Публикация Олега Левитана. Вступительная заметка Николая Крыщука
Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2016
Дмитрий Толстоба
По жизни Дима был человеком беспризорным. Трудно сказать, что шло впереди — характер или обстоятельства. Детство в военном городке. В стихах так: «В детстве было много пчел и мало меда». Отца не помнил. Пьющая мать. Семью разбросало. Многократные попытки завести собственную. Бо`льшая часть жизни без постоянной работы и постоянного места жительства. Поездки на Север для заработка.
В моем представлении биография Толстобы складывалась из обрывочных сведений. Нечасто речь заводила его в собственное прошлое. Связное изложение биографии — вообще удел литературы. В стихах выложил, да и то разве что в «Прогулке со снегирем» и в «Судьбе». Вот из разговора с Судьбой:
Бабка в финской лежит земле.
Мать на кладбище Южном спит.
Потому что в моей семье
почитали и жены спирт.
Не с того загибать конца —
это нашей семьи дела.
Я не знал своего отца.
Ты давно у него была?
Брат на жесткой сидел скамье —
подвела под указ струя.
Только все же в моей семье
главный выродок — это я.
Его реальным домом были друзья: коллеги по литературному цеху и по «Электроприбору», где он со своим средним техническим образованием, бредущий по жизни без компаса и без пути, занимался отладкой высокоточной навигации. В области курьезов судьба всегда мастер.
В «Попытке автопортрета» он писал о себе: «Бывает весел, но чаще скушен. / Молчит годами, как будто помер». И еще: «По жизни личной, сугубой, частной / бредет в обнимку с мечтой сопливой. / Такой ранимый, такой ужасный, / такой несчастный, такой счастливый».
Думаю, в дружбе он был и правда счастлив. Мы любили его тихо, как лучшего родственника, друзья по бывшей работе, равно мужчины и девушки, восторженно. Убедился в этом, когда Дима позвал меня на летний сбор электроприборовцев.
Сам он был прекрасным другом. Помню нашу поездку по Сибири. Прямо с самолета, по-нашему в четыре ночи, Дима читал рабочим не свои стихи, а стихи своих друзей: Олега Левитана, Иры Знаменской, Саши Комарова, Володи Добрякова, а также стихи заводских товарищей. Радовался каждой удачной строфе.
Иногда, когда мы бродили по комаровскому лесу, посреди разговора, между двумя глотками портвейна читал чью-нибудь строчку. «А дальше?» — спрашивал я. «Дальше у него пока не ладится». Поэтом, горячился я, можно назвать лишь того, кто способен закончить стихотворение. Эта ненужная суровость омрачала его радость. Ему нравилось любить.
И вдруг Дима исчез. Нет, он продолжал жить в городе. Из редких поначалу телефонных разговоров я знал, что строит дачу в Горьковской. Жена Лиля купила ему машину. Он, в не слишком уже молодые годы, освоил ее. Не настолько, конечно, чтобы ездить, например, по магазинам. Но ранним утром, когда город еще был пуст, раз в год отправлялся машиной на дачу.
Вообще говоря, это его призвание — строить дом, жить в лесу. Физическая работа доставляла ему удовольствие. Травы, цветы, деревья, птиц любил по-детски, с обожанием. Знал о них все, глубоко и подробно. К тому же в последние годы он пробовал писать прозу. На мой взгляд, хорошую, пластичную, как умеет только поэт. Значит, думал я, нормальный ход. Друг решил устроить себе на старости лет такой одинокий рай-мастерскую.
Но не было после этого стихов. Не случилась и проза. А дальше прекратились не только встречи, но и редкие звонки. Друзья были сначала обижены, потом удивлены и озадачены. К сожалению, это осталось с нами и после того, как Дима ушел из жизни. Он умер в ночь на новый 2016 год.
Беспризорный в жизни, обретя дом, он стал беспризорным в литературе. Нынче подобный нырок в литературное небытие, увы, одна из примет времени. Имя Толстобы исчезло из литературного обихода. В Интернете — несколько стихотворений, выложенных читателями. В Википедии, вместо хотя бы нескольких строк — две фотографии в ряду безымянных или именитых. В 2010 году был объявлен международный конкурс на премию имени Геннадия Григорьева. Пятидесяти восьми поэтам жюри предложило прислать тексты. В том числе Дмитрию Толстобе. Он не откликнулся. Да и не знал, скорее всего, об этом предложении, поскольку компьютером так и не овладел.
Однако хочется думать, что рукописи действительно не горят, не гниют и не истлевают. У Димы была своя походка в литературе, своя интонация, своя тема. Он был не похож на других не по эксцентричному вызову, а по натуре. Хотя и следил за тем, чтобы не попасть случайно в чужой след. Есть у него строки, повод для написания которых
я распознал не сразу:
Досужий критик за руку ухватит:
«Не твой размер, набаловался, хватит.
Снимай ботинок — видно, что велик».
Но нам ништо — мы пасынки с рожденья.
Размер велик — на два носка наденем,
размер чужой — нога своя болит.
Это, скорее всего, отсылка к пятистопному ямбу «Домика в Коломне». Да и «досужий критик» не прямо ли восходит к «досужим балагурам» Пушкина? Не стоит говорить, что подобные переклички — в порядке вещей. Но самоедский поклеп на себя, но отказ от покаяния — это Толстоба.
При всей своей балтийской степенности и размеренности, он был человеком страстным, всегда готовым к крутому развороту. Не забуду, как за партией преферанса в Комарово Дима вдруг вскочил и проговорил человеку, только что смухлевавшему, старше его лет на тридцать: «После этого я не могу говорить тебе „вы“». Про «канделябром по голове» донеслось уже от двери.
Мне этот жест показался чрезмерным. Для негодования я искал поводы посерьезнее. Правда, я и не картежник.
Я написал, что у Толстобы была своя тема. Сказал бы, что это тема экзистенциального одиночества. Но вижу в ироническом удивлении надутые щеки Толстобы. По разряду вечных тем он свою поэзию не числил. К тому же формулировка слишком общая, применима хоть к кому. Важна интонация, манера восприятия и произнесения. Одно дело космическая медитация Лермонтова, например. Другое — перекрывающий трамвайный грохот надрывный крик футуриста: «Я одинок, как последний глаз / у идущего к слепым человека!»
Дима говорил об одиночестве, не повышая голоса, буднично, со смешком:
Всегда найдется человечек,
чтоб скоротать с тобою вечер,
чтоб разделить с тобою ночку…
А умираем в одиночку.
Не исключено, и жизнь его решила фаталистическая усталость, как в этом одноименном стихотворении:
Вся компания моя —
это я.
Хорошо, что в эти дни
мы одни.
Может быть, в этой уютной компании он продолжает сочинять свои стилизации под Марциала и Катулла? Мы об этом уже никогда не узнаем.
Николай Крышук
ПОПЫТКА АВТОПОРТРЕТА
Бывает весел, но чаще — скушен,
молчит годами, как будто помер.
Ему при встрече кивает Кушнер,
к нему Максимов заходит в номер.
Ему Горбовский ссудил полтинник,
над ним Житинский не спал ночами.
Его отметил Семен Ботвинник,
и даже Дудин пожал плечами.
Шатает ветер телесистему,
песок балтийский сквозит в основе,
ему Давыдов читал поэму,
он на бильярде продул Сосноре.
Кружит со скрипом его пропеллер,
иссохла смазка, вода вскипела,
но с Крыщуком они как-то пели
для Моисеевой — а капелла.
Судьба по-разному приплетала
к нему, с рассудком его бредовым,
и Комарова, и Левитана,
и ту же Знаменскую с Дроздовым.
Когда не надо, и нет, и не с кем,
он всякой дрянью стаканы полнит.
Он пил однажды с самим Конецким,
хоть сам Конецкий про то не помнит.
По жизни личной, сугубой, частной
бредет в обнимку с мечтой сопливой.
Такой ранимый, такой ужасный,
такой несчастный, такой счастливый.
* * *
Он и начнется
прямо с Удельной,
с этой вокзальной
кружки цепной.
Бракоразводный,
водораздельный,
нечерноземный,
лесостепной.
Он и потянет
вместе с цветами.
Он и угробит
весь выходной.
Бракоразводный,
фундаментальный,
лесоповальный,
трубосварной.
В этой нескладной,
в этой неважной
нам не хватало,
что ли, куска?
Бракоразводный,
многоэтажный,
полнометражный,
не ЖСК.
Дети поделят
наше наследство,
перелицуют
наши пальто.
Это не способ,
это не средство,
это не выход,
это — не то.
Что ж ты томишься
жизнью бесценной,
что ж ты не сыщешь
места в толпе?
Бракоразводный,
антивоенный,
канцерогенный,
эмансипе.
Сколько борений
с фразой неточной.
Сколько волнений
в лицах принцесс.
Бракоразводный,
многостаночный,
очный, поточный,
тихий процесс.
Тамбур холодный.
Тряска ночная.
Звезды слетают
с неба во тьму.
Бракоразводный…
Вот и Лесная.
Вот и выходим.
По одному.
* * *
Синие на мне брюки,
красные на мне тапки.
Тапки напоминают
красные гусиные лапки.
Звоню я по телефону,
вытянув глупо ноги,
а мне отвечает некто,
горестно одинокий.
И я говорю, чтобы ехал,
что жду его в полвторого.
Я вру ему, что сегодня
так хорошо в Комарово.
Что номер у меня шикарный
и есть цветной телевизор.
А не было бы всего этого,
то я бы его не вызвал.
И чтобы он — не подумал,
а я ни о чем не жалею.
Привет, говорю, и жду, мол.
И тапки мои алеют
там, на ковровом ворсе,
прошитые крепкой дратвой.
И скоро он будет возле.
И все обернется правдой.
КТО НЕ ПРИДЕТ СЕГОДНЯ КО МНЕ
Ни Саша с Ларисой,
ни Миша с Тамарой,
ни Юра, ни Лёня,
ни Алла, ни Таня,
ни Гена, ни Вова,
ни в четверть второго,
ни в четверть восьмого
сюда их не тянет.
Стоят в холодильнике
сыр и сметана.
На улицу Герцена
брошены сходни.
Но нет Комарова
и нет Левитана —
никто из друзей
не заглянет сегодня.
И сам я ангиной
к дивану прикован.
Мне глотку фиксирует
штифт раскаленный.
Но нет Соколова
и нет Добрякова —
мы были знакомы
с черничных пеленок.
Кричать — не до крика,
позвать бы — да звал уж.
Потом — торжества
у меня небольшие.
Повышли из моды,
повыдались замуж.
А жизнь — ничего,
мы и так хороши ей.
Я думаю: вот,
не идут — и не надо.
Я думаю, что
распростимся без пыли.
Я выпью сегодня
стакан лимонада.
Давно мы за дружбу
такого не пили.
Давно не хватали
горчайшие смеси,
давно не держали
друг друга за плечи.
Я жив и здоров.
Я немного невесел,
но это — под вечер,
а вечер не вечен.
* * *
И. Моисеевой
Деньги подержал и отпустил.
Полетели в стаи собираться.
Им еще до места добираться —
им сквозь всю Россию продираться
в южный край, где как-то я гостил…
И потом, в моем полуподвале
все равно б они не зимовали,
все равно б я их не разместил.
Пусть летят до самых заграниц.
Я скажу своим, чтоб не искали.
Мы и не таких держали птиц —
мы щеглов снимали со страниц,
да и тех, подумав, отпускали.
* * *
Когда придешь, войди без стука.
Здесь только я, вино и скука,
и запах жареного лука
от сковородки из угла.
Спокойно мне, когда ты рядом.
У нас с тобою все как надо —
спокойна речь, спокойны взгляды
и ладно скроены тела.
Поэт
Жил поэт с душой, коверкавшей пространства,
и при нем жила его сомнений свора.
Жил да был и дотянул до антипьянства,
преферанства и саксонского фарфора.
В час, когда ему светили окна Пряжки,
он бесстрашно обнимал подружку-музу.
Он теперь перетирает блюдца-чашки,
вечерами желтый шарик гонит в лузу.
Вот он к кошке подошел, но не погладил.
Раскраснелся, словно выцедил косую.
«Я дознаюсь, — говорит, — кто мне нагадил,
кто заслал на мя в издательство писулю…»
Как-то грустно, но не больно и не жалко.
Знаю я, что океаны не мелеют.
Что души его космическая свалка
всё дымит, переливается и тлеет.
А вчера его видали на Фонтанке
в ночь парада в честь рождения республик.
Он просил танкиста сонного на танке
довезти его до площади за рублик.
Жив поэт еще, темна его дорога.
Но тревога откровенно неуместна.
Час придет, и он потребует у Бога
довезти его за трешницу до места.
Вон сидит, сжимая карты, стиснув зубы,
выделается на фоне звездной пудры,
этот тип, немногочисленный, как зубры,
и судьбой оберегаемый, как зубры.
Публикация Олега Левитана