Из истории ленинградской богемы
Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2016
Посвящается художнику Владимиру Малкову
Белое платье вязала. Белое. Вязала, спешила. Время летело. Летела с ним я в ожидании чуда. Платье свяжу — на рождественский вечер пойду, не свяжу — останусь дома. Брат и жена его Аня меня пожалели, молча рядом сели, тонкие нити в единый моток свивали, мне помогая. Успела. Связала. Каким будет чудо, не знала, но знала, что будет.
* * *
Рождество 1967 года встречали в соседнем доме, в гостях у Наташи Галкиной и Славы Гозиаса. Наташа — упрямая, капризная, тонкая и хрупкая; на шее длинной голова прелестная, с волосами короткими, вьющимися и глазами огромными, черными. Слава высокий, большой; лицо доброе, милое, с румянцем на щеках; глаза голубые, веселые. Красивая пара жила в красивой квартире среди красивых вещей, любила принимать гостей, и гости любили бывать в этом доме.
Вошли в дом и — на кухню с Аней бутерброды делать. Время к столу садиться. Мне подают большое блюдо — неси! Звонок в квартиру. И голос… услышать который хотела давно и безумно, навстречу ему бежала в субботние дни на Варшавский вокзал к таллинским поездам, ожидая нарвских пассажиров. Но… напрасно.
— Девочки, ноги не держат, тарелку возьмите, — прошептала, к стене прислонилась.
Входит Таргонский:
— Вадим из Нарвы приехал, пришел не один. Ты им не мешай.
Повел он меня к столу в край, от Вадима далекий. Мимо прошла, нарочито смеясь в разговоре с Валерой, и села за стол, да так, чтоб видеть меня не мог Вадим Успенский.
Валера Таргонский — муж моей подруги Нелли, с ней я с детского сада знакома, с ним — с тех пор как стала ходить в «Штиглицы» на лекции по теории искусства. Нелли жила в женском общежитии, находившемся в здании училища налево от парадной лестницы. Девочек училось мало, а мальчиков — много. Девочки выбирали себе кавалеров самых красивых и талантливых. Серьезны они были лишь в своем призвании к искусству, в остальном — веселы, легкомысленны и бесшабашны. Все свободное время они отдавали или вязанию на спицах грубых свитеров, модных тогда у богемы, или застолью.
Это было раньше, уже давно. Однажды за столом, споря с кем-то о Маяковском, почувствовала на себе пристальный взгляд. Оглянулась — на меня смотрело иконописное, спокойное лицо, смотрело долго, пока не приблизилось совсем близко к лицу моему. Усмехнувшись, он поцеловал завитки волос моих на шее. Я застыла — так вдруг? Слишком смело! Юноши обычно меня побаивались. Освободиться, однако, не пыталась, меня очаровала эта наглость, ей захотелось подчиниться. А мелодичность нежной и сладкой музыки, под которою он повел меня танцевать, многое обещала: «У моря, у синего моря…»
Потом я собралась идти домой, а он — меня проводить. Вот тут выступил Валера Таргонский, охранявший меня от внимания художников. Он был категорически настроен против иконописного лица, обладателем коего оказался Вадим Успенский. Началась драка. Жертвой оказалась я, брошенная случайно кем-то на пол. Меня поставили на ноги, отряхнули, причесали, и Вадим увел меня с собой.
* * *
Надо сказать, что была я в то время студенткой филфака ЛГУ, и куратор нашей группы не раз напоминал: «Вы учитесь в университете, а не в институте, поэтому кроме своих непосредственных занятий и лекций посещайте лекции на других факультетах и в других институтах, которые сочтете для себя нужными». Несколько моих сокурсниц ходили на географический факультет слушать Льва Гумилева, тогда очень модного. Я же выбрала лекции по истории искусств в Училище имени В. Мухиной, то есть в «Штиглицах», и историю древнерусской архитектуры на историческом факультете ЛГУ у Николая Викторовича Иванова. Преподавал Иванов группе филфаковцев факультативно, но с такой самоотдачей, что его очень любили и пели: «Коля, Коля, Николаша, на край света мы с тобой…» С ним обошли весь центр Петербурга, анатомируя архитектуру зданий, улиц, мостов, садов и набережных; влюбляясь в колонны, капители, арки, решетки и скульптуру. Мы объездили все пригороды Петербурга. Но главное — Великий Новгород и Псков. Шел 1965 год. Редко где церкви были открыты и шла служба. В основном — облезлая штукатурка, глухие металлические двери и ржавые замки.
Иванов подводил нас к зияющей черноте дверей, и они, скрипя, открывали безлюдное божественное пространство, где сквозь иней, покрывающий стены, с вековым спокойствием смотрели прямо в глаза нам лики святых. Проявлялись застывшие в страстном движении силуэты ярко одетых людей; кони и воины, горные скалы, синие волны, ладьи с парусами. Кольца тугие красного змия грешников тащат в ада горящий огонь. Взгляд суровый Христа, скорбь Богоматери, ангелов крылья, вечности свет золотой — Церковь.
Шаги наши гулки. Голоса девочек, поднявшихся на хоры и поющих «Ave Maria» Баха, были звонки. Университетский хор под управлением Сандлера, исполняющий в основном классику, — один из известнейших в 1960—1970-е годы в Ленинграде. Наши девочки — солистки хора. Русскую церковную музыку в те годы еще не исполняли.
Николай Викторович Иванов! Я каждое утро молюсь за упокой его души. Он научил нас любить архитектуру, а древнерусскую — в особенности. Он открыл нам символику икон, знание иконописных школ, подтолкнул нас к ви`дению духовной высоты древнерусской иконы. И если раньше для меня в искусстве не было ничего прекраснее итальянского Возрождения, теперь я знала, как плачет в восторге душа, глядя на старинные иконы. Какое емкое понятие — икона. Это вера, надежда, любовь и слезы — благодать, «творчество и чудотворство», «окно в космос».
Вот только «на край света» за ним мы не пошли, его отправили туда без нас. В 1967 году, в год пятидесятилетия Октябрьской революции, в Ленинградском университете был раскрыт заговор студентов и преподавателей, которые собирались установить теократическое правительство. Какая нелепость! Препо-даватели, начисто лишенные по природе своей клыков, резцов и рыкающей пасти, записались в заговорщики. А может быть, шли на явную жертву? Суд был закрытый, известны лишь только домыслы да факт осуждения Николая Викторовича на шесть лет. Периодически я пыталась найти Иванова, так как занималась иконой и не раз нуждалась в его совете и мнении. Мне помогли отыскать сведения о нем лишь в 1990-е годы через архив Духовной академии, он умер в сане священника.
* * *
Итак, я увлечена была историей иконописи. Вадим Успенский и худым высоким телом, и тонкими, длинными пальцами рук, и скрытой улыбкой на иконописном лице будто вышел из книги «Новгородская икона». Я, конечно, влюбилась и, конечно, его идеализировала. Он меня водил на выставки в Эрмитаж, Русский музей, на фильмы иностранных режиссеров. Я его — к себе на филфак, на лекции Григория Бялого о Достоевском; на рассказы Ираклия Андроникова; на классическую музыку в Большой зал Филармонии, на прекрасные руки Евгения Мравинского, дирижировавшего оркестром; в Никольский собор на отпевание Анны Ахматовой.
Однако не все было просто. Я вошла в богему, среду совершенно мне чуждую. Помогла принять ее моя литературоведческая работа «Анализ русских переводов стихотворения английского поэта Бёрнса „Джон Ячменное Зерно“». За XIX—XX век четырнадцать русских поэтов перевели Джона. И ни один не похож на другого: отпечаток времени, мировоззрение, характер, стилистика. Не теоретически, а практически стала понятна разница природы искусства (сердце) и науки (голова). Я преклонилась перед изначальной чистотой помыслов людей искусства. Художники, поэты предельно обнажены и искренны. Искусствоведы, литературоведы больше работают головой и должны думать о корректности при оценке художника или поэта.
* * *
Однако вернемся на землю. Я была уже замужем. Муж четко занимался своей карьерой: один институт, другой; успел поработать секретарем горкома комсомола, получил двухкомнатную квартиру, ведомственную машину. Ему надобна красивая и веселая жена. Он любил гостей. А мне с ним стало скучно, надоело развлекать нужных ему людей.
Безусловно, поплакала от страха остаться одной, без дома, без денег. Скоро окончание университета, и меня пошлют работать неизвестно куда. Хорошо еще, нашей дочерью занимаются мои родители, но они живут на Урале. Я чувствовала себя виноватой перед мужем, однако жить с ним после встречи с Вадимом не могла. Муж мой был человек государственный, разводиться таким не советовали. Поэтому мне устроили не развод — а суд, представители которого так оскорбляли меня, что муж невольно стал моим защитником и адвокатом.
* * *
Работать послали меня в Новопетергофский район, в Гостилицы, в сельскую школу. Преподавание в те годы доставляло одно удовольствие, ведь о дисциплине речь практически не шла. В пятом классе, правда, на уроках русского языка мне мешал один мальчик, который сидел в пятом уже третий год. Сначала мы с ним подрались, а потом договорились, что на уроках русского языка присутствовать он не будет, а будет гулять, но так, чтобы ни завуч, ни директор его не видели. В университете педагогике уделяли мало внимания, учитель я была никудышный, а преподаватель нормальный. На уроках литературы у меня работал весь класс с удовольствием, и дети никогда не стремились на перемену, услышав звонок. В институты тогда поступить было сложно — везде большие конкурсы, платной учебы не было, а чтобы получать стипендию, нельзя иметь тройки, поэтому школьники учились серьезно. Обращалась я к десятиклассникам и к пятиклассникам одинаково на «вы». Сначала никак не могла понять, почему они надо мной подсмеиваются, а потом поняла, но перейти на «ты» так и не сумела. Школьники ко мне привыкли. Домой я никогда не спешила, там меня никто не ждал. После занятий занималась со своими учениками спортивными играми — энергия моя переливалась через край. В День учителя осенью 1966 года пятиклассники подарили мне старое дореволюционное Евангелие. Я его храню до сих пор.
* * *
В пятницу вечером я уезжала в Ленинград, а в понедельник шестичасовой электричкой возвращалась в Гостилицы. Хозяева квартиры, у которых я снимала комнату, были славными людьми: он — рыбак, разводил карпов в старинных прудах гостилицких, она — доярка. Рыбак, как правило, вечером пьяненький, устраивал обвинительные речи политическому обозревателю, вещающему с телеэкрана, как в нашей стране «жизнь хороша и жить хорошо». Часто после своих речей он пытался подтвердить правоту свою ударом кулака в лицо обозревателя. Уязвленный обозреватель прятался в темноте экрана. Рыбак нес телевизор в починку, чтобы снова увидеть лживого оппонента и снова дать ему в фас. Доярка рыбаку не перечила. Они были вместе в партизанском отряде, воевавшем в этих краях в годы Великой Отечественной войны, а потом вместе отбывали неизвестную им «вину» в сталинских лагерях. Долго я у них не прожила, так как в рождественский вечер наступающего 1967 года встретила Вадима Успенского.
* * *
И вот тогда, в Рождество 1967 года у Наташи Галкиной, как я ни пыталась быть незаметной, Вадим предстал передо мной и предложил мне руку и сердце. Чудо свершилось! С этого момента началось наше кружение до весны: Вадим — в Ленинград или я — в Нарву. Весной я совсем переехала к Вадиму, на все лето устроилась воспитателем в усть-нарвский пионерский лагерь, а папа привез мне дочь Таню.
* * *
Вадим жил в комнате гостиничного типа, то есть комната, а при входе направо — умывальник, налево — туалет. Кроме кресла-кровати, которого нам хватало для брачной постели, так как оба были худы, стояли стол, три табуретки и кровать для Тани. Мебель он сделал сам. Бесхитростная, но ярко окрашенная в разные цвета, она создавала радостное настроение. На стене висели три цветные иллюстрации Босха очень хорошей печати. Для них были сделаны золотистые рамки, все это смотрелось как ювелирные украшения и надолго притягивало к себе взгляд. В углу у этой стены стояли картины, написанные Вадимом в Нарве: два «Зимних пейзажа», «Портрет девушки», «Рыжая девчонка», «Дом в интерьере», «Девушка с веером», «Интерьер», «Сумерки», «Трубачи».
На противоположной от Босха стене висела большая картина: темно-серебряный фон, на котором — утрированно грубый силуэт разрушенного замка Хромого Германа. На переднем плане стоят вплотную друг к другу две фигуры — тонкие, вытянутые. Она, стоящая спиной к зрителю, — дочь эстонского князя Германа. Он, в доспехах, — русский юноша. Фигуры в переливах серого, лишь черная голова и синева с белым мазком в платье девушки. В противостоянии от них, как тень, фигура Хромого Германа. Сюжет картины связан с легендой о печальной любви. Юноша шел к девушке на свидание от крепости Ивангорода по подземному переходу, который выкопан под рекой Наровой; она к нему — по этому же переходу только от другого берега. Думается, что это одна из первых картин, написанных Вадимом в Нарве. Чужой город, он один после дружной студенческой среды занят неинтересной работой. Здесь есть ощущение отгороженности от мира, грусти от своей невостребованности. Разочарование в своих мечтах. Лишь женская фигура, словно зажженная свеча, вызывает умиротворенность.
* * *
Жили мы в Нарве в центре города, недалеко от замка Германа. Тут же мост в Ивангород, с которого теперь начинается Россия. Часто в гости к Вадиму приезжали друзья-«штигличатики». Билет на автобус стоил 3 рубля 50 копеек. Шел автобус из Ленинграда всего три часа. Надо сказать, что 1 рубль был в то время для нас самой ходячей денежной купюрой. На него покупалось: три килограмма картошки, пачка чая, пачка маргарина и хлеб. Если моя дочь Таня просила мороженое, я ей говорила:
— Собери монетки у лавочки, и купим мороженое.
Мороженое стоило 12 копеек. Медные монетки достоинством от 1 до 5 копеек в те годы валялись всюду на улице: в скверах у лавочек, на дороге, в транспорте. Жили люди очень бедно, но поднимать на улице монетки считалось стыдно. У нас бывали иногда такие дни, что на обед в столовой я покупала две порции из двух котлет с картофельным пюре и три чая, хлеб на столе стоял бесплатно. Себе я могла позволить лишь хлеб, намазанный картофельным пюре, взятым из тарелки Тани, и чай. И были мы счастливы, а я веселой и стройной. Для меня такая жизнь имела оттенок приключения, так как я родилась в семье, где отец — отличный инженер, а мать — известный врач. В доме родителей имели место не только хлеб и масло, но и прислуга. На дни рождения нам с братом подарков не дарили, а дарили их детям, приходящим к нам в гости. Это отголосок войны — у наших друзей в основном отцы погибли на войне.
При всем при том Нарва притягивала друзей из Ленинграда, находились деньги на выпивку и на закуску. Вадим расписывал рекламные щиты для города и денег зарабатывал намного меньше, чем в студенческие годы, когда кафедра монументальной живописи вводила студентов в рабочие группы для росписи или оформления каких-либо строительных объектов. Нам приходилось часто занимать деньги. Эстонцы отпадали, они считали верхом бестактности просьбу о деньгах взаймы. Мы любили баловаться по телефону. Брали телефонную книгу и звонили наугад. В этом большим специалистом был Леня Нечкин, когда-то
в прошлом сталевар, а потом прекрасный музыкант и художник, обладавший еще и артистическими данными. Вел он разговор баритоном, уверенно, с чувством собственного достоинства:
— Товарищ! Я — Леонид Нечкин, игрою судьбы оказался в вашем городке. Увы, я был беспечен, и деньги ушли от меня. Совесть не позволяет меня просить много, но десять рублей на три дня вас не обеднит, а меня выручит. Я приду в назначенное вами место в точно назначенный час. Меня узнаете вы сразу: высок и строен, не стыдясь — просто человек Возрождения.
Иногда ему деньги давали. Конечно, мы их обязательно возвращали. А чаще всего шли к Лиле Глуховской.
* * *
Лиля — прекрасный архитектор, ленинградка — прозябала в маленьком городке, пока в Нарву не приехали Валера Сотников и Вадим Успенский, с которыми подружилась. Вскоре ее квартира, ее зарплата, очень неплохая для того времени, а главное, она сама без остатка отдавались молодым, веселым и талантливым «штигличатикам». Сияющие глаза нарвской инфернальницы затянули в голубой омут не одного известного художника, чьи работы находятся ныне в Русском музее. Стены Лилиной квартиры слышали немало удивительных песен Лени Нечкина, философских рассуждений Анатолия Маслова, стихов Мандельштама, Цветаевой, Ахматовой, Пастернака, читаемых взахлеб всеми. Видели стены немало живописи и графики, и даже в кухне расписали их от пола до потолка.
У Лили же сыграли две свадьбы в один день: нашу с Вадимом и Жени Красовского с Ритой, фотографом из «Штиглиц». Надо сказать, что во всех играх, концертах, театральных сценках Вадим принимал минимальное участие. Он в основном был зрителем, попивающим вино и глядящим на нас глазами взрослого как на веселящихся детей.
* * *
Ранней весной 1967 года Вадим случайно встретился с главным архитектором Ленинграда Василием Петровым. Тот был на защите диплома Вадима «Роспись фойе цирка», который ему очень понравился.
— Бросай Нарву, я тебя давно ищу, такой талантливый монументалист очень нужен нашему городу. Прописку вам с женой сделаю, была бы жилплощадь.
Прописал нас в своей квартире мой брат Юра, который еще до меня хаживал в «Штиглицы» и дружил с художниками. Мамина сестра — военный врач, подполковник — была соседкой ректора Мухинского училища Лукина в большой, но красивой коммунальной квартире в доме № 1/3 по Каменноостровскому проспекту. В те годы там дворник поливал клумбы в маленьком садике во дворе дома. Подъезд — чистейший: мраморные лестницы, витражи в высоких окнах, около квартиры висела громадная картина, сделанная из битого ракушечника, на какую-то восточную тему. Тетя в то время работала в Германии, а брат Юра приглашал частенько студентов-«штигличатиков» насладиться хорошим вином в громадной, но уютной тетиной комнате среди дорогой старинной мебели и прекрасных картин. Теперь у него появилась своя однокомнатная квартира, куда он нас прописал, но стеснять его мы не могли — он собирался жениться.
* * *
Нас приютила добрая Лида Гладкая, с которой мы познакомились у Наташи Галкиной. Это был дом литераторов, угол Звездной и Ленсовета. Здесь жили Глеб Горбовский, Радик Погодин, Виктор Курочкин, Дима Поляновский и многие члены Союза писателей. Лида со своим вторым мужем Борисом Сергуненковым и двумя сыновьями (Сергеем от первого мужа Глеба Горбовского и Борей от Бориса Сергуненкова) имела большую трехкомнатную квартиру. Одна комната — кабинет Бориса, другая, центральная, — гостиная и одновременно детская, третью отдали нам с Вадимом. Мы жили одной дружной семьей. Борис с Вадимом в свободное время играли в шахматы и вели беседы. Я работала по второй своей специальности, тренером по фигурному катанию с малышами-дошколятами. В остальное время занималась с Борей, Сережей и котом Пиней, возилась в кухне. Лида — вся в движении: то она ездила в литературные командировки на Север, то летела в магазин, чтобы купить посуду из тончайшего костяного фарфора, то бежала в ломбард, чтобы заложить серебряные ложки и вилки, потому что кто-то из друзей погибал от безденежья. Лида — сердобольная; она большая, красивая, уверенная в себе, всегда могла найти выход для своих вечно страдающих от отсутствия денег или любви друзей. Мы, то есть остальная часть семейства, жили, как правило, в ожидании Лиды. Что-то она принесет к вечеру домой в «клюве»? На тарелки костяного фарфора нечего было класть, а из чашек нечего было пить. У меня была маленькая зарплата. А Вадим с Толиком Заславским делали сначала эскиз, а потом картон большого панно 8 × 2 м для фойе школьного театра в Щемиловке. Нас ожидали большие деньги, но в будущем.
* * *
Замечательное время. Дуэт Заславского с Успенским — необыкновенно слаженный, профессиональный и игривый. Они легко работали, бесконечно шутили, а меня принимали «за своего парня Лешу». Сначала мне позволяли раскрашивать эскиз, потом нижнюю полосу картона. После работы мы часто шли к Заславскому. На Стремянной улице в подвальном этаже Катя и Володя Писаревы выделили в своей мастерской для него комнату. Ребята писали картины, нисколько не мешая друг другу, добродушно перебрасываясь словечками, чувствовали себя свободно и раскованно, видимо, по студенческой привычке.
Помню портрет Кати Писаревой, исполненный Заславским. В темно-синей ночи с уходящими вдаль фонарями — сидящая женщина с головой, словно выточенное яйцо. Загадочно. Интересно. Уходит в никуда или оттуда рождается? Наверное, и то и другое.
Однажды одновременно писали мой портрет. Очень любопытно. У Заславского — поясной портрет без рук: джемпер с кружевной манишкой и не лицо, а маска. Будто человечек глиняный: жизнь не успела еще душу оживить, лишь только глаза раскрыла, чтобы учиться видеть и трудиться. Над головой ласточка, она касается меня крылом, как будто обещает — жить будет душа. Успенский представил тоже поясной портрет — я с ангельскими крыльями на фоне городского пейзажа. Вся картина насыщена интенсивным красно-зеленым цветом. Лицо мое двуликое: одна половина зелено-красная — с закрытым глазом, другая красная — с открытым. Похоже, что зелено-красная половина — слепые земные страсти; красная — высокое горение души. Позднее Вадим разрезал холст, голову оставил, все остальное выбросил. Я люблю этот портрет, в нем предельно искренний рассказ живописца о тайнах его души.
* * *
Рядышком с ними и я примостилась писать картинки. Посмотрел их Вадим:
— Иди в Эрмитаж и внимательно изучи древнерусское шитье, а затем вспомни югославских примитивистов и Пиросмани. Попытайся придумать что-нибудь свое и шей картины из тряпочек.
Первым моим «шедевром» был занавес — на коричневом фоне стоял, расправив крылья, петух. Его повесили на окно в мастерской Заславского, чтобы с улицы не было видно, чем тут люди занимаются. С этого почина началась моя работа с тканями.
Самое главное, в это время Вадим практически не употреблял винно-водочных изделий, так как времени и денег на это не было. Зато мы ходили слушать классическую музыку, на выставки, в кино. В то время шли фильмы о Париже, о Эдит Пиаф, о Модильяни. В кинотеатре «Родина», в зале Союза кинематографистов, впервые посмотрели Куросаву. Понимали мы с Вадимом друг друга с полуслова, и желание одного быстро становилось желанием другого.
* * *
Летом 1967 года Заславский, Успенский и Писаревы уехали на завод керамики в Конаково, где расписывали и обжигали плитки панно для школы в Щемиловке. Я осталась жить в мастерской Заславского, работая экскурсоводом от гостиницы «Дружба» по Ленинграду и пригородам: Петергофу, Павловску, Царскому Селу.
В августе приехал на несколько дней Володя Писарев и предложил мне поехать в Конаково — у Вадима плохое настроение, он запил, у него проблемы с росписью и обжигом плитки. Кроме того, неплохо было бы мне подружиться с Катей, у нее нет ни одной подруги. Володя — человек добрый и явный комсомолец в душе, он думал, что можно создать гармонию человеческих отношений по собственному желанию.
Я помчалась в Конаково. Толик и Вадим делали каждый свое панно. Катя — керамистка, их главный консультант и учитель. Толик Заславский, некрасивый, но потрясающе обаятельный и артистичный человек, пользовался невероятным вниманием женщин. У него и Кати начался роман. Катя отдавала почти все свое время ему, а Успенский должен был «выплывать» сам.
С приездом Володи Писарева все отрегулировалось. Катя стала усиленно помогать Вадиму. Их поджимало время. К 1 сентября панно должно было быть установлено в школе в Щемиловке. Катя не пьет и не курит, однако вся бледно-серая. Ни нежной акварельности, ни яркой сочности в лице нет. Катя не цвет, она — форма: широкие бедра, широкие плечи, широкий лоб. Она могла бы быть любимой моделью Фернана Леже. В те годы тонкие, ломкие, хрупкие погибали в зачаточном состоянии, как только понимали, что им до`лжно родиться в СССР. Время лепило свой идеал: женщину — укладчицу железнодорожных шпал. Художница смогла победить природу — придумала высокую замысловатую прическу на макушке, вытягивающую голову из квадрата фигуры. Монолитность тела стала напоминать раковину, а ее голова с прической — саму улитку. Очень женственно. Тем более что на лице плавала легкая инфернальная улыбка. Катин идеал — Жорж Санд, и не потому, что она хотела быть интеллектуалкой. Она не смогла бы отличить музыку Шопена от Листа, а прозу Проспера Мериме от Анри Бейля. Нет! Ее мечта — центр внимания и поклонения мужского общества, поэтому для меня там была отведена роль бедной родственницы — наперсницы ее любовных увлечений и «сердца горестных замет». Обладая властным характером, Катя не особенно церемонилась с людьми. Я же человек по природе легкий, любое давление для меня смертельно, поэтому, ухватившись за Вадима, уехала в Ленинград. Дружбы у нас не получилось.
* * *
Панно установили, деньги получили и стали жить «как белые люди». Сначала мы обновили свой гардероб: купили себе хорошую иностранную обувь; Вадиму я сшила летнюю куртку, а себе платья и пару брюк с блузками. По желанию Вадима мне пришлось изменить свой стиль: никакой косметики — у тебя, мол, и так лицо яркое; никаких каблуков — молодая женщина должна не ходить, а летать, как ласточка; волосы слишком уж вьющиеся и пышные — короткая стрижка сделает тебя стройнее. Платья очень короткие — такие красивые ноги скрывать нельзя; брюки бархатные, обтягивающие бедра и расклешенные книзу, вытянут твое тело. Все это замечательно, но доставляло массу неприятностей. Я и так не была обделена вниманием мужчин, а теперь ходить по улице без Вадима стало просто курьезно. Моя глупость, легкомысленность и забывчивость заставляли меня выслушивать мужчин, когда они, останавливая, заговаривали со мной. Мне предлагали деньги на покупку хорошего средства для отращивания волос. Зазывали в магазин купить материал на платье — у тебя, наверное, денег нет, бедная, в таких куцых платьях ходишь, аж колени видно. В городе Брянске, куда мы ездили к отцу Вадима, один прохожий мне рассказал, что замечательный этот город выиграл первое место в социалистическом соревновании за чистоту и красоту улиц, а мои расклешенные брюки портят всю картину. Так как я слушала все монологи внимательно, открыв рот от изумления, со мной говорили вежливо, обижаться не приходилось. Мой опыт меня ничему не учил. А вдруг человеку в столицу нашей родины Москву надо, а он не знает, где Московский вокзал? Или: а что, если любителю живописи пришла смертельная охота посмотреть на портрет Иды Рубинштейн кисти Серова, а он забыл дорогу в Русский музей? Вадим смеялся. Сам он одевался согласно богемному этикету того времени: узкие брюки из грубой холщовой материи, крупной вязки свитер. По торжественным дням надевал красно-коричневый пиджак без лацканов, рубашку в полоску того же цвета, на шее — черная бабочка. Артистично. Ему очень шло.
* * *
Тем временем на горизонте появился Юрий Копытовский, человек энергичный, умеющий вести дела. Он создал группу из трех художников: Кондурова, Леканова, Успенского, и самого себя — архитектора по интерьеру. Им же была найдена для нас мастерская, переулок Ильича, д. 1, кв. 13, в том же доме, что
и квартира, но ниже этажом. Счастливые, мы перевезли свои нехитрые вещички в мансарду, состоящую из четырех комнат, где с нами поселился и Саша Кондуров. Дня через три Вадим, я и Валера Маслечкин отправились путешествовать — в Вологду, затем в Белозерск и Ферапонтово. Маслечкин, друживший с Таргонским, когда тот уехал в Северодвинск, примкнул к нам с Вадимом. Нам втроем было очень славно. Молчаливый, с хорошим русским лицом, смеющимися, умными глазами, человек необыкновенной преданности, Валера вызывал у нас с Вадимом чувство некоторой вины — нас двое, а он один. Мы ему все время подыскивали невесту и нашли красавицу, интеллектуалку с лицом, напоминающим лик Параскевы Пятницы, иконы которой мы видели в каждой северной избе. Ферапонтово всегда наполнено паломниками — художниками и искусствоведами, приезжающими к Дионисию. Они сидели или лежали на полу, часами разглядывая росписи Дионисия. Вот среди них — и наша красавица Тамара Дивеева, сотрудник Русского музея. Через неделю мы вернулись в Ленинград, а через месяц Валера стал мужем Тамары.
Но кроме радости нас поджидали дома и огорчения, нашу мансарду обворовали, оставив нас без денег. Однако мы привыкли жить сегодняшним днем.
* * *
— Пойдем-ка в «Жигули», а потом поболтаемся у «Сайгона», наверняка что-нибудь добудем. — Вадим повел меня в свой любимый пивной бар, где было много постоянных посетителей, хорошо знавших друг друга.
Мы выпили по кружке пива и узнали потрясающую новость. Игорь Лонский выиграл автомобиль «Волга». Вместо машины взял деньги и ходит сейчас по Невскому, раздавая их друзьям. Благословенные были времена! Поспешив на Невский, увидели на самом деле ошалевшего от счастья Игоря:
— Ребята, берите сколько угодно, дарю.
— Нам, пожалуйста, не в подарок, а в долг пятьсот рублей. Через месяц отдадим, когда ты будешь совершенно на мели, — сказал Вадим, взял деньги и сразу потащил меня в комиссионный магазин.
Он обожал делать подарки. Магазин этот специализировался на одежде — первый этаж — и на картинах — второй. Сначала мы посмотрели картины. Господи! Каких замечательных художников можно было в те времена купить не очень дорого в этом магазине. Помню, в тот день в продажу шли: Айвазовский, Константин Рудаков, Тышлер и прочее, прочее, прочее. Однако коллекционированием картин старых художников мы не занимались, из магазина вышли с длиннополой зимней шинелью немецкого генерала. Меховая подкладка — мех хорька, из него я сшила себе шубку. Кожу перевернула на обратную сторону — аккуратную, не испачканную клеем, и для Вадима вышла добротная замшевая куртка шоколадного цвета.
* * *
Началась нормальная трудовая жизнь. У меня до весны — снова тренерская работа. Вадим вместе со своей группой: Копытовский, Кондуров, Леканов — исполняли заказ за заказом. Осень и зима ушли на создание панно в вестибюле корпуса ректората ФТИ имени академика Иоффе на тему «История физики». Ранней весной делали роспись с резьбой стены в холле гостиницы «Октябрьская»; тема: «Рождение Петербурга». Для Дворца бракосочетания Вадим исполнил эскиз панно. В свободное время играли в шахматы, принимали многочисленных гостей, выпивали, спорили и говорили-говорили: «Он — личность? А кто — личность? Что такое личность? Оригинальное мышление? Свой стиль в отображении видения мира? Умение вкладывать энергетику в сочетание красок?» Каждый из нас не хотел быть «как все». Узнав, что импрессионисты пили настойку из полыни — абсент, а великая певица Эдит Пиаф принимала наркотики, считали, что они это делали специально, чтобы помочь развитию своего творчества. Поэтому кое-кто из нас пытался найти средство для глюков, но в те времена это было практически невозможно. Еда нас не волновала — лишь бы не сводило желудок от голода. В одежде, в прическе пытались отличаться от других — все-таки художники. Сами шили узкие брюки, вязали грубые свитера; пиджаков не носили, вместо них куртки; на ногах — дешевые чешские спортивные ботинки. Было много музыки: пластинки с классикой, у Жени Красовского — пленки с американским джазом. Саша Кондуров прекрасно пел и играл на гитаре, его поддерживала Рита Красовская, удивляя нас своеобразием голоса. Потрясал Кока (Коля) Лебединский, приехавший учиться в Мухинское училище из Одессы. Он с чувством страсти и холодного отчаяния исполнял песни родного города:
На столе лежит покойничек,
Вокруг свечечки горят.
Он, наверно, был разбойничек,
За него отомстят…
Жена Коки Ира читала свои литературные опусы. Балагуры Саша Калинкин и Игорь Лонский славились затейливыми рассказами и смешными анекдотами. Толик Волобуев знал несметное количество частушек. Но ничего не было прекраснее стихов Лиды Гладкой — она настоящий поэт. Вот мое любимое:
Ты зачем сказал мне: «Катулл умер!»?
Что не сгинуло — нельзя считать мертвым!
Как он Лесбию бранит живо,
Как, бессмертно томясь, любит!
Он две тысячи лет спорит,
Он две тысячи лет плачет,
Он две тысячи лет шутит!
Ты сказал: «Твой Катулл давно умер», —
Если б умер, моим бы не был!
* * *
Мы весело встретили новый, 1969 год. Приехали мои родители и привезли Таню. Елку праздновали не только взрослые. Лида Гладкая и Боря Сергуненков привели своих детей, Сережу Горбовского и Борис Борисыча (так называли младшего Сергуненкова), к Тане в гости. С этих пор и по сегодняшний день наши дети дружат.
Вадим привязался к Тане еще в Нарве; она — черноглазая, темноволосая, кудрявая, поэтому многие считали, что Таня его дочь. Ему это нравилось. К тому же девочка обладала потрясающей мимикой и пластикой тела. Летом под ритм движения балтийских волн носилась пятилетняя фантазерка в свободном танце, будто Айседора Дункан. А в Нарве, в белой кофточке, с длинной гривой распущенных волос, молотила загорелыми босыми ножками асфальт, словно цыганка, полоща ярко-синей с красными цветами юбкой, доходящей ей до пят. Голодные дни заставляли меня смотреть на ее раскрепощенность меркантильно: а не придумать ли мне костюм старого цыгана и, дуя хотя бы в детскую дудочку, ходить с Таней и с шапкой для денег по улицам города. Струсила, не решилась. Но это было летом позапрошлого года. А нынче зима, мы при деньгах. Вадим часто гулял с Таней, заходил в «Жигули» с приятелями поболтать, напротив пивбара в зоомагазин — рыбок посмотреть. Купили они там канарейку и в клетке принесли домой. Закончились рождественские и новогодние праздники, Таня с дедушкой и бабушкой уехала, а у нас начались будни.
* * *
Чем дольше я жила с Вадимом, тем больше любила его. Мне нравилось смотреть, как появляются краски на его палитре, как двигается кисточка по холсту, как легкие мазки создают образ дерева, человека, улицы, дома. С удовольствием позировала ему, удивляясь каждому портрету — отчего сегодняшняя я не похожа на вчерашнюю? Размышления над картинами «Сумерки» и «Трубачи» отсылали к воспоминаниям о детстве, которое у нас было похожим. Мы оба родились в 1941 году, перед Великой Отечественной войной. Самое явное ощущение тех лет — сплетение человеческих страданий и музыки.
Моя мама — врач. С первых же дней войны она в госпитале. Меня, грудного ребенка, няня носила к ней на кормление. Три раза в день часовой разворачивал пакет из одеяла: не лежит ли рядом с ребенком граната? Залечивая раны бесконечных жертв жестокой бойни, не видя просвета в потоке боли и крови, кормила меня мама молоком, смешанным со своими слезами. Первые краски мира, осмысленно увиденные моими глазами, — белая и красная. Первые игры — забинтовать руки, ноги, размазать по ним красный стрептоцид, создававший ощущение запекшейся крови, надеть на нос очки с выбитыми стеклами и идти на улицу за сочувствием. Прохожие надо мной не смеялись, все понимали, гладили по головке:
— Такая маленькая, но уже вся израненная и слепая.
Мама остановить эти игры не могла, госпиталь со временем стал больницей, но раньше позднего вечера ей все равно не удавалось вырваться домой. Мы с братом любили, когда она болела, лежала на диване и рассказывала сказки. От постоянной усталости она быстро засыпала, и начиналась занимательная история:
— Жила была девочка. Звали ее Красная Шапочка. Однажды мама ей говорит: «Пойди навести бабушку и отнеси ей свежих пирожков». Идет девочка по лесу, песни напевает, цветочки разглядывает, а навстречу ей волк. Увидел он малютку и говорит: «Красная Шапочка, что это ты левой рукой все время горло свое поглаживаешь? Ну-ка, открой рот и высунь язык — похоже, начинается ангина».
Теперь спящей маме можно было задавать любые вопросы, связанные с лечением девчонки. В течение некоторого времени она четко отвечала. Потом мы ее будили, пересказывали сказку в ее исполнении, и все вместе смеялись.
Папа нас с братом тоже мало видел. Он работал главным инженером электростанции, снабжавшей током Магнитогорский металлургический комбинат: коксовые батареи, домны, чугунолитейные, сталеплавильные цеха, прокатные станы и т. д. Аварии с электричеством принципиально не могло быть. На няне был дом, магазины, кухня. Поэтому мои игры некому было остановить. Госпиталь был недалеко от дома, в поле зрения — слепые, обожженные войной лица, пустые рукава вылинявших гимнастерок, заколотые кверху штанины брюк. По асфальту стучит деревянный костыль, на который опирается половина ноги раненого солдата. Молодой офицер скрипит протезом. Металлическим горохом трещат шарикоподшипники, несущие на маленькой платформе тело грузного, совсем безногого героя войны. В его сильных руках — деревянные щитки, которыми он резко отталкивается от асфальта, быстро двигаясь вперед. Часто эти инвалиды были так пьяны, что падали с тележек. Милиционеры, которых и в то время называли «мусорами», в синих кителях и галифе, в синих же фуражках с красным околышем, долго мучаются, поднимая тело несчастного и заталкивая его в машину. Пьяных, валяющихся на улице, в те годы было много. Однажды, наблюдая все это, устыдилась. У меня все есть: руки, ноги, голова, глаза, уши. А у них, пришедших с фронта, чего-нибудь да нет. Как же мне быть? Достать костыли! И я пошла к решетке сада, разглядывая, куда мне сунуть ногу, чтобы хрясть — и костыли.
Итак, сидела я на корточках, изучая кованые узоры. Что-то толкнуло меня оглянуться. О, чудо! Из сине-фиолетовой тени дома на яркий оранжевый солнечный свет дороги выходила девушка. Я встала и пошла за ней. Проводив ее до подъезда, где она жила, села в саду на скамейку, разглядывая окна, не покажется ли в них она. Девушка — необыкновенная. На ней было не платье в цветочек, как у всех, а белый костюм. На голове никаких тугих локонов, как тогда носили; волосы прямые, а лоб закрыт челкой. Но самое главное, правая нога сгибалась в колене, а левую — она несла прямо. Ах, как это красиво! Костыли не нужны! Вот этой левой негнущейся ногой приковала незнакомка к себе мое сердце. Каждый вечер у меня свидание с любимой: как только девушка проходила мимо меня, устраивалась и я за ней, пытаясь идти, не сгибая левую ногу. Так продолжалось довольно долго, пока однажды своей склоненной головой, глядевшей во время ходьбы на левое колено, не уткнулась во что-то мягкое. Это была девушка, развернувшаяся мне навстречу. В ее глазах стояли слезы.
— Маленький звереныш, за что ты так меня ненавидишь?
Мое потрясение было ужасным… Десять лет потом мне пришлось проходить мимо знакомого подъезда в школу. Иногда хотелось найти квартиру девушки, рассказать, что не обижала, не передразнивала, но любила, жалела и хотела только сопричастности к ее боли. Этого не случилось: не хватило ни смелости, ни слов. Как часто взрослые и дети не могут понять друг друга!
* * *
Сейчас город существует для машин, а прохожие — лишь безликие серые тени, жмущиеся к стенам домов. В те годы хозяевами улиц были люди. Тарахтенье, рев моторов; шорох, шуршанье, повизгиванье шин; треск дверей троллейбусов, стук дверей автомашин — такова сегодня музыка города. Если в пробке приоткроется окно машины, начинается: бум, бум, бум, бум — звучит попса. Кажется, сердце остановится, если совпадет с ритмом механических звуков.
А вот раньше, в конце военных и послевоенных лет, музыка повсюду была человеческая. Особенно летом. В девять утра раздавались горн и барабан тимуровской команды во дворе дома, пионеры, не уехавшие в загородные лагеря, собирались на линейку. Тренькали трамваи. Редкий музыкант исполнял соло на трубе, выйдя на балкон. Слышались судейские свистки — это мальчишки носились по полю с футбольным мячом. Свистели голубятники на крыше, гоняя стаи голубей. Иногда — трель свистка милиционера. Днем из раскрытых окон — звуки скрипочки или неуверенная детская рука играла на пианино этюды Черни, «Времена года» Чайковского или полонез Огинского. Шла похоронная процессия, скорбно плакал оркестр. Тут и там жалобы губной гармошки пленных тощих немцев, занимавшихся расчисткой улиц и постройкой новых домов. К четырем-пяти часам вечера появлялись слепые скрипачи, безногие гармонисты и певцы, широко и отчаянно бросающие в песню свою боль и безысходность. Вечером в будние дни — аккордеон среди зелени сада, в аромате ночного табака и резеды. В воскресенье в парках духовой оркестр звал горожан танцевать танго «Брызги шампанского», «Синий цветок»; грустные вальсы «На сопках Маньдчжурии», «Дунайские волны», «Березка». Ночью перед сном любили петь детям колыбельные, в них раздумье о будущем детей:
Богатырь ты будешь с виду
И казак душой.
Провожать тебя я выйду —
Ты махнешь рукой…
М. Лермонтов
* * *
Мелодии побеждавшей, победившей страны звучали лишь в военных оркестрах. В душе — тревога, грусть, печаль, отчаяние и лишь робкая, едва уловимая надежда на счастье. У Вадима в «Трубачах» калеки в шутовских шапках держат в руках свой символ Солнце-Жизнь; им, им улыбнулась удача — из сотен тысяч рядом стоящих, ушедших в небытие. Но Удача-Жизнь оказалась двуликой, принесла бессмысленное существование и отчуждение от здоровых, красивых, холеных. Прошло несколько лет, как окончилась война, исчезли похоронные оркестры; калек-певцов, слепых музыкантов отправляли на поселение, в частности на остров Валаам, — «с глаз долой — из сердца вон».
Просматривая записные книжки Вадима, видишь, как эту тему варьирует он в изображении жизни рыцарей. И везде прорывается очень человеческое, больное, незащищенное чувство. Вот рыцарь: весь в доспехах, весь — холод, лицо закрыто забралом. Лишь одна живинка — правая нога деревянная, а у левой — ступня нагая. На другой странице воин: ноги босы, руки голы, в квадрате рта — язык в бинтах; а там, где у тела причинное место, петух растерзанный висит. Третий рыцарь — уж не девка ли? Точно! В решетке рот, открытый до ушей; в одном из них сережка. А сверху бант. Наколенники — железные рыбки, от них разрезы в штанинах. Одна ступня в обмотках, другая — пальцы вверх. В левой руке копье, правой — так стиснут, так к сердцу прижат петух, чувствуется — он добыча, и она не разнимет рук. И смех и слезы… Ой, Господи, это же мне послание! Пришло через сорок один год! Только сейчас догадалась, что пол-то у этого рыцаря женский. Все рассматривала ступни ног нагие, обнаженные. И вдруг — ступня-то одна стоит на подушечках пальцев, для мужчины слишком кокетливо. Пошла, пошла взглядом — и все поняла. Сколько раз я смотрела на этих рыцарей. Одного, с оголенной левой пяткой, сделала из тряпочек в подарок Кокочке Лебединскому, в котором видела князя Мышкина. Вадим эти зарисовки делал для меня. Уезжая на Камчатку, говорил:
— Приеду, мы начнем с тобой вместе делать работы из ткани.
В эскизах, которые я люблю подолгу рассматривать, в основном три темы: «Цирк», «Печальные рыцари», «Дом в интерьере». В центре «Дома в интерьере» лестница, справа и слева от нее комнаты, в них — история жизни человека. Зачатие, рождение, детство, семья за столом, чтение книги, любовь, болезнь, смерть. Надписи. «Уход», «Уход. Он на коне на фоне дома». Иногда лестница справа, по ней на ощупь поднимается в дом слепой, руки вперед, вверх. Параллельно ему и дому, падает человек, руки вниз. Бесконечные наброски интерьера дома и сюжетов жизни человека. Человек — художник. Вадим явно рисует себя. Его голова в объятиях правой руки, глаза открыты; напротив него простоволосая женщина с закрытыми глазами — вся страстный порыв. Вот гроб, из него торчат нос и ноги покойника. Над гробом женщина наклонилась, вытирает платочком слезы, а глаза плакальщицы устремлены исподлобья на друга покойного, стоящего рядом.
Работы Вадима насыщены символизмом. В каждой работе цвет всегда символ. Изображаемые предметы, повторяющиеся из картины в картину, — символ. Распятие, лестница, крест. Рыцарь, доспехи, костыль. Стул одинокий, кофейник пустой. Горящая лампа. Кольцом труба. Колпак дурака.
Среди артистов «Цирка» — Пьеро-символ. Он невероятно похож на самого Блока, позлившего в свое время читателя. Ведь у поэта Пьеро истекает не кровью, а клюквенным соком. Если судить о Блоке по рисунку С. А. Залшупина, то можно представить, что, доживи он до глубокой старости, наверняка мог бы быть похожим на Пьеро Успенского. Здесь есть доля сарказма художника.
* * *
Горькая судьба у Вадима. Мать бросила его грудным младенцем. Почему? Кто она? Как ее зовут? Отец Игорь Петрович, школьный учитель, говорил только — «актриса». Сам он через четыре месяца после рождения сына ушел на фронт. Воспитывала мальчика бабушка, мать отца. Игорь Петрович попал к немцам в плен, потом сталинские лагеря, вернувшись домой, женился. У Вадима появилась мачеха, не то чтобы злая, просто равнодушная, да и у нее был свой сын, старше Вадима года на три, а затем родился малыш. Из воспоминаний о детстве мне было рассказано следующее: поссорился отец с мачехой и пытался выброситься из окна. Поймали. Возможно, этот случай был для него примером выхода из конфликтной ситуации? «У вас, русских, все — порыв. Вы готовы спрыгнуть в окно и сломать себе шею, вместо того чтобы спуститься по лестнице. Вы умирать лучше умеете, чем жить…» (Жорес). В эскизах Успенского к картине «Дом в интерьере» есть полет человека вниз головой. Картину эту он создал в Нарве еще до моего туда приезда. Дом будто потухающий уголь — темно-синяя середина переходит в красные края. Ее забрал отец Вадима в Брянск.
* * *
В последний год нашей с Вадимом жизни я стала мучиться совсем необоснованной ревностью. Смотрим мы кинофильм, актриса меня восхищает, поэтому сразу же портится настроение. Не спрашиваю, заметил ли Вадим ее, понравилась ли она ему. Мне это не важно. Важно, что я увидела, она совершеннее меня. Сидим у Саши Кондурова, нашего соседа. К нему приходят девушки — сразу же ухожу в свои комнаты. Вдруг я увижу заинтересованный взгляд Вадима на лицо одной из них? Боже, это трагедия! Лучше этого не видеть. Начинаю лихорадочно читать, вчитываться, пытаюсь увлечься книгой. О своей ревности никогда ему не говорила, не люблю ни разборок, ни скандалов. Если бы я не смогла себя победить, это привело бы к явному разрыву наших отношений. Сердце успокоилось, когда Саша Кондуров женился. Люда, его жена, сначала вызвала у нас отталкивание. Высокая красавица, бывшая танцовщица казалась вульгарной обилием косметики, яркостью нарядов, резкостью движений, затравленностью взгляда. Мы ее прозвали «волчица». Вадим оказался из нас самым сострадательным, он взял ее под свое крылышко. Написал портрет Люды — грустной девушки, взгляд которой исполнен душевной чуткости. Постепенно она сбросила свою защитную окраску, растаяла в Сашином, как море разливанное, тепле, и мы увидели человека талантливого в звуке, в цвете, в слове. Когда она была беременна первым ребенком, мы с Ритой Красовской спросили Заславского:
— Не правда ли, несмотря на всю бесформенность, некоторую одутловатость, она все равно красивее нас?
— Конечно, ведь она живет на грани жизни и смерти.
По-моему, она всегда жила так. Петербургская девочка, пришедшая со страниц Достоевского. Черная маленькая головка, длинные гладкие волосы, расчесанные на прямой пробор и стянутые на затылке резинкой. Небольшие черные, горящие, как угли, глаза и загадочная улыбка на лице. Казалось, внутри нее уснувший вулкан, не дай бог, если он проснется.
* * *
Мастерская, найденная Копытовским в переулке Ильича, открыла новую страницу нашей жизни. У Вадима теперь была своя спальня, где мог спокойно полежать, почитать, подумать. Рабочая комната — где писал картины, делал с Лекановым и Кондуровым эскизы, принимал гостей. Круг знакомых потрясающий, ни одного серого, скучного, обыденного лица: Борис Сергуненков и Лида Гладкая, Слава Гозиас и Наташа Галкина, семьи Красовских, Калинкиных, Лебединских, Абрамичевых, Масловых, Толик Заславский и Толик Васильев, Толик Волобуев, Галя Дадонова, Валера Маслечкин, Нина Соловей, Витя Хватов.
На осень была договоренность Вадима с секцией монументальной живописи о поступлении в Союз художников, а с сентября месяца ему предоставляли место преподавателя на кафедре монументальной живописи в Училище имени Мухиной.
Перед отъездом на Камчатку им были написаны две замечательные картины: «Цветы», «Открытое окно». Мелками сделал Вадим несколько портретов, последняя работа, за день до отлета, самая значительная и символичная — «Портрет Заславского». Все так хорошо складывалось, судьба обещала подарить много интересного, любопытного и в жизни, и в работе.
«Открытое окно»… Весна. 1 мая. Салют. Как много звезд — вспыхивающих и гаснущих, гаснущих и вспыхивающих! Он любил августовское небо, ждал падающей звезды, чтобы загадать о самом важном. Самое важное в этой картине — летящий ангел, благословляющий его город, его дом, его стол. Как жаль, что он не умел плавать на спине. Если плывешь на спине, есть ощущение, что ты паришь в небе. Обычно за лето так налетаешься, что до следующего июня или в гнезде сидишь, или землю топчешь. Зачем он взял так много красного?
* * *
Цвет в живописи имеет длинную историю: символика цвета в классическом искусстве, в народном, в иконе, в психологии. Макс Люшер, психолог-классик психодиагностики. По его цветовому тесту очень кропотливо работают психологи со спортсменами сборных команд России. Большому спорту служат максимум пять лет. Эти годы являются невероятно высоким творческим подъемом спортсмена. Мне кажется, здесь можно провести параллель между спортсменом и художником, что я постараюсь сделать. Выбор цвета отражает направленность человека на определенную деятельность, настроение, функциональное состояние и наиболее устойчивые черты личности. Итак, за десять дней до отъезда Вадим пишет картину, где превалируют красный и зеленый цвета. «Красный — выражение жизненной силы, нервной и гормональной активности, стремления к успеху, жадного желания всех жизненных благ. Это проявление сильной воли к победе, к полноте бытия, к творческому началу». «Зеленый — цвет эластичной, упругой напряженности, выявляет упорство, целеустремленность, сопротивляемость изменениям, постоянство воззрений». «Красный + зеленый, это значит, человек интенсивно добивается выполнения задуманного и не дает отвлечь себя от цели». Начиная с осени 1967 года, когда Вадим у Заславского пишет мой портрет в красно-зеленых тонах, это цветовое сочетание проходит во всех работах, за некоторым исключением. Как то: «Портрет Люды Кондуровой». «Серое + красное: человек предъявляет к жизни слишком большие требования, однако скрывает это за показной рациональностью и осторожным поведением. Склонен к скрытности». Осень 1968-го — «Трубачи». Синий цвет: человек ищет освобождения от проблем. «Стремится к состоянию физической легкости, приносящему покой и снижение напряжения телесных и физических потребностей». Начало 1969-го — «Натюрморт», «Портрет Елены» сделаны для поступления в Союз художников — «Коричневый + серый: крайне нуждается в отдыхе, покое, свободе от конфликтов и в возможности прийти в себя. Стремится к беспроблемному образу жизни». На самом деле у него в начале февраля — сердечный приступ. Врач запрещает ему употреблять спиртное. С этого времени Вадим не пьет даже пиво. Наконец, «Цветы» — «Синий + желтый: добивается счастливой, приносящей удовлетворение любви, гармоничного единства. Способен испытывать сильное, полное вдохновения чувство. Услужлив и уступчив для того, чтобы добиться взаимности. Но и сам нуждается в предупредительном отношении и полном понимании».
Я так подробно анализирую его психическое состояние, потому что никак не могу согласиться с тем, что на земле ему было скучно жить, что он по собственному желанию покинул ее. Судьба только-только начала одаривать его, а творчество было в активном движении. Кроме того, он никогда не напивался «до чертиков». Я видела приступы белой горячки, но только не у него. В его физиологии срабатывала четкая защитная реакция: как только выпивал больше нормы, сразу укладывался спать. А это значит, что выскочить в окно пятого этажа «погулять» не мог. Ему не были свойственны ни истеричность, ни импульсивность. Хотя он, видимо, был драчун, если вспомнить, что в первый день нашего знакомства он подрался с Таргонским, чтобы увести меня из «Штиглиц».
* * *
Наблюдая за жизнью Вадима, удивлялась его мудрости, спокойствию и вниманию к исповедям друзей. Необходимо уметь абстрагироваться, чтобы из сострадания не войти активно в ситуацию, ибо другу не нужно, как правило, ни твоих слов, ни твоей помощи — ему нужно просто высказаться.
Вот первая встреча с Калинкиными. Мы живем на Стремянной улице в мастерской куда-то уехавшего Заславского. Стучат. Иду, открываю. Мимо меня проносится без всяких знаков приветствия и вопросов парочка. Он — небольшой, квадратное тело, длинные волосы, борода, усы, громадные глаза. Она мне визуально знакома по филфаку: улыбчивая, невысокая, хорошо сложенная. На ее тонкой шее небольшая, коротко стриженная головка, глаза в прищур, явно близорукая. Вокруг нее была всегда свита сокурсников. Это Саша и Таня. Накрываю стол для мужчин и отдельно для нас с Таней. Калинкин только что приехал из Москвы, где сидел до суда в Лефортово около года. Его обвиняли в присвоении книг из библиотеки Музея атеизма. На самом деле они были списаны, выброшены на помойку, но не сожжены. Саша забрал эти книги себе. Адвоката не брал, сам себя защитил и был оправдан. Двухчасовой монолог: у Саши энергично, страстно движется все, кроме тела, он необыкновенно артистичен. Его рассказ о тюремных страданиях. У Вадима лицо без эмоций, только правой рукой он берет или стакан с вином, или сигарету, или поглаживает свою короткую бороду.
Вадим и Женя Есауленко. Оба сидят на полу, рядышком, прислонившись к стене. Женя — такой добрый, большой, невероятно красивый русак. Единственный сын летчика, Героя Советского Союза. Кто и что может его обидеть? Женя говорит и плачет, говорит и рыдает. Вадим слушает, курит, молчит.
Вадим и Толик Волобуев. Толик что-то рассказывает, покряхтывает, подсмеивается над собой, смущенно теребит волосы на макушке. Вадим слушает, молчит и улыбается.
Вадим и Леня Нечкин. Леня ехидничает и явно провоцирует Вадима на разборку отношений, о чем он говорит, не слышу. Лица Вадима не вижу, он сидит ко мне спиной. Леня любит и хорошо знает Успенского. Если провоцирует друга, ему хорошо известна его реакция. Я трясусь ужасно. Нечкин бывший сталевар. Успенский в физической силе явно ему проигрывает. Слава богу, их дуэль закончилась смехом. Но это говорит о том, что Вадима, видимо, можно было завести на драку.
Разбирая взаимоотношения Вадима с друзьями, наконец поверила, что Олег Григорьев первые свои стихи, как меня уверял, читал именно Вадиму. Мне казалось, что он делает мне реверанс из-за скандала, учиненного им на поминках Успенского. Но, похоже, говорил правду. Олег, от рождения имевший добрую ангельскую душу, вероятно, в печенках имел теплицы, где искусственно выращивал и лелеял зловредность и скандальность. С ним сложно было общаться. Григорьеву невероятно «повезло»: отец репрессирован, мать — медсестра в органах МВД, отчим — преподаватель истории марксизма-ленинизма. Естественно, Олег — это принцип противостояния.
* * *
Валя Леканов принес заказ на монументальную роспись домов в Петропавловске-Камчатском. Эскизы делали параллельно Валя и Вадим. Прошел эскиз Вадима. Ему и Копытовскому надо было отправляться в Петропавловск. Вадим очень не хотел лететь. А месяц май — тепло, зеленеют деревья, легкий ветер навевает мечты о прекрасном лете. Глупая я! Восторг свой всегда хочу передать стоящему рядом, будто он, как и я, и мыслит, и видит, и чувствует так же:
— Лети, ты увидишь океан, ты узришь бесконечность!.. А мне тихоокеанскую ракушку привезешь.
В аэропорту думала: оглянуться или нет на Вадима уходящего? Говорят, оглядываться — плохая примета. Но вдруг никогда его больше не увижу? Оглянулась. Он смотрел на меня…
Шли дни первой недели отсутствия Вадима. Я старательно шила занавес — «Портреты друзей». Приедет, посмотрит, похвалит. Будем мы вместе работать, сколько радости!
Девятый день отсутствия. Шесть утра. Звонок в квартиру. И тишина. А у меня сон был, будто мы с Вадимом о Маяковском говорим, о его стихотворении, посвященном Есенину:
Вы ушли,
как говорится,
в мир иной.
Пустота…
Летите,
в звезды врезываясь.
Ни тебе аванса, ни пивной,
Трезвость…
Я в ночной рубашке — к Саше Кондурову. Застыла, смотрю: Саша молча из угла в угол ходит. Люда лежит на постели, на подушке — локоть, на локте — склоненная голова. Я — к постели и руку под подушку. Телеграмма… Закрутилась, завыла, завизжала как волчок:
— Нет! Нет! Нет! Неправда! Неправда! Не хочу!
Интересные совпадения. Первый день нашего знакомства (разговор о Маяковском, драка его с Таргонским). Последний его день на земле (мне сон — разговор с ним о Маяковском, уверена, что была и драка с кем-то).
* * *
Предали Вадима земле в Троицу, 1 июня. Его любили, называли — Василий. Не правда ли, как нежно и мягко? Много мне в жизни потом пришлось хоронить друзей, но таких прощаний не помню. Он был первый из нас, ушедший навсегда, ему было всего 28 лет. Вадим оставил немного картин, много друзей и записку:
«Прощай, моя хорошая. Меня сейчас убьют, за что — не знаю сам. Я умер достойно».
Записке я верю. Если бы кто-то сочинял, написали бы: «моя любимая» или «моя дорогая». Ко мне он обращался именно — «моя хорошая». Была песня военных лет, слова которой он любил мне напевать:
Услышь меня, хорошая, услышь меня, красивая,
Заря моя вечерняя, любовь неугасимая.
Слово «достойно» — не случайное, часто употребляемое нами в оценке своих поступков.
Что произошло на самом деле, никто не знает. Отпуская ребят, договорилась с ними: в командировке — никакого спиртного. Судя по дневнику, который они начали еще в Ленинграде, все пошло наоборот. Копытовский не смог договориться с администрацией Петропавловска, чтобы их в ближайшие дни приняли утвердить договор о работе. Поэтому они начали отдыхать. Запись 17 мая: (по рисунку) едут в Паратунку, знаменитые горячие источники, «напарились» — изображена пьяная парочка. Запись 18 мая: «друг Василий совсем занемог». Началась зимняя метель. Запись 20 мая: сосед по гостиничному номеру все свободное время отдавал пиву «к чему нас частично и приучил. От чего мой друг семьи Василий очень долго не мог опомниться». Мне не нравится, что все вышеперечисленные цитаты были подчеркнуты ручкой, как бы для того, чтобы на них обратили внимание. Чудится в этом искусственная нарочитость. Далее идут пустые страницы, так как Копытовский нашел себе «даму сердца» и жил у нее. Вадим в гостинице, вернее в «бич-холле» рыбаков тралового флота, — один. Гибель Вадима произошла 25 мая, в ночь с субботы на воскресенье, когда пьянство и драки доходят там до апогея. На вопросы друзей Вадима Копытовский отвечал очень уклончиво и противоречиво, явно что-то скрывал. Чувствовалось, что он в чем-то виноват. После похорон Вадима он уехал жить в Петропавловск-Камчатский, став там сразу главным архитектором.
* * *
Ребята собрали деньги. Во-первых, чтобы оплатить услуги писателя Димы Поляновского, который хотел разобраться в гибели Вадима. Для него казалось очень странным поведение городской администрации как Петропавловска, так и Ленинграда — оплатить перевоз самолетом тела самоубийцы; позволить захоронить его в Ленинграде на любом кладбище, по нашему выбору; устроить ему гражданскую панихиду в зале комбината КЖОИ. Был Дима в хороших отношениях с милицией, писал о ней детективы. У него даже была договоренность с республиканскими органами юстиции о поездке на Камчатку, но во время игры в бильярд в Союзе писателей он, еще достаточно молодой человек, внезапно умирает от сердечного приступа. Я восприняла его смерть как мистический знак и решила отказаться от выяснения истины. Во-вторых, нужно было делать настоящий памятник Вадиму. Пока поставили березовый крест, срубленный Кокой Лебединским.
* * *
Памятник я просила сделать прекрасного скульптора Галю Додонову, которая дружила с Вадимом. Мне нравилась ее «Нева» у гостиницы «Балтийская». Не стоящий, не сидящий, а лежащий лицеист Пушкин — просто гениальное произведение. Надо же, какая смелая! Взяла и положила «наше русское все». Пушкин дал нам «образ мира, в слове явленный». Сделать такую скульптуру могла только русская женщина, причем из эпохи «развитого социализма». Сегодня это уже никому не под силу, потому что неинтересно. Сегодня литературу изучают так: «Если вы хотите хорошо знать английский язык — тренируйте память. Кто в литературе стоял у истоков русского реализма? Отвечайте, одним словом. Слово из шести букв. Первая буква „П“».
У Гали хорошие глаза, они красивого серо-синего цвета, внимательные и как будто бы впитывающие все, на чем она останавливает свой взгляд. У Гали очень нежные руки. Однажды она переводила меня через Невский проспект, взяв за руку. Я была потрясена. У моей доброй нежной мамочки не было таких мягких рук, а она была хирургом, берегла свои руки. Через много-много лет деревенским ребятишкам делала я игрушки из глины и обжигала в русской печке. Тогда стало понятно, что нежность кожи у Гали от глины. Додонова меня притягивала к себе со студенческих лет, мне интересно было ее увлечение мистикой. Помню январские вечера в комнате, где жила Нелли, крутящееся фарфоровое блюдце, вызывание духов. Иногда смотрю фотографии туристских походов, где совсем молоденькие Саша Кондуров, Нелли и Валера Таргонские, Игорь Лонский, Валера Маслечкин, Леня Нечкин, Галя Додонова. Галя — спортивный человек. Еще до «Штиглиц» она занималась в парашютной школе вместе с Терешковой, будущим космонавтом. На стеллажах в скульптурной мастерской на Московском проспекте среди многочисленных скульптур в миниатюре был и памятник первой женщине-космонавту. Одно время она лепила мою голову. Чтоб не скучно было сидеть, предлагала мне рассказывать о себе или спрашивать ее о чем-нибудь незначительном. Был третий сеанс ее работы. Я спросила, как поживает один наш общий знакомый. Ответ был неожиданный — она смяла, уничтожила многочасовую работу. Случайно, видимо, вопрос задел болевую точку. Меня тянуло к ней, я видела в Гале сфинкса, полного загадок и невероятно ранимого. Галя не отталкивала меня. Но теперь наши встречи были минным полем, где я боялась сделать лишний шаг. И все-таки я взорвалась. После смерти Неллички Таргонской приехала из Архангельска к Гале, чтоб рассказать ей о нашем горе. Напилась. Стыдно до сих пор.
* * *
Вадима Успенского Додонова сделала сидящим на скамейке. Представила его на очередной выставке в ЛОСХе. Скульптура всем друзьям Вадима понравилась. Но мы очень растерялись: отлить его никаких денег не хватит. Да и скульптуру обязательно уничтожат на этом забытом Богом, громадном и безлюдном Северном кладбище, где находится могила Вадима. Женя Красовский и Сима Островский решили сделать крест с распятым Христом из силумина. Его, громадного, отлили на заводе, очень крепко установили между двумя бетонными плитами. Простоял он 25 лет на могиле у трех берез, которые с большим усердием нашел для Вадима на пустом тогда кладбище Аркаша Натаревич. Началась перестройка, и «новые русские» подъемным краном вырвали крест за крылья. Возможно, установили на могилу «братка». Сейчас на могиле Успенского стоит простой деревянный крест, не вызывающий ни у кого зависти и желания стащить его.
* * *
Леканов с Кондуровым летом 1969 года поехали в Петропавловск и сделали работу по эскизам Вадима. Долю денег Вадима передали мне. К ним присоединился и Заславский, отдавший часть денег, принадлежавших Вадиму за керамическое панно. Благодаря этому я через несколько лет смогла купить кооперативную квартиру. Ребята не были уверены, смогу ли я долго пользоваться мастерской. Не отберут ли ее у меня? Саша Кондуров с Людой были настолько удручены смертью Вадима, что оставаться в ней они не могли. У Саши на нервной почве стала отниматься стопа правой ноги. У жизнерадостного и энергичного Вали Леканова началась депрессия, он винил себя в том, что принес этот злополучный заказ на роспись домов в Петропавловске-Камчатском. На какое-то время в мастерской я осталась одна.
* * *
Из книги «Сумерки „Сайгона“» (СПб., 2010): «Был <…> в „Сайгоне“ знаменитый бретер <…> Гарик (Игорь) Лонский, который считался специалистом по части кулачного боя». «Лонский — это совершенно фантастическая фигура, умница, золотые руки. Он учился на режиссуре Товстоногова. Был и дизайнером замечательным, и актером подрабатывал где-то. Да и вообще был в ту пору явлением блестящим — по такой уличной эрудиции, остроумию необыкновенному, реагентности. Ну и злословию, конечно же». Пока ждали самолет с телом Вадима из Петропавловска, отправили Игоря Лонского в Нарву за картинами Вадима, которые он оставил малознакомой женщине. Я не была уверена, что он сможет их отыскать. Из десяти оставшихся в Нарве картин Игорь нашел девять и привез вовремя. Их повесили в зале художественного комбината, где проходила официальная панихида. Сейчас они центр коллекции картин Успенского. Все друзья, кому Вадим дарил свои картины, вернули их. Для меня было важно собрать все работы вместе, чтобы любители живописи имели полное представление о Вадиме, а он продолжал жить в своих картинах. В моем гостеприимном доме за 42 года побывало много людей. Ни одной работы я не продала, хотя в 1980-е годы их активно желали купить коллекционеры из Европы. Игорю очень благодарна за его удачную поездку в Нарву. На Игоря я оставляла заботу о мастерской, когда куда-нибудь уезжала. В 1990-х годах мы с ним стали соседями. В те годы он работал каскадером на «Ленфильме», а моя дочь начинала там свою работу художником по костюмам. Уезжая на долгие годы за границу, Лонский собрал нас, вдов его друзей, вместе: меня, Танечку Агафонову, Таню Тучкевич, и устроил нам прощальный ужин.
* * *
Вначале на похороны Вадима телеграммой вызывали меня в Петропавловск (потом поездку отменили). Естественно, денег не было. Люда Кондурова осталась дежурить в мастерской, Саша пошел искать деньги, я — в кассы «Аэрофлота», чтобы билет мне оставили на самолет, пока деньги ищем. Туда на угол Невского и Малой Морской пришел Толя Маслов (Сударь) и принес мне коричневый бархатный мешочек с денежкой — это его копилка. Трогательно было необыкновенно. Сударь жил тогда чрезвычайно аскетично. В его комнате большой коммунальной квартиры прекрасного старого дома на Желябова была кровать, стол без скатерти и несколько стульев. Книги лежали на подоконнике. Принимал он гостей, лежа на постели. Вокруг на стульях — дамы и девушки. Входишь, подходишь к щечке, целуешь. А он тебе:
— Я бедный больной сударь, пожалейте меня.
Речь его замедленна и манерна, но смех детский — чистый, искренний. Жалели его очень, девушки конечно. Галя Рукина, режиссер кукольного театра, оказалась самой жалючей и стала его женой навек. Сударь родился под созвездием Льва и был на него похож. Отец его физик, работал до войны в США. Толю после войны взяли в Суворовское училище, окончив которое, он не захотел служить в армии, а поступил в Ленинградский университет на исторический факультет, потом стал преподавателем в Институте театра музыки и кинематографии. Здесь, приобщившись к искусству, решил стать художником. Сделал целый альбом листов кружевной графики набережных Петербурга. В работах маслом занимался проблемами света, картины его — густой туман, сквозь который читается пейзаж, портрет или икона.
У Гали недаром фамилия Рукина, у нее руки волшебные и вкус отменный. Она не только Сударя подняла на работу, но и комнату превратила в красоту, заполнив старинной мебелью, которую в те годы безжалостно выбрасывали люди во двор, переезжая в малогабаритные хрущевки. Гости — постоянное явление в их милом доме. Вот Заславский замечательно читает Пастернака:
Я вздрагивал. Я загорался и гас.
Я трясся. Я сделал сейчас предложенье, —
Но поздно, я сдрейфил, и вот мне — отказ.
Как жаль ее слез! Я святого блаженней.
Размахивая длинными руками и вращая громадными голубыми глазами, что-то страстно говорит художник и режиссер Володя Малков. Рядом с ним молчаливая красавица, его жена Риммочка. Она художник кукольного театра. А Галя Рукина режиссер кукольного театра. Этот дом отличался цветником талантливых и красивых художниц всех национальностей: шведок, финок, тувинок, евреек, казашек, русских, украинок.
На столе — чай, мед, изюм, орехи, сухарики, гречневая сырая каша. И этого было более чем достаточно. Съев сырой гречневой каши, Сударь, преисполненный могучей энергией, вспоминал, что он по гороскопу Лев, и, к вящему восторгу богемных дам, совершал движения быстрые, резкие, сильные. Он, перепрыгивая лестничные перила, висел в проеме, держась за металлические стержни ажурных перил. Демонстрировал свою силу и ловкость на улице, прыгал на подножку закрытых дверей проходящего мимо трамвая. Однажды я видела поединок между ним и идущим автобусом: встав на дороге, он резко прыгал в ту сторону, куда поворачивал автобус, чтобы не сбить его. Так продолжалось несколько секунд, пока обезумевший водитель не нажал на газ и поехал прямо на него. Естественно, Сударь сумел избежать колес автобуса. В нем чувствовалась военная выправка, сила мышц сбитого тела, четкая реакция. Шел он широким шагом с легким наклоном вперед. Любил светлые брюки, рубашки и джемпера. На голове всегда дорогая черная шляпа. Настоящий Сударь. Он построил своей Гале двухэтажную дачу и подарил ей кольцо с изумрудом. Изумруд приносит счастье. Он пишет портреты классиков-поэтов. Недавно написал цикл — «Шесть дней творения мира».
* * *
Рядом с нашей мастерской на Гороховой жили Кока и Ира Лебединские, с которыми мы часто проводили вместе время. Кока был студентом-монументалистом, а Ира работала машинисткой в доме Союза писателей. Ира была невероятно добрым и искренним человеком. Она и погибла из-за своей доброты. Однажды зимой был косметический ремонт фасада дома. Ира сидела в комнате и пила кофе. Рабочий в строительной люльке остановился напротив ее окон. Ему понравилось, как она пьет кофе и улыбается. Он знаками попросил и ему налить этот вкусный напиток, что и было сделано. Однако на балконе, куда выходила Ира, чтобы передать чашку кофе, был лед. Она поскользнулась и упала, сломав руку. В больницу попала с переломом руки, а на следующий день умерла от сердечной недостаточности. Но это было потом, а в те печальные дни прощания с Вадимом они были рядом со мной, хотя Ира меня несколько недолюбливала. Всегда в застолье я садилась рядом с мужчинами, чтобы спрятаться за их широкими спинами и не попасть ей на глаза, иначе становилась притчей во языцех. Как выяснилось позже, виновата была в том, что Кока всегда чистил ботинки, когда собирался к нам в гости.
— На защиту диплома шел, не чистил, а к тебе — надраивал. Говорил: это мое уважение к Леночкиным картинам.
Они были красивыми людьми, хотя Ира все время намекала нам, что она похожа то на Марину Цветаеву, то на героиню фильма «Ночи Кабирии». Делала это зря, потому что сама была личностью неординарною. Обладая восторженным сердцем, периодически увлекалась мужчинами, в том числе Юрой Жарких, заставляя страдать Коку. Кока — кроткий. Единственные всполохи его мужественности — чтение Багрицкого «Контрабандисты», когда он, подчиняясь жесткому, страстному ритму стиха, сам становился похожим на вольного морского волка со смеющимися большими глазами.
По рыбам, по звездам
Проносит шаланду:
Три грека в Одессу
Везут контрабанду.
На правом борту,
Что над пропастью вырос:
Янаки, Ставраки,
Папа Сатырос.
А ветер как гикнет,
Как мимо просвищет,
Как двинет барашком
Под звонкое днище,
Чтоб гвозди звенели,
Чтоб мачта гудела:
«Доброе дело! Хорошее дело!»
Как мог родиться в Одессе такой юноша? Может быть, петербургские туманы обволокли его, затормозив, окутав плотной ватой любое его движение? Ира, чувствуя, что ее очередная страсть необорима, делала каждый раз одну и ту же жестокость — плескала рюмку водки в глаза мужу. Как только он вскрикивал от боли, уходила, не оглядываясь, из мастерской. Валя Стрельцова или я выхаживали Кокочку. Дня через три приходила Ира и забирала его. При всем этом никому из девиц не позволялось даже близко подойти к талантливому Лебединскому. Портрет любимой жены был дипломной работой Коки. Ира писала посредственные стихи, но обладала ярким талантом рассказчицы. О том, как просидела пятнадцать суток на Каляева, рассказывала в мастерской целый год. Повторения никогда не были скучны. Знакомые приходили специально послушать Ирины рассказы.
Однажды Лебединские ехали в троллейбусе. Ира подошла к кассе и, бросив десятикопеечную монетку, оторвав два билета, стала отходить от кассы.
— Куда же вы, а две копейки сдачи? Подождите, кто-нибудь захочет купить билет, отдаст вам мелочь, — сказала полная дама, сидевшая у кассы-автомата.
— Спасибо за беспокойство. Ждать нового пассажира из-за двух копеек не буду.
— Вот она, молодежь. Две копейки ей не нужны. Живут на всем готовеньком.
Начался спор, очень частый для тех времен. Пассажиры автобуса раскололись на две части: одни защищали Иру, другие — полную даму. Выходили зачинщики спора на одной остановке.
— Пройдемте в милицию, там выясним отношения, — потащили их полная дама и ее кавалер.
— С удовольствием, — заявила Ира, любительница поспорить.
В милиции выяснилось: кавалер дамы — ее муж и Герой Советского Союза. У Иры, работающей с писателями, — Кока гражданский муж и художник. В те годы для советской милиции профессии писатель и художник были как красная тряпка для быка. Казалось, вору и убийце легче пройти через игольное ушко милиции, чем людям столь мирных профессий. В стране шло диссидентское движение, которое зарождалось в творческой среде, поэтому Коку избили и выгнали из отделения милиции, а Ире дали пятнадцать суток.
Ира, внучка старого революционера, жила с Кокой, мамой и семьей сестры в отдельной трехкомнатной квартире. Муж сестры моряк — все время в плавании. Жили они безбедно. Ира — комсомолка, спортсменка, красавица, с детства была лидером дворовых команд. Она прекрасно умела лазать по крышам, ну а бегать по асфальту и того лучше. Бунтарский дух дедушки жил в ее сердце, поэтому за время пятнадцати суток она несколько раз убегала домой за конфетами, сигаретами, батоном. Содержались преступники-пятнадцатисуточники на Каляева. Утром, часов в девять их вывозили автобусами в Летний сад, где шли земляные работы. Вот здесь-то сокамерницы и прикрывали побег своей товарки домой за продуктами. В четыре часа вечера автобус привозил их назад. Пока огромные металлические ворота внутреннего двора медленно открывались, родные и близкие незаконопослушных гражданок, ожидавшие каждый вечер на Каляева, могли им помахать рукой и послать воздушные поцелуи. Кокочка всегда на страже, у ворот. Когда прошло пятнадцать суток, он встретил Иру, выходящую из тюремных ворот, с большим букетом белых роз. С этого дня Ира «пошла в народ» со своими рассказами о тюремных страданиях. Как парадоксально устроен мир. Если бы не посадили Бродского за «тунеядство», думается мне, он не получил бы Нобелевской премии. Так и с Ирой. По ее рассказам можно было написать роман «Недоразумение и наказание». Никакие многолетние страдания декабристок не могли сравниться с пятнадцатидневными Ирочкиными. Жаль, что у меня нет ее таланта рассказчицы.
* * *
Проститься с Вадимом приехали его друзья из разных городов: наш любимый певец и гитарист Леня Нечкин из Саратова, Виктор Трофимов — безоговорочный мужской авторитет из Новгорода, из Алма-Аты — Леша Бобров, умевший бегать по стенам и потолку, и Себик Киракозов. О Себике, армянине, приехавшем учиться в Ленинград из Тбилиси, Вадим говорил: «Он прекрасен, как Аполлон. С тех пор как Киракозов стал учиться в нашей группе, серое петербургское небо перестало застилать окна мастерской. Солнце освещало и согревало нас».
Прошел девятый день со дня смерти Вадима, и все стали разъезжаться по домам. Ехать к родителям я не могла, боялась, что с моей мамочкой-гипертоником случится инсульт. У меня тряслись и ноги и руки; есть не могла, пила или бульон или водку. Родителям о своей трагедии я рассказала только через год, когда пришла в себя. Меня пытался увезти к себе Леня Нечкин:
— Ты одна погибнешь. Вадим был моим лучшим другом. Я не оставлю тебя. Мы будем жить втроем: ты, я и Ольга, она будет очень-очень рада.
Еле уговорили его, что самым большим счастьем для Оли, его жены, будет возвращение Лени одного.
* * *
Я же уехала со своей подружкой Нелли и ее мужем Валерой Таргонским к ним в Архангельск. С Нелли мы настолько близки с детства, что стали очень похожи друг на друга. Нас называли сестрами, это нас радовало. Только она могла вынести меня, столь эгоистичную в своем горе, кроме которого я ничего не понимала. Солнце, радость, улыбки, смех — все вызывало у меня раздражение. Почему им хорошо, когда мне плохо? Почему они живут, а Вадима нет? За что я наказана, почему меня оставил Вадим? В чем виновата? Одетая во все черное, стала и лицом и душой черна, замкнулась и бродила днями по Архангельску. Однажды на улице я встретилась глазами с молодой беременной женщиной, и ужас обуял нас обеих. В ее глазах, глазах будущей матери, увидела страх, будто она споткнулась об меня. В этом страхе, как в зеркале, нашла себя: холодную, злую, стоящую на дороге рождения чуда… Все! Хватит тоски, которой «можно отравить мир».
Я вошла в жизнь Таргонских, в круг их знакомых, в их заботы и дела. Даже сделала маленькую коллекцию картин, которые архангельские художники мне с удовольствием дарили. Нелли в те годы была председателем Архангельского отделения Союза художников СССР. Она была единственной женщиной-художником в городе и области. Образованность, профессионализм, ум, женское обаяние, скромность заставляли мужичков-архангелогородцев подчиняться ее власти. Детей у нее не было, зато были сильные руки. Красивая, высокая, поджарая, как лошадка, Нелли могла и за воротник встряхнуть закуролесившего художника. Ее любимыми видами спорта были волейбол и фехтование, поэтому правая рука отличалась силой и быстротой движения. Но более всего мне запомнились задумчивость и грусть, опирающиеся на эту сильную руку. Так она выслушивала бесконечные капризы никогда не выходящих из детского возраста художников, так всматривалась в разнообразные их работы. Для нее не было понятия — плохой или хороший художник. Если он видит мир только в красках, если для него это — смысл жизни, значит, он художник.
Не помню ни ее смеха, ни тем более хохота — вместо этого смущенная, даже застенчивая улыбка. Бедная моя девочка! Как было в детстве, она уже забыла, а вот в юности — много печали. Отец ее пропал на войне без вести. Это означало, что ни мама — табельщица молочного завода, ни она с сестрой не получали за него пенсии. Поэтому билет в кино, в театр, шелковые чулки на школьный вечер были только мечтой и горькими слезами. А мне без подружки жизни не было. Нелличка — чистое дитя и круглая отличница. Я же, выпендрежница и троечница, занималась только географией, историей и литературой. Книги не читала, а глотала. Ночью читала с фонариком под одеялом, чтобы не заметили родители. Книжки меня научили, как, не оскорбив достоинства человека, доставить ему то, что он хочет. Я без конца «находила» деньги на улице, спорила на билет в кино и проигрывала. Маму в магазине продавщицы «обманывали» и продавали чулки Неллиного размера, а не моего. Родители мои очень «стремились» в театр, но то у мамы срочная операция, то у отца — проблемы на электростанции. Билеты в театр доставались нам с Нелли. А тут вдруг одноклассница, дочка ведущего актера нашего драматического театра, стала уверять меня, что моя мама спасла ее от смерти, сделав сложнейшую операцию. Ее слова вызвали у меня почему-то сомнения. Увидев это, она стала говорить, что теперь в благодарность будет приносить нам с Нелли контрамарки на все театральные премьеры. Тогда я ей поверила, и не зря, вопрос с театром был решен до конца десятого класса.
Подружка мне тоже была верна. Однажды при мне мальчишка проехал на велосипеде по открытым пальцам загипсованной ноги девочки, с которой я стояла рядом. Он был в нее влюблен, а она — нет. Видимо, он решил посмотреть, как она будет сейчас из-за него плакать. Развернулся и встал против нас, глядя на ее слезы. Я подошла и дала ему пощечину. Он обещал мне отомстить. И отомстил. Вокруг меня всегда была свита из мальчишек, даже портфель никогда сама не носила. Стоим мы как-то в саду у старого тополя, разговариваем, и вдруг вижу, мальчишки один за другим уходят от меня, осталась одна Нелли. Оглянулась — идут «десятники» во главе с велосипедистом, получившим от меня пощечину. Попросила Нелли:
— Уходи. Ты мне все равно ничем не поможешь.
Подружка осталась. «Десятники» — ребята из дома № 10, отцы и старшие братья которых сидели в тюрьмах, а младщие — готовились в будущем занять их места. Они вызывали страх, ходили с ножичками. Было их человек семь-восемь. Бежать я не собиралась, парень не отступится, пока не отомстит мне. Я вспомнила слова мамы: «Девочка должна учиться терпеть любую боль, ей в будущем ребенка рожать».
И постоянную поговорку отца: «Терпи, казак, атаманом будешь!» С этими родительскими наставлениями я ждала неизбежную развязку. Подошли. Не ругались. Велосипедист дал мне ответную пощечину. Потом меня привязали веревкой к большому тополю. Стали играть в пристенок, то есть ребром монетку отбрасывали от моего тела — и не одну, а много. Рукой измеряли расстояние между монетками. Периодически каждый из игроков подходил ко мне и давал пощечину. Был это их выигрыш или проигрыш, я не понимала. Нелли тихо плакала рядом, но ее не трогали и не оскорбляли. Я молчала. Мимо проходила толпа людей, не обращая на нас никакого внимания. Мало ли — играют в «казаки-разбойники» или в «партизаны». Это были обычные игры послевоенного времени. Недолго это продолжалось. Моя соседка по подъезду открыла окно, чтобы покурить. Стояла жара. Она выкурила папиросу, все увидела, поняла, пошла к моей няньке и рассказала ей ситуацию. Вооружившись сковородками и поварешками, они выскочили на улицу, бренча посудой, и, направляясь в нашу сторону, стали орать:
— Девчонку убивают!
Тут прохожие, раньше равнодушно проходившие мимо нас, подошли к тополю. «Десятники» убежали. Меня развязали. Я наконец смогла поплакать на плече своей верной подружки.
* * *
Последние четыре года жизни Нелли мы с ней не виделись, однако звонили друг другу, переписывались. Я знала, что она больна, но в ней была уверенность, что она выздоровеет. В июне 1983 года Валера Таргонский звонит по телефону:
— Приезжай в Архангельск. Нелли очень тяжело умирает от рака. Я не хочу, чтобы кто-нибудь, кроме тебя, видел это.
Я прилетела на следующий день. Нелли лежала в лучшей больнице, в отдельной палате рядом с постом дежурной медсестры. На ночь ей кололи сильную дозу морфия, она спала. А днем!.. Преподобный старец Севастиан Карагандинский пишет: «Ясно, что есть особое Божие определение, чтобы большинство людей умирало от рака. Болезнь безнадежна и дается время на покаяние». У моей девочки покаяния не было, потому что не было времени. Одно безвременье — одна безумная боль, от которой человек рвал на себе одежду и лез на стенку, не понимая, кто он и что он. Я была свидетелем этого две недели. Нелличка не убивала, не воровала, почитала отца и мать своих, ближнего любила как самое себя. Что еще? Приняла на земле муки ада.
Гражданскую панихиду архангельские художники устроили по первому разряду. Хоронить повезли в деревню.
Старая деревня века XVI, судя по прекрасной маленькой церквушке, построенной, как и большинство северных церквей, без единого гвоздя. Церквушечка стоит на горке. Напротив нее, также на горе — кладбище. Дома деревни плотно сбитые, двухэтажные. Первый этаж для животных, второй — для человека. Снега зимой высокие, до окон второго этажа. Дома стоят в ряд по прямой улице, за домом огород — лук да картошка, больше ничего не вызревает. Зато в невысоких лесах грибов и морошки много. Полюбили деревню художники, накупили домов, с деревенскими подружились. Одно плохо — до деревни добраться трудно: зимой — когда установится санный тракт, летом — на катере по реке, а там лесом шесть километров.
Вот по реке-то на катере и повезли Нелличку. На берегу ждала лошадка. Телега красной тканью покрыта, и вся в лапах ели. На лапник гроб положили. Лошадка потрусила к деревне. Мы за ней. Дорогой пользовались редко. Деревья так плотно сомкнули свои верхушки, что ветки зеленой арки все время пытались хлестать по лицу, словно не желая пропускать нежданных гостей. Но вот деревня. Дом Таргонских большой, просторный. У дома встречали не только люди, но и лошади, и коровы, и овцы, и козы. Бегали собаки, на заборах сидели кошки. Будто мы пришли в мир иной, в далекий-далекий мир предков. Молчание. Движение без звуков. Художники ласкают животных, кормят их хлебом. Лошади без привязи, не лягаются. Коровы не бодаются, овцы не блеют, собаки не лают, кошки не мяукают. Ночь накрыла тишину, так и не нарушенную ни человеком, ни животными. Деревня медленно, очень медленно поворачивается лицом к пришельцу. А утром пошел ливень. Похолодало.
Под ледяным северным дождем грязного неба потянулась процессия, где каждый занял место, будто заранее предназначенное ему. Первые пошли лошади, потом коровы, овцы, козы; унылая лошадка, везущая гроб, серые ряды человеков и собаки. На легкие платья женщины надели черные ватники. На маленькие ножки намотали кипы газет, обули их в громадные сапоги и кеды, крепко обвязав веревками. Лишь яркие зонтики выдавали их присутствие. Подойдя к горе, покрытой сетью быстро бегущих сверху ручьев, все остановились. Какая там гора! Так, горка небольшая, вдруг превратилась в неприступную крепость. Лошадка с гробом и животные не проявляли более желания двигаться. Люди пошли к лошадке. Двое взяли ее за узду, остальные медленно-медленно подталкивали телегу в гору. Мужчины посадили женщин себе на плечи и полезли вверх, хватаясь руками за редкие клочки травы, чтобы не съехать по жидкой грязи вниз. Когда добрались до кладбища, когда открыли крышку гроба, чтобы проститься в последний раз, вдруг засияло солнце. Да так сильно, так быстро высушивая все кругом, как будто винилось перед нами за тучи дождевые, устроившие потоп. На прощанье спела я Нелличке «Соловья» Пушкина, это была одна из любимых песен в нашей компании.
Соловей, мой соловейко,
Птица малая лесная!..
На могилу Нелли архангельские скульпторы вырезали большую деревянную чайку. Это заказ Валеры. Почему? Он не говорил. Я спросить постеснялась. Думаю, это чеховское: «…молодая девушка… и счастлива, и свободна, как чайка. Но случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил ее, как вот эту чайку».
* * *
Мы чувствуем себя виноватыми перед близкими, ушедшими навсегда. Кроме того, Таргонским жилось очень сложно, слишком сблизились. Все картины они делали вдвоем. У Таргонских любимые темы произведений — северная деревня, торжественно-приподнятый Архангельск и индустриальное Заполярье. Это всегда четкие контуры рисунка, обогащенные тональной акварелью со сдержанным колоритом. Нелли начинала, делала рисунок, она была стержнем работы. Валера подходил, подправлял и ставил точку. Во время написания картины они даже не спорили, прекрасно понимая друг друга. Но заканчивалась работа, и начинались проблемы. Тщеславие, эпатажность Валеры, желание окружать себя лебезящими «шестерками» очень утомляли Нелли. Она хотела свободы, а он ей ее не давал, ни на какие условия развода не соглашался. Уход Нелли принес страшную трагедию Валере — надо было учиться не только жить одному, но и работать.
— Вы, ничтожество! Вы знаете, что не стоите и мизинца своей сестры! — этими словами приветствовал меня Валера каждое утро, пока я ухаживала за Нелли, за ним, за их собакой Джерри. Конечно, жизнь — бумеранг. Каков посыл, таков отклик. Это я была такой злой, это я была такой капризной, когда погиб Вадим. Это мне все прощали друзья Вадима, как теперь все прощаю Валере я.
Прошли годы после смерти Вадима. Он приходил ко мне в снах постоянно: приходил, уходил, терялся, а я все время его искала. И вот воспоминание о нем закончено, ставлю точку. Последний сон: прекрасный солнечный день, бесконечная зелень полей, дорога, машина. Грузовая машина нашего детства; лавки, на них люди, Вадим сидит среди них и придерживает меня, стоящую у самой кабины машины. Навстречу ласковый ветер мне в лицо. Радостно, весело. Посмотрела вниз, на дорогу, а она вся в черной жирной грязи. Боже! Ведь если бы Вадим не держал меня, я бы упала в эту грязь… По всей жизни был он моим ангелом-хранителем.
Наше содружество не распалось, его связывает память о Вадиме. Трагедия Успенского стала нашей драмой, психологическим взрывом, толчком к выходу творческой энергии, заставившим нас рано задуматься о смысле жизни, о быстротечности времени, о жертвенности в служении искусству. Время, талант, душевные порывы посвящали мы открытию «третьего глаза», чтобы увидеть еще не увиденное, написать еще не написанное.