Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2016
Биография поэта, филолога и общественного деятеля Томаса Венцловы открылась мне лишь из увесистого тома «Пограничье» (СПб., 2015) его публицистики многих лет. Сын известного советско-литовского писателя, обретший в гэбистском досье не лишенную остроумия кличку Декадент, он мог бы сесть не просто за правозащитную деятельность, но еще и за национализм, в старые недобрые времена именовавшийся буржуазным, поскольку национальная независимость, по марксистско-ленинской теории, требовалась только буржуям, борющимся за рынки. Макс Вебер называл национализмом стремление совместить границы государства с границами расселения этноса, однако этот гражданский национализм не мог бы существовать без национализма романтического, приписывающего нации немыслимые совершенства, да еще и объявляющего жалким и ничтожным существование человека, лишенного национального дома.
Я думаю, неслучайно романтический национализм создавали вовсе не капиталисты, но поэты и философы (кажется, больше прочих потрудились немцы, но, возможно, они всего лишь предоставили более громкие имена — Гердер, Фихте…), склонные искать в политике то, что может дать только религия, — иллюзию красоты, мудрости, справедливости, недостижимых в нашем трагическом мире, где все идеалы противоречат друг другу: служа одной святыне, непременно попираешь десяток других. Романтический национализм и сделался земным суррогатом веры, почти утратившей свой воодушевляющий и утешающий потенциал, — этот суррогат и разрушил все империи, не сумевшие предложить более красивой и воодушевляющей грезы. Томас Венцлова же такой грезой обладал (истина и гуманность выше нации) и потому на своем общественном полуподпольном поприще немедленно столкнулся с чистопородными, так сказать, борцами за независимость Литвы. В самиздатском журнале с поэтическим именем «Заря» (по-литовски почти «Аврора», «с явными расистскими нотками. Изредка антисемитскими. Хотя, конечно, страшно антирусскими, антипольскими нередко») его упрекали за написанную по-русски статью, где он в духе Солженицына призывал литовский народ покаяться за тех мерзавцев, которые принимали участие в массовых убийствах евреев: дескать, конечно, убивать евреев нехорошо, но в тех эксцессах, что произошли в начале войны, в основном виноваты сами пробольшевистски настроенные евреи, настолько озлобившие народ, что нашлись подонки…
За которых народ, разумеется, ответственности не несет: преступники, как известно, не имеют национальности, ею обладают исключительно герои и гении. Венцлова в этом сомневался, но полемику вел в мягком тоне, ибо в тот исторический час все были союзниками в борьбе за национальную независимость. Однако на пороге независимости поэт заговорил пожестче: «Я не очень верю, что мы станем «северными Афинами» — уникальным культурным центром, мостом между Востоком и Западом или какими-нибудь другими регионами земного шара. Дай нам бог стать нормальным, скромным, цивилизованным европейским государством (которым мы не совсем успели стать в 1918—1940 годы)».
Увы, скромные государства, не наделяющие своих граждан ощущением включенности во что-то высокое, исключительное, могут существовать лишь до тех пор, пока не требуют от своих граждан совсем уж никаких жертв, не требуют даже предпочесть свое государство более благоустроенным. Но стоит разности потенциалов — разнице уровней жизни — установиться в пользу соседей, как готовность обменять родной язык на хорошую зарплату начнет нарастать катастрофически, ибо для всех, кроме литераторов, язык ценен лишь до тех пор, пока служит символом сопротивления, а в качестве прагматического средства общения хорош тот язык, который позволяет лучше устроиться: мощнейшим орудием ассимиляции является вовсе не угроза, но соблазн. И двадцать лет спустя, когда победа была еще и закреплена вступлением в Европейский союз и НАТО, Венцлова заговорил того резче: «Важны лишь деньги. А историю приплетают как обоснование для добычи их очередной порции; если какая-то партия слишком шумит по поводу величия Литвы, это, скорее всего, означает, что она намерена выиграть ближайшие выборы и набить карманы деньгами — ничто другое ее не интересует»; «Когда в Литве боролись за независимость, то повторяли: „Ах, большевики уничтожают нацию!“ Но сейчас она тает гораздо быстрее. Большевики ее как раз консервировали. Лучшим способом сохранения так называемых национальных ценностей оказалась как раз Советская власть — ее по заслугам ненавидели, поэтому ставили акцент на этих ценностях, клялись в верности им. Сейчас это стало скорее демагогией». Что было вполне предсказуемо: нацию разрушает не угроза, а соблазн, и Советская власть ограждала от соблазна.
«Расцвет национализма был уже довольно давно, и люди подзабыли, что это такое. На эту приманку сейчас, увы, поддаются сильнее, чем на коммунистическую», — так она и проще: коммунизм еще нужно строить, а нация — уже готовое совершенство. «И возможно, для малых народов она особенно привлекательна — помогает преодолеть комплекс неполноценности, связанный именно с величиной, и превращает этот комплекс в манию величия. Это очень опасно». «Сейчас эта тенденция начинает побеждать, и вполне возможно, что об этом придется говорить очень резко и очень откровенно». Хотя куда уж откровеннее! Даже независимость уже не кажется бывшему Декаденту «лучшей гарантией, что язык и культура будут сохранены»: «Гитлеровская Германия тоже была вполне независимой. И сталинский Советский Союз тоже — попробуй ему кто-нибудь что-нибудь указать. А что в них было хорошего? Северная Корея вполне независима. Очень независимая страна — Иран, но не хотел бы я жить там, и, кстати, многие мусульмане не хотят». Больше того: «Если исчезнет нормальная человеческая ментальность, то, на мой взгляд, это хуже, чем потерять язык». Но, разумеется, о том, чтобы вернуться в Российскую империю, не может быть и речи. Даже и в далеком прошлом, «если бы русское национальное самосознание, отличное от имперского, своевременно и полностью сформировалось, история России и всей Восточной Европы была бы счастливее»; «все мы должны любыми возможными способами поощрять русский национализм, нормальный национализм, с которым приходит понимание собственных национальных интересов, а вместе с ним осознание, что империя только вредит этим интересам».
Это, пожалуй, главный пропагандистский успех националистов — они превратили слово «империя» в ругательство (либералы лишь воспользовались плодами их победы), хотя именно развитые империи ввели представление о культурной автономии национальных меньшинств, с которой национальные государства либо покончили, либо пытались и пытаются руками националистов это сделать. Гердер обзывал многонациональные империи государствами испорченными, развращенными, ибо не только совместное проживание, но даже использование чужого языка заражает иностранными пороками (почему-то не достоинствами). Национальные эгоцентрики сумели изобразить имперское сознание еще и высшей степенью национального эгоцентризма, хотя имперский принцип напротив требует преодоления национального эгоизма во имя более высокого и многосложного целого. Националисты любят также указывать на историческую обреченность европейских империй, забывая похвастаться собственными заслугами в их разрушении, — их подвиги прекрасно изобразил британский историк Эли Кедури в классической монографии «Национализм» (СПб., 2010).
Кедури абсолютно правильно подчеркивает, что для выхода из кошмара войны всех против всех интересы индивидов и государств должны быть разграничены с предельной точностью. «Но если язык становится критерием государственности, ясность о сущности нации растворяется в тумане литературных и академических теорий, и открывается путь для двусмысленных претензий и неясных отношений. Ничего иного не приходится ждать от теории национализма, которая открыта учеными, никогда не стоявшими у власти и мало что понимавшими в необходимости и обязательствах, присущих взаимоотношениям между государствами». Тем самым «вместо того чтобы укреплять политическую стабильность и политические свободы, национализм на территориях со смешанным народонаселением провоцирует трения и взаимную ненависть. <…> С уверенностью можно сказать, что создание национальных государств, унаследовавших положение империй, не было прогрессивным решением. Их появление не способствовало ни политической свободе, ни процветанию, их существование не укрепляло мир. По сути, национальный вопрос, который, как надеялись, будет решен с возникновением этих государств, лишь обострился». Пацифист и космополит Стефан Цвейг тоже был не в восторге от версальской нарезки: «Нет ничего опаснее, чем мания величия карликов, в данном случае маленьких стран; не успели их учредить, как они стали интриговать друг против друга и спорить из-за крохотных полосок земли: Польша против Чехословакии, Венгрия против Румынии, Болгария против Сербии, а самой слабой во всех этих распрях выступала микроскопическая по сравнению со сверхмощной Германией Австрия». Про независимую Литву Цвейг и вовсе забыл, хотя Польша сразу же оттяпала у нее «исконно польское» Виленское воеводство.
Никакая их мания величия не помешала проглатывать малые страны поодиночке ни Гитлеру, ни Сталину, тогда как, если бы им противостояли крупные империи, они, глядишь, еще подумали бы. Кедури успел застать распад советской «империи зла» и отнесся без всякого энтузиазма к появлению новых, не успевших набраться опыта и ответственности игроков на международной арене. Он даже успел высказаться в том духе, что международная политика не может руководствоваться метафизическими рассуждениями, кто из игроков воплощает добро, а кто зло, но должна стремиться к проверенному принципу равновесия сил. В котором, казалось бы, больше всех заинтересованы именно малые народы — вечные яблоки раздора и арены столкновений больших держав. Однако помимо рациональных соображений, справедливо пишет Венцлова, «есть соображения национального самосознания, национальные амбиции, стремление играть самостоятельную историческую роль». Однако у малых народов нет ни малейших возможностей играть видную историческую роль на силовом поприще, — единственная их возможность производить впечатление на мир — поставлять ему гениев, и на историческом суде Литве зачтется не ВВП, не чистые скатерти и не натовские танки, а Микалоюс Чюрлёнис (как волшебно звучит!).
Именем одного из творцов электрической цивилизации Николы Теслы, реализовавшего свой талант в Америке, в сербском Белграде назван аэропорт, а в Подгорице (главный город Черногории) и в Загребе (столица Хорватии) имеются улицы его имени: серб Тесла родился в Хорватии, учился в Австрии и Чехии — все в одном государстве: в Австро-Венгерской империи. А если бы нынешние границы были прочерчены уже тогда, еще неизвестно, как бы сформировался его дар. Ну а грандиозные проекты, для которых он был рожден, для небольшого государства были бы уж точно неподъемны. Наш Королев тоже не обрел бы бессмертие, если бы не имел в своем распоряжении целую промышленную империю. Да, отделяясь от империй, малые народы оказываются еще дальше от возможности оставить бессмертный след в истории. Представим, что какая-то российская область вообразила себя отдельной нацией и выделилась в независимое государство. Тогда декан местного матфака превратился бы в национального Колмогорова, краеведческий музей в местный Эрмитаж, единственный член Союза художников оказался бы новым Репиным или Врубелем, а член Союза писателей Пушкиным или Толстым. А одаренной амбициозной молодежи, которая прежде ехала «поступать» в Москву и Петербург, пришлось бы либо учиться у классиков областного масштаба, либо отправляться за границу — часто в один конец (сам Венцлова был принят в американскую филологию благодаря «имперским» именам еврея Лотмана и немца Проппа).
Большего авторитета, к слову сказать, национальным меньшинствам легче достичь в более «отсталой» империи, где на продвинутые малые народы взирают со смесью раздражения и почтения, чем в «передовой» цивилизации, взирающей на новичков свысока. Империи, в отличие от наций, стремящихся замкнуться в себе, едва ли не единственное средство вовлечь народы в общее историческое дело. В тех случаях, разумеется, когда имперская власть служит величию и бессмертию имперского целого, а не националистическим химерам. Немцы в царской империи, евреи в ранней советской сделали более чем достаточно и для государства и для самоутверждения — и продолжали бы служить тому и другому верой и правдой, если бы Сталин не принялся превращать империю в национальное государство.
Однако лично я до последнего остаюсь верным имперскому духу! Меня по-прежнему чаруют имена Шяуляй (непременно через «я»), Каунас, Варена, Друскининкай… Сердце сжимается совсем как в эпоху исторического материализма, когда я мысленно прогуливаюсь по дворикам Вильнюсского университета или на цыпочках, чтоб не спугнуть, приближаюсь к костелу Святой Анны, а русификация мне и тогда показалась бы бредом: меня пленял именно латинский алфавит, и назвать аллею Лайсвес аллеей Свободы для меня было бы верхом кретинизма. А беды, которые Советский Союз принес в родную Лиетуву, представлялись мне (да и представляются) одной общей бедой, в которую ввергло себя впавшее в безумие человечество, и что` считаться обитателям общего сумасшедшего дома, у кого хватило и у кого не хватило сил разорвать смирительную рубашку! С нежностью и печалью я вспоминаю и Алма-Ату, и Тбилиси, и Самарканд, и Киев, но все-таки я не настолько безумен, чтобы хоть на мгновение помыслить о земном воплощении своей небесной империи, — земной мир живет другими сказками, требующими ненависти и крови. Но вдруг мой постимперский синдром каким-то чудом охладит эту ненависть хоть на миллионную долю градуса?..