Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2016
Сопротивление как неподчинение, отторжение, непроводимость тех или иных явлений или качественных состояний, питает искусство живой силой. Все виды искусства в разной мере выражают идеи сопротивления, однако поэзия здесь особенно чувствительна. Понимание мотивов и способов сопротивления в поэзии является благодатной стратегией для исследователя, так как это понимание отрицания создает если не достаточные, то необходимые условия для восприятия уникальности поэта и его творческого метода. Выводя сущее из небытия, поэт всякий раз дает возможность сызнова почувствовать связь между ужасом первородства (того, что сопутствовало замыслу и предшествовало ему) и словом. Следовательно, саму поэзию можно рассматривать как сопротивление факту небытия, движение из ничего ко всему. Поэзия вынимает текст из до-историчности, проводит его через сущее и забрасывает в безвременье, в вечность. «Разлезься, ткань стиха, разлейся ранью / доисторической — безвременьем окрест» — эти строки принадлежат петербургскому поэту Олегу Охапкину (1944—2008).
Однако, продвигаясь в сопротивлении из небытия и выводя поэзию из небытийности в бытийность, поэт не успокаивается и не умиротворяется, а входит в следующий круг сопротивления — бытийности как быту. Быту как неизбежной действительности, состоящей из бесприютных и страшных мелочей, задача которых — подавить и измельчить человеческое. Поэт предстоит перед бытом с его разомкнутостью, тщетной суетой, но не уступает, не потрафляет ему, а обращает его в слово, тем самым быт укрощая:
Но чем страшней и бесприютней
наш быт глядит из мелочей,
мы тем подробней и минутней
на черной плоскости ночей.
Словно на время короткой вспышки поэт восстает над осыпающимся краем не ведающей жалости повседневности. Выводя поэзию из небытия и обративши ее в язык, он вновь встает на путь сопротивления, и не только быту.
Рассмотрим некоторые явления, которые вызывают сопротивление у поэта Олега Охапкина. Прежде всего это время.
Сопротивление времени
Несмотря на то что время невозможно определить и выразить в чистом виде, оно является одной из ключевых категорий искусства. Заданное время не является интуитивно ясным предметом, наделенным определенными свойствами. Это время мнимо и необъективно, оно ускользает (речь не идет об «осевом», по Ясперсу, рациональном историческом времени). Имеется в виду время не как внешняя форма (хотя у Охапкина имеет место «времени рубашка в лесу пестрит»), в которой находится существование, а как состояние реальностей и их соотношение. Поэзии Охапкина свойственно экзистенциальное, личностное переживание времени, а также проговаривание темпоральных отношений через антиномии — время-пространство, время-вечность, время-движение, время-материя, время-дух, время-вневременье, время-забвение, в центре которых стоит Я-бытие.
На примере стихотворения Охапкина «В среде пустой» можно говорить о том, как время в его восприятии предстает в виде разрушающего Хроноса, держателя бездн, зловещего пешехода, «чьи ноги так безудержно идут, / что не спастись уже ни там, ни тут».
И вот уже и осень подошла.
Ужасная, стоит не шелохнется
в пустотах страха пустошь тишины.
В пустотах краха жуть не шевельнется,
лишь грусть осатанелая метнется,
в пустот-разруху, в пот-проруху, в сны,
да снов мосты в пустотах сожжены…
Переживанию времени присуща печаль. Мистическое видение времени открывает поэту великую пустоту, которая есть соединение в одно и вечности, и вневременья, и забвения. Осень здесь выступает неким знаком, переключателем времени на время-пустоту. В качестве маркера, который является разделителем времени и безвременья, оказывается «пустошь Успенского поста»:
С тех пор и ты помечен сединою,
как пустошью Успенского поста,
прошел и тусклой памятью одною
тишь одолел…
В этом стихотворении, как и во многих других, Охапкин сопрягает «внутреннее» время с внешним христианским событием. Так, Успение, воспоминание о смерти Божией Матери, прощание с ней и погребение, с одной стороны, есть последнее двунадесятое календарное событие лета (лета как аллегории полнокровия жизни), а с другой стороны, Успение можно рассматривать как переход в вечность, в неумирающее время. Но время открывает поэту и другое пространство — безжизненную пустоту, откуда «жутью дуло / и душу прошибал смертельный пот». Эта экзистенциальная встреча с временем-небытием, с ужасающей космологической пустотой, где нет человека, вызывает у поэта инстинктивное сопротивление. Не то с опаской, не то с усмешкой он словно кричит вдогонку времени: «Мгновенье, стой! Не пропори живот!» Крошечное мгновение как маленькая единица, сублимация большого времени здесь выступает в качестве холодного оружия, ножа. Столкновение с мгновением, пришедшим из времени-небытия, смертельно. Зачем оно пришло? Чтобы убить, забрать, подчинить, унести. Поэт пытается преградить путь времени, хватает за руку смертельное мгновенье. Но мгновение в этом стихотворении можно рассматривать и как время-событие, неизвестное, непредсказуемое. Такое микрособытие, которое способно внезапно ворваться в реальность, подчиняя человеческую волю страхам и тревоге.
Сопротивление страху
С фактором времени у Охапкина связан и фактор страха, и это не случайно, ибо, по Хайдеггеру, именно время сотворяет заботу и страх. В страхе малый и беспомощный человек стоит перед рыком времени. Этот страх связан с неизбежной трагедией времени: в будущем человеку грозит умирание, от прошлого он отчужден и отрезан, настоящее его неясно, не артикулировано, невнятно. «Печалей три — / вначале жизнь, позднее грусть, / а там умри». Однако, будучи христианином, Охапкин исповедует приятие жизни, радость насущного дня: «Еще светло. Что засветло рыдать?» Погружение в жизнь, посвящение себя ежедневным заботам принуждают отодвинуть сиюминутный страх до того момента, когда настанет необходимость скорби о несделанном земном.
О, человек, ты сеешь, жнешь
и кормишь птиц.
Скорби тогда, когда умрешь,
а нынче цыц!
Это сопротивление временно`й скорби поэт мотивирует вживанием в настоящее, принятием на себя насущного и укоренением в нем — в простом и, возможно, рутинном — в том, что связано с выживанием.
В выражении «скорби тогда, когда умрешь» можно увидеть и фигуру речи, и восклицание, сказанное в сердцах, но вместе с тем в этом высказывании утверждается мировоззренческая позиция поэта-христианина. Христианство призывает человека жить сейчас, в этом моменте, в настоящем, переживать земную жизнь на земле и стоически понимать, принимать и выражать радость. Почему стоически? Потому что радость может даваться гораздо труднее, чем скорбь («всегда радуйтесь», вспомним слова, заповеданные апостолом Павлом). Радость требует напряженных усилий, она может быть трудна и мучительна, и стоит немалого духовного мужества выражать ее в безрадостных условиях. Это тоже одна из форм сопротивления, но о ней мы скажем позднее. Итак, «скорби тогда, когда умрешь» — не означает ли это, что библейское выражение «многими скорбями надлежит войти нам в Царствие Божие» (Деян. 14: 22) действенно после жизни, в Царствии Божием — тогда, когда небесная скорбь есть аллюзия жизни земной, в которой человек не думает о том, что ждет его за пределом настоящего.
Страх смерти, перехода из бытия в небытие, присутствует в человеке с рождения. Христианство преодолевает этот страх мыслью о том, что ее, смерти, нет. В поэзии Охапкина земное сопротивляется страху смерти:
Октябрь впотьмах такую тишь устроил,
Так засвербил в душе, что беглый взмах
Ресниц вспугнул, рассеял и расстроил
И то последнее, что преломляло страх.
В этих строках октябрь как выражение осенней грусти, тишины и уединения вытесняет тревогу, рассеивает ее подобно тому, как сама красота берет верх над эсхатологическим ужасом разрушения и исчезновения. Красота увядающая является одновременно и красотой созидательной, бесконечной. Вмешательство красоты, Божественной и природной, обращение к красоте, выдергивает сознание из обессмысливающей реальности и возвышает его. Так красота становится у Охапкина одним из способов сопротивления страху.
Сопротивление славе
В библейском смысле «слава» выражает абсолютное величие, равное самому Богу. Но человек есть образ Бога, и слава по отношению к людям на страницах Священного Писания звучит так: «…славою и честью увенчал его». Слава человеческая — это отблеск Божественной славы. Однако человек отпадает от Бога, он заменяет служение Богу преклонением тварному началу — человеку. Как только это происходит, слава его обращается в мнимую и мимолетную, улетучивается и исчезает как туман. Соблазн славы, пусть мнимой и мимолетной, велик — и редок тот, кто способен пренебречь ею.
Сопротивление такой славе — удел сильного, понимающего, что в конечном итоге слава несет за собой бремя столкновения со злом, поскольку за мнимой славой может стоять уничтожающее саморазрушение, и Охапкину как особый дар дано это понимание:
Но тошнее всего эти гиблые клейма…
Эта слава… Она тяжелей, чем позор.
Таким образом, Охапкин не только приравнивает славу к позору как некому испытанию, для него она свидетельствует о еще большем несчастье. Такая слава, которая тяжелее, чем позор, возможна для человека с обостренным самокрити-ческим началом, с пульсирующим жалом совести («дым совести, души холодный жар»), когда вертикаль ценностной иерархии четко и неуклонно определена.
Возможно, именно в силу определенности этой ценностной иерархии на первый — поверхностный — взгляд поэзия Охапкина кажется простой и прямолинейной, а в некоторых случаях даже наивной. Однако поэт не так прост — он проводит читателя по своим стихам таким долго-искусным путем, в ходе которого незаметно воспитывает, приучая к мысли, что гораздо важнее не конфликтовать с враждебным, а распознавать дружественное, не учинять погром, а собирать по частицам. Сопротивление обыденности, времени, страху, экзистенциальной тревоге у Охапкина апофатически выражается в несопротивлении.
Вместо борьбы он призывает к успокоению и сосредоточенности, к самопознанию:
Не дыши, точно йог, выдыхая в пространство тревогу!
Сердце в руки возьми! Пусть оно отдохнет!
И выравнивай пульс! Ты забудешь себя понемногу.
Тишины в стихах Охапкина много — собственно, его можно назвать поэтом тишины. Тишина в его понимании — это неподвижная точка сосредоточения, которая дана для того, чтобы замереть и довериться промыслу:
Не ворочайся, жди! Боль тебя понемногу отпустит,
и уже поплывешь над собой в тишину…
Тишина — здесь и во многих стихах Охапкина — рассматривается и как форма благодати. Благодать может даваться ни за что ни про что — как дар. Никто никогда не знает, где и как он (дар благодати) проявится. На этот дар можно уповать, к нему нужно и стремиться, предпринимать некое усилие
(но и это усилие может быть тщетным) — для внешнего взгляда совсем незаметное, не выраженное вовне. Тогда взаимоотношения с реальностью строятся внешне бесконфликтно, но внутренне происходит напряженное выстраивание вертикали метафизического, то, что в богословии принято называть вхождением в Дух, а на языке философии — трансцендированием — выходом за пределы самого себя:
Я верую, что дух владеет мною,
до времени и немощен и нем,
мысль в горести питая тишиною…
Почему, задавшись темой сопротивления, мы говорим о вхождении в дух, избирая соответствующую цитату? Потому что выход за пределы самого себя, трансцендирование поэта над реальностью есть наивысший способ сопротивления и времени, и онтологическому ужасу — страху человеческого существования. Этот дар не дается просто так, из ниоткуда. Он является той точкой благодати, которую можно рассматривать как редкую награду за духовное самоограничение, аскезу. Аскеза же — это отказ от лишнего и внешнего, от соучастия в сиюминутном, пустом, мимоходящем («Лира, / будь бедной! Нищ был певец Гомер, беден / и друг твой»). Поэт выстраивает свое сознание таким образом, чтобы «вместо бесовской угрозы — / благодать принимать взаймы». Но это выстраивание не является спорадически-случайным, а (об этом мы можем судить на основании стихов) есть следствие ежедневного подвижничества, в котором поэт не останавливается, но постоянно продвигается вперед. (Вспомним слова Феофана Затворника: «Вступая в подвиг самоограничения, на нем не останавливай свое внимание и сердце, будь смиренным».)
Здесь мы приближаемся к самому важному в изложении нашей темы. Потому что основным способом проявления сопротивления в поэзии Охапкина является смирение. И это не оксюморон, стилистическая ошибка, сочетание несочетаемого. Смирение в данном случае рассматривается как некое ежедневное самоумаление, «умное делание», мужество нероптания, когда:
Глагол обугливает губы,
и жаркий звук, бесстыдно оголен,
из тишины глядят, как плоть из шубы.
Тогда слова — единственный покров.
Прозрачные — они полны смиренья.
Следует сказать, что Охапкин — поэт удивительного смирения. И в этом (так же как в небесной радости) — один из способов его сопротивления. Потому что сопротивление смирением означает не покорность раба, не самоуничижение, а возвышение, парение над происходящим, понимание кратковременности насущней реальности.
Поэт и сам понимает, что в смирении его сила как поэта, потому что невозможно только роптанием и жалобами противостоять времени и страху:
И когда бы я вздумал роптать,
жизнь моя эту грусть потеряла б,
но едва ли усилием жалоб
я бы смог эту скорбь растоптать.
Достичь смирения по отношению к Богу, к себе и другим, смирить обличающий гнев и раздражение по отношению к тому, кто, возможно, вполне этого заслужил, может лишь сильный.
Замечательны слова Бердяева: «Смирение есть проявление духовной мощи в победе над самостью. Смирение есть раскрытие души для реальности. Считать себя самым страшным грешником — есть такое же самомнение, как считать себя святым. Смирение есть не самоуничтожение человеческой воли, а просветление и свободное подчинение ее истине» («О назначении человека»).
Охапкин просит у Бога смирения: «Смирения, Господь! И силы верить в мир». Но в этой просьбе отчетливо слышится его понимание того, что просимое обретено.
Присутствие смирения в лирике Охапкина свидетельствует о глубине и стойкости его духовного мира — мира «тихони», некрикливого и не громкоголосого:
Я не сплю. Я на страже стихов.
Бог-то знает, что я из тихонь.
Поэт никуда не бежит, не мечется, он прочно укоренен в пространство и не стремится его разрушить, потому что чувствует слияние, идентичность с этим пространством:
И бежать мне не надо. Я свой.
Здесь мой дом и великий народ.
Сопротивление, выраженное смирением, освобождает, очищает поэта от ненужного и дает возможность распознавания радости, понимания «земной райскости», «где земля для него — идеал».
Как следствие смирения проявляется свет в его поэзии. Олег Охапкин — поэт светоносный. Ничто не может очернить его свет, ни бытовые условия, ни страх, ни время: «Нищая жизнь, / А на сердце светло». Свет в его поэзии — начало начал, идущее от Сотворения мира:
И там, из глубины внедренный,
свет — перводвигатель причин —
шар золотой и раскаленный —
лик первобытный без личин.
Вначале было Слово и свет — вот утверждение поэта. Через гимническое воспевание, через благодарность миру Охапкин сопротивляется нищей обыденности. Многие из его стихов можно рассматривать и как акафист, восхваление, но акафист не по форме, а скорее по направленности, по эмоциональному посылу благодарения: «…я готов дочитать мой акафист».
Охапкин — самый смиренный петербургский поэт конца прошлого века. Мотивы сопротивления в поэзии других его современников и земляков разрешались иными способами. У Виктора Кривулина они проявлялись через логоцентризм, у Леонида Аронзона — через «живой» земной рай, у Александра Миронова — через темную свободу юродства. Олег Охапкин в этом ряду выглядит наиболее цельным и просвещенным в Духе поэтом. Такое сопротивление смирением выводит его из соблазнов самопотери, оберегает от всякого мелочного и мимоходящего, тем самым позволяя поэзии выйти за пределы времени и страха — в ту редко досягаемую область, «где слово первозданное восстанет / в добропобедном образе твоем».