Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2016
От постоянного повторения доброе становится ничем, а злое становится правдой.
Гегель
Что можно там, где и молчать нельзя?
Сенека
Погиб в огне
В огне погиб дневник. Первый, детский.
Новогодний подарок, толстый блокнот в серой зернисто-резиновой обложке словно уговаривал: пиши дневник. С этой целью, наверное, и подарили. Ежедневные записи прочищают мозги, это верно. Я мигом поняла, что моя жизнь лишена и событий и содержания.
Без дневника вроде бы что-то происходило. Чаще скучное и тоскливое — во вторник контрольная, в четверг диктант, в воскресенье кино. Иногда поинтереснее — день рожденья или книга хорошая. А с дневником — ннничего… Часто снились красочные сюжетные сны. Белокрылый парусник, синие тучи, багровая полоса заката над черными волнами и долгое, подробное кораблекрушение.
Не имея никаких ресурсов добавить содержания в жизнь, я принялась добавлять его в дневник. То есть важно рассуждать «о важном». О политике, например. Слово «политика», и не только для меня, одиннадцатилетней, обозначало — «международное положение». Очень оно меня тревожило. Страницы на две. Главной задачей я считала «отвести угрозу ядерной войны» и «сохранить мирное небо над головой». Готова была «внести свой вклад». Эти слова вызывали представление стеклянного шара, я несла его обеими руками и куда-то вкладывала.
Записала фантазии о бесконечности. Бесконечность была большая и черная, с каплями звезд, и мысль в ней летела-летела-летела, пока не натыкалась на висящий в черной пустоте кирпичный забор. Но через него можно было перелезть, а за ним продолжалась та же самая бесконечность. Увы, меня занесло и в роковую радость материнства. Мечтала я, видите ли, стать матерью: страницу с лишним намечтала. Это ведь нетрудно осуществить, правда же? В организме скоро произойдут какие-то перемены на букву «м», а от перемен происходят младенчики. Так что в самое ближайшее время займусь серьезным делом: воспитанием ребенка. Скоро скуке конец! У меня будет маленький!
Потом вернулась из школы, а бабушка — цап за шиворот: «Говори! Всю правду говори!» И ткнула меня носом в эти дочки-матери.
Говорить всю правду, то есть обиженно врать, можно только о том, о чем имеешь понятие. Откуда берутся младенчики, я ни малейшего понятия не имела. Выдают в больницах. После перемен в организме. Из пробирки, наверное.
Бабушка надрывалась: «Говори! Признавайся! А то расскажу маме с папой! Даже подумать страшно, что будет!» Я рыдала, но в чем признаваться? Хоть примерно — в чем? «Так вот почему ты не хотела задачки решать дополнительно? Так вот что у тебя в голове? Кто тебя этому научил?» Прямая речь — дословно. Отпечаталось в памяти.
Я поняла, что влезла в запретную зону. Есть такая зона, а в ней особенные слова. Некоторые нельзя произносить по своей воле. А по команде — нужно и обязательно. Например, на пионерской линейке: Ленин, Брежнев, партбилет. Есть слова, которые совсем нельзя — нигде и никогда. Например, имя какого-то Ивана Денисовича, который, кажется, был артистом миманса. То есть слово «артист» произносить можно, но «артист миманса» — что-то ужасное.
Рыдания продолжались долго, я струсила до блеянья и лязга зубов. Все исписанные странички выдрала, подожгла в железной раковине и пепел смыла. А написано было много: с января до ноября. Жалко, еще бы. Живой документ. Кроме ребенка хотела завести котенка. Рыженького. Он бы прыгал и мурчал, смешной такой. Зато в страшном Китае был ужасный Мао Цзэдун, который всех нас хотел убить бомбой. А я соглашалась заключить договор с судьбой: пусть меня троллейбус переедет насмерть, но чтоб Мао Цзэдун тоже умер. И не убивал оставшихся бомбой. Вторая суицидальная идея была связана с ним же: если Китай нападет, надо сразу покончить с собой. Но как? Троллейбусов, наверное, уже не будет?
Конечно, советскую девочку воспитывали в панической «нравственной чистоте», но бабушка хотела преподать мне другие уроки. Вот какие. Думать — опасно. Записать — еще опаснее. Дневник — улика. Личной тайны не существует. Берегись! Молчи! Всю семью подведешь!
Разумеется, бабушка была права. В самые наши дни председатель думского комитета по законодательству Павел Крашенинников строго объясняет: мы ваши личные письма вскрывали и вскрывать будем. Мало ли что в Конституции написано? Конституция — декорация, а перлюстрация — «необходимая аналитическая процедура». Ясно вам? «Руководители любого государства не могут в полной мере реализовать свои решения, не опираясь на мнения населения. Необходимо знать намерения, которые можно выявить только оперативным путем». Наши настоящие мнения и намерения — в наших личных бумагах, вот их и «выявят оперативным путем». Господин Крашенинников, вы меня слышите? Я вам свое мнение сама скажу. Вы занимаетесь антиконституционной деятельностью. Я хочу, чтобы вас во власти не было. И не только хочу, а «вношу свой вклад». Ничего другого вы из моих дневников и писем не узнаете.
Процитированный бесподобный пассаж — что мнение граждан выясняется только обшариванием их личной переписки — это из предисловия думского комитетчика к исследованию Александра Смыкалина «Перлюстрация корреспонденции и почтовая цензура в России и СССР» (СПб., 2008). Предисловие абсурдно противоречит книге. (То есть книга вышла «под конвоем».) Профессор Смыкалин огромным массивом проанализированных архивных материалов доказывает ровно обратное. Перлюстрация убивает правосознание, разрушает цивилизованные регуляторы отношений в обществе и всякое доверие к власти.
Тайну переписки гарантировала и «сталинская» конституция (статья 128) и «брежневская» (статья 56). На деле ничего личного и неприкосновенного у советского человека не было и быть не могло.
Бабушка никогда об этом не забывала. И внучке добавляла ума: чтоб понимала, в какой жизни живет.
Зачем я сожгла опасные странички? Вовсе не затем, чтобы отпираться, если бабушка все-таки расскажет родителям. (Думаю, что в тот же вечер со смехом рассказала.) Нет, я символически продемонстрировала, что урок усвоен.
Что еще в моем одиннадцатилетнем дневнике было, уже не помню. Зато помню, чего там не было: школы.
Считанные по пальцам школы, подобные Второй московской математической, о которой вспоминает Евгений Бунимович (Знамя, 2012, № 12), существовали специально для того, чтобы кое-кто кое-что знал. Они так и назывались — специальные. Все-таки для военных целей нужны физики, математики и переводчики. А все остальные, неспециальные, учили будущего советского человека одному — главному: молчи, дурак, хуже будет! Говори: лишь бы войны не было!
Коммунизм и цинизм
«А сейчас, — строго объявила учительница, — мы будем писать сочинение». Народ загудел: не предупреждали… «Особенное сочинение. О том, как мы будем жить в двадцать первом веке. Напишите, какая жизнь будет при коммунизме. Напишите, какими вы станете. Все понятно?»
Непонятно было главное: на оценку или нет? Учительница подозвала старосту и велела раздать листки бумаги. «Начали!»
Что тут можно изобрести? Мечтать о коммунизме мне никогда не случалось. О красавице Луизе из «Всадника без головы» — это сколько угодно. Когда злодей Карл потребовал, чтобы она стала его женой, Луиза гордо ответила: «Нет!» И бесстрашно прибавила: «Никогда!» Мне тоже хочется гордо-бесстрашно сказать: «Нет! Никогда!» Но за неимением Карла — увы.
А что касается коммунизма, то, несмотря на Луизу, я знаю: эта фантазия еще глупее. Но коммунизм — это из запретной зоны.
Сегодняшнее журналистское любопытство так и взыгрывает: а что придумали мои одноклассники? Может быть, в архивах сохранились такие сочинения? Не только же наш класс это писал? Да еще на отдельных листках. То есть куда-то их отсылали, что-то с ними делали. Возникает и специфическая мысль.
По таким сочинениям могли проверять «идейную атмосферу» в семье. Но очень не верится, чтобы кто-нибудь ляпнул от полной наивности: «А мой папа говорит, что все это — промывание мозгов…»
…В двадцать первом веке мы с младшей сестрой будем уже взрослые, серьезные и ответственные. Мы не будем лениться. Мы будем трудиться. Я стану учительницей. А сестра станет врачом. И вот утром по звонку будильника мы просыпаемся в отличном настроении. Мы наливаем в два стакана теплую воду из чайника, бежим в ванную и чистим зубы, весело толкаясь у раковины. Мы одеваемся и дружно завтракаем. Взявшись за руки, летим по лестнице и выбегаем на трамвайную остановку, когда там как раз стоит трамвай. Несемся вприпрыжку и успеваем вскочить, пока двери не закрылись. При коммунизме и в трамвае, и в троллейбусе, и в автобусе будет бесплатный проезд. Мы бесплатно проезжаем две остановки. Я поворачиваю направо, вот сюда, в свою школу, где сейчас я ученица, а буду учительница. А сестра поворачивает налево, в городок мединститута, она там работает в больнице. Я захожу в класс, здороваюсь с ребятами. При коммунизме в каждом классе — телевизор! А сестра в больнице заходит в палату, здоровается с больными, а все-все ее больные уже выздоравливают. Там тоже в каждой палате — телевизор!
Может быть, тут сочинение и кончилось. Во всяком случае до этого места помню очень подробно, а дальше — пустота. Помню именно потому, что остро переживала чувство, которое сейчас назвала бы цинизмом, а тогда — «полным навыворотом» с победительной насмешкой: вы меня не поймали!
Разумеется, я не думала, что две сорокалетние тетки, какими станем мы с сестрой в двадцать первом веке (… если доживем, а то ведь в Китае бомба), что две тетки, взявшись за руки, побегут вприпрыжку. Но я думала, что взрослые улыбнутся «доброй улыбкой».
Разумеется, мне приходило в голову, что в двадцать первом веке у теток будут, вероятно, свои дети. Но про дочки-матери я поняла с первого раза. Нужно делать вид, что ничего подобного даже не воображается. А взрослые улыбнутся «грустной улыбкой».
Разумеется, мне приходило в голову и то, что если уж я не дурочка, то взрослые подавно не дураки. Значит, поверить глупостям, которые я наваляла, они не могут. Но примут как должное. Потому что я сыграла по правилам. Да, именно так: я правильно притворялась, ко мне не подкопаются, меня не поймают.
Но что это за правила такие, где неглупые люди и с одной стороны и с другой изображают из себя глупых, потому что именно так почему-то требуется?
Семья у меня идейная. У нас даже о коммунизме заходит речь. Но то, что говорится в семье, нельзя писать в сочинении. Хотя, например, мама говорит, что ей верится: когда коммунизм будет уже совсем близко, тогда у нас появится поэт, равный Пушкину. Мы сначала услышим коммунизм в стихах нового Пушкина, а потом увидим воочию. Такой поэт будет предвестником нового счастливого общества.
Впрочем, про Ивана Денисовича и артиста миманса я же не во дворе от подружек услышала?
А еще мама рассказывает, как экзаменатор задал ей вопрос: будет ли при коммунизме несчастная любовь? Мама ответила: нет! И доказала прямо по Марксу. Коммунизм начинает подлинную историю человечества, а все прежнее было только предысторией. При коммунизме у людей будет высшая сознательность, они оставят в предыстории такие пережитки прошлого, как несчастная любовь. А пока такие пережитки остаются, это еще не «полный коммунизм». И экзаменатор (стукач, судя по вопросу) вывел пятерку.
Я не спросила, что думала об этом мама на самом деле, потому что не сомневалась: ровно то же, что и я про коммунистический трамвай вприпрыжку.
Однажды мама с папой смотрели по телевизору документальный фильм. Гремели взрывы, дикторский голос вещал про мудрое партийное руководство. А я залюбовалась из темного коридора, как хорошо сидят рядышком молодые и красивые мама с папой. То есть меня не видели. «Может, и правда мудрое? — вздохнула мама. — Мы же победили» — «Какое, к черту, руководство! — тихо взорвался папа. — Немцы на Волге стояли!»
Странно, что эту единственно возможную мысль и сейчас еще не все разделяют. Без родного руководства немецкие войска ну никак не могли оказаться на Волге. Они же не марсиане с чудо-оружием. Но только скажешь, сразу крик: «Париж заняли! По Елисейским полям маршировали!» Верно. Но девяностолетнего маршала Петена судили и приговорили к расстрелу. Как наруководил, так и получил. Расстрел заменили на пожизненное — в уважение возраста и прежних заслуг, так это еще внушительнее. Пусть бы и Сталин посидел пожизненно вместе с тонкошеими вождями.
А мы сдали наши странички. И через столько лет эта история помнится. Прежде всего неприятнейшей смесью унижения со злорадством. Унижение — что пришлось наврать столько глупостей. А злорадство — что ловко вывернулась.
Наверное, это и есть «дух времени». То, что «носится в воздухе». Пропаганда барабанила. Школа «прививала». Семья «оберегала». Бесполезно.
Цинизм и пропаганда
Я не любила своего детства — к большой обиде любящих родителей и в точном соответствии с анализом «советского автобиографизма» в работе Бориса Дубина «О невозможности личного в советской культуре». Школу ненавидела с первого дня до последнего тоскливой ненавистью подневольного и запуганного недочеловека. Какие-то же «про школу» книжки читала. Но первый раз правду о школе встретила в шестнадцать лет: будильник судьбы прозвенел Ганно Будденброку и погнал его в это «заведение».
К окончанию школы я думала, что жизни у меня нет, а мировоззрение есть. Вот такое: индивидуализм, эскапизм, эстетизм, цинизм, аполитизм. Смешно. Для индивидуализма у меня не было никаких ресурсов. Индивидуализм — штука серьезная: основан на безусловных и неотъемлемых правах человека, на гражданской ответственности, на свободных солидарных объединениях. Хотя понятен детский ход мысли: если нам выворачивают мозги коллективизмом, буду индивидуалисткой. Что никакого коллективизма у «советских людей» нет, я не понимала. (Многие и сейчас не понимают.) Аполитичность значила лишь то, что я не хотела суетиться по комсомольско-партийной линии. На деле была бешено политизированной. Какая-то политическая оса цапнула в глаз. Читать газеты меня поощряли. Лет с десяти каждый день открывала «Правду», «Молот» и «Гудок». Дочиталась до того, что не хотела вступать в комсомол. В седьмом классе так и не вступила. Дотянула до восьмого и тогда уже с цинизмом вывела: «Хочу быть в первых рядах…» Цинизм у меня действительно был: я знала это переживание-ощущение, но хотела испытывать его как можно реже. Эскапизм тоже был: «держаться подальше» — так сама себе и говорила. Потому и не пошла на журналистику, несмотря на «писучий зуд». Эстетизм — все та же детская глупость: если бубнят про партийную тенденциозность, буду любить «чистую красоту». Что такое чистая красота? Меня колола не красота, а пропаганда.
Сохранилась потрепанная книжка: «Моя Россия. Путь русского народа» (М.,1966. Автор — Н. Н. Михайлов). Я с цинизмом писала по ней «сочинения». Массовый тираж. С картинками и эффектами печати. Читаем — красным по белому. «Мир кругом пылал. Гитлер уже владел Прагой, Варшавой, Парижем. Мы не воевали, мы работали. Шел четвертый год третьей пятилетки. Мы не страшились войны, но стремились избежать ее. Мы не забывали об опасности, но жили мыслями о мире. Фашистская Германия, вскормленная капиталами Америки и Англии, жаждала власти над всем земным шаром. Но на пути ее стояли народы Советского Союза» (с. 7).
Вам все понятно? Почему мир-то пылал? Ах, с Гитлером воевал? А мы мирно работали. «Под Москвой отцветали яблони» (с. 7). А кто именно воевал? А-а-англия? Но с людоедом же надо воевать? У него же гестапо! Концлагеря! Так почему Англия воюет, а мы под яблоней строим счастье пятилетки?
Разумеется, я ровно ничего не знала ни о пакте Молотова—Риббентропа, ни о секретных протоколах, ни о параде в Бресте (и не поверила бы), но вот книжка, в которой вот так написано. Земной шар пылает, у нас яблони.
… Но людоед напал на мирно спящую страну. У него был перевес во внезапности, в технике, в численности. Немецкие войска сжимали клещи вокруг сердца нашей Родины, а Гитлер уже отдал приказ: затопить Москву! «Всякую попытку выхода подавлять силой. Произведены необходимые приготовления, чтобы Москва и ее окрестности были затоплены водой. Огромное море навсегда скроет от цивилизованного мира столицу русского государства» (с. 26).
Какой ужас! Затопить со всеми жителями! «Будь то мужчина, женщина или ребенок» (с. 26). Немцы уже совсем близко! Гитлер уже отдал приказ: «Через три недели быть в Москве!» (с. 56). Уже разглядывают Москву в бинокль! Уже мечтают о параде на Красной площади!
Стойте! Какой же приказ? Парад или затопить?
И сегодня в школах дети слышат ровно то же самое. В «моей» книжке между двумя «приказами» все-таки тридцать страниц, а в сегодняшних методических разработках — рядышком. «Гитлер хотел, чтобы от города ничего не осталось. Решено было затопить Москву. К середине октября немцы уже были у стен столицы. Они уже мечтали поставить памятник Гитлеру. С собой они везли для сооружения памятника гранитные плиты и блоки» (festival.1september.ru/articles/521606/).
Сочинители легенд не озаботились их согласовать. Но в мое время не следовало замечать противоречий и задавать вопросы. А сегодняшние дети — неужели молчат и «глотают»?
…Мы отбросили Гитлера от стен столицы. «Весь мир увидел мощь советского народа!» (с. 58). «Но мы дрались, в сущности, одни. Союзники медлили с открытием второго фронта» (с. 61).
Э-э-это как же? Как это нет второго фронта? Мир же пылает? Союзники же дерутся? А если б даже не дрались, а под яблоней сидели, так ведь и мы сидели под яблоней и «стремились избежать войны». На седьмой странице написано! Кстати, книжка не для детей, а для «широкого круга читателей».
Наконец, итог. «Гитлер хотел уничтожить русских. Но…» (с. 219). Но я же знаю, что Гитлер хотел уничтожить не русских, а евреев. Вот брошюра про Освенцим. Вот воспоминания о Треблинке. Вот альбом фотографий.
Тот альбом с фотографиями так и «вижу», но не могу найти. Квадратный формат, черная обложка, фамилия фотографа, серым по черному — «Tpahman». Газовые камеры, смотровое окошко, банки с газом «циклон», полукруглые двери печей. Предположив, что автор — фотокорреспондент Михаил Трахман, сегодня пересмотрела альбомы в РГБ. Да, почти все его работы изданы в АПН, «на заграницу», но такого среди них нет. Может, это польское издание? Мама привезла из Кракова?
Почему школьница-я так озабочена немецким фашизмом, совершенно понятно. Пропаганда не дает забыть, но главное: мама с папой и бабушка — антифашисты. У них действительно были такие убеждения, основанные на собственном опыте. Дедушка Василий Петрович Текучев пошел добровольцем в ополчение, освобождал Ростов. Героически погиб в Белоруссии в августе 1944 года. Похоронка на дедушку — незабываемый кошмар. Папа тоже пошел добровольцем — в шестнадцать лет. Кстати, я «с пеленок» знала, что в Восточной Пруссии при наступлении нашей армии началась чудовищная резня. Сам папа наступал в другом месте (где-то южнее), свидетелем не был, но свидетелей и участников встречал. И осуждал.
Но любые настоящие убеждения при советской власти оборачиваются антисоветскими. Любые.
На первом же занятии в университете — по истории партии — я услышала нечто такое, что мне показалось невероятным бесстыдством. Что Вторая мировая война — это схватка реакционных империалистических сил за рынки сбыта. Социализм ни при чем! Мы мирно трудились!
Каждый год тиражом в полмиллиона — «История КПСС». Не книжка с картинками для детей, а учебник для высшей школы. Семьсот страниц. Для людей взрослых и даже, как бы сказать, интеллектуалов.
Был злодей и агрессор Гитлер. Его привели к власти проклятые предатели — немецкие социал-демократы. А проклятые империалисты его «умиротворяли». Не хотели воевать с людоедом!
А когда все-таки захотели — «схватка реакционных сил за рынки сбыта».
Капиталисты передрались, а мы ни при чем. У нас договор о ненападении. Ответственный выбор! Во что бы то ни стало «оттянуть». Успеть подготовиться! Успеть вооружиться!
Но проклятые империалисты воевали плохо (за рынки сбыта…). На линии Мажино чай пили. Зато наше социалистическое государство сразу вступило в Польшу. Чтобы остановить гитлеровские войска! Но империалисты спровоцировали Финляндию напасть на Советский Союз. Надеялись и дальше чай пить, пока белофинны нас завоюет. Ничего у них не вышло! Поражение финской военщины сорвало планы англо-французского блока!
Но мирный труд советских людей был прерван! Советская экономика имела мирную направленность! Мирную, ясно вам!
А кто же хотел «оттянуть» и «вооружиться»? На предыдущей странице?
Сами прочтите, если не верите.
Советская пропаганда не заботилась о смысле и логике. Все равно никто ничего не скажет. Потому что люди без пропаганды знают: сейчас еще ничего. Бывает настолько хуже, что подумать жутко.
У Виктора Драгунского есть жестокий, социологически точный рассказ о принципах советского промывания мозгов: «Арбузный переулок».
Маленький Дениска не хочет есть «молочную лапшу». Денискин папа обвиняет его в барстве — «Заелся!» — и в наглых запросах — «Фон-барону подайте марципаны на серебряном подносе!». Угрожает оставить вовсе без ужина. А потом долго рассказывает душераздирающую историю, как сам голодал и замерзал в военной Москве. Потрясенный и виноватый сын дрожит от жалости и жути. «Всю лапшу выхлебал и ложку облизал».
У пропаганды была самая душераздирающая сила — «двадцать миллионов погибших!». Перед такой силой никто не трепыхнется, «лапшу» выхлебает и ложку оближет. Безумную растрату своего населения режим записал себе в актив. Чем ты можешь быть недоволен, если у нас двадцать миллионов погибших? Партия и государство тебе все дали! «А мы шли босиком по снегу».
«Мы шли босиком по снегу!» Эту фразу я слышала очень часто, от самых разных людей, во все время моей жизни в Ростове, до самого конца советской власти. О голоде, о бомбежках тоже слышала — изредка. А «босиком по снегу» — словно позывные.
Разумеется, это совершенная и беспощадная правда. Поколение моей бабушки с первых детских лет пошло босиком по снегу через войны и голодоморы. Потом и мама с папой. Полумладенческие мамины воспоминания: дом отнимают, семью высылают, на улицу выходить нельзя, а то украдут и съедят. Вторая гражданская война («раскулачивание») и второй голодомор.
«Спокойно смотреть на закат. Ничего больше и не надо», — говорила бабушка.
Суть была именно в этом. Бомбы на голову не падают, кусок хлеба есть, кое-как одеты-обуты, а сажают-стреляют не всех подряд, а только тех, кто высунулся.
Тебе всё дали! А в подтексте: и отнимут в любой момент. В мыслях я барахталась, отбиваясь от «долгов». Придумала так: мне все дали мама с папой. Увы, мама с папой твердо стояли на том, что им тоже все дала советская власть. Что на самом деле они думали о мудром руководстве, я могла только подслушать из коридора. «Шу-шу-шли с красными знаменами… с детьми… с портретами Ленина…» Режим изо всех сил скрывал новочеркасский расстрел, но Ростов слишком близко. И я знала — «с пеленок». Разумеется, со мной не обсуждали, а я понимала, что нельзя спрашивать. Но потрясение было такое страшное и так надолго, что из обрывков шепота с годами проступила и встала картина: рабочих расстреляли за то, что они требовали «мяса, масла и повышения зарплаты». Вот это и было истинным смыслом слов «советская власть все дала». У власти ничего нельзя требовать. Можно только благодарить. Иначе расстреляют.
А если родная власть что-то дает, то не откажешься. Бедному Дениске я ужасно сочувствовала за «молочную лапшу». Мне молоко не лезло в горло. Может, аллергия. Может, гиполактазия. Но в детском саду, в детском санатории — молоко. От него тошнило. В животе бурчало. На руках чесался «обмен веществ» — шершавые красные пятна. Но в блокадном Ленинграде умирали дети. В Африке они и сейчас умирают. Их спас бы стакан молока. Тебе его дали. Пей! Пока не выпьешь, из-за стола не встанешь. Виноватая перед голодающими, я глотала молоко, а оно лилось из носа.
Вот же вбили в подкорку. Отняла у детей драгоценную пищу. Я и сейчас чувствую вину и рвусь объяснять, что непереносимость цельного молока — не наглость фон-барона, а медицинский факт.
Конечно, я думала, что меня «мучат», потому что «любят мучить». Да и правда странновато, что ребенка тошнит, а его «ругают». Но у всех воспитателей был опыт голода. Послевоенный голодомор — совсем недавно. А хлебная паника 1962 года — буквально «вчера».
Коллизии голода в моем детстве были всегда. Пропаганда признавала два голода — в 1921 году и в блокадном Ленинграде. Режим записал их себе в актив. Народный комиссар продовольствия Цюрупа постоянно падал в голодный обморок детям на головы. Кто смеет требовать мяса и масла? У нас нарком в обмороке!
Мама с бабушкой к сорок восьмому году доголодались до дистрофии. О стакане молока могли только мечтать. У мамы развился туберкулез. Жили под лестницей: отгородили фанерой косое пространство. Там стояли топчан и маленькая буржуйка. Эту лестницу и этот дом я знала: На площади Свободы угловой слева, если смотреть со ступенек театра. Но мама говорила, что самое страшное не это, и не бомбы, и не «босиком по снегу». Самое страшное — когда приходилось выбирать между детьми: кого спасать и кормить, а кого — не кормить. Мама повторяла: выбирать нельзя. «Надо умирать. Всем вместе».
Такая прикованность к феномену голода вызывала «мысли». Я бы хотела, если умру с голоду, чтобы меня съели. Почему нельзя съесть мертвого? Это не людоедство. Людоедство — это убийство. Ну, если сами не можете, то малышей накормите. Пусть они не знают, кого едят. А тот, кто мертвых рубил и варил, — ну… пусть потом застрелится. Хотя что плохого он делал? Я же сама прошу: меня обязательно съешьте. И еще. Почему убить, чтобы съесть, — это хуже, чем убить «от любви»? От ревности?
Из сегодняшнего дня могу «мысли» подтвердить. Документы публикуются. В 1921 году голодающие в Самарской губернии обращались в исполнительные комитеты «о разрешении выдачи умерших для питания» (приведено в статье Ю. Хмелевской «О каннибализме в Советской России во время голода 1921—1922 гг.» в сборнике «Слухи в России ХIХ—XХ веков». Челябинск, 2011). Но власть вводила (и кормила) войска, а пойманных на трупоедстве несчастных людей карала так же, как за убийство-людоедство. Дмитрий Лихачев — оправдывал: «Когда умирает ребенок и знаешь, что спасти его может только мясо, — отрежешь у трупа… Но были и такие мерзавцы, которые убивали людей, чтобы добыть мясо для продажи. Мы боялись выводить детей на улицу даже днем» (Д. С. Лихачев. Воспоминания. СПб., 2006. С. 425). В сборнике документов «Голодомор» (М., 2011: сводки ГПУ, партийные постановления) есть свидетельство о том, как умирающая мать умоляла, чтобы дети съели ее тело. Как я поняла, история известна потому, что дети не смогли.
Уже в новом веке я очень цинично спросила маму: «Правда же, лозунг „мяса, масла, повышения зарплаты“ — неудачный? Вы хоть и ужасались, но в глубине — правда же? — копошилась мыслишка, что нельзя так много требовать?»
(Мама была не циником, а идеалисткой. Ее прекраснодушие иногда бесило меня. Например: «Почему ты не идешь голосовать?» — «Мне по совести некому отдать голос». — «Перечеркни всех. Порви бюллетень». — «Это не по закону». — «А если твоим бюллетенем воспользуются?» — «Это дело их совести. А я не имею права думать, что они бессовестные».)
На неприятный вопрос мама ответила: «Правда».
Всё во имя человека! Всё для блага человека! Но мяса и масла — жирненько будет.
Сама слышала, своими ушами: «Мы шли босиком по снегу, а они хотят каждый день мяса на обед!» Говорил старенький старичок с палочкой — о «современной молодежи». Уж не помню по какому случаю. А однажды — в начале восьмидесятых? — в Ростов приехал Соломенцев. Большое московское начальство. Зашел в магазин «Фрукты—овощи». Вдруг к нему кидается старушка и кричит: «У нас все хорошо! У нас все есть! Спасибо! Спасибо! Вот морковочка, вот капустка!» И тычет грязной морковиной начальству под нос. Натуральная бабуся, не подставная. Чего ей загорелось, никто не понял (варианты могут быть разные). Знаю из первых рук. Папа тогда уже был «председателем облисполкома» и сопровождал начальство.
«МЯсло» и «морковочка» — это знак оборванных желаний, а не пустых полок.
Нам всё дали. Мне лично всё дали. У меня нет проблем. Я заевшийся фон-барон. У нас вообще нет проблем. А если отдельные есть, то надо еще теснее сплотиться вокруг любимой партии и работать еще упорнее.
У нас по сию пору — почитайте советско-ностальгические форумы — твердят, что осенний «десант на картошку» — это не проблема гибнущего сельского хозяйства, а песни у костра и первая любовь. Поминать же туалетную бумагу — это просто грязно. У нас нет физиологии. Газеткой подотретесь. Или так обойдетесь. У нас духовность. И у девочек после перемен в организме нет проблем. У них чистота и целомудрие: они в больные дни тряпочки к трусам пришивают.
Оруэлловкие лозунги «Министерства правды» можно дополнить еще одним: «Чистота — это грязь».
Семья передала мне все свои прямые убеждения. Антигитлеризм. Антисталинизм. Атеизм. (Мама с годами перешла на позиции внеконфессионального теизма.) Филосемитизм. «Учиться надо всегда». «Пушкин и Лермонтов». «В чем абсолютное благо для человечества вообще, а для нас в особенности? — В железных дорогах!». «Профессионализм». «Закат». (В дневнике — бесконечные закаты.)
Но не «коммунизм». Из чего я делаю вывод, что убеждение было не прямое, а кривое. Самопринуждение и страх. Насилие над разумом. Ведь «разделять» было нечего и «верить» не во что. Нельзя же верить в этот бред?
Пропаганда, масскульт и примитив
Аспиранточке-мне поручили курс лекций. Маленький, часов на шестнадцать. Пропедевтический. «Современная советская литература». До этого я вела на историческом факультете латынь. Тихо и мирно. А тут впервые собственный курс. Который надо разработать по программе.
Программа: «Дальнейшее развитие принципов социалистического реализма на этапе реального социализма. Ленинский принцип партийности — всеобъемлющий…»
Кроме программы был и учебник. Выпущенный Московским университетом. Под руководством. Лауреата. И все авторы — доктора-профессора.
Тогда я Оруэлла еще не читала. А то сразу узнала бы «duckspeak» — «речекряк». Пятьсот страниц идейно выдержанного «речекряка». «На этапе развитого социализма стало особенно ясно, что ни один художественный метод не открывал перед художником таких возможностей, какие предоставляет метод социалистического реализма благодаря ориентации…» (с. 304). «Играя сегодня определяющую роль в художественном развитии человечества, советская литература… эпопея „Вечный зов“ А. Иванова» (с. 377). «Масштаб мысли, видения мира… трилогии Л. И. Брежнева… планирование человеческого счастья, которое впервые в истории стало совершать социалистическое общество» (с. 488). И опять же т. д.
На такое моего цинизма не хватало. Но порядочные люди уходили в котельную истопниками. А я нечто «разработала» и блеяла с кафедры про соцреализм как отрытый метод. Но всё же не про «великую трилогию». Которая, кажется, и сейчас не исследована. Кто это придумал и зачем? Какого эффекта ожидали? Какой получили? Кто «исполнил» тексты? Почему не опубликованы документы об этой позорной истории? Они засекречены? Что именно скрывают?
Но что на самом деле думали те, кто написал учебник-«речекряк»? Или и впрямь — что определяющую роль в художественном развитии человечества играет «Вечный зов» А. Иванова? Обыкновенный масскультовый текст. Масскульт сервилен и не просто подпевает идеологии, а бежит впереди паровоза.
Доктора-профессора воспевали «массовость» советской литературы и ругали «так называемую массовую культуру, насаждаемую в капиталистических странах» (с. 135). Советский литературный масскульт исследован мало. А ведь были удивительные тексты, выходившие массовыми тиражами в местных, центральных и специальных издательствах. В учебники они не попадали, ни одна живая душа их не помнит, но люди их читали. И я читала.
Была у меня двоюродная бабушка Поля (Пелагея Михайловна Гусева). Жила она в странном доме в самом-самом центре Ростова. Вход рядом с магазином «Три поросенка» (на нынешней Садовой, бывшей Энгельса, чуть наискось от знаменитого шедевра эклектики, когдатошней Городской думы, тогдашнего обкома партии, нынешней мэрии).
От входа — крутая чугунная лестница на второй этаж, там бесконечный коридор с каморками. Рабочая казарма? Общий туалет типа «ретирадник». В конце коридора — общая кухня с примусами. А ведь это уже начало семидесятых. В каморке — побеленная печка слева, кровать справа. У окна — столик со стулом, рядом «шкапик». Раскинув руки, почти что достаешь до стен. В соседней каморке долго жили мама с бабушкой, переселившись из-под лестницы, а потом еще и папа.
На подоконнике лежали книги. Вот те самые — советский масскульт. Бабушка Поля брала их в библиотеке. Потрепанные, с картинками, любовно-военно-революционные.
Сейчас была мне задача: вспомнить хоть одно название. Выкрутив память, вспомнила два — «Черные розы» и «Военная косточка». Дальше дело техники. Обе книжки отыскались.
«Черные розы» (М., 1960) оказались переводом. С фарси. Тираж — 205 000. Автор — Сахиб Джамал. Наш, советский. Но в прошлом арабо-персидский. На последней странице — его авантюрная биография. Если это в какой-то мере правда, то бывший шпион.
Второй текст — повесть Виталия Василевского из его сборника «На переднем крае» (М., 1966. Тираж 65 000).
Через столько лет — любопытное перечтение. Совсем ли тексты безнадежные или не совсем — ну… непонятно. Когда висишь над каждым словом и делаешь выписки, то всякая «эстетическая оценка» исчезает. Отчасти похоже на феномен гениальной музыки на «плохие» стихи. Стихи перестают быть плохими. Музыка заставляет извлекать из них смыслы. Арсений Голенищев-Кутузов — поэт «никакой». Такие вирши можно сочинять погонными метрами. Но те двенадцать стихотворений, на которые написал музыку Мусоргский, — о них-то никто не скажет, что плохие или никакие. Может, гениальные.
Сахиб Джамал вдохновлялся оперой «Аида» и каким-то голливудским шедевром про слепую, но излеченную красавицу. Но не забывал про идейность с партийностью. Формульный ряд мелодрамы со специфической добавкой штампов соцреализма.
Дело происходит в Афганистане пятидесятых годов. Имеется нехороший хан (фараон), у него нехорошая дочь Гюльшан (Амнерис). Глаза черные. Брюнетка. У нее служанка-чужестранка Амаль (Аида). Глаза голубые. Блондинка. Знатного арабского происхождения. Слепая. Ее отец вынужден служить садовником у хана и растить для него черные розы. Наконец, Надир (Радамес) — чернорабочий. И его мать-вдова. Он любит Амаль. Но Гюльшан положила на него черный глаз и хочет уехать с ним в Париж. Что будет делать в Париже европейски образованная ханская дочка с неграмотным землекопом, автор не поясняет. Но гордый Радамес не хочет в Париж. Он пешком идет в Кабул, чтобы найти советских докторов. Они вылечат Амаль! И вылечили, разумеется, несмотря на козни нехорошего муллы. Радамес женился на Аиде, а злодейке Амнерис шило встряло. Она подговаривает поклонника убить Радамеса. Слабак-поклонник трусит. Но вдова-мать, «святая женщина» Биби, вдруг ревнивицу зарезала и сама зарезалась. Все работники хана во главе с садовником всколебались и усыпали тело святой женщины черными розами. А Радамес, Аида и отец Амонасро пошли по горным дорогам… надо полагать, в советский Таджикистан. «Встретить утро радости, света и счастья» (с. 255). Что мешало всей команде двинуться туда сразу, без предварительного смертоубийства, автор опять же не поясняет. У хана их ничто не держало, они там не были «прописаны». Теперь мне приходит в голову, что автор вспомнил «Муму». Зачем Герасим утопил собачку, а не забрал с собой? Зачем Биби зарезала Гюльшан, а не ушла вместе с сыном? Это называется: идейно-нравственная проблематика. Есть и аккуратная эротика. Лунной ночью в парке ханская дочка производит телодвижения. На этом месте иллюстрация. Но не бойтесь: хотя бессстыдница что-то там «обнажила»… наш герой остался верен своей возвышенной любви.
В повести Виталия Василевского картина сходная. В основе — формульный ряд «военных приключений». Поединок снайперов: советский победил финского умом и сноровкой. Засада: комсомолец Романцов в снайперском гнезде. Вылазка: разведчики во главе с Романцовым смекалисто взяли финского языка. Но соцреализм предписывает свои клише, и автор вводит обязательную фигуру — «ротного парторга». Строгий рабочий от станка, он в землянке читал «Краткий курс истории ВКП(б)» (с. 12). Комсомолец Романцов исповедуется парторгу не только в том, что делал и думал, но и в том, о чем думать не хотел, а оно само в голову лезло. Наставник щедро его ругает, но иногда скупо хвалит. А в голову комсомольцу лезли мысли о невесте Нине, которая «не пишет». Он истосковался и пожаловался. «Как мелочны твои огорчения! — припечатал парторг. — Вот Лубенцов. Ведь у него от голода умерли в Питере жена и дети!» (с. 13). Слышите? Гибелью детей солдата Лубенцова парторг затыкает рот солдату Романцову.
Вот я и говорю: мертвые принадлежат партии, она их вытаскивает, чтобы затыкать рот живым. Сцена, конечно, правдивая. Что при этом думал автор, сказать трудно. Может быть, это эзопов язык. На такую мысль наводит вот что: Нина не писала, потому что погибла.
А солдат Лубенцов, которому терять нечего, узнал, для чего и как парторг использует смерть его детей, пришел в землянку и «Кратким курсом истории ВКП(б)» отлупил парторга по морде.
В повести этого, разумеется, нет, но можно предположить, что автор об этом думал.
Впрочем, масскультовый текст должен хорошо заканчиваться. Поэтому у Романцова скоро появилась новая невеста Катя. Комсомолец и комсомолка горячо шепчутся наедине: «Пока в мире есть хоть один капиталист или банкир, надо быть наготове!» (с. 105). Занавес.
Но и в «настоящем» курсе — «Литература XX века до 1917 года» — тоже были неизбежный соцреализм и свои камни преткновения. Самый спотыкательный — пролетарская поэзия. Любая поэтическая хрестоматия этой эпохи открывалась ее высшими достижениями: стихами Максима Горького и рабочих поэтов. А разные Мандельштамы-Хлебниковы под конец и кратенько. Гумилева не было вовсе. Вот, например, хрестоматия «Русская поэзия конца Х1Х — начала ХХ века (дооктябрьский период)» (М., 1980).
В те годы у рабочих была несомненная тяга к поэтическому творчеству. Очень интересно и практически не исследовано. Наивная поэзия остается литературоведческой проблемой. За нее взялись только сейчас, в новом веке.
Вот смотрите: «Родная лира. Товарищеский сборник стихов. С портретами и биографиями авторов» (Суздаль, 1910). Авторы: землекоп, а потом книгоноша Иван Назаров, писарь Назар Лукьянов, каменщик Сергей Демин, фабричный рабочий Антон Горбунов. Суздальские товарищи, подражая Ивану Сурикову, бряцали на родной лире о любви, о весне (радости), об осени (горести), о пловце в бурном море, о фабричном гудке, об одиночестве, о взаимопонимании. «Что нашел человека я в мире, / Человека, каких я искал, / Побеседовать может о лире / И доверить мне свой идеал». Ка-ка-ких! Смешно, разумеется. И трогательно. И всем хорошо: наивные поэты воплотили свой талант, «доверили идеал», объединились, опубликовались. Книгоноша Назаров распространил книжку. Каменщик Демин порадовал читателей у себя на стройке, Горбунов — на фабрике. И сто лет спустя — вот она, «Родная лира». Ждет исследователей.
Но из наивной поэзии рабочих пропаганда выкусила кусок — и объявила увенчанием творческих достижений эпохи. Была ведь и еще одна газета — «Правда» (легальная, «дооктябрьская»). Там тоже — поэтический отдел. В тридцатые годы не стеснялись говорить, что Ленин «внушал» поэтам, о чем писать, а Сталин ими «дирижировал» (Литературное наследство. Тт. 7—8. М., 1933. С. 244). Оба — из подполья. Потом смутились и решили, что революционных поэтов «воспитывал» Горький.
Да, виршам Горького они тоже подражали. Но в основном — вышли вы все из Бальмонта, дети семьи трудовой. Большевика Евгения Тарасова бальмонтовский перевод «Ворона» поразил в самое сердце. Большевик голосил на мотив «безумного Эдгара» и подставлялся под рефрен. Слушайте — «Дерзости слава»: «Выше факел подымайте, / В душах пламя зажигайте, / Ошибайтесь, но дерзайте! / Пролетит веков гряда. / Только то, что силой взято, / Будет живо, будет свято…» Каркнул ворон: никогда! А что «гряда» пролетит — это здорово. Или — «Привет товарищам»: «Снова кинусь в ключ кипучий, / буду грезить думой жгучей…». Каркнул ворон: никогда! Мудрый ворон каркал да каркал: Тарасов порвал с большевиками. Но и с поэзией тоже. Наверное, именно потому, что был самым умелым стихослагателем и понял свою жалкую подражательность.
Революционные поэты «Правды» дружно ненавидели труд. Любой. Значит, Ленин и Сталин свистнули. «Как-то безвольно, безжизненно-прямо / Мерно шагает живая реклама…» Шагает и проклинает свою работу и весь свет. Ну ладно: хоть «живая реклама» — не каторга, все же дело, согласимся, неприятное. Малоосмысленное. Но вот работа возвышенная и благородная: мостовщик мостит дорогу. То же самое: проклинает. «Целый день-деньской так маюся, / Проклиная жизнь свою!»
Поэты «Правды» не хотели «мостить» — хотели «рушить». Главным «разрушителем» был Алексей Гмырев. Фанатик, осужденный за убийство. Ему в Николаеве памятник стоит. Судьба жуткая. Пятнадцатилетний мальчик угодил в зубы большевикам. Они его сделали «профессиональным революционером» — втравили в подпольщину и уголовщину. Его несколько раз арестовывали, но отпускали: несовершеннолетний. Потом сослали. Он бежал из ссылки. Под чужим именем приехал в Елисаветград. И 6 сентября 1906 года там грянул «экс» (разбой для пополнения партийной кассы). Налетчики «экспроприировали» местного помещика и убили его. Забрали оружие и деньги. Полиция накрыла конспиративную квартиру. Ночью, возвращаясь неизвестно откуда, Гмырев попал в засаду.
История темная. А мы ее, собственно, откуда знаем? Пропаганда активно продвигала революционера-поэта. С 1957-го по 1970 год книги его стихов (и писем) издавались шесть раз. Двумя изданиями (в 1960-м и в 1980-м) вышла документальная повесть «Путь Алексея Гмырева». Написал ее Тимофей Уралов — сам наивный поэт. Похоже, он имел доступ к уголовному делу. И гневался, как и все советские пропагандисты, на «сатрапский» суд. Хотя это был суд присяжных.
И Гмырев на суде, и Уралов в книге доказывали невиновность тем, что большевики отвергают террористические методы. «По своим идейным убеждениям, — гремел поэт, — мы такого преступления совершить не могли! Большевикам чужда сама мысль о терроре!»
Кому-нибудь другому расскажите. В то самое время, в 1906 году, Ленин провозгласил террор. «Социал-демократия должна признать и принять в свою тактику массовый террор, разумеется, организуя и контролируя его» (Уроки московского восстания. ПСС. Т. 13. С. 375). И все это преспокойно опубликовано. Про боевика-бандита Камо даже снимали кино.
А почему из Гмырева не вылепили героя-боевика? Подумаешь, помещика пристрелил. Наверное, мешали стихи. Поэт — убийца? Это немножко чересчур.
У меня был студент — убийца. Заочник, уже немолодой. Мальчишкой-дураком-хулиганом убил в пьяной драке. Отсидел десять лет. Не скрывал. Страдал из-за своего прошлого.
А Гмырев, как несовершеннолетний, получил шесть лет и восемь месяцев. Он выбрал одиночное заключение: оно сокращало срок на треть и давало возможность заняться творчеством и учебой. «Ему надавали учебников и книг для чтения. Словом, он каторжную тюрьму хотел превратить в школу с интернатом», — простодушно пишет Уралов. А потом еще простодушнее добавляет, что херсонская тюрьма была «свободная»: камеры не запирались, заключенные ходили друг к другу в гости. Это не укладывается в голове. Ни у советского человека, ни у постсоветского. Но о таком же свободном режиме сообщает в «Автобиографической повести» Александр Грин, который в то же самое время сидел в севастопольской тюрьме. С таким же обвинением. Но будущий певец алых парусов, а тогдашний эсер-подпольщик, уж точно никого не убивал, поэтому его благополучно выпустили.
Стихи Гмырева из разряда «хуже не придумаешь». Автору мешает русский язык. Он в размер не лезет. Но с тремя стихотворениями случился переворот. Дмитрий Шостакович написал на них музыку. Выбор прозрачен — «Они победили», «При встрече на пересылке», «Казненным». Нет сомнения, кто такие «они», которые «победили». Нет сомнения, о какой «пересылке» и о каких «казненных» думал композитор. Эх, только представить себе премьеру: в октябре 1951-го в Москве, в феврале 1952-го в Ленинграде. Все послевоенные надежды задушены. Голод, холод. Страх, расстрелы. В культуре погром. А со сцены все громче рыданье хора: «Они победили… Рекою крови / Залита святая свобода. / Они победили… И вновь потекли / Позорные рабские годы. / Они победили… Из разных сторон / Несутся голодные стоны. / Они победили… Для цинготных ртов / У них есть не хлеб, а патроны. / Они победили, но шум их побед / Так жалок, как место разврата. / Они победили, но в сумраке лет / Их ждет роковая расплата».
Плохое стихотворение перестало быть плохим. В нем открылись смыслы и перспективы.
Ни о чем подобном, разумеется, я в лекциях не говорила. Но и восторг перед пролетарской поэзией не выплясывала. А что делала? Ну, протискивалась в лазейку: имена — биографии, тематика — проблематика, нейтрально — безоценочно.
А ведь были люди, которые и в тех условиях работали по-настоящему. Как им это удавалось?
Полный текст читайте в бумажной версии журнала