу пользу в военных действиях <…> и что сам он серьезно думает о таких реформах, которые дадут большее удовлетворение общественному настроению».[24] Но теперь, когда, напротив, революционная активность пошла на подъем, а на иностранных биржах нарастает паника, начавшаяся под влиянием событий 9 января, незамедлительные уступки становятся жизненно необходимыми.
Однако и в бюрократических, и в общественных кругах было распространено мнение, что едва ли не самым действенным стимулом, вынудившим Николая-II согласиться на созыв народного представительства, был страх — перед угрозой просто физического уничтожения. В Московском Кремле 4 февраля бомбой эсера-террориста И. П. Каляева был убит великий князь Сергей Александрович — дядя царя и бывший московский генерал-губернатор. Общественное мнение встретило весть об убийстве одного из наиболее консервативных деятелей в ближайшем окружении Николая-II с нескрываемым злорадством. В случившемся усматривалось заслуженное возмездие для правящей династии за «Кровавое воскресенье», а также за жестокость, которую допустила в Москве полиция при избиении, по приказу великого князя, учащейся молодежи. В газетных публикациях демонстративно смаковались даже физиологические подробности трагической гибели Сергея Александровича. Например, «Биржевые ведомости» перепечатывали обстоятельное сообщение из респектабельной и либеральной московской газеты «Русские ведомости»: «Смерть Его Высочества была мгновенная; силой взрыва голова была отделена от туловища и разорвана на мелкие части, и бездыханное тело лежало на снегу без левой ноги, с большими повреждениями всего туловища. Одной руки не было, а другая лежала около шеи. Шинели не было, сюртук разорван…»[25]
«Единственным фактором, совершившим в нем (Николае-II. — И. А.) вышеупомянутый переворот, был страх», — полагал А. А. Лопухин, являвшийся тогда директором Департамента полиции. Страх вызвали отнюдь не события 9 января, когда действия войск «вполне укрепили в нем уверенность в безопасности и его лично, и его престола». «Ответом на события 9-го января 1905-г. и была не какая-либо уступка общественным требованиям, а учреждение должности петербургского генерал-губернатора и назначение на эту должность генерала Трепова, — пояснял Лопухин. — Тот страх, который привел Николая-II к подписанию рескрипта на имя Булыгина о народном представительстве, был внушен ему совершившимся за две недели перед тем убийством великого князя Сергея Александровича. Оно знаменовало для Николая-II близость опасности для него лично. Оно и толкнуло его на попытку эту опасность предотвратить».[26] И. В. Гессен также связывал с убийством Сергея Александровича, которое «произвело на верхах огромное впечатление» и «внесло новое расстройство», публикацию 18 февраля сразу трех противоречащих друг другу государственных актов.[27]
И действительно, расправа над великим князем, который был не только дядей царя, но и одним из главных советников, мнением которого государь дорожил, не могла не произвести сильнейшего психологического воздействия. Насколько серьезно воспринималась Николаем-II угроза для его жизни, говорит то, что он не только отказался от поездки в Москву на похороны великого князя, но и с момента убийства не покидал Царского Села, стараясь не появляться на публике. «Государь не смеет показаться нигде, великим князьям опасно выезжать, министрам и должностным лицам тоже, — отмечала в дневнике Е. А. Святополк-Мирская, супруга экс-министра внутренних дел. — И замечательно, как убийство теперь мало впечатления производит; когда же, наконец, поймут, что так жить нельзя и все это в руках государя».[28] По свидетельству петербуржцев, известие об убийстве произвело «большой и притом радостный эффект в городе», вызывая интригующий вопрос: кто будет №-2? «Люди радуются, а их скорбеть зовут!» — так встречали горожане царский Манифест о «злодейском покушении». Решение «временно похоронить» Сергея Александровича в Москве объяснялось тем, что в Петербурге это будет сопряжено с еще большим риском — «хватят бомбой в процессию — разом от всей фамилии только мокрое место останется». «И чего ради люди так судорожно держатся за власть: живут, как загнанные звери в норах, боятся показаться куда-нибудь, дрожат перед каждым шагом и все-таки не хотят поступиться ничем!»[29]
Надежда со многими неизвестными
Обещание созвать народное представительство общественное мнение встретило как существенное завоевание — давно назревшее, но свершившееся теперь под страхом революции. Верховная власть пошла на первую серьезную уступку, что давало основания для оптимизма. Впрочем, многие не скрывали разочарования законосовещательным характером представительства. Психологически понятно было и беспокойство, которое сразу вызывали расплывчатые формулировки рескрипта относительно будущих полномочий представительства, сроков его созыва, избирательных правил и т. д. Распространенные опасения, что сделанный шаг вперед может оказаться выхолощен ради сохранения основ «бюрократического строя», — ожидаемое следствие традиционного недоверия к власти. И, конечно, эффект от решения «даровать» представительство нивелировался тем, что эта уступка казалась уже явно запоздавшей и «вырванной» у Николая-II. «Слава богу, что теперь спохватились, — отмечала Е. А. Святополк-Мирская, увидев в рескрипте возврат к „третьему пункту“, вычеркнутому из Указа 12 декабря 1904 года. — Теперь это имеет вид вынужденной уступки, а тогда было бы добровольно пожаловано».[30]
«Сегодняшний день — праздник свободы… — возвещала популярная демократическая печать, отмечая символичность издания рескрипта о представительстве накануне знаковой даты 19 февраля. — Сорок четыре года тому назад мужицкая серая Русь впервые узнала, что ее составляют живые люди».[31] «Да будет это счастливым знамением в грядущей реформе, живым зерном плодоносного растения». «Дарование» представительства рассматривалось как возвращение к историческим традициям, которые оказались прерваны в «петербургский период» жизни России: «Представительство для России — не новизна, а глубокая седая старина, великая своею стариною. При Петре Великом эта связь с древней историей была порвана, был создан особый бюрократический строй».[32]
Грядущий созыв народного представительства в первоначально оптимистичных откликах печати изображался как приговор «бюрократическому строю». «Бюрократия сыграла свою роль, затормозив нашу общественную жизнь, — и осуждена. <…> Этот рескрипт — первый шаг русского самосознания. Наши депутаты — достойнейшие с точки зрения населения, а не чиновников, люди. <…> Их ценз — доверие населения».[33] Выражались надежды, что обещанное создание представительства станет залогом скорого и кардинального обновления всей системы государственной власти, при которой «народ сам будет принимать участие в созидании законов для себя». «Бюрократия достаточно обнаружила свою инертность и неспособность. Новая свежая струя вольется в дряхлый организм. Такой кровью иногда спасают опасного больного».[34]
Издание указа, разрешающего населению подавать петиции на Высочайшее имя, оценивалось тоже как большое достижение, означающее фактически легализацию политической деятельности. «Указ 18 февраля — первый законодательный акт, который признает за каждым русским подданным право обращаться к законодательной власти с челобитною по вопросам государственного благосостояния». Особо подчеркивалось, что теперь из санкционированного права обращаться к царю с петициями «полная неприкосновенность личности вытекает сама собою» — в отличие от времен «старого порядка», когда подача прошений могла иметь «нежелательные последствия».[35]
Печать признавала, что после издания рескрипта остается много неопределенностей, касающихся будущей конструкции представительства: «Многое еще не известно. Многое выяснится только в особом совещании, которое разработает пути к осуществлению воли государя…».[36] Отмечалось огромное и заинтересованное внимание к рескрипту, которое «захватило все русское общество»: «Во всех слоях его обсуждаются отдельные слова, фразы. Из них создаются целые предположения будущего государственного благоустройства, целые государственные системы…» Одновременно высказывались сожаления, что сам рескрипт «не представляет собою учредительного акта», обещанные же преобразования довольно ограничены. Неизвестно даже, как будет именоваться народное представительство! Поначалу считалось, что предстоит созыв Земского собора, и выражались надежды на скорое восстановление «старой исторической связи с московским институтом государственности» и «новый расцвет старых начал на почве современной культуры».[37]
Большие надежды возлагались на то, что власть станет активно обращаться за помощью к общественности при разработке положений о будущем представительстве и выборах в него. «Особое совещание (создаваемое под председательством Булыгина, в соответствии с рескриптом. — И. А.) подготовит почву для Земского Собора. И чем лучше будет обработана эта почва, тем более уверенности получит население в жизнеспособности проектируемых представительных начал».[38] Выражалась уверенность, что «Рубикон недоверия к общественному земскому разуму нашей страны пройден» и это позволит власти привлечь к проработке вопросов создания представительства общественность, прежде всего земские круги. «Надо думать, что труды особого совещания под председательством А. Г. Булыгина значительно облегчились бы, если бы признано было возможным воспользоваться при них готовым уже подходящим аппаратом в виде участия в совещании представителей земства, хорошо знакомых с избирательными порядками и условиями, — высказывала свою позицию газета „Русь“. — Разрабатывать порядок участия общественного представительства в законодательной жизни страны без общественных же представителей, конечно, едва ли мыслимо. Мы твердо убеждены, что с помощью земцев особое совещание быстро составило бы план наилучшего обеспечения правильного и целесообразного представительства народа в законодательных трудах».[39]
Особенно беспокоили общественность вопросы, касающиеся предоставления избирательных прав населению. Подчеркивалось, что следует избегать ограничительных крайностей, например, требовать, чтобы у избирателя было высшее или среднее образование или чтобы он «вообще был грамотным». Имущественный ценз тоже не должен быть определяющим: «Пролетарий легко может подпасть влиянию более состоятельных людей. <…> Но отсюда еще не следует, что малосостоятельные классы должны быть выброшены из круга избирателей».[40] При этом, говоря о необходимости быстро и в разумном виде установить «пределы избирательного права», отмечалось, что «теперь не время для теорий и доктрин».[41]
Бюрократическая «канитель» и утраченное время
Впрочем, вскоре стали подтверждаться опасения, что бюрократия может затянуть исполнение рескрипта о создании народного представительства, отчасти рассчитывая и оглядываясь на подлинный настрой Николая-II. Только 6 августа 1905 года, спустя почти полгода после «исторического дня», было объявлено об утверждении государем важнейших актов — закона об учреждении Государственной думы и положения о выборах. Сопровождавший их царский Манифест обещал, что Дума (получившая сразу неофициальное наименование «Булыгинская») будет созвана «не позднее половины января 1906-г.». Власть продолжала бездарно растрачивать время, упуская шанс «сверху» способствовать «успокоению» — удовлетворив одно из главных ожиданий общества. Вопиющая недальновидность правящих кругов становилась все более очевидной на фоне стремительной политизации населения и повышающейся радикальности требований. Популярность набирала идея введения Конституции, кардинально изменяющей государственный строй, вплоть до перехода к демократической республике…
Бюрократический характер разработки проекта представительства сразу вызывал недоверие общественности, сомневающейся, что сановники подготовят закон, действительно удовлетворяющий ожиданиям. Тревога и раздражение усиливались по мере того, как становилось все более очевидным: власть не спешит со своими «трудами» и избегает в этом деле какой-либо «гласности». Особое совещание под председательством Булыгина, которое, согласно рескрипту 18 февраля, должно было подготовить закон, так и не было собрано. В верхах опасались, что оно может превратиться в подобие Учредительного собрания, в том числе из-за участия в его работе представителей общественности (поначалу такая возможность не исключалась). 18 марта правительственное сообщение известило, что проект представительства будет рассматриваться в Совете министров, а на его подготовку дается не более 2—3 месяцев. В итоге подготовленный в недрах МВД Булыгиным и его сотрудниками проект после ознакомления с ним царя 23 мая был препровожден в Совет министров, где и рассматривался до 28 июня. Наконец, 19 июля началось обсуждение проекта на совещаниях в Петергофе, под председательством Николая-II и с приглашением широкого круга сановников (как «зубров», так и прогрессивно настроенных реформаторов), великих князей и даже историков, в том числе В. О. Ключевского.
Главным требованием, которое все сильнее звучало в петиционной кампании и в печати (весной и летом 1905 года), был скорейший созыв народного представительства. Общественность широко использовала право обращаться к власти с петициями, представляя «виды и предположения по вопросам, касающимся государственного благоустройства». На смену банкетам как легальной форме политической активности приходили всевозможные собрания населения, представителей профессиональных групп, проведение съездов, создание союзов, устройство митингов и т. д.
Оппозиционные настроения усиливались, в значительной мере под впечатлением того, что власть, которая и так не пользуется доверием, сознательно задерживает обещанные преобразования государственного строя. «Март и апрель 1905-г. прошли в кипучем возбуждении общества, — отмечал А. А. Кизеветтер. — Правительство выказывало в одно время и страх перед общественным движением, делая явно вынужденные уступки, и желание ограничить эти уступки гомеопатическими размерами. Такое поведение власти только взвинчивало общественные круги, охваченные политическим возбуждением, а трагические вести с театра войны придавали особенно зловещую мрачность картине общего положения».[42] Среди отдельных уступок — прекращение попыток «разгрома» Конституции Финляндии, указ о веротерпимости, послабление при уплате продовольственных и семенных долгов для крестьян и особенно для солдатских семей.
Стремительная радикализация на фоне промедления власти с подготовкой к созыву представительства затрагивала и земское движение, и широкие слои интеллигенции. Так, большинство Земского съезда в Москве уже в конце февраля четко высказалось за формулу «всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права» (так называемую «четырехвостку»), а схема «двухстепенных» выборов была отклонена как не отвечающая задачам переживаемого периода. Более того, земцы заявили о необходимости, участвуя в комиссии Булыгина, добиваться скорейшего созыва Учредительного собрания. В конце апреля подавляющее большинство общеземского съезда, объединившись на конституционно-демократической программе, выступило за «законодательный характер» будущего представительства.[43] Ограничить полномочия булыгинского особого совещания лишь задачей выработать закон о созыве Учредительного собрания, избираемого на основе «четырехвостки», предложили в конце февраля — начале марта собрания петербургских помощников присяжных заседателей и адвокатов. Особый резонанс имел призыв Пироговского съезда (состоявшегося 21—24 марта) реформировать существующую в России форму правления на принципах парламентской республики с полной ответственностью правительства: «сосредоточить верховную государственную власть в руках законодательного собрания <…>, образующего одну палату, назначающую и увольняющую министров, перед ней ответственных».[44]
В Петербурге и других крупных городах наблюдалась массовая политизация населения, когда «даже группы просто обывателей начинают наперебой выносить резолюции политического характера, подавать петиции, адреса, протесты».[45] «Общественное мнение все более подымало голову, — вспоминал журналист Л. Клячко (Львов). — Начались митинги, на которых высказывали резкое осуждение строя. Митинги часто устраивались за городом. Устраивались поездки на пароходах. Часто митинги происходили в Териоках. Фактически власть была только на бумаге…»[46] «Политические разговоры» становились главной приметой времени. «Все толкуют о близкой революции <…>, где собрались двое, там уже идут горячие дебаты о политике; вся Россия, можно сказать, состоит теперь из министров!» — отмечал С. Р. Минцлов. Наблюдался при этом пессимистичный настрой в отношении будущих конституционных преобразований, обусловленный прежде всего недоверием к власти. «Настроение у большинства какое-то устало-подавленное: нервы притупились. Все разговоры, сходки, волнения наши, порывы — все это толчение воды в ступе! Уж теперь ясно видно, что пресловутая конституция будет простое надувательство, „обман глаз“, как говорит народ, и ничего более».[47]
Цусимская катастрофа 14—15 мая — гибель почти всего русского флота на Тихом океане — вызвала шквальную критику в обществе и печати в адрес «бюрократического строя», виновного в очередном военном поражении. Немедленный созыв народного представительства объявлялся острейшей потребностью, по сути универсальным средством, — для реформирования «прогнившего режима», достижения «внутреннего мира», заключения мира с Японией. Доминировало мнение, что только изменение внутриполитической ситуации, в случае созыва народного представительства, вынудит власть начать переговоры с Японией (в том числе при посредничестве других ведущих держав). «Внешний мир, который мы все жаждем, не может получиться иначе, как результат мира внутреннего, потрясенного у нас в своих основах», — постоянно повторялась эта идея в печати либеральной направленности, причем особо подчеркивалось, что теперь, после гибели эскадры Рожественского, Россия уже точно не выиграет войну.[48]
После Цусимы в общественном мнении с небывалой резкостью стала выдвигаться установка о вреде и бессмысленности стремления к военным реваншам, учитывая сполна доказанную уже нежизнеспособность «бюрократического режима». Именно он объявлялся главной причиной военных неудач и всех внутренних проблем, в том числе нарастающей революции. «Можем ли мы говорить, что наша эскадра потерпела поражение со стороны Японии? Конечно, нет! Ей это поражение было нанесено здесь, на родине, теми, кто снабдил ее снарядами в недостаточном количестве. <…> Это и есть всегдашняя причина наших всех поражений <…>, — утверждалось публицистами популярных газет, выражавшими настроения широких общественных кругов. — Побеждать может только здоровый организм и об оздоровлении нам и необходимо теперь думать. Тысячи и десятки тысяч человеческих жизней, кровь наших братьев, пролитая в Манчжурии, и на морях Дальнего Востока, взывают к нам и властно требуют от нас созидательной обновительной работы».[49] Ключевой задачей, отвечающей подлинным общенациональным интересам, назывались коренные преобразования государственного строя, а не накопление сил «для новых военных предприятий». В первую очередь преобразования связывались со скорейшим исполнением обещания Николая-II «привлекать достойнейших, доверием народа облеченных, избранных от населения людей»: «Созыв народного представительства необходим неотложно, необходим для крепости и незыблемости веры народа в себя, в свои судьбы».[50]
Власть весьма знаковым жестом отреагировала на усиление общественной напряженности после Цусимы. Д. Ф. Трепов 21 мая был назначен товарищем министра внутренних дел, с экстраординарными полномочиями. Трепову предоставлялись права министра — ему подчинялись все выполнявшие карательные функции центральные и местные структуры МВД, в том числе Департамент полиции. Обычно сдержанный и даже излишне «равнодушный» Булыгин, уязвленный возвышением Трепова, подал прошение об отставке. Отказ Николая-II сопровождался отповедью в характерном стиле: «Мы живем в России, а не в какой-нибудь республике, где министры ежедневно подают прошение об отставке. Когда царь находит нужным уволить министра, тогда только последний уходит со своего поста…» Показательно с точки зрения представлений государя о происходящем в стране и его готовности идти навстречу общественным требованиям указание Булыгину, подразумевающее репрессивные меры: «Печать за последнее время ведет себя все хуже и хуже. В столичных газетах появляются статьи, равноценные прокламациям с осуждением действий высшего правительства. Назойливые писания о Земском соборе и учредительном собрании никем не опровергаемые, совершенно искажают смысл возвещенных мною в Манифесте и рескрипте от 18 февраля предначертаний».[51]
Кстати, в середине мая и Николай-II рассматривал идею Земского собора, понимаемого, впрочем, специфично. Страх придворных верхов перед революцией, усиленный реакцией на Цусимскую трагедию, породил необычный замысел: объявить о созыве на короткий срок неких «выборных», призванных решить прежде всего вопрос о продолжении войны. Предложение исходило от Трепова и, видимо, других консервативных представителей «конногвардейской», «придворной» партии (в частности, Б. В. Фредерикса, А. А. Мосолова). Рассчитывали, судя по всему, создать видимость некоторой уступки общественности и, «выпустив пар», выиграть время для подготовки мер по «усмирению». Причем и прекращение войны, если оно будет достигнуто, рассматривалось «придворной камарильей» исключительно как инструмент усиления карательной политики. В подобном подходе — кардинальное отличие от установок и сановников-реформатов, и либеральной общественности, которые считали: скорейший мир с Японией нужен, напротив, для проведения преобразований, способствующих успокоению в стране. Царь, передавая «соборный» проект на рассмотрение Совета министров вместе с предложениями Булыгина по созыву Думы, очевидно, все еще надеялся, что таким путем удастся избежать возникновения постоянно действующего представительства — пусть и законосовещательного, но по форме напоминающего ненавистный «парламент» западноевропейского типа. Однако проект Земского собора был сразу отклонен на совещании при Совете министров под председательством Д. М. Сольского (председателя Государственного совета), собравшемся 24 мая. Сановники, принадлежавшие к разным, по степени консервативности, течениям в среде высшей бюрократии, дружно ополчились против Трепова и затеи с созывом собора. Более того, решительно высказались за создание полноценного представительства на основе проекта Булыгина! И в дальнейшем в Совете министров рассматривался уже только проект «Булыгинской думы»…
Царская «стена», или хождение за Думой
Общественность отреагировала еще более радикальными требованиями и на цусимскую катастрофу, и на «полицейскую диктатуру» Трепова, усматривая в этом шаге верховной власти отклонение от курса рескрипта и указа 18 февраля. Фигура Трепова, по привычке воспринимавшаяся всегда в зловещих красках, вызывала негодование и тревогу одним лишь фактом своего существования, не говоря уже о реакции на очередные знаки высочайшего доверия. «Союз союзов», созданный в мае 1905 года и объединявший 14 союзов представителей интеллигентских профессий (его лидером был П. Н. Милюков), открыто выдвинул требование созыва Учредительного собрания, призванного покончить с «властью разбойничьей шайки» и с войной.
Более радикальные лозунги выдвинул и Земский съезд, собравшийся 24 мая в Москве, вопреки противодействию властей («Надеюсь, что съезд не состоится, довольно наболтались», — гласила резолюция Николая-II на докладе Трепова!). Съезд был коалиционным — на нем было представлено и более умеренное либеральное меньшинство (оно объединялось вокруг Д. Н. Шипова), и земцы-конституционалисты, многие из которых вскоре станут активными деятелями конституционно-демократической партии. Съезд потребовал не только скорейшего созыва народного представительства (большинство высказывалось за всеобщие, прямые, тайные и равные выборы), но и установления гражданских свобод, политической амнистии. А назначение Трепова — как явное несоответствие переживаемой сложной ситуации — было осуждено тотчас после открытия съезда в выступлении его председателя графа П. А. Гейдена. У делегатов возникла идея всем съездом — порядка 200 человек — отправиться в Петербург и добиваться аудиенции у царя, чтобы заявить о необходимости незамедлительного созыва представительства. Но в итоге была сформирована депутация из 14 человек, которая вручит Николаю-II адрес, составленный князем С. Н. Трубецким.
Примечательно, что и некоторые здравомыслящие сановники считали полезным обращение за поддержкой к либеральным кругам; более того, призывали их активнее оказывать давление на власть, чтобы добиться скорейшего созыва представительства. К примеру, заместитель министра финансов А. Д. Оболенский еще в конце февраля 1905 года писал С. Н. Трубецкому: «Булыгина раскачать непомерно трудно. Одних ходатайств мало, надо депутации, которые прямо бы ломились бы в двери. Здесь имеются безумцы, в числе их С. Д. Ш<ереметев>, с пеной у рта доказывающий, что вся смута выдумана, даже в Петербурге, что Россия спокойна…»[52]
Переговоры о приеме депутации земского съезда, представлявшей либеральную оппозицию, продолжались в течение недели. 6 августа в Фермском дворе в Петергофе состоялась встреча Николая-II с депутацией — беспрецедентное событие уже в силу политического облика ее участников. Среди делегатов были, в частности, считавшиеся «неблагонадежными» Ф. И. Родичев, И. И. Петрункевич, князь Д. И. Шаховской — будущие деятели партии кадетов. Под следствием по делу о «государственной измене» находился и С. Н. Трубецкой, которому было поручено выступить с обращением к государю.
«Отбросьте ваши сомнения. Моя Воля — воля Царская — созывать выборных от народа — непреклонна. Привлечение их к работе государственной будет выполнено правильно <…>, — заявил Николай-II в ответ на обращение земской депутации. — Я твердо верю, что Россия выйдет обновленною из постигшего ее испытания. Пусть установится, как было встарь, единение между Царем и всею Русью, общение между Мною и земскими людьми, которое ляжет в основу порядка, отвечающего самобытным русским началам. Я надеюсь, вы будете содействовать Мне в этой работе».
В обращении С. Н. Трубецкого к Николаю, сознательно выдержанному в лояльно-патриархальной стилистике («мы знаем, Государь, что Вам тяжелее нас всех…», «русский народ не утратил веру в Царя и несокрушимую мощь России…»), были сформулированы принципиально важные для либеральной оппозиции установки. Безусловно, «созыв избранников народа» — это «единственный выход из всех внутренних бедствий — это путь, указанный Вами, Государь». Однако, предупреждал Трубецкой, не любое представительство может помочь в достижении благих целей: «Ведь оно должно служить водворению внутреннего мира, созиданию, а не разрушению, объединению, а не разделению частей населения и, наконец, оно должно служить „преобразованию государственному“, как сказано было Вашим Величеством». Важно, чтобы представительство было не сословным, чтобы все подданные «чувствовали себя гражданами русскими» и чтобы «никакие отдельные части населения и группы общественные не исключались из представительства народного, не обращались бы тем самым во врагов обновленного строя».
Довольно внятно, хотя и в несколько завуалированной форме, выдвигалось требование ответственности «бюрократии», которая «должна занять подобающее ей место» и не «узурпировать Ваших Державных прав»: «Вот дело, которому должно послужить собрание выборных представителей». Подразумевая наделение представительства реальными полномочиями, Трубецкой подчеркивал, что оно «не может быть заплатой к старой системе бюрократических учреждений» и «должно быть поставлено самостоятельно»: «…между им и Вами не может быть воздвигнута новая стена в лице высших бюрократических учреждений Империи». Обозначена была и необходимость гражданских свобод, обеспечивающих «возможность обсуждения государственного преобразования», свободы печати и собраний: «Было бы пагубным противоречием призывать общественные силы к государственной работе и вместе с тем не допускать свободного суждения. Это подорвало бы доверие к осуществлению реформ, мешало бы успешному проведению их в жизнь».[53]
Подтвержденное государем намерение созвать долгожданное представительство, да и сам факт его первой встречи с представителями либеральной общественности вызвали заметный резонанс и сначала были восприняты как оптимистичный знак. «Исторический день», «Первый шаг к народному представительству» и т. д. — статьями с такими многообещающими заголовками реагировала печать на прием депутации. «Все это так необычно, все это так ярко осветило сущность переживаемого Россией глубокого кризиса и назревший процесс обновления, что мы не колеблемся назвать петергофское событие историческим в полном смысле этого слова», — признавало консервативное «Новое время». «Теперь В. К. Плеве может три раза перевернуться в гробу…» — восхищалась более радикальная по своим политическим установкам газета «Русь» (выпускавшаяся М. А. Сувориным, сыном владельца «Нового времени» А. С. Суворина) в связи с приемом еще недавно «поднадзорных, политически неблагонадежных» земских деятелей, «отстаивавших правду и закон в Русской земле против беспардонного, нечестного, корыстного беззакония русской бюрократии». Преувеличивая «успокаивающее» влияние приема на общественное мнение, печать давала поспешные оценки: «Двадцать комиссий, разрабатывающих более или менее отдаленные перспективы русского законодательного благополучия, не могли бы сделать больше для успокоения русского общества, для того, чтобы вдохнуть в него надежду на лучшую ближайшую будущность России…»[54]
Главный политический смысл, который усматривался в словах Николая-II о созыве «выборных от народа», — подтверждалось именно создание института представительства, а не подмена его каким-то разовым собранием. «Этими решительными словами в государственный строй России введено постоянное народное представительство, — делали вывод публицисты. — Конечно, только в рядах бюрократии, отстаивающей свои проигранные позиции, могла возникнуть неосновательная надежда, будто можно отделаться от неотразимых требований жизни созывом одного Земского собора, специального, ad hoc, как подачкой назойливым требованиям общества и печати, — бюрократия слепо предполагала, что народ все еще „безмолвствует“».[55] Высказывались, впрочем, и определенные сомнения, насколько последовательной окажется в дальнейшем политика властей. Хотя «русская земля, ненавидящая свой давний полицейско-бюрократический гнет», давно знает, в чем должны состоять государственные преобразования. «Пора ли теперь надеяться, что голос земли будет звучать свободно, смело, честно, открыто, и никакие силы физические не будут мешать ему служить потрясенному отечеству…» — задавались вопросом «Биржевые ведомости», критично настроенные, как обычно, в оценке преобразовательной деятельности властей. Скепсис сопутствовал настроениям и в среде интеллигенции, не верившей в искренность Николая-II и миролюбивость его намерений в отношении общества. А характер обращения земских деятелей представлялся чрезмерно лояльным и даже верноподданническим, и его «пародировали» на мотив «Боже, царя храни!»:
Ва-а-ше ве-ли-чество!
Мы жа-а-ждем об-ще-ни-я
Без сре-до-сте-ния.
Мы любим вас!..[56]
Долгожданное учреждение
Первые сведения о готовящемся проекте «Булыгинской думы», попавшие в печать через несколько дней после приема депутации, сразу ослабили эффект от встречи Николая II с либералами, более того, дали новый импульс к повышению «градуса» оппозиционности. Проект вызывал разочарование как плод бюрократических трудов, который еще до утверждения царем безнадежно «устарел», не удовлетворяет ожиданиям общественности и на деле не окажет умиротворяющего влияния.
Проект особенно критиковался за циничное намерение власти (усматриваемое оппозиционной общественностью) обеспечить себе контроль над будущим представительством и «бюрократизировать» его работу. Отмечалось «стремление сделать будущую Государственную Думу возможно более похожею на большое министерство или типичную бюрократическую инстанцию». «Общее впечатление — сплошная регламентация, доходящая до поразительных мелочей, — отмечалось в статье „Биржевых ведомостей“. — Очевидно, главное старание, руководящая цель — все заранее предвидеть, все заранее распределить и предрешить, поставить всю деятельность будущего народного представительства в тесные шоры регламента». В качестве альтернативы бюрократическому пути подготовки проекта предлагалась идея, популярная в либеральной среде, — о наделении Думы по сути «учредительскими» функциями. Аргумент в пользу этого — власть может окончательно опоздать с разработкой проекта, и так сильно затянувшейся, и предложенная схема представительства уже никого не устроит. «Не лучше ли было бы ограничиться одним основным положением и самой Думе предоставить организацию своей работы? Выдержат ли заранее предусмотренные шоры и клетки напор реальной деятельности народного представительства? Не придется ли скоро все сызнова перестраивать?»[57]
Булыгинский проект был осужден общегородским съездом в Москве 15—16 июля (в нем участвовало 117 представителей от 86 губерний). Созыв Думы на основе этого закона, составленного «негласным канцелярским порядком» и без предварительного осуществления свобод, «не водворит в стране внутреннего мира, а еще обострит недовольство и усилит существующее настроение». Законосовещательный характер Думы признавался недостаточным, и выдвигались требования конституции: «Нам дают не конституцию, а канцелярию. Мы должны ясно и твердо заявить, что нам нужна конституция». Продолжающиеся полевение и радикализацию требований общественности отразил и IV общеземский съезд с участием представителей городов, открывшийся 6 июля в Москве. Отвергнув проект «Булыгинской думы», подавляющее большинство делегатов выступило за наделение Думы законодательными правами (и за ее избрание на основе «четыреххвостки»), а также потребовало предоставить ей контроль над внешней политикой, право расследования деятельности министров и привлечения их к суду. Звучали и требования обеспечить населению гражданские свободы, личные права и т. д. «На реформу рассчитывать нечего, — выражал доминирующее настроение И. И. Петрункевич. — Мы можем рассчитывать на себя и на народ. Скажем же это народу. Не надо туманностей. <…> Революция — факт. Мы должны ее отклонить от кровавых форм. <…> Идти с петициями надо не к Царю, а к народу». Съезд принял обращение к народу, в котором потребовал от власти создать «истинное» представительство.[58]
Николай II, однако, продолжал колебаться, не решаясь на введение представительства даже с весьма ограниченными правами и затягивая утверждение проекта. По-прежнему чуждый идее любых ограничений самодержавной власти, он не желал замечать нарастающей революции и пребывал в привычных иллюзиях относительно «верности народа». Встречаясь с депутациями черносотенных организаций (спустя всего две недели после приема земцев), царь с удовольствием заверял, что все будет «по старине»! Примечательно, что и высшая бюрократия, обеспокоенная подобным настроением Николая II, считала уже недопустимым дальнейшее промедление с принятием закона о «Булыгинской думе».
Д. М. Сольский предпринял 4 июля решительный натиск на царя, опираясь на единое мнение Совета министров. На заседании 28 июня, завершившем рассмотрение проекта представительства, было решено довести до государя общее для всех членов Совета министров убеждение, что создание Думы является «по обстоятельствам времени, совершенно не терпящим отлагательства». Сольский на приеме у Николая II прямо выражал обеспокоенность сведениями, что царь «намерен свести реформы к нулю». Необходимо, напротив, скорейшее учреждение Думы, чтобы «успокоить и умиротворить страну». Председатель Государственного совета заверял царя, что министры при рассмотрении проекта руководствовались его указанием о неприемлемости каких-либо положений, ведущих к «конституционному образу правления». Но при этом, стремясь заранее нейтрализовать доводы крайних противников любых реформ из окружения царя, Сольский предупреждал, что в некоторых пунктах проекта они «могут усмотреть сходство с конституционным строем». Сановник успокаивал Николая II — мол, проект не предусматривает установления конституционного строя, а «самодержавная форма правления настолько эластична», что позволяет проводить важнейшие реформы, как это делалось в 1860-е годы.[59]
Впрочем, судя по всему, наибольшие надежды при «уговаривании» царя возлагались в очередной раз на страх перед усиливающейся революцией. Оснований для серьезного беспокойства становилось с каждым днем все больше. В Петербурге с начала мая не прекращались рабочие волнения, нарастали аграрные беспорядки по всей стране, разразилась масштабная Иваново-Вознесенская стачка под лозунгом «Долой самодержавие!», в ходе которой был создан первый Совет рабочих депутатов. Восстание на броненосце «Потемкин» выглядело угрожающим знаком проникновения революционных настроений на флот и в армию. Наконец, 28 июня произошел еще один громкий теракт — убийство московского градоначальника генерала П. П. Шувалова…
Николай II, одобрив в ходе июльских совещаний в Петергофе основные положения проекта «Булыгинской думы», был настроен на некоторый компромисс. Вопреки давлению «зубров», царь не допустил дополнительного урезания прав представительства (в части запросов, законодательных инициатив, принятия отклоненных депутатами законопроектов, предоставления избирательных прав евреям и т. д.). Отказался он и от своего предложения назвать народное представительство «Государевой думой». Психологически оно объяснялось, очевидно, желанием как-то компенсировать болезненное для него ограничение самодержавных прерогатив и замаскировать подобной «архаикой» ассоциации с парламентаризмом.
Поэтому тем более показательно, что Николай II в то же время выступил категорически против идеи приурочить издание актов, касающихся создания Думы, ко дню рождения наследника, цасаревича Алексея (31 июля). Общественность именно к этой дате ожидала объявления важнейших решений государя, а в массовой печати активно обсуждались возможные счастливые предзнаменования. Но государю были важнее совсем другие символические мотивы. Передачу наследнику в неприкосновенном виде самодержавной власти Николай II по-прежнему воспринимал как свою главную миссию и долг. И упрекал себя за вынужденные и мучительные отступления от канонов неограниченного самодержавия, в которое продолжал искренне верить. Не удивительно, что царю не хотелось, чтобы с образом наследника как-то ассоциировались столь тяжело давшиеся уступки, которые в глубине души он считал временными. В итоге для издания актов о «Булыгинской думе» выбрали 6 августа. Впрочем, как отмечалось в газетах, «наши столичные любители символики» усматривали некие знамения и в этой дате, совпавшей с днем «Преображения Господня».[60]
«Законосовещательное» ограничение
Высочайший Манифест, опубликованный 6 августа вместе с указом об утверждении закона «Учреждение Государственной Думы», сообщал о создании законосовещательного народного представительства. Николай II объявлял о решении «призвать выборных людей от всей земли русской к постоянному деятельному участию в составлении законов, включив в состав высших государственных учреждений особое законосовещательное установление, коему предоставляется предварительная разработка и обсуждение законодательных предположений и рассмотрение росписи государственных доходов и расходов». В Манифесте содержалось и принципиально важное положение, которое, признавая «переходный» характер учреждаемого института и допуская его последующее развитие, отвергало возможность вступления представительства на путь «учредительной» деятельности. «Мы сохраняем всецело за собою заботу о дальнейшем усовершенствовании учреждения Государственной Думы», — обращал на это внимание Николай II. Царь обещал дать «соответственные в свое время указания» — когда «сама жизнь» приведет к необходимости изменений, удовлетворяющих «вполне потребностям времени и благу государства». А уж совсем для полной ясности подчеркивал решительное намерение сохранить, невзирая на все преобразования, «неприкосновенным основной закон Российской империи о существе самодержавной власти».
Тем не менее абсолютизм серьезно ограничивался. Появлялась новая структура власти, формируемая на основе волеизъявления населения (пусть и не «всеобщего, прямого, равного и тайного») и обладающая четко зафиксированными правами и полномочиями по участию в законодательной деятельности. Государственная дума становилась постоянно действующим учреждением, функционирующим на основе закона и выбираемым на 5 лет (а не каким-то собранием, созываемым эпизодически, по личному решению царя, «по мере надобности», на устанавливаемый каждый раз срок). Решение о роспуске Думы, возможное лишь по прописанным в законе основаниям, должно сопровождаться назначением новых выборов. Подчеркивалось, что депутаты Думы — это «люди, призываемые к совместной законодательной работе с правительством». Все это было шагом вперед по сравнению с прежними проектами созыва представителей, собираемых нерегулярно и наделенных очень ограниченными функциями — лишь для выражения «суждений» и подачи советов по отдельным вопросам.
«Думцы» получали гарантии неприкосновенности («могут быть подвергнуты лишению или ограничению свободы не иначе как по распоряжению судебной власти, а равно не подлежат личному задержанию за долги»). Депутаты Думы уравнивались с членами Государственного совета в части процедуры привлечения к ответственности за преступления и признания утраты полномочий — она подразумевала рассмотрение подобных дел в Правительственном Сенате. Предусматривалось, что депутаты становятся «профессиональными» политиками, получающими вознаграждение — 10 рублей в день в период «занятий» Думы и компенсацию дорожных расходов (за версту пути — 5 копеек). Особым статусом обладал председатель Думы, избираемый депутатами на 1 год. Спикер становился одной из ключевых фигур властной элиты, обладая, по сути, правом Всеподданнейшего доклада («повергает на Высочайшее благовоззрение о занятиях Думы»).
Дума создавалась фактически как нижняя палата, которая функционирует в тесной связке с другим законосовещательным учреждением — Государственным советом, по-прежнему состоящим из деятелей, назначаемых царем. Права участия Думы в «совместной законодательной работе» были достаточно обширными. На обсуждение Думы обязательно выносились все законы — постоянные и временные, а также штаты ведомств и в целом государственный бюджет. Серьезным инструментом влияния депутатов становилось право рассмотрения бюджетных расходов и доходов. Это и сметы министерств, включая ассигнования, не предусмотренные росписью, и «отчет государственного контроля по исполнению государственной росписи», и «дела о постройке железных дорог», и вопросы, касающиеся учреждения государственных компаний, и т. д. Бюджетная деятельность власти впервые приобретала публичный характер и должна была стать достоянием общественности — учитывая гласность всей работы Думы. Важно и то, что волеизъявление большинства депутатов Думы (несмотря на ее законосовещательный характер) могло решать судьбу законопроектов, вносимых министрами. Законопроект, получивший отрицательную оценку, — при наличии [2]/[3] голосов членов и Думы и Государственного совета — возвращался министру «для дополнительного соображения». За царем сохранялось право поручить министру вновь внести на рассмотрение депутатов отклоненный законопроект (но это было формальное и условно-компромиссное положение, включенное в закон о Думе в ходе Петергофских совещаний). Тем не менее возникало очевидное ограничение самодержавной власти — без вотума Думы и Государственного совета законопроекты не могли поступать на утверждение государя.
Право законодательной инициативы — одна из важнейших прерогатив депутатов Думы, имеющих возможность «возбудить предположения об отмене или изменении действующих и издании новых законов» (с очередной оговоркой, что предложения «не должны касаться начал государственного устройства, установленных законами основными»). Чтобы инициировать процедуру рассмотрения законопроекта, достаточно было 30 голосов (при наличии всего 412 депутатов Думы). Беспрецедентным вторжением в привычный уклад работы правительства становилось право депутатских запросов министрам. Ответ требовался в течение 1 месяца, причем если [2]/[3] депутатов Думы оставались неудовлетворенными, то вопрос передавался на рассмотрение Государственного совета и «Высочайшее благовоззрение». Право запросов ограничивалось задачами охраны законности (было решено не указывать более широких оснований, как поначалу предлагалось в проекте Булыгина). Впрочем, необходимостью обеспечить законность можно было обосновать почти любой запрос о действиях властей во всех сферах и на любом уровне…
Условная победа над «бюрократической гидрой»
Общественность встретила закон об учреждении Государственной думы со сдержанным оптимизмом, не скрывая разочарования, что масштаб уступки ограничен лишь законосовещательным характером представительства. Скептичный настрой усиливался явной запоздалостью принятых решений, отстающих от темпа событий и радикализации общественно-политической жизни.
Печать единодушно подчеркивала, что создание Думы, как важнейшая составляющая необходимых преобразований государственного устройства, давно уже назрело и общество готово к этим изменениям. «Россия — не младенец. За вынужденное пребывание в роли младенца пришлось жестоко поплатиться внутренними и внешними невзгодами. 6-е августа открыло дорогу к скорому и верному излечению тяжелых ран, — отмечало либеральное „Русское слово“. — Мы не будем преувеличивать размеры этой дороги. Всякая новая дорога не сразу становится гладкой. Во всяком случае, учреждение Думы положило начало общению и единению Верховной власти с выборными представителями страны. Это жизненное начало…»[61] «Новое время», при всей своей консервативности, признавало: «Русский народ выстрадал этот призыв к законодательной работе множеством лет своего роста и своей работы в поте лица, в напряжении всех сил физических и нравственных». Более того, усматривался конституционный характер решения о создании Думы и подразумевающихся в дальнейшем преобразований: «Реформа, дарованная Государем, иностранными газетами называется конституцией. Мы можем назвать ее тем же именем. Государь обещал „дальнейшее усовершенствование“ своей прекрасной работы, а Царское слово — верное слово…»[62]
«Вся Россия празднует великий день… России возвращена политическая свобода, — провозглашал „Петербургский листок“, одна из наиболее массовых столичных газет, пытавшаяся, подчеркивая значимость события, усилить праздничные настроения. — Реформа дается сверху, дается мирным путем. Это во всех отношениях предпочтительнее реформы, добываемой путем внутренних переворотов». Репортеры отмечали «настоящий праздник» на улицах столицы, куда с раннего утра «высыпали» петербуржцы, ожидая появления торговцев газетами с опубликованными актами о созыве Думы. Обращали внимание, что 6 августа в храмах оказалось больше молящихся — «как православных, так и иных вероисповеданий».[63] Но уже через день о реакции петербуржцев на нововведения говорилось без особого пафоса: «Нигде, кажется, не было проявлено особенного народного шумного восторга, соответствующего важности исторической минуты. В Петербурге день прошел в общем достаточно спокойно, бесцветно, нигде не замечалось яркого воодушевления, ликования». Объяснялось это не только сложностью восприятия царского Манифеста — «акт очень обширный, средний человек не сразу в нем разберется». Более важное обстоятельство — недостаток политических свобод и опасения, настороженность самих горожан: «Нельзя же „ликовать“ в одиночку, только „с самим собой“, с собственной персоной…Между тем и „собраться“ было нельзя — всякие „сборища“ в столицах и во многих других городах у нас строго воспрещаются под страхом „тяжких кар“… Ему (народу. — И. А.) разрешалось пока только „думать“ о „Думе“, но отнюдь не говорить, не выражать своего восторга».[64]
Примечательной и несколько неожиданной была оценка в печати актов 6 августа П. Н. Милюковым. Один из лидеров либерального движения, находившийся скорее на его левом фланге, Милюков довольно позитивно смотрел на практические последствия учреждения Думы невзирая на все ее недостатки, подвергаемые резкой критике. Появление представительства создает в стране принципиально новую политическую ситуацию, которая делает неизбежным преобразования самодержавного строя в конституционном направлении, с воплощением в жизнь ключевых политических и гражданских свобод. Павел Николаевич утверждал, что «уже самый факт появления народных представителей, избираемых населением, влечет такой новый тон в общий ход нашей политической жизни, при котором сохранение старых порядков окажется совершенно невозможным». И правительство даже лучше некоторых оппозиционных кругов понимает политические последствия того, что, утвердив законы 6 августа, допустило определенную свободу собраний, союзов и т. д. — по крайней мере на период избирательной кампании.
«Жизнь пойдет, конечно, еще далее этого условного разрешения, — как она, вообще, шла впереди юридической эволюции в течение всего последнего времени, — был убежден Милюков. — Свобода партийной борьбы сама собой предполагает свободу партийных группировок, которые, конечно, не прекращают существования с периодом выборов; то и другое предполагает свободу слова, печати, неприкосновенность личности и т. д. Противостоять этому напору жизненных требований едва ли окажется возможным, если уже допущен принцип народного представительства. В виду этого было бы всего целесообразнее не игнорировать, а считаться с теми новыми условиями, которые созданы для русской политической жизни опубликованием акта 6 августа. Если содержание писанного документа и оказалось возможным, с некоторым усилием, вместить в тесные рамки „Основных Законов“, то свободную политическую деятельность общества, необходимо вытекающую из того же документа, уместить в тех же рамках будет уже совершенно нельзя».
Однако Милюков в первую очередь на общество возлагал особую ответственность в новой ситуации — когда «в России нет более бюрократического строя» и «есть только возможность идти вперед» путем «коренной перестройки и расширения» основ закона 6 августа. Главное, что теперь «в России родился „народный представитель“» и властью признано право населения на политическую деятельность. Милюков подчеркивал, что «русские обыватели формально признаны активными участниками в общественном и государственном деле, что отныне они — граждане» и «мы не только можем, но и должны проявлять это наше активное участие на деле». Поэтому и последующее развитие реформ, реализация на практике политических свобод, «с логической и жизненной необходимостью» вытекающая из факта существования представительства, требует активного участия всего общества. Категорически возражая против бойкота выборов в «Булыгинскую думу» (эта идея была популярна не только в левых, социалистических кругах, но и в среде либеральной интеллигенции, в том числе в «Союзе союзов»), Павел Николаевич призывал к «единению общественных групп» ради дальнейших преобразований государственного строя. «Мы должны принять провозглашенный законом принцип, как приобретение, — наше< приобретение, — и должны проводить в жизнь его последствия, как мы их понимаем, — настаивал Милюков. — Говорить же, что мы ничего не приобрели с изданием закона, значило бы помогать его противникам справа».[65]
Надежды, что Дума сможет расширять свои полномочия, поначалу позволили части либеральных деятелей «смириться» с появлением такого представительства. Поэтому они выступали и против лозунга бойкота. С учреждением Думы, как признавал М. М. Ковалевский, «разрывалась цепь, связующая нас с бюрократическим самовластием и „временными правилами“, почти всецело заступившими место законов в царствование Александра III, наступал конец произволу министров». Соглашаясь с мнением В. О. Ключевского, что проект Думы — это «гуттаперчевый пузырь, который можно раздувать в разные стороны», Ковалевский находил повод для некоторого оптимизма: «Если так, подумал я, то наше представительство ждет та же судьба, что и представительства других стран. Правительство давало мало, депутаты требовали большего и добились перехода власти в свои руки. Ведь и английский парламентаризм начался с простого допущения уполномоченных графских городов к выслушиванию правительственных предложений и подачи ни для кого не обязательных советов».[66]
В массовой печати также высказывались надежды, что создание Думы станет основой, открывающей путь к новым завоеваниям гражданских прав и свобод. «Государственная Дума — это ствол молодого дуба, которому суждено постоянно крепнуть, развиваться и покрываться листвой. Неприкосновенность личности, свобода союзов и собраний, свобода печати, словом, все, на чем настаивают в настоящую минуту наши общественные деятели, — только отдельные ветки этого могучего дуба, корни которого ушли в богатое прошлое русского народа, а вершина стремится к небу», — такой политический образ представлялся публицисту «Петербургского листка». Залогом оптимизма виделся основной принцип преобразования — «переход от строгой бюрократической опеки к народному представительству», хотя при этом отмечалось, что «в предпринятой реформе многое неясно, многое дает повод к опасениям, что бюрократическая гидра еще далеко не убита и в ближайшем будущем она даст о себе знать».[67]
Что же касается недостатков объявленных нововведений, то наиболее бурную критику сразу вызывала система выборов в Думу, которые не были ни всеобщими, ни равными, ни прямыми. Разработчики избирательного закона отказались закладывать в его основу принцип сословного представительства, несмотря на сильнейшее давление «зубров», которые ратовали за максимальные преференции дворянству. Однако высокие имущественные цензы, устанавливаемые для различных категорий избирателей, на деле лишали избирательных прав рабочих, ремесленников, мелких собственников, бо`льшую часть интеллигенции и лиц свободных профессий. Искусственно занижалась норма представительства для окраин, чтобы уменьшить присутствие в Думе «инородческого» населения (в коренных русских областях 1 выборный представлял 250 тысяч человек, а на окраинах — 350 тысяч). По аналогичным мотивам при наделении городов (с численностью свыше 100 тысяч жителей) статусом самостоятельных избирательных округов делались исключения для некоторых менее многолюдных, но зато «чисто русских» городов. «Дорогим» цензом отсекалась от участия в выборах основная масса еврейского населения, которое благодаря настойчивому давлению С. Ю. Витте решили все-таки допустить к выборам (прежде всего по политическим соображениям, включая расчет на зарубежное общественное мнение). В то же время целенаправленно делалась ставка на предоставление крестьянству наибольших преимуществ. По-прежнему в крестьянстве хотели видеть главную опору самодержавия — это была позиция Николая II и большинства высших сановников, участвовавших в разработке и согласовании избирательного закона. Крайние консерваторы добивались даже исключения требования грамотности, обязательного для выбираемых в Думу, полагая, что власть получит в Думе еще более действенную поддержку «патриархального» крестьянства. По решению царя от каждой губернии должен был избираться как минимум один крестьянский депутат, а если от губернии полагался и так лишь один депутат, тогда все равно выбирался второй — от крестьян. Наконец, полностью исключались из участия в выборах женщины, военные чины, находящиеся на действительной службе, все лица моложе 25 лет, учащиеся…
«Ограничения эти весьма велики. Они чрезвычайно тяжки для всех сознательных граждан, которые могли бы недостатку своего ценза противопоставить горячую любовь к родине, свои знания, свое образование, свое страстное стремление принести открыто все способности на служение отечеству…» — подчеркивали «Биржевые ведомости». В подобном подходе к избирательным правам населения усматривались издержки, связанные с политикой «полицейского государства»: «Более близкую, гораздо более тесную преемственность Государственная дума и избирательное право сохранили от полицейского государства, созданного Петром, от бюрократического, приказного строя, укоренившегося в России в течение двух столетий».[68]
Недостатком системы представительства, сконструированной бюрократией, объявлялось сохранение в неизменном виде Государственного совета. Указывая, что в конституционных государствах вторая палата «не имеет такого резко бюрократического характера, как наш Государственный совет», публицисты высказывали тревогу, что он может, в силу своей консервативности, стать помехой нормальной работе Думы. «Если не будет предпринята своевременная реформа Государственного совета с целью согласования его с новым государственным учреждением, то можно опасаться, что решения Государственной думы на практике будут подвергаться таким же злоключениям, каким, например, подвергаются решения земских собраний после просмотра их губернатором».[69]
«Укороченные реформы»: новые опасности
«Переходный» характер Думы, которая, скорее всего, не будет очень долговременной, отмечали и сановники-реформаторы, и умеренные либеральные деятели, приветствовавшие акты 6 августа как важный шаг к грядущим конституционным преобразованиям. «Булыгинская дума», как специфическое законосовещательное представительство, «никого не удовлетворила» — это признавалось в самых различных общественных и властных кругах. Но при этом зыбкая грань между совещательными и законодательными правами Думы создавала предпосылки к политической неустойчивости такой конструкции представительства. Сохранялся и стимул к борьбе за расширение полномочий представительства и в целом за более глубокие реформы государственного строя.
«В сущности <…> Россия вошла в конституционное устройство», — оценивал изменения политического режима после 6 августа С. Ю. Витте, уничижительно характеризуя учреждаемую Думу: «Совещательный парламент — это поистине есть изобретение господ чиновников-скопцов». Модель совещательной Думы Витте считал «уродливым построением», которое может оказаться недолговечным — либо она просуществует лишь несколько месяцев, либо придется дать ей «функции парламента»: «…русский парламент, русскую Государственную думу полагали устроить по образцам западно-европейским. Дать ей все туловище, все функции, все порядки в общем государственном строе народного представительства с голосом совещательным, но только не давать ему решающего голоса, а сказать: мы будем постоянно выслушивать твои мнения, твои суждения, но затем будем делать так, как мы хотим». Впрочем, сам Витте против такой схемы на совещаниях под председательством Сольского не выступал. В воспоминаниях Сергей Юльевич пояснял, что хотел высказать все свои сомнения на итоговых обсуждениях под председательством Николая II, но был вынужден отправиться в Америку, возглавляя российскую делегацию на переговорах о мире с Японией. Витте признавал, соглашаясь с мнением представителей либеральной оппозиции, что «Булыгинская дума» не могла удовлетворить общественность и приостановить нараставшее революционное движение: «Опубликование закона 6 августа никого не успокоило, а всеми рассматривалось как широчайшая дверь в спальню госпожи Конституции. Напротив того, с августа революция начала все более и более лезть во все щели, а неудовлетворение в течение десятков лет насущных моральных и материальных народных нужд и позорнейшая война обратила все эти щели в прорвы».[70]
Участвовавший в разработке проекта Думы Н. С. Таганцев, один из ведущих юристов и видный либеральный деятель, признавал: «Манифестом 6 августа 1905 года закончился первый акт творения конституционной жизни России. Конечно, никто не думал в тот момент, что новорожденное дитя мертворожденно, но чувствовалось и думалось, что оно едва ли жизнеспособно: слишком оно было чахло». Разрыв между властью и обществом продолжал увеличиваться, выводя политическое противостояние на новый уровень: «Жизнь верхов, или верховной бюрократии пошла по пути административно-законодательного творчества, а жизнь — так сказать — низов России, относя, однако, сюда и всю средину, т. е. общественную интеллигенцию, пошла по линии расширения запросов, обещаемых и требуемых реформ и углубления беспорядков, волнений и забастовок всякого рода».[71]
С. Е. Крыжановский, который готовил почти все акты государственных преобразований в 1904—1907 годах, упрекал общественность за нетерпение и радикализм, проявившиеся, в очередной раз, в реакции на закон о Думе. «Радикальная часть общества — а она у нас всегда была многочисленна, ибо радикальные решения наименее требуют знаний и опыта — ничем не могла удовлетвориться, что не приближалось к Учредительному собранию, и с реальностями считаться не хотела. Остальные сознательно и бессознательно ей подпевали, — вспоминал Крыжановский. — Никто из них не хотел понять, что переход от одного строя к другому дело и технически, и психологически очень сложное, особенно болезненное для носителя Верховной Власти, связанного и вековыми традициями, и принесенной при Коронации клятвой, и что единственный возможный в этом деле путь — есть путь компромиссов и полумер и половинчатых буферных решений».[72] Впрочем, политические реалии России августа—сентября 1905 года оказывались совсем другие. На фоне усиливающихся революционных выступлений от власти требовались совсем иные практические, реформаторские шаги, действительно способные успокоить общественное мнение…
Либеральная общественность и печать все сильнее начинали бить тревогу по поводу бездействия власти с осуществлением и так ограниченных преобразований, считающихся уже недостаточными. Высказывались опасения, что власть может окончательно упустить инициативу и лишиться возможности для конструктивного взаимодействия с той частью общества, которая не симпатизирует революционному пути развития событий.
«Лозунг „Свобода“ должен стать лозунгом правительственной деятельности. Другого исхода для спасения государства нет. Ход исторического прогресса неудержим. Идея гражданской свободы восторжествует, если не путем реформы, то путем революции. Но в последнем случае она возродится из пепла ниспровергнутого тысячелетнего прошлого. <…> Какою выйдет Россия из беспримерного испытания — ум отказывается себе представить. Перед нашими русскими грядущими ужасами бледнеют ужасы, пережитые Францией в конце XVIII< века», — предупреждал об опасностях популярный либеральный деятель и известный публицист В. Д. Кузьмин-Караваев. Подчеркивая, что слово «конституция», требование которой стало уже общепризнанным, до сих пор «с высоты Престола не признано», он призывал власть к скорейшим коренным преобразованиям государственного строя (в частности, необходимо превратить Думу в законодательный орган), установлению правового порядка и гражданских свобод.
Отмечая, что стремительная политическая радикализация общества, которое не устраивают скромные и неизменно запаздывающие уступки власти, может выйти из-под контроля умеренных общественных сил, Кузьмин-Караваев выражал беспокойство, характерное для многих представителей либеральной элиты. «Крайние политические воззрения существуют всегда и везде. <…> Пока власть имеет опору в широких общественных слоях, мирное разрешение кризиса еще возможно. <…> Эта необходимая опора из-под ног правительства уходит, — предупреждал либеральный политик. — Законодательные акты 6-го августа изменили общественное настроение весьма слабо. Они запоздали. За время с 18-го февраля события, с одной стороны, и вихрь революционной мысли, с другой, унесли общественные идеалы гораздо дальше. Закрывать глаза на это нельзя». Власть в своей нерешительности и непоследовательности в проведении реформ, демонстрируемых в течение года, с начала «весны Святополк-Мирского», упустила время и теперь сталкивается с совсем другим уровнем общественного сознания и выдвигаемых требований: «Год идейной революции сделал свое дело. Теперь положение вещей бесконечно более тяжелое. В сознании общества границы необходимого и осуществимого расширились. Руководительство движением требует признания уже гораздо большего. Но признать и принять это большее нужно во что бы то ни стало. Каждый лишний день уносит общественную мысль все дальше и дальше. Еще немного, и она окажется унесенной в пространство безграничное, в хаос идей. Страна сама не заметит, как окажется в хаосе действий. Тогда ничто не поможет. Тогда будет поздно».[73]
«Усеченная свобода» — в передовой статье с таким названием в газете «Биржевые ведомости», спустя полтора месяца после «дарования» Думы, была подвергнута сокрушительной критике ограниченность преобразований, объявленных 6 августа, усугубляемая медлительностью власти при их осуществлении. Главный же акцент делался на то, что подобная политика, вызывающая разочарование общества, приводит к еще большей политической конфронтации. «Всякие половинчатые свободы не удовлетворяют ни одной из сторон: они дают простор произволу власти и вызывают к жизни новые приемы борьбы со стороны опекаемых. Усеченная свобода — это типичное порождение переходного, сумеречного времени. Думать, что укороченные реформы могут увенчать здание народного представительства, значит подменять живое существо уродливым homunculusом, созданным в химических ретортах бюрократической лаборатории».[74]
Недовольство вызывало и то, что преобразовательная деятельность, связанная с претворением в жизнь актов 6 августа, вновь сосредоточена в недрах бюрократической системы. Подготовкой соответствующей законодательной базы занималось особое совещание под председательством Д. М. Сольского. Совещание рассматривало вопросы, касающиеся организации предвыборных собраний, предоставления печати свобод во время избирательной кампании и т. д. К середине сентября были разработаны и обнародованы правила «О применении и введении в действие учреждения Государственной Думы».
Критическое восприятие трудов представительного совещания предрешалось, во многом, общим недоверием к власти, — это лишь усиливало недовольство проектом «Булыгинской думы». «Как все это далеко от созвания свободно избранных представителей от населения!» — заявлялось в печати. Недостатком правил, как и самого закона о Думе, была «наклонность к подробной регламентации мелочей, при том же отсутствии широких начал и действительных гарантий народного представительства». Осуждалось стремление сделать предвыборные собрания закрытыми для печати, помешать «гласным прениям и< резолюциям», лишить информации о ходе выборов «не только цензовиков, но и всех сознательных граждан». Угрозой для свободы слова на избирательных собраниях станет присутствие чинов полиции, наделенных правом закрывать собрания. По собственному усмотрению они будут решать, «какие вопросы считать легальными, а какие неблагонамеренными, а также определять допустимую широту обсуждения». «Если вспомнить низкий уровень научного и политического развития обычной массы полицейских чиновников, то можно себе представить, какие на практике произойдут недоразумения». Показательна и реакция на циркуляр, выпущенный главой МВД, с категорическими указаниями на период выборов. Администрации на местах не должны оказывать «никакого даже самого отдаленного вмешательства»; ограничивались также действия земских начальников и полиции. Печать, приветствуя эти распоряжения, все равно не удерживалась от скепсиса — мол, не является ли это лишь показной декларацией?! Высказывались требования, чтобы и на самом низшем уровне было полностью исключено вмешательство в выборы волостных властей и волостных старшин с их «административно-полицейской властью».[75]
Окончание следует
1. Красный архив. 1927. Т. 3 (22). С. 167—168.
2. Цит. по: Ганелин Р. Ш. Первая государственная дума Российской империи и ее судьба // Ганелин Р. Ш. В России двадцатого века. Статьи разных лет. СПб., 2013. С. 206—207.
3. Подробнее см.: Архипов Игорь. Мираж «весны». Как провалились попытки «перестройки» накануне российской революции 1905 года // Звезда. 2010. №-7. С. 149—163.
4. Витте С. Ю. Воспоминания. М., 2010. С. 596.
5. Дневник кн. Екатерины Алексеевны Святополк-Мирской // Исторические записки. Т. 77. М., 1965. С. 266.
6. Александр Михайлович Безобразов (1853—1931) — отставной офицер, сын санкт-петербургского уездного предводителя дворянства; был членом «Добровольной охраны» (позднее — «Священной дружины»), секретной организации, основанной графом И. И. Воронцовым, и поэтому обладал обширными связями при дворе. Заручившись поддержкой Николая-II, создал ряд лесных концессий — своего рода заслонов — на границе Китая и Южной Кореи, якобы суливших большие доходы и укреплявших политические позиции России на Дальнем Востоке. Это привело японские власти в ярость и послужило толчком к русско-японской войне. К «безобразовской шайке» относили ряд придворных и военных, поддерживающих аферу Безобразова, в том числе и великого князя Александра Михайловича.
7. Гессен И. В. В двух веках. Жизненный отчет // Архив русской революции. Т. XXII. Берлин, 1937. С. 188.
8. Биржевые ведомости. 1904. 30 декабря.
9. Биржевые ведомости. 1905. 1 января.
10. Кизеветтер А. А. На рубеже двух столетий. Воспоминания 1881—1914. М., 1996. С. 264.
11. ОР РНБ. Ф. 1000. ОП 2. Д. 765. Л. 134.
12. Минцлов С. Р. Петербург в 1903—1910 годах. Рига, 1931. С. 124, 134.
13. Там же. С. 132.
14. Русь. 1905. 20 января.
15. Биржевые ведомости. 1905. 21 января.
16. Сверчков Д. На заре революции. Л., 1924. С. 107—108.
17. Русь. 1905. 15 января.
18. Биржевые ведомости. 1905. 16 января.
19. Русь. 1905. 15 января.
20. Биржевые ведомости. 1905. 20 января.
21. Петербургский листок. 1905. 21 января.
22. Витте С. Ю. Указ. соч. С. 627—628.
23. Ганелин Р. Ш. Российское самодержавие в 1905 году. Реформы и революция. СПб., 1991. С. 99—101.
24. Коковцов В. Н. Из моего прошлого. Воспоминания. 1903—1919-гг. Кн. 1. М., 1992. С. 69—70.
25. Биржевые ведомости. 1905. 5 февраля.
26. Лопухин А. А. Отрывки из воспоминаний (по поводу «Воспоминаний» гр. С. Ю. Витте). М.— Пг., 1923. С. 59—60.
27. Гессен И. В. Указ. соч. С. 196.
28. Дневник кн. Екатерины Алексеевны Святополк-Мирской. С. 282.
29. Минцлов С. Р. Указ. соч. С. 146—147.
30. Дневник кн. Екатерины Алексеевны Святополк-Мирской. С. 284.
31. Петербургский листок. 1905. 19 февраля.
32. Биржевые ведомости. 1905. 19 февраля; Петербургский листок. 1905. 20 февраля.
33. Петербургский листок. 1905. 19 февраля.
34. Биржевые ведомости. 1905. 19 февраля.
35. Петербургский листок. 1905. 19 февраля.
36. Биржевые ведомости. 1905. 19 февраля.
37. Петербургский листок. 1905. 20 февраля.
38. Петербургский листок. 1905. 20 февраля.
39. Русь. 1905. 19 февраля.
40. Петербургский листок. 1905. 24 февраля.
41. Биржевые ведомости. 1905. 20 февраля.
42. Кизеветтер А. А. Указ. соч. С. 265.
43. Спутник избирателя на 1906 год. Освободительное движение и современные его формы. СПб., 1906. С. 42—44.
44. Череванин Н. Движение интеллигенции // Общественное движение в России в начале ХХ века. Т. II. Часть вторая. СПб., 1910. С. 169, 181.
45. Маевский Евг. Общая картина движения // Общественное движение в России в начале ХХ века. Т. II. Часть первая. СПб.., 1910. С. 57.
46. Львов Л. (Клячко Л. М.). За кулисами старого режима. Воспоминания журналиста. Л., 1926. С. 108.
47. Минцлов С. Р. Указ. соч. С. 153—154.
48. Биржевые ведомости. 1905. 18 мая.
49. Русь. 1905. 19 мая.
50. Русь. 1905. 18 мая.
51. Власть и реформы. От самодержавной к Советской России. М., 2006. С. 446—447.
52. Цит. по: Ганелин Р. Ш. Российское самодержавие в 1905 году… С. 104.
53. ОР РНБ. Ф. 152. Оп. 4. №-127.
54. Новое время. 1905. 8 июня; Русь. 1905. 8 июня; Русь. 1905. 8 июня.
55. Русь. 1905. 9 июня.
56. Синакевич О. В. Жили-Были. Воспоминания // ОР РНБ. Ф. 163. №-337. Л. 39 об.
57. Биржевые ведомости. 1905. 14 июня.
58. См.: Спутник избирателя на 1906 год… С. 47—49; Ганелин Р. Ш. Указ. соч. С. 156, 162—164; Ольденбург С. С. Царствование Николая II. М., 2003. С. 319—320.
59. Ганелин Р. Ш. Указ соч. С. 160—161.
60. Петербургский листок. 1905. 4 августа.
61. Русское слово. 1905. 6 августа.
62. Новое время. 1905. 6 августа.
63. Петербургский листок. 1905. 7 августа.
64. Петербургский листок. 1905. 8 августа.
65. Милюков П. Н. Год борьбы: публицистическая хроника 1905—1906. СПб., 1907. С. 67—72.
66. Ковалевский М. М. Моя жизнь: Воспоминания. М., 2005. С. 352.
67. Петербургский листок. 1905. 14 августа.
68. Биржевые ведомости. 1905. 7 августа.
69. Петербургский листок. 1905. 10 августа.
70. Витте С. Ю. Указ. соч. С. 704—708.
71..Таганцев Н. С. Пережитое. Учреждение Государственной Думы в 1905—1906 гг. Пг., 1919. С. 47.
72. Крыжановский С. Е. Воспоминания. [Берлин, 1938]. С. 48—49.
73. Кузьмин-Караваев В. Д. Из эпохи освободительного движения. Т. 1. До 17 октября 1905 года. СПб., 1907. С.186—191.
74. Биржевые ведомости. 1905. 18 сентября.
75. Биржевые ведомости. 1905. 20 сентября; Биржевые ведомости. 1905. 24 сентября.